Бог, спасая мою душу, наделил меня такою ленью, что я вот лет пять ничего не читаю из беллетристики… Кроме нечаянных случаев. С месяц назад, сидя у ночного столика больного, я, чтобы сократить часы, взял толстую книгу ‘Шиповника’ (издающегося не русским) и прочел там рассказ г. Олигера из времен аграрных беспорядков… Вот тема.
Поместье… Небольшое… Владелица, лет под 40 девушка, вяжет чулки и ходит по пустынным комнатам… При ней компаньонка, из остзейских немок. Иногда она играет на рояле.
Ходит так шесть дней в неделю, но не седьмой. В седьмой день недели приезжает сосед подполковник, с небритыми щеками, заспанный, жесткий, грубый… И, принятый почти молча барышнею, спрашивает водки и вин, равномерно закусок. Все это приготовляет в столовой компаньонка, которая затем быстро уходит в свою комнату ‘на верх’ и запирается там на 24 часа. Так происходит, в неизменном порядке, уже много лет.
Внизу, в столовой, и подполковник и барышня-помещица угощаются. Она все молчалива и конфузлива, он все становится храбрее и наглее. Из разговоров приведены только первые фразы и реплики. Затем все застилает туман, как и головы полупьяных собеседников, и в тумане совершается все то, что обычно заменяется точками.
К 7 часам утра подполковник садится в бричку и уезжает ‘домой’, в какую-то полуразрушенную хату, почти среди поля, компаньонка через час выходит из своей комнаты и заглядывает к ‘барышне’… Барышня, с компрессом на голове, лежит в постели… Она брызгает на нее духами и та сама тоже брызгается духами, и так продолжается дня два. Компресс, головная боль и духи.
Речи (в рассказе) кой-какие есть… но, в афоризмах, в обрывках. Дум, кажется, никаких нет, кроме ‘хочется’ и ‘не хочется’. Это — невольно нужно сказать — псиное существование прерывается ‘аграрным беспорядком’. Входят мужики, — ‘все такие славные’, высокие ростом, прямые, интересные, с глубокомыслием в ‘словце’, и делают все, что, по Олигеру, им надлежало сделать. т.е. на месте ‘псиного существования’ водворяют истинно-человеческое… Пес в женском образе и с дворянством по положению куда-то убежал, — с помощью влюбленного в нее глухонемого сторожа (героизм ‘представителя народа’).
Дочитав, бросил с отвращением. Потом взяла злость: что это, ‘тип’? Или — случай и исключение (возможное), но тогда автор должен оговорить: ‘видел сам’. Да, впрочем, ‘исключение’ кому интересно? ‘Исключение’ возможно описывать, как чудо на фоне быта, или в героическую сторону, или в сторону злодеяния, когда в ‘исключении’ раскрывается бездна психологии, трагизма или судьбы. Нет, явно автор не хотел сказать, что это ‘исключение’, без точной оговорки (‘сам видел’, ‘у нас так было’) читатель и права не имел принять это за исключение, и невольно должен прийти к выводу, что ‘русский беллетрист Олигер вот под каким углом наблюдал наше поместное дворянство’… И очень естественно: ‘если так, то черт бы его (дворянство, помещиков) побрал’.
Рассказа никто не заметил, но прочитать-то, однако, все прочитали. ‘Шиповник’ в провинции ‘до дыр’ читают. Что же сказали дворяне?.. Что же как не промолчать! Россия? А что ей сделать кроме как промолчать же?
Один Олигер, получив рублей сто гонорара, кушал котлетки с картофелем, месяца два, — вероятно в кругу благовоспитанных своих детей и с целомудренною, скромною, милою женою.
Она так мила: а вот русские дворянки удивительная св…
Случайно прочитал один рассказ за много лет. Но в новогоднем обозрении русской литературы за 1910 г. прочел в ‘Речи’ у Корнея Чуковского следующее резюме:
‘В истекшем году академик-беллетрист написал целый том о крестьянах, Горький — о мещанах, гр. Алексей Н. Толстой — о дворянах. И не как-нибудь, не мимоходом написали, а очень подробно. Тут годы и годы изучения, вникания, вглядывания (?!). Не романы, а скорее трактаты. ‘Что же такое, наконец, современное наше крестьянство?’ ‘И наше дворянство?’ ‘И кто же такие мы?’
…’Бунин в романе ‘Деревня‘ каждой строкою твердит: ‘Крестьянство — это ужас, позор и страдание’. То же говорит Горький о мещанах, то же гр. Ал. Н. Толстой — о дворянах. Ив. Рукавишников начал роман из купеческой жизни, о характере содержания которого уже можно составить себе представление по заглавию: ‘Проклятый род’. — ‘Лютая ненависть к этой проклятой стране!’ — говорится у Бунина в ‘Деревне’. ‘Выродки-дикари’, — называются там крестьяне. И черта за чертой, по крупице, по зернышку, как драгоценную какую коллекцию, собирает, упиваясь, Бунин к себе на страницы всю грубость и грязь современной русской деревни, умело и старательно повевая нам в душу отчаяние:
Довольно! не жди, не надейся.
Рассейся, мой бедный народ.
‘В деревне для Бунина нет никаких надежд, никаких перспектив: все изжито, загажено, проклято.
А эти дворяне, что режут у соседских коров соски, продают за кредитный билет чужих и собственных жен, заводят у себя гарем из проституток, угощая ими приятелей, зазывают к родным своим сестрам дюжих мужиков для разврата, или сами сожительствуют с сестрами, — ‘выродки-дикари’, что могут внушить они нам, как не ту же ‘лютую ненависть к этой проклятой стране’…
Иной прочитавший подумает: да уж не гибнет ли наша Россия? Поверив четырем беллетристам, как не подумать?! Или что четыре беллетриста врут, как и пятый, Олигер? В самом деле, из чего-то надо выбирать, на чем-нибудь останавливаться. Ну, если правду они говорят, тогда России уже в сущности нет, одно пустое место, сгнившее место, которое остается только завоевать ‘соседнему умному народу’, как о том мечтал уже Смердяков в ‘Бр. Карамазовых’. ‘Я думаю, что эту проклятую Россию надо завоевать иностранцам’, — говорил публицист-лакей. Но есть другая очевидность, довольно внушительная, что Россия просто — стоит, тысячи гимназистов и гимназисток по утру бежит учиться, и все лица такие ядрененькие, свежие, что откуда-то они приходят, вероятно — из семьи, где не все же ‘братья живут с сестрами’, что какую-то огромную ‘живность’ съедает Россия ежедневно, и едва ли это все ‘коровы с отрезанными сосками’, и т.д. И из этой огромной наличности следует, что беллетристы, все пятеро, просто врут.
‘Изучают годами, прилежно, пишут томы’, воображает Чуковский. ‘Романы все талантливые‘, резюмирует он в следующем абзаце своего годичного обозрения. Да что ‘талантливо’-то? Написаны они ‘талантливо’: так ведь это мастерство руки, привычка к технике письма, и, словом, чернила и бумага. ‘Литература, сударь’… ‘Сочинительство’… Но о подобных ‘сочинителях’ уже Лермонтов давно желчно сказал:
С кого они портреты пишут!
Где разговоры эти слышат?
А если и случилось им,
Так мы их слушать не хотим…
Блаженное ‘не слушайте!’. Как мне хочется повторить это — ‘не слушайте и не читайте!’. Повторить на всю Россию, особенно на глухую провинцию, откуда собираются ‘в надежде правды и добра’ студенты в столицы, ‘кончившие гимназистки и эпархиалки’ на курсы в университетские города, и все учатся, живя впроголодь, живя часто в унижении, на что-то надеясь и очевидно желая потом работать для этой ‘проклятой России’, проклятой Смердяковым и беллетристами и я думаю также вообще многими лакеями… Об ‘отрезаемых у коров сосках’ никто не писал, телеграмм нигде не было, корреспонденции не было: а уж корреспонденты народ ‘дошлый’ и все на месте выведают, подсмотрят, подслушают, — наверное обстоятельнее и точнее беллетристов. Корреспонденции не ‘литература-с’ (Боже, приходится это сказать): и вот были такие корреспонденции, по две на год приходится, что где-то ‘обгорел на пожаре мальчик’, и ‘одна сестра милосердия’ или ‘студентка медицинских курсов’ (никогда имя не прописано) дала у себя вырезать из кожи лоскуток, чтобы ‘свежим к свежему’ приложить к болячке и заживить ее. И ведь ‘медали’ не получают, ничего — даже и имени нет! Но мне кажется, все беллетристы скорее в ад бы пошли, чем хоть как-нибудь, боком и эпизодически рассказать такой ‘бывающий случай’. ‘Какая же это будет литература’, проворчит под нос академик Бунин. ‘Литература — это чтобы мать на теще женилась’ или например Смердяков на Бунине’. Это chef d’oeuvre. Но не верьте… Господа, не верьте!
…дружно гребете во имя прекрасного
Против течения…
как завещал нам милый поэт.
* * *
Одно наблюдение… я редко выхожу из дому, но случается: и вот раз был на немного ‘демонстративном’ обеде по поводу обиды одному писателю и общественному деятелю, на Литейном, в ‘Театральном клубе’. Проговорили речи, отобедали… Но когда я стал выходить, то изумился дивному убранству зал, комнат, каких-то ‘переходцев’ и проч. (дом — дворец князей Юсуповых). ‘Боже, это отдано под клуб‘, — такое изящество, какое можно увидеть только в палаццо Флоренции или Венеции. Живали же наши баре… Подойдя сзади, взяла меня под руку одна писательница, когда-то деятельный сотрудник ‘Речи’, — умная, талантливая, энергичная. ‘Пойдемте, я вам покажу’… И мы пошли по всем этим залам и лестницам. Обошли… ‘Ну, вот там еще комната’, — сказала она, ‘там играют. Хотите?’ Я ‘хотел’. Она подвела к дверям: мы стояли в дверях минуты четыре-пять. И то, что я увидел и услышал от нее, незабываемое зрелище, ставшее одною из ‘образующих линий’ в моем развитии за последние годы.
— Это все писатели (она называла фамилии, я никого не знал)… Ну, как вы не знаете? Это дочь профессора, вышла замуж за драматурга, но неудачно, развелась и теперь вышла за беллетриста, и счастлива — вот они vis-a-vis друг с другом. Черненькая и беленький (я приблизительно накидываю канву ее шепота, конечно с ошибками в подробностях). Это лучшие литературные силы Петербурга. Из них (это я точно помню) никто не считает себя ‘писателем’, пока не добьется двенадцати тысяч годовых… Только с этого времени он считает себя фигурою, а не пешкою в литературе. И шесть тысяч обыкновенно отдает жене на хозяйство, — а остальные проводит здесь…
‘Проводит здесь!’… Мрачные, с тусклыми лицами, без улыбки, без единого слова (весь зал был глубоко безмолвен), они смотрели каждый перед собою и что-то передвигали. ‘Голос’ был один в комнате, из угла, раздававшийся время от времени… Там вертелась машинка или что-то вроде фисгармонии (я спросил — это не была рулетка, и вообще не ‘азартная игра’). И когда он ‘выкрикивал’ — каждый что-то у себя ‘передвигал’.
Пассивно, без страсти, без азарта, — очевидно!! Ах, треклятые: ведь это — машина. Машина играла ‘Ваньку-встаньку’, и все литераторы переставляли у себя ‘косточки’ по этой ‘Ваньке-встаньке’. У кого больше — тот ‘выиграл’: но выиграл очевидно не сам, а ему выиграла ‘машина’.
Игру я уважаю. Почему нет? Огонь. Страсть. Отчаяние и восторг в две минуты. Это понятно и постижимо:
Есть упоение в бою.
И бездны мрачной ни краю.
Да и нравы чудесные:
Как в ненастные дни
Собирались они часто
Гнули, Бог их прости.
От пятидесяти на сто…
Это Пушкин взял эпиграфом к ‘Пиковой даме’. Словом, тут ‘что-то’ и иногда даже великолепное… Помните игру Долохова и Пьера в ‘Войне и мире’. Красиво и помнится: но здесь, в палаццо Юсуповых, в ‘Театральном клубе’, был просто опиум, опиум забвения, опиум: ‘надо отдохнуть до статьи’.
Ах, так вот где они
…разговоры эти слышат,
подумал я про ‘описателей’ и ‘оплакивателей’ русской земли.
Господа, не читайте! Провинция, ради Бога, не читайте!! Читайте историю, древности, занимайтесь вообще наукой… И оставьте ‘текущие’ романы и повести в журналах, которые есть то же теперь, что ‘оды’ в XVIII веке, или, бывало, ‘очередная сатира’ у ежемесячного Щедрина…
Впервые опубликовано: Новое время. 1911. 5 января. No 12506.