Некто в сером, Волошин Максимилиан Александрович, Год: 1907

Время на прочтение: 15 минут(ы)

    М. Волошин. Некто в сером

‘Жизнь Человека’ Леонида Андреева.
(Альманах ‘Шиповник’), ‘Иуда Искариот и др.’
Его же. (Сборник ‘Знания’, кн. XVI)
—————————————————————-
Источник: М. Волошин. Лики творчества. Л.: Наука, 1988, с. 457-463.
(Лит. памятники).
Электронная версия: В. Есаулов, 17 сентября 2005 г.
—————————————————————-
Успех последних произведений Леонида Андреева представляет
знаменательное явление, как свидетельство о состоянии души русского
общества в эпоху революционной смуты. Он указывает на точный уровень
нравственных и философских запросов большой публики.
Истинные произведения искусства дают душе новую полноту, даже
проповедуя пессимизм и отрицание. Главные же особенности произведений
Леонида Андреева в том, что они оставляют в душе новое чувство пустоты —
точно вынимают из нее нечто.
Описание того мертвящего равнодушия, которым заражал взгляд
воскрешенного Елеазара (Лазаря), передает состояние читателя, воспринявшего
одно из последних произведений Леонида Андреева.
Но он, открыв тайну бесцельности жизни, не остается молчаливым,
подобно Елеазару.
Во всех его произведениях слышится особая интонация пророческой
исступленности, которая требует от читателя либо полного согласия, либо
открытой борьбы. Либо ‘верую и исповедую!’, либо побивание камнями
проповедника.
Это настоятельное и личное обращение к читателю особенно подчеркнуто в
‘Жизни Человека’ той безличной формой, которая, называя действующих лиц не
именами собственными, а именами нарицательными (‘Человек’, ‘Жена Человека’.
‘Сын Человека’), говорит читателю: ‘Так и ты. Так и каждый’.
Спорить с художественным произведением нельзя. Истинное художественное
произведение вырастает в душе так же органично и бессознательно, как цветок
растения. Его можно разбирать, толковать, но нельзя опровергать.
Произведения же Леонида Андреева требуют возражений. Их можно и должно
оспоривать. Этим они выдают проповедническую сущность, прикрытую формами
художественного произведения.
В целом ряде предшествующих произведений Леонида Андреева
чувствовалось присутствие некоторой правящей силы, которая до сих пор не
была названа. Ей поклонялся и с нею боролся Василий Фивейский, и во имя ее
устраивались кровавые гекатомбы в ‘Красном смехе’.
В ‘Жизни Человека’ Леонид Андреев впервые показывает ее лицо и дает ей
имя. Это ‘Некто в сером’, называемый ‘Он’.
Герой ‘Жизни Человека’ — ‘Он’, а не ‘Человек’, ибо герой трагедии —
воля, а не безвольная и слепая марионетка, нервно выкрикивающая слова
протеста.
Характер этого лица намечен намеренно неясно, но оно произносит все
ремарки от лица автора и держит в руках все темные нити, управляющие жизнью
‘Человека’, т. е. каждого человека.
Имя ‘Некто в сером’ очевидно псевдоним, так как у такого значительного
лица не может не быть многих иных имен, которыми называло его человечество.
Каковы же иные имена этого ‘Некто’? ‘Он’ говорит ‘твердым холодным
голосом, лишенным волнения и страсти, точно наемный чтец, с суровым
безразличием читающий книгу судеб’.
Черты знакомы.
‘Судьба — это суфлер, читающий пьесу ровным голосом без страсти и без
выражения. Свистки, крики, аплодисменты и все прочее производят люди’,
гласит один из старых афоризмов Людвига Берне. [1]
Но Берне говорит о судьбе народов. Судьба отдельного человека,
называется ли она Роком, Фатумом, Ананкэ, Мойрой или Кармой, всегда
индивидуальна, прихотлива и всегда заложена в самом человеке. Некто же в
сером возвещает только незыблемые каноны жизни Человека — каждого человека:
‘Вот пройдет перед вами вся жизнь Человека с ее темным началом и
темным концом. Доселе не бывший, таинственно схороненный в безграничности
времен, не мыслимый, не чувствуемый, не знаемый никем, — он таинственно
нарушит затворы небытия и криком возвестит о начале своей короткой жизни.
Родившись, он приимет образ и имя человека и во всем станет подобен людям,
живущим на земле. Их жестокая судьба станет его судьбой, и его жестокая
судьба станет судьбою всех людей. Неудержимо влекомый временем, он
непреложно пройдет все ступени человеческой жизни от низу к верху и от
верху к низу. Ограниченный зрением, он никогда не будет видеть следующей
ступени, на которую уже поднимается нетвердая нога его. Ограниченный
знанием, он никогда не будет знать, что несет ему грядущий час — минута. И
в слепом неведеньи своем, томимый предчувствиями, волнуемый надеждами и
страхом, он покорно совершит круг железного предначертания… Придя из
ночи, он возвратится к ночи и сгинет бесследно в безграничности времен, не
мыслимый, не чувствуемый, не знаемый никем. И Я, тот, кого все называют Он,
останусь верным спутником человека во все дни его жизни, на всех путях
его’. [2]
Жизнь человеческая в образе сгорающей свечи, которую держит в руках
Некто в сером, это символ, родственный современному сознанию и по сказке
Андерсена, и по ее первоисточникам, [3] и по параллельному образу Бальзака
в ‘Шагреневой коже’.
Но и кусок кожи у Бальзака, и свеча жизни народных преданий хранят в
своем горении индивидуальности жизни: свеча сгорает то быстрее, то
медленнее, шагреневая кожа сжимается в то время, как удовлетворяются
страсти ее обладателя. Нравоучительный смысл этого символа в том, что
каждый по своей воле сжигает свою жизнь. [4]
У Леонида Андреева не так: индивидуальная жизнь человека не имеет
никакого влияния на горение свечи. Свеча — это жизнь человека вообще, и ни
он сам, ни даже ‘рыскающие ледяные ветры безграничных пространств’ не имеют
никакого влияния на ее горение.
Носитель свечи не судьба, а закон, неизменный для всех и притом
враждебный каждому индивидуальному человеку.
Некто в сером облачен атрибутами высшей власти и высшей безучастности.
Молитвы людей, обращенные к Божеству, на самом деле адресуются к этому
‘Некто’.
В тот момент, когда рождается Человек, его отец обращается к тому
углу, где неподвижно стоит Он, со словами: ‘Боже, благодарю Тебя за то, что
ты исполнил мое желание’, к Нему обращается Человек с вызовом во втором
акте: ‘Эй, ты, как тебя там зовут: Рок, Дьявол или Жизнь, я бросаю тебе
перчатку… У тебя каменный лоб, лишенный разума, — бросаю в него
раскаленные ядра моей сверкающей мысли’.
‘Боже, оставь жизнь моему сыну’, молится Ему Жена Человека. ‘Не о
милосердии Тебя прошу, не о жалости — только о справедливости’, молится Ему
сам Человек за своего сына. Следовательно, ‘Некто в сером’ — Божественный
Закон.
Но какая же мистическая или научная реальность скрывается под этим
зловещим пугалом, называемым Он? Есть ли действительно в мире такой Закон,
олицетворением которого может явиться Некто в сером?
‘Закон — это энергия существ’, говорит Вилье де Лиль-Адан:5 ‘Все
трепещет ею. Существовать это значит ослаблять или усиливать закон в себе и
с каждым биением осуществлять себя в результате совершенного выбора’.
Каждый закон божественный, так же как и закон научный, лежит внутри нас и
представляет в своей конечной сущности или разоблачение нашего глубочайшего
устремления, или разоблачение механизма нашего мышления.
Ту насильственность, которую Леонид Андреев приписывает закону, может
иметь только закон государственный.
Но тогда он является не законом, а насилием, принявшим лик закона.
Некто в сером по своему положению в жизни Человека является именно
представителем насилия, принявшим лик закона. Понятие насильственного
государственного закона Леонид Андреев возводит до степени мистического
закона, управляющего Вселенной, и преходящий общественный строй России он
считает прообразом устройства всего мира. Его космос — это проекция
института усиленной охраны в область мировых законов. ‘Некто в сером’ — это
не борьба и не закон — это представитель закона, космический жандарм с
андерсеновской свечкой жизни в руках.
Такого обожествления, такого абсолютного признания русская отживающая
государственность не слышала даже из уст своих наиболее убежденных
сторонников. Само собою разумеется, что это недоразумение, так как я
нисколько не сомневаюсь в свободолюбии и Леонида Андреева и его
почитателей. Но недоразумение очень знаменательное, показывающее, какое
рабское сознание воспитано русским государственным строем и как
бессознательно живет оно, неведомое для самих его носителей, и затемняет я
предательски запутывает их отвлеченную мысль, когда та пытается познать
глубинные основы жизни.
Я был бы склонен принять ‘Жизнь Человека’ за резкую и безжалостную
пародию, направленную против русских революционеров, если бы ‘Некто в
сером’ не являлся ключом ко всей серии последних произведении
Леонида Андреева, в которых звучит такая неподдельная интонация ужаса
его слепой и страдающей души.
При чтении ‘Елеазара’ неотступно является один вопрос, который помимо
воли автора заслоняет собою весь остальной смысл повести: ‘Кто же тот, кто
воскресил Елеазара? Кто Он, кто решился устроить такое дьявольское
издевательство над человеческой душой?’.
Внутреннее чувство отказывалось назвать имя Христа, которое, ни разу
не произнесенное автором, этим самым настоятельно возвращалось на уста и
требовало быть произнесенным. Это умолчание имени воскресителя придавало
особую значительность всем описанным психологическим явлениям. Теперь,
после того как Леонид Андреев разоблачил в ‘Жизни Человека’ всю основную
механику жизни, совершенно ясно, что воскресил Елеазара из мертвых Он —
Некто в сером. Он задул свечу, а потом, когда Елеазар успел сгнить, снова
зажег ее. Он — Некто в сером посвятил Елеазара в свои тайны, т. е. снял с
его глаз ‘ограниченность зрения’, с его мысли ‘ограниченность знания’, ту
‘ограниченность знания’, которая характеризуется классической фразой: ‘Уже
кончились ступени жизни, и черный провал на месте их, но все еще тянется
вперед дрожащая нога’.
Каждый дает Богу то имя, которое соответствует степени его посвящения
в тайны устройства Вселенной.
Скажи мне имя твоего Бога и я узнаю степень твоего самопознания. Имя
Божье это тот пароль, который спрашивает Смерть у приходящего в мир. Леонид
Андреев отвечает: ‘Имя, которое я даю Богу, — ‘Некто в сером».
Христос Леонида Андреева это ‘Некто в сером’. Некто в сером издевается
над страстной верой Василия Фивейского, Некто в сером воскрешает Елеазара,
Некто в сером — тот Христос-манекен, который является в последнем рассказе
Андреева ‘Иуда и др.’.
Для искусства нет ничего более благодарного и ответственного, чем
евангельские темы.
Каково бы ни было отношение к Евангелию как к книге человеческой или к
книге божественной, евангельский рассказ незыблемыми кристаллами лежит в
душе каждого. Язык нашего морального чувства возник из Евангелия, и каждое
евангельское имя, каждый евангельский эпизод, каждая евангельская притча
стали гранями нашей души. Поэтому каждое евангельское слово — символ для
нас, ибо символом мы называем то слово, которое служит ключом от целой
области духа.
Та эпоха европейского искусства, когда оно было ограничено
исключительно евангельскими темами, была для него эпохой наивысшего
расцвета. Только имея под собой твердую основу во всенародном мифе,
художник может достичь передачи тончайших оттенков своего чувства и своей
мысли.
И в наше время наиболее утонченные мастера возвращаются к евангельским
темам. Примером могут служить такие рассказы, как ‘Протектор Иудеи’ Анатоля
Франса [6] и ‘Евангельские притчи’ Оскара Уайльда.
Каждый евангельский эпизод и каждый характер являются для нас как бы
алгебраическими формулами, в которых все части так глубоко связаны между
собой, что малейшее изменение в соотношении их в итоге равняется
космическому перевороту. Поэтому, когда художник вводит свое живое ‘я’ в
законченные кристаллы евангельского рассказа, то индивидуальность его
сказывается с такой полнотой и четкостью, с какой не может сказаться ни в
какой иной области.
Леонида Андреева никак нельзя отнести к художникам утонченным, но в
рассказе ‘Иуда’ его нетонкость перешла все дозволенные границы.
Трактуя характеры Христа и апостолов с психопатологической стороны,
вставляя совершенно произвольно бытовые эпизоды вроде атлетического
состязания апостолов в бросании камней с горы, делая из апостола Фомы
карикатурного немецкого профессора по ‘Fliegende Blatter’, [7] из Иоанна —
самодовольного интригана, из Матфея тупого доктринера, изрекающего цитаты
из св. писания, заставляя Иуду говорить языком рассказчика еврейских
анекдотов, Леонид Андреев создает, и притом (что хуже всего) без всякого
дурного желания, какое-то ‘Евангелие наизнанку’ в стиле Лео Таксиля. [8]
Такой итог возникает совершенно помимо его планов, только от
отсутствия чувства художественной меры.
Мысль читателя, в которой строго запечатлена гармония евангельских
величин, поминутно проваливается в какие-то пустоты, которые в сущности
являются невинными, но неуместными изобретениями беллетристической фантазии
автора. Кощунственность ‘Иуды’ художественная, а не религиозная.
Христа в этом рассказе Леонид Андреев изображает красивым и очень
сентиментальным молодым человеком, в стиле поленовского Христа на
Генисаретском озере. [9] Он корректен и бесцветен. Он нарисован плоскими и
условными чертами по канону передвижников, как необходимая декоративная
деталь евангельской картины. Но Его Лица, Его веянья нет. На месте Христа
среди апостолов стоит безразлично добрый человек. Оскар Уайльд в своих
притчах делает несравненно более дерзкие выпады против Христа, чем Л.
Андреев. Стоит вспомнить только ту притчу, в которой Иосиф Аримафейский,
спускаясь с Голгофы, видит плачущего юношу и начинает утешать его.
‘Разве я плачу о том Человеке? -с негодованием отвечает юноша: — но
ведь я тоже провел сорок дней в пустыне, я тоже воскрешал умерших и исцелял
прокажепных… И они меня не распяли!’.
Или другого плачущего юношу, который отвечает на утешение самого
Христа: ‘Не Ты ли воскресил меня из мертвых? Что же мне еще делать на
земле?’. [10]
Но эта вдохновенная дерзость богоборства однако вовсе не производит
того впечатления кощунства, что рассказ Леонида Андреева, потому что
внутреннее равновесие Евангелия не нарушено, потому что Христос Оскара
Уайльда — Христос, а не пустое место, не ‘Некто в сером’.
Конечно, героем рассказа Андреева является не Христос, а Иуда. Вместо
того чтобы вступать в подробный разбор той сложной психологии,
которою наделен Иуда, я сделаю небольшое историческое отступление.
В представлении христианского мира существуют два Иуды Искариота: Иуда
Предатель, продавший Христа за 30 сребреников, символ всего безобразного,
подлого и преступного в человечестве, Иуда-Чудовище и телом и духом. Таков
Иуда ортодоксального церковного предания, запечатленный и в каноническом
Евангелии.
И совершенно иной Иуда, сохраненный христианскими еретикам’ первых
веков, этими хранителями эзотерических учений церкви.
Иуда, сохранившийся в учениях офитов, каинитов и манихеев, [11]
является самым высоким, самым сильным и самым посвященным из учеников
Христа. Так как принесение Христа в жертву требует, чтобы рука
первосвященника была тверда и чиста, то только самый посвященный
из-апостолов может принять на себя бремя заклания — предательство. Этому
апостолу Христос передает свою силу — кусок хлеба, омоченный в соль, —
причастие Иудино.
Этот образ человека, достигшего высшей чистоты и святости, который
добровольно принимает на свою душу постыдное преступление, как подвиг
высшего смирения, возник еще в Индии.
В индусских поэмах, посвященных жизни и учению Кришны, Иудой является
его величайший ученик царевич Арджуна — герой Махабхараты и Багават-Гиты.
[12} Кришна сам проводит его через целый ряд испытаний, заставляя его
сражаться против его друзей, наставников и предков, заставляя его
предательски убить божественного старца Бхишму — главу его рода — из-за
спины женщины, умертвить его наставника Дрону и т. д., и, наконец, требует,
чтобы он предал его самого, Кришну-Христа людям, преследующим его.
И Арджуна сам привязывает Кришну к дереву и первый пускает в него
стрелу.
Тогда наступает последнее испытание Арджуны. Для Арджуны уготовано
первое место на небе, которое он заслужил своей святостью, но если он
согласится спуститься в ад и остаться там до скончания века, то Кришна
изведет оттуда всех, томящихся там.
Арджуна спускается в ад, освобождает всех грешников и сам остается в
аду.
Таким образом учение об Агнце, принимающем на себя грехи мира,,
переносится на Иуду-Арджуну как на истинное козлище отпущения вселенской
очистительной жертвы.
Если с этой точки зрения посмотреть на Иуду, то становится вполне
понятным и традиционный церковный взгляд на Иуду. Так, для того чтобы
Иудина жертва была полна, она должна быть безвестной, она должна быть
запечатлена как преступление в самом Евангелии, чтобы миллионы людей из
рода в род проклинали Иуду.
Нравственная проблема, скрытая в личности Иуды, особенно близка нашему
времени. Разве не тот же вопрос о принятии на себя исторического греха
подвигом предательства стоит и перед революционерами-террористами, и перед
убийцами из Союза русского народа, и перед всеми совершающими кровавые
расправы этого времени.
Если есть такой вопрос, который можно считать главным моральным
вопросом нашего времени, то это вопрос об Иуде.
Леонид Андреев не понял этого, подходя к великой моральной теме. Он
принял традиционного Иуду церковного предания и дал его предательству одно
из возможных психологических объяснений.
Правда, иногда у него вдруг прорываются как будто какие-то прозрения
относительно истинного значения Иуды, например, когда Иуда отвечает Иоанну
и Петру, обратившимся к нему за разрешением их спора о первенстве (!..):
‘Я! — Я буду ближе всех к Христу’. Но этих прозрений Леонид Андреев сам не
замечает и не следует их указаниям.
Для него очень характерно то, что он всегда выбирает себе тему,
действительно важную и имеющую глубокое значение для исторического момента
духа, но никогда не умеет раскрыть ее до конца.
Он всегда входит в ту дверь, в которую надо, но не идет дальше
прихожей. И пророческим жестом указывая на грязную лакейскую, он восклицает
потрясенный: ‘И это Святая Святых Великого Храма!’.
В свои слова он вкладывает столько исступленного чувства и в описание
того, что действительно представляется его взглядам, столько реализма, что
наивные души не могут не верить ему.
В заключение я позволю себе, обращаясь лично к Леониду Андрееву,
привести ряд мыслей Вилье де Лиль-Адана из его гениальной трагедии
‘Аксель’. Они дают ответ именно на те вопросы, которые так мучают автора
‘Жизни Человека’ и кажутся ему такими неразрешимыми:
‘Ты — только то, что ты мыслишь: мысли же себя вечным. Разве не
чувствуешь ты, что твоя непогибающая сущность сияет по ту сторону всех
сомнений, по ту сторону всех ночей? Будь цветком самого себя. Будь подобен
лавине, которая есть только то, что она уносит с собой.
…Ты выходишь из незапамятного. И вот ты воплощен в одежде плоти, в
темницу относительного. Привлекаемый магнитами желания — первичным
притяжением, ты уплотняешь охватившие тебя узы, когда уступаешь им.
Ощущение, ласкающее дух твой, превращает твои нервы в свинцовые цепи.
Каждый раз как ты любишь — ты умираешь.
…Индивидуальность твоя — это долг, который ты должен уплатить до
последнего волокна, до последнего ощущения, если ты хочешь обрести самого
себя в неизмеримой нищете грядущего (si tu veux te gagner sur l’immense
misere de Devenir).
…Мир никогда не будет иметь для тебя иного смысла, кроме того,
который ты сам даешь ему. Расти же под покровами мира, просветляя его тем
высшим смыслом, в котором мы сами найдем свое освобождение! Не умаляй себя
сам, подчиняясь рабьим чувствам, которыми он ощупывает и оковывает тебя. И
так как никогда не сможешь ты стать вне той иллюзии, которую ты сам себе
создаешь о вселенной, то избери наиболее божественную’. [13]

ПРИМЕЧАНИЯ (Л. А. Иезуитова)

НЕКТО В СЕРОМ
Опубликовано в газете ‘Русь’ (1907, 19 июня, No 157, с. 2). Печатается
по тексту этого издания. Написано в связи с выходом в свет произведений Л.
Н. Андреева — пьесы ‘Жизнь Человека’, написанной в сентябре 1906 г. и
опубликованной в 1907 г. (альманах ‘Шиповник’, СПб., кн. 1), и повести
‘Иуда Искариот и другие’, написанной в феврале 1907 г. и опубликованной в
1907 г. в 16-й книге сборников товарищества ‘Знание’.
‘Жизнь Человека’ — один из первых в России опытов создания ‘условной
драмы’, в ней нашла довольно полное выражение художественная концепция мира
и человека у Андреева. Сама драма и ее постановки Мейерхольдом (Театр
Комиссаржевской) и Станиславским (МХТ) получили широкий резонанс в русском
обществе, породили огромную критическую литературу. В разборе ‘Жизни
Человека’ Волошин касается двух вопросов: общего тона пьесы и тесно
связанной с ним ее новаторской художественной формы, он обсуждает также
содержание двух ее главных образов — Человека и ‘Некто в сером’ — в их
отношении друг к другу.
Говоря о тоне и форме пьесы, Волошин одним из первых замечает наиболее
существенную черту художественного стиля Андреева: за ‘схематическими’,
‘безличными’ образами (Человек, Некто, Друзья, Гости и т. д.), за
механическим, ‘отвлеченным’ ритмом речи скрывается ‘особая интонация
пророческой исступленности’, исповедальность, обращенность философских
вопросов к внутреннему ‘я’ каждого человека. Внешняя объективность,
холодная бесстрастность и внутренняя напряженная экспрессивность,
чрезмерность, резкая субъективность определяют специфику внутренней формы
речи у Андреева.
‘Некто в сером’ охарактеризован Волошиным как образ, соединяющий в
себе множество сил-идей: естественнонаучных, философских, социальных и даже
правовых. ‘Некто’ видится рецензенту воплощением высшего, естественного и
безучастного к судьбам людей мирового Порядка. Он воспринимается им и как
носитель ‘Злой Воли’, как насильственная Власть (даже и государственная!),
принявшая лик Закона. В ‘Некто’, по мнению Волошина, концентрируются все
силы ‘мирового зла’, неудержимого и всесокрушающего, а Человеку уготована
участь марионетки в его руках. Такая трактовка отвечала настроениям большой
части русской интеллигенции в тот исторический момент и была широко
распространена: итог пьесы многим виделся как своеобразный философский
тупик.
Приблизительно то же содержание, но с иным эмоциональным зарядом
вкладывал в образ Некто А. В. Луначарский. Для него ‘Некто в сером’ —
‘величественный и яркий в своей жизненности символ. Он может стать рядом с
самыми глубокомысленными образами мировой поэзии… Он — природа в ее
законах, ничего не желающий Закон’. В оценке Луначарского не было жесткой
абсолютизации Закона: он для Луначарского — явление исторического сознания
и подлежит изменению, когда человечество выйдет из тупиков узко личной,
индивидуалистической психологии. Луначарский отмечает, что Человеку только
в трагические моменты его борьбы за жизнь свойственно ‘относиться к Нему
как к великой Воле’ (Вестн. жизни, 1907, No 3, с. 103-104).
По мысли автора драмы, Человек перед лицом законов Природы и Истории —
вовсе не марионетка. В разговоре с актером, игравшим Человека, писатель
спрашивал: ‘Так вы играете Человека большим, могучим, не сдающимся перед
Роком? — Вот* Вот именно так и надо его играть. А то все обо мне говорят:
‘пессимист». (См.: Вересаев В. В. Собр. соч.: В 5-ти т. М., 1961, т. 5, с.
415). Трагизм, трактованный в пьесе как субстанциальная сила жизни
Человека, рождает у читателя, по убеждению Ал. Блока, ‘последнее отчаяние’
и ‘последнюю искренность’ (см.: Веригина В. П. Воспоминания. Л., 1974, с.
117), но не ведет к провозглашению бессмысленности жизни, в трагизме
рождается ‘жизнеутверждающий свет: свет из тьмы’. В противовес всем тем,
кто увидел в пьесе ничтожность и слабость Человека перед грозными стихиями
жизни (в том числе и в противовес Волошину), Блок доказывал, что в пьесе
Андреева ‘Человек есть человек, не кукла, не жалкое существо, обреченное
тлению, но чудесный феникс, преодолевающий ‘ледяной ветер безграничных
пространств’. Тает воск, но не убывает жизнь’ (Блок А. А. Собр. соч.: В
8-ми т. М., Л., 1962, т. 5, с. 193). К. И. Чуковскому было близко
толкование Блоком концепции ‘Жизни Человека’, он поставил Блоку в заслугу
открытие жизнеутверждающего пафоса пьесы: ‘могуча и непобедима жизнь… —
повторяет он (Блок. — Л. И.) вслед за Леонидом Андреевым, — победит то, что
находится в союзе с самой жизнью’ (Чуковский К. И. Собр. соч.: В 6-ти т.
М., 1965, т. 2, с. 286).
Повесть ‘Иуда Искариот и другие’ была признана современниками
литературным шедевром Андреева. Волошин же судит ее по законам
художественной гармонии, он отрицательно оценивает ее в силу нарушения в
ней эстетических канонов классической гармонии. Для Волошина несоблюдение
законов меры, равновесия, гармонии — ‘художественное кощунство’ (напомним,
что одна из доминант Андреева-художника — нарушение чувства меры, а потому
весь он ‘кощунство’). Волошин подробно останавливается на истолковании темы
Иуды и Христа в мифологии, литературе и живописи. Эти параллели позволяют
ему поставить ‘Иуду’ Андреева в контекст мировой культуры и предоставляют
возможности его многостороннего рассмотрения. Наблюдения над повестью в
статье Волошина носят фрагментарный характер и не могут доказать спорного
тезиса Волошина о том, что Андреев ‘принял традиционного Иуду церковного
предания и дал его предательству одно из возможных психологических
объяснений’. Не менее спорно истолкование повести ‘Иуда Искариот и другие’
в контексте эпохи.
[1] Судьба — это суфлер со один из старых афоризмов Людвига Берне.
Полный текст афоризма немецкого писателя и публициста Л. Берне в переводе
П. И. Вейнберга звучит так: ‘На мировой сцене судьба — суфлер, читающий
пьесу спокойно и шепотом, без жестов, без декламаций, и не обращая никакого
внимания на то, трагедия ли она или комедия. Крики, свистки, аплодисменты и
все прочее производят люди’ (Берне Людвиг. Соч.: В 9-ти т. СПб., 1896, т.
2, с. 264).
[2] ‘Вот пройдет перед вами со на всех путях его’. — Волошин цитирует
в сокращении монолог Некто в сером в Прологе к ‘Жизни Человека’.
[3] …и по сказке Андерсена и по ее первоисточникам… — Сказки
Андерсена, в ко торой была бы свеча как символ сгорающей человеческой
жизни, обнаружить не удалось. Свеча играла большую роль в русских народных
поверьях и обрядах. Согласно поверьям, в обрядах при родах, крещении,
свадьбах и погребении непременным атрибутом была свеча. (См.: Максимов СВ.
Нечистая, неведомая и крестная сила. СПб., 1903, с. 216-217). В народном
поэтическом творчестве образ свечи редко встречается в сказках, чаще — в
плачах и причитаниях: погребальных, поминальных, бытовых (рекрутских,
свадебных). Об образе потухшей свечи в плаче см.: Чистов К. В. Русская
причеть. — В кн.: Причитания. Л., 1960, с. 38. Свеча как символ
человеческой жизни более всего характерна для русских народных картинок
(лубка) в притчах ‘О житии человеческом и о старении’, ‘О возрасте
человеческом’, ‘О последних ступенях возраста человеческого’ (см.:
Ровинский Д. А. Русские народные картинки. СПб., 1881, кн. 3. Притчи и
листы духовные, No 735-740).
[4] …в ‘Шагреневой коже’ со сжигает свою жизнь. — ‘Шагреневая кожа’
(1830-1831) — роман Оноре де Бальзака, вошедший в ‘Философские этюды’ —
вторую часть ‘Человеческой комедии’. Замечание об индивидуальном времени
сгорания свечи или сжимании шагреневой кожи вызвано сюжетной ситуацией
романа Бальзака. Что касается образа времени-свечи (и судьбы) у Андреева и
в народных притчах лубочных картинок, то там он не индивидуализируется.
[5] …говорит Вилье де Лиль-Адан. — Приведенные Волошиным слова о
‘законе как энергии существ’ и объяснение к ним см. на с. 19, 607 наст.
изд.
[6] …’Протектор Иудеи’ Анатоля Франса… — Волошин имеет в виду
‘Прокуратора Иудеи’ (1891), известную новеллу Анатоля Франса, открывавшую
его сборник ‘Перламутровый ларец’.
[7] …карикатурного немецкого профессора по ‘Fliegende Blatter’…
‘Fliegende Blatter’ (‘Летучие листки’) — еженедельный немецкий сатирический
журнал (Mtinchen, 1845-1925). Карикатурный профессор — часто встречающийся
на страницах ‘Листков’ комический персонаж (школьный учитель или ученый
муж), отличающийся тупоумием или тугоумием.
[8] …’Евангелие наизнанку’ в стиле Лео Таксиля. — Подразумеваются
антиклерикальные произведения французского литератора Лео Таксиля ‘Забавная
Библия’ (‘La Bible amusante’, 1882), ‘Забавное Евангелие, или Жизнь Иисуса’
(в оригинале называлось: ‘La vie de Jesus’, 1884) и др.
[9] …в стиле поленовского Христа на Генисаретском озере.
Характеристика Волошиным Христа в картине В. Д. Поленова ‘На Генисаретском
озере’ (1883) не соответствует пониманию его самим художником и восприятию
современников, увидевших в поленовском Христе не идеального бесплотного
юношу, отмеченного печатью божественного призвания, а ‘именно человека,
сильного, мускулистого, с крепким загаром странствующего восточного
проповедника’. Эти слова принадлежат В. Г. Короленко и сказаны они о Христе
Поленова, изображенном на картине ‘Христос и грешница’. В статье ‘Две
картины. Размышления литератора’ Короленко отметил, что этот Христос
намного ‘красивее и сентиментальнее’, нежели Христос в картине ‘На
Генисаретском озере’ (см.: Короленко В. Г. Собр. соч.: В 12-ти т. М., 1955,
т. 8, с. 294).
[10] …Что же мне еще делать на земле?.. — Цитируются с неточностями
два стихотворения в прозе Оскара Уайльда. Первый отрывок взят из
стихотворения ‘Учитель’ (Уайльд О. Полн. собр. соч. М., 1908, т. 3, с. 5),
второй — из стихотворения ‘Податель добра’ (там же, с. 3).
[11] …в учениях офитов, каинитов и манихеев… — Перечисляются
гностические секты. Офиты — группа сект, чтивших в змее образ, принятый
верховной Премудростью с целью сообщить истинное знание первым людям,
каиниты — секта, чтившая Каина как произведение высшей силы, Иуду Искариота
как мессию, совершившего посредством предательства Иисуса спасение людей,
манихейство — религиозно-философское учение об извечной борьбе света и
тьмы, победе тьмы и спасении человечества Иисусом Христом, дарующим людям
истинное знание (‘гносис’).
[12] …герой Махабхараты и Багават-Гиты. — ‘Махабхарата’ (санскр. —
‘Сказание о великих Бхарата’) — эпос народов Индии. ‘Бхагавадгита’
(‘Божественная песня’) — философская поэма, включенная в шестую книгу
‘Махабхараты’. Волошин поэтически вольно интерпретирует сказания
‘Махабхараты’. Он конструирует собственный образ Арджуны, соединяя в нем
эпизоды из жизни и черты духовного облика нескольких персонажей: самого
Арджуны, пандавы, героя, Кришны, индийского божества, Бхишмы, деда
пандавов, героя, учителя Арджуны, Юдхиштхиры, царя пандава, старшего брата
Арджуны и др.
[13] ‘Ты — только то, что ты мыслишь со избери наиболее божественную’.
— Волошин цитирует собственный перевод драмы Вилье де Лиль-Адана ‘Аксель’.
Большую часть приведенного монолога Архидиакона см. в статье Волошина
‘Апофеоз мечты’ (с. 19 наст. изд.).
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека