ГОСУДАРСТВЕННОЕ ИЗДАТЕЛЬСТВО МОСКВА * 1928 * ЛЕНИНГРАД
Льола была вне себя, чувствуя, что делает последнее усилие для спасения себя и ребенка.
Помещение при школе открыла, но старьевщика в комнату не впустила.
Ох, от гневного стыдючего горя она на белый свет не хотела бы смотреть!
Сунула маклаку-казанцу, с мешком остановившемуся возле дверей, свою последнюю роскошь — дорогой соболий палантин, трепетно уставилась на торгаша, вцепившегося шакальими глазками в мех, и замерла на пороге.
Предстояло торговаться.
Татарин, развернув палантин, чмокнул:
— Э-э, барынь, только одна штука? Хабур-чебур всякий — юпка, кофта, башмаки, штаны — нету?..
А шакальи глазки стрельнули противно по копеечным шпилькам, что скрепляли вороньи крылья прически хозяйки, и юркнули через плечо Льолы в комнату, оценивая степень нищеты, толкнувшей женщину на продажу дорогой вещи.
— Такой шубка, такой царский епанча! —вертел палантин татарин. —Большевик увидит и мине отнимет и тибе в тюрьма посадит. Зачем тебе, барынь, продавать это, когды нам юпка надо?
У Льолы и без того в душе все падало от мысли о том, что она станет делать, когда единственная оставшаяся у нее ценная вещь будет продана. А здесь еще эта бесцеремонная пытливость поневоле позванного с улицы шурум-бурумщика…
— Нету юбок, нету! —истерически, почти со слезами, дернула она к себе конец палантина, видя, что татарин медлит покупать вещь.
Льола нервно тянула к себе палантин, который не хотел выпускать татарин, и с отчаянием назвала нищенскую цифру доживавших последний год своего существования совзнаков:
— Пятьдесят тысяч…
Этих денег в переводе на дрова, молоко, бензин для примуса, хлеб и другие необходимейшие предметы молодой женщине должно было хватить на несколько недель. У нее билась надежда, что тем временем она получит свой паек из наробраза, причитавшийся ей за учительствование в школе. Но исчезни и эта надежда — все равно ребенку необходимо было немедленно же купить молока, комнату надо было чем-нибудь отопить, да и самой Льоле, не удайся ей сделка со старьевщиком, нечего будет глотать кроме собственных слюнок.
И все-таки она выдернула из рук казанца дорогой мех.
— Ой, барынь, — отчаялся татарин, — я же куплю у тебя, только принесем денег! Зачем отнимаешь? На задатку! Сейчас приду с деньгами… Вот задаток!
Перед Льолой разверзся кисет, из которого вкрючливо дергающиеся руки торгаша извлекли бумажную ветошь, татарин сунул Льоле несколько бумажек.
— Вот задаток, обожди, сейчас приду, барынь, не прячь епанча…
Татарин, сунув молодой женщине бумажки и тряхнув мешком, отступил, спеша куда-то, чтобы достать еще денег.
Коридор, где находилась комната Льолы, пересекала площадка с поднимавшейся наверх теремной лестницей.
Какой-то посторонний, с барской порядочностью выбритый и выкроенный гражданин, намеревавшийся подняться по этой лестнице, остановился на одной из ее ступенек с самого начала процедуры торга между татарином и Льолой и долго-долго смотрел, оставаясь сам незамеченным, на бившуюся из-за продажи вещи молодую женщину. Потом он что-то решил, сошел с лестницы на площадку, здесь за колонной остановился и вдруг очутился перед оставившим Льолу татарином.
Увидев загородившего ему дорогу человека, татарин хотел юркнуть, но щеголявший внешней порядочностью гражданин повел повелительно глазами и резко остановил его:
— Князь!
Казанец остановился.
Гражданин смерил его злым взглядом и медлительно пожевал губами.
Старьевщик перепугался беспричинной злобы незнакомого человека и подался назад.
— Мы купцам, хозяин! — заспешил он оправдаться, все еще пытаясь отступать, чтобы уйти. — Мы сейчас придем, купим у барынь одна копта и уйдем…
Незнакомец с тупым ожиданием и прежней злобой смотрел на него еще с полминуты, потом шевельнулся и предупредил угрожающе:
— Ты что?.. Покупаешь то, что барыни припрятали от большевиков? А если я теперь позову из чеки комиссаров?.. а?..
И в подтверждение своих слов незнакомец сделал вид, что готов итти к выходу.
Татарин съежился и скомкал свой мешок. Тулясь к стенке, он шмыгнул бы прочь, если бы дорога ему не была отрезана стоявшим перед ним человеком.
Незнакомец подержал еще мгновение старьевщика под испытанием мутных пугающих глаз, потом извлек из кармана бумажник, вынул оттуда несколько бумажек исунул их опешившему от неожиданности казанцу.
— На, это тебе на водку — и чтобы ты больше не лез сюда! Не смей ничего покупать у этой барыни! Я зайду к ней. А ты, немного погодя, придешь тоже. Потребуй назад свой задаток. Скажи, что большевики не позволяют продавать такой роскоши… Понял? Иначе — в чека к большевикам.
— Мой ничего не понял, —заспешил в радостном всполохе татарин. —Моя деньги возьмет и епанча не купит… Барин за это мало-мало на водку купцам давал. Теперь моя все понял…
Незнакомец сдвинулся с места и вступил в коридор школы.
Между тем Льола, примирясь с тем, что старьевщика придется увидеть еще раз, вернулась в комнату и стала составлять список того, что ей необходимо будет купить, лишь только она получит остальные деньги. Еще не кончила она своих вычислений, как в дверь постучали.
‘Уже с деньгами? ‘—подумала она про торговца.
Она открыла дверь.
Мужчина с широкой нижней частью лица, в охватистой куртке на двенадцать пуговиц и дорогой меховой шапке стоял на площадке, собственнически вглядываясь в нее, и, когда она удивленно замерла, прожевал вопрос:
— Мадам Луговая?
Он спросил, очевидно, не сомневаясь, с кем и в какой обстановке говорит.
Льола с тревожным удивлением метнулась памятью в прошлое, связывая узловатое лицо прожевывающего слова человека с событиями своей прежней жизни. Сразу же вспомнила без какого бы то ни было энтузиазма:
— Ах, Придоров…
— Да, Придоров. Узнали? Увидел здесь, когда старьевшик крутил вас. Понял, что у вас дошло до распродажи, и решил поговорить. Разрешите войти…
Льола закрыла с тоской глаза, досадливо отступила, и они очутились в комнате.
Вошедший бросил взгляд на стол, подоконник и стоящие на них примус, кухонную миску и пустую банку из-под консервов. Окна завешивала приколотая булавками к раме газета. Так же был покрыт газетой с высохшими пятнами и стол.
Гость с кислым небрежением отвел взгляд от нищенской утвари и мелькнул глазами по стоявшей возле холодной печки детской коляске, нарядно красовавшейся окружевленным бельем и голубеньким одеяльцем, из-под которого чернела первым нежненьким ошерстением головка ребенка.
Он вцепился на мгновение в эти, красящие всю комнату младенческие ясли, но, мигнув раз-другой в сторону постельки, подернул скулами и быстро отвернулся, не давая заметить молодой женщине, что вид покоившегося в гнездышке ребенка заставил его скривиться.
Льола кивнула ему головой на стул, и гость, — как будто еще ничего не заметил, — заявил, с удобством располагаясь на стуле:
— Увижу теперь, как вы живете…
— Нечего смотреть! — с болью уничижения коротко возразила Льола, отражая любопытствующую недоброту гостя. И, чтобы избегнуть необходимости вступать в объяснения, она занялась коляской, перекладывая и взбивая под обнажившимся ребенком подушечку, когда же дитя шевельнулось — поцеловала его и поколыхала коляску, пока ребенок не успокоился.
— Я знаю… — ответил на замечание Льолы человек, носивший фамилию Придорова.
Это был субъект, несмотря на тридцативосьмилетний возраст, уже утучненный, но той, взятой в бандажи подтяжек и ремней портативной тучностью, при которой чемодан живота не расползается в стороны, а скрипит от движения, придавая фигуре лишь барскую солидность. Живым портативным чемоданом по виду был и сам Придоров. Какие-либо приятности в его внешности отсутствовали, лицо же даже портило впечатление. Глаза обволакивала свинцовая ржавчина. Без всяких усилий эти глаза подолгу могли стеклянеть на любом предмете по желанию их владельца. Усы постоянно брились до посинения кожи, а подбородок поражал своей крепостью. Во рту Придорова, казалось, была вставлена нижняя челюсть, сделанная по особому заказу. Обладатель этой челюсти сел грубо, не сняв ни куртки, ни шапки, пожевал губами, когда Льола занялась ребенком, закурил и, пока молодая женщина не повернулась к нему, с досадой клубил дымом то направо, то налево, то вверх, то вниз. В то же время он обсасывал в уме особый злой расчет, заставивший его вторгнуться к молодой женщине.
Льола между тем то краснела, то бледнела, предугадывая причину появления непрошенного гостя. Она не могла сомневаться в том, что этот визит повлечет за собой грубейшее посягательство на нее. Об этом говорило все то, что она могла вспомнить о личности явившегося человека.
Придоров познакомился с ней вскоре после того как она вышла замуж за Лугового. Он был начальником ее мужа в правлении Всеобщей электрической компании, одним из главных инженеров этой компании.
Увидав однажды жену своего товарища, влиятельный инженер бесцеремонно стал искать случаев ухаживать за Льолой.
В это время большевики национализировали крупные предприятия. Инженерский состав предприятий Всеобщей электрической компании служить большевикам не захотел, Луговой, Придоров и двое-трое бывшихслужак компании вместе покинули Москву, вместе помогали друг другу устраиваться в Одессе. Луговой нашел было работу в частной технической конторе. Придоров терся возле врангелевского штаба в качестве эксперта при каких-то поставках. Случаев для того, чтобы он мог встретиться с Льолой без Лугового, не было. И вдруг по чьей-то рекомендации, равнявшейся наговору, Луговой получил из штаба самого Врангеля предложение итти в качестве офицера в особый отряд внутренней службы. Трудно было отказываться, тем более, что Луговой считал войну против большевиков необходимой, скрепя сердце он расстался с Льолой. Придоров, лишь только Луговой отправился в отряд, стал виться возле Льолы.
Молодой женщине удалось временно отгородиться от низменных ухаживаний. Она была беременна.
У белых тем временем начались неудачи, а затем произошел и полный их разгром, все перепуталось в стане белых, как лапша.
Льола родила. Лугового не было. Начались ее испытания, побудившие ее броситься в Москву, чтобы прожить у родственников и вернуться затем обратно в Одессу на место учительницы. Придорова необычайная встряска заставила вылинять и забиться куда-то в щель, так что Льола забыла о существовании этого человека. И вдруг в самый безысходный момент ее жизни он снова вторгся к ней.
Перед его появлением Льолу еще не парализовало отчаяние. Она знала, что ей и ребенку нечего есть, что необходимо купить молока, дров, хлеба, но ей казалось, что стоило только продать мех — и все после этого пойдет, временно хотя бы, хорошо. Появление же несомненно и теперь, как всегда, денежного Придорова обдало ее заморозившим в жилах кровь страхом, заставив почувствовать, что у нее действительно больше нет никакой надежды на будущее. Она не находила мужества взглянуть на начавшего властвовать над нею, прежде даже чем она сказала что-нибудь, мужчину.
Льола оттянула, насколько могла, момент разговора, помедлив возле ребенка, и, наконец, бросила на инженера вопросительный взгляд.
Тот вместо ответа выразительно повел вокруг головой и упрекнул женщину:
— Долго думаете так прожить?
Он думал, что Льоле принадлежат нищенская кровать и примус с мисками. Но и это было ошибкой. Разбитная компаньонка Льолы, вторая учительница, Аня, предоставила Льоле вместе с пристанищем свое хозяйство и даже помогала ей пропитанием. Имея связи среди полувоенных, полуштатских советских деятелей, она от одного знакомого получала в преизбыточном количестве пайки, пока не стряслась и с нею беда. Недели три назад в городе началась чистка партийцев. Комиссар, снабжавший Аню пайками, оказался уличенным в растратах. Подруга Льолы принесла паническое сообщение о событии, грозившем оставить и Льолу без жалких получек сахару, консервов и других продуктов.
— Какой-то партийный хунхуз Стебун узнал, что я получала паек, и подкапывается, чтобы меня прогнали из школы. Пока не стряслось чего-нибудь — уйду сама…
— Послал бог каких-то Стебунов на нашу голову! — перепугалась Льола и чувством ненависти обволокла это имя.
Аня уехала, забрав свои постельные пожитки, но оставив Льоле обстановку, в которую ткнул теперь взглядом Придоров.
Льола, потемнев слегка, возразила на замечание Придорова:
— Не со мной одной жизнь перемудрила. Тысячам других пришлось хуже…
Она угнетенно села.
— Долго думаете так прожить? — повторил вопрос Придоров тоном повелителя.
Льола попыталась все же улыбнуться, сдерживая волнение гнетущего страха, сосавшего ее не первый уже день.
— Что ж, ведь вы знаете… Лавр Семенович, кажется?.. вы знаете, — выговорила она, когда Придоров подтвердил вопрос кивком головы, — живут не так, как хотят. Если хотите за это ткнуть в меня пальцем, —можете. Некому помочь, никто не подумает, что какая-то Льола вот-вот сойдет с ума… А удивляться тому, что она стала нищей Церерой, да еще нарочно прийти из-за этого… У меня и без того в глазах все вертится…
Льола кусала губы и прятала глаза, еле находя силы, чтобы не брызнуть слезами.
Придоров сощурился.
— Я именно по этому поводу к вам и пришел. От вас зависит начать жить иначе.
Он пробежал блеснувшими глазами по фигуре молодой женщины, формы которой были настолько соразмерны, что не только не терялись от перекроенной из чехлов кремовой холстины, облекавшей их, а будто украшали ее самоделковое платье.
Он вопросительно впился в Льолу и весь вспух от значительности своего замечания, жадно потянувшись вперед.
Льола взглянула на него, чувствуя, как у нее подкашиваются ноги, и в то же мгновение, охваченная жутью стыда и собственного бессилия, отшатнулась и отвела в сторону глаза, еще не зная, что она вынуждена будет сделать.
— Вы понимаете, о чем я говорю? —повелительно спросил Придоров, косясь на шевельнувшегося ребенка.
Он говорил — это ясно было по всему — о том, чтобы Льола стала его сожительницей. Он имел средства обеспечить ее барской жизнью,
Льола потерянно провела рукой по голове. Беспомощно отвернулась.
— У меня ребенок! — подавленно опустила она голову, чуть не падая, ссылаясь на единственное препятствие, мешавшее ей распорядиться собою так, как этого хотел Придоров.
— Елена Дмитриевна, — в первый раз назвал ее по имени гость, —вы думаете, вы не погубите его, если будете кормиться пайком? Вам уже давно его нужно было отдать в приют. Еще так-сяк, пока приходилось его кормить… Да и то люди отдают, в детских домах их выкармливают. А вы держите на руках ребенка, которому грудь матери уже не нужна. Мечтаете сделать себе и ему карьеру, получая пару каких-то ковриг в месяц, банку консервов и пуд картошки?.. Сдохнете и вы и он!
— У меня нет знакомых, которые помогли бы устроить его.
—Я устрою это.
Придоров, очевидно, не сомневался в ее согласии. Льола всем существом воспринимала, что должна перейти и переходит какую-то грань, которая межует жизнь на половинки и кусочки. Но еще одна обязанность связывала ей руки. Ей трудно было сказать об этом.
Придоров видел, что она колеблется, и ждал.
Наконец Льола подняла чугунную тяжесть головы.
— Мы считаем, Лавр Семенович, что мой муж погиб. Но он, может быть, и не убит… может быть, он сидит у большевиков или скрылся после разгрома за границу. В Одессе я ничего не могла узнать, в Москву же с письмами обращалась, — там боятся даже сунуться куда-нибудь за справкой.
Придоров досадливо мигнул, но, ерзнув на стуле, сделал новую, большую для него уступку:
— Хорошо… Съездимте тогда вместе в Москву, мне туда кстати на-днях надо по делам. Впредь до того устроимся с квартирой. Наведете в Москве справки. Если что-нибудь узнаете, вы свободны. Я всем жертвую для такого альянса. Венчаться нам, я думаю, не нужно будет. Большевики насчет женского вопроса— мастера хоть куда, ввели хороший порядок. Зарегистрируемся. Я вас спасу, Елена Дмитриевна. Ведь я не босяк в паршах, чтобы вы во мне не признали мужчину одного с вами круга. Остальное будет зависеть от Придорова…
Льола не знала, куда девать глаза от взора уставившегося на нее с выжидательной уверенностью Придорова. Что-то и готово было толкнуть ее на резкую отповедь самоуверенно покусившемуся распорядиться ею женолюбу и заставляло цепляться за его предложение, как за единственный способ спастись от голода. Поднимая опустошенные глаза, она вдруг встретилась взглядом с проснувшимся и глядевшим на нее ребенком. Будто двенадцатимесячный Ленька угадывал, на что решается мать.
Льола изменилась в лице на мгновение.
Терзаясь сознанием того, что готова принять позорное предложение инженера, она придумывала новые доводы, чтобы понудить Придорова не сразу требовать от нее ответа.
Она встала, спеша взять на руки ребенка, как защиту против опрометчивого согласия на сделку с мужчиной.
Стук снаружи заставил ее вспомнить, что пора притти старьевщику, и она почти с радостью быстро открыла дверь. Это был, действительно, татарин, представший перед порогом комнаты с расстроенным видом.
Он сразу залопотал, подсекая неясную надежду Льолы:
— Не надо, барынь, епанча! Давай деньга назад! — и, крутнувшись на пороге, с азартом излил объяснение: — Мая все покупаем: юпка, копта, хабур-чебур всякий. А царский епанча и золотой штука большевики отнимают на базары. На ясак берут! Ерлык дают! Зачем ерлык казанским купцам? Давай деньга назад! Мая земляк Мустафа-Гирей-Оглы в вастрог повели за епанча с богатый барынь. Давай деньга назад!
Верно или не верно было, что большевики отнимали предметы роскоши, перекупаемые старьевщиками у поставленной вне закона буржуазии, —Льола поняла только одно — что она должна возвратить татарину деньги, что рушатся все ее расчеты, связанные с немедленной продажей палантина. Конечно, если не этому, то другому старьевщику продать вещь удастся, но сколько за нее заплатят и когда это будет? А она сегодня же должна купить продуктов, — ожидавшаяся выручка от продажи была единственной ее надеждой, если она не хотела оставить ребенка без молока и в нетопленной комнате.
Будто во сне, отдала она обратно татарину деньги. Татарин обрадованно вцепился в них, продолжая твердить о том, что он покупает юбки, и, не дав заметить, что особо переглянулся с Придоровым, нырнул бесследно в коридор. Льола убито взяла на руки ребенка, не смея поднять глаз на сидевшего с видимым бесстрастием Придорова. Стон вырвался у нее сквозь стиснутые зубы, и она, чтобы не показывать слез гостю, стала ходить с ребенком по комнате.
Придоров крякнул.
— Елена Дмитриевна, решайтесь! — напомнил настойчиво он, вставая. — Не губите себя. Вы пожить можете. Даже хорошо, что этого торгаша кто-то перепугал. Палантин вам пригодится еще. А денег не откажитесь взять у меня — я кладу на стол двадцать тысяч пока. Больше так жить вам нельзя… Решайте!
Он стал среди комнаты.
— Я согласна… —сказала, шевельнув глыбой слов, Льола. — Только… лучше зайдите вечером или завтра, переговорим об этом.
— Вот. Э-эх! Ха…
Придорова потянуло немедленно к телу Льолы, но чувствуя, что несчастная женщина должна пересилить еще себя, чтобы примириться с собственным решением, он удержался и, закурив, собрался уходить.
— О малыше не беспокойтесь, — я немедленно устрою все. А в Москве справимся о Луговом…
— Хорошо, — согласилась Льола.
— До свидания!
Большевистский хунхуз Стебун — это один из не сработавшихся в Харькове с товарищами наркомов Украинской республики, перешедший на партийную работу.
У него драма. Две драмы одновременно.
Первая драма — по работе. Он проводил в ряде го
родов предпринятую в это время чистку партийных рядов. К оценке состава партии подошел с меркой подпольщика-идеалиста, не признающего в соратнике-коммунисте никаких отступлений от подвижничества на партийном посту. Попытался свирепо громить приблудничество нестойких элементов, просочившихся в ряды партии. И срезался. Партийный центр поставил вопрос о перегибах в линии Стебуна при сортировке партийцев. Его вызвали для объяснений.
Вторая драма тяжелее.
Ребенок заболел у Стебуна. Заболел сын у него, единственный трехлетний Котька. Это было первое, что узнал Стебун, возвратившись из центра в Одессу, где жила его семья.
Стебун — скоба из железа. Тут не выдержал — заскрипел.
Стебун жил в одном из советских домов. Две комнаты, общая кухня, жена, Котька и телефонный аппарат.
Поселился здесь явочным порядком, вскоре после того, как ликвидирован был врангелевский фронт.
Жена перед замужеством была начинавшей артисткой. Гражданская война прервала ее сценическую карьеру, посадила на паек, столкнула с крупной личностью Стебуна — и вот брак.
Стебун заставил ее читать. Она пробовала работать в учреждениях в качестве помощницы секретаря и иностранной корреспондентки.
Работу оставила, когда родился ребенок, после родов тяжело болела. Стебун отправил ее на время в Крым.
Выздоровела, возвратилась в Одессу. Ссылаясь на расходы, связанные с заботой о ребенке, стала нажимать на Стебуна, требуя усиленного внимания к вопросу о заработке..
Стебун, мотался ли он в разъездах, выполнял ли обязанности инструктора или оседал ненадолго в центре в качестве наркома, — всегда одинаково был занят днем и ночью.
Но, уезжая теперь для объяснений в центр, после чистки организации в Одессе, партийный ломовик поразился случайно открытому, новому для него обстоятельству: жена усердно писала какие-то полубеллетристические бессодержательные статейки. Стал расспрашивать ее и вырвал признание, что это — для товарища Диссмана, который ее ‘материалы’ печатает в каком-то приложении к газете.
— И редакция не выпроваживает тебя с этой галиматьей? — возмутился Стебун.
— ‘Выпроваживает’?! Я за свои заметки уже три раза получала деньги! — фыркнула жена, беспокойно стараясь отвязаться от щекотливого разговора.
Это была весьма молодая сравнительно с Стебуном особа, стократ румянившаяся и пудрившаяся на день. От колен и до локтей, от кудряшек головы и до пяток— модель салонной киногероини.
Она боялась, что муж догадается по сделанному им открытию о многом другом, что она скрывала от него.
И почти вырвав из рук Стебуна два писчих полулиста, на которых было изложено назидательное поучение об отсутствии чинности в рабочих клубах, она нервно стала искать место, куда сунуть заметку от глаз мужа.
Но Стебуну было не до догадок. Надо было получить путевку, добыть билет, договориться с двумя-тремя сторонниками, поддерживавшими его линию. И он уехал, не установив ничего окончательно о доподлинных помыслах жены. Потребовал коротко, чтобы она не только сочинительствовала, но и смотрела за мальчиком, который откуда-то научался сквернословить и дичился всякого нового человека.
Возвратившись с достаточно издерганными нервами, главковерх семьи застал мальчика уже втечение нескольких дней лежащим в постели в жару. Жена, не ожидавшая его приезда, подозрительно забеспокоилась и странно повела себя. Несмотря на то, что денег Стебун мог давать ей лишь столько, что их еле-еле должно было хватать на существование, на руке у нее он увидел золотые часики в камешках. Не успел, однако, он спросить ее относительно их происхождения, как, выпорхнув куда-то, она возвратилась уже без часов: спрятала, рассчитывая, что он их не заметил.
Стебун о своих открытиях промолчал, но наблюдения продолжал.
— Доктора звала ты? — спросил он, только успев раздеться и сейчас же направляясь к постели больного ребенка,. чтобы приласкать его.
— Звала. Вчера вечером был, прописал питье. Я хотела сейчас давать. Вот это…
У постельки Стебун вытянулся и отдернул протянутую к стонущему мальчику руку.
— Что это?!
Лицо больного было в гноящихся волдырях. Клей сукровицы, вытекавший из язвочек, образовал на личике корку и продолжал сочиться, склеивая ресницы.
Котька измученно стонал, силясь расщепить веки.
— Это сегодня утром у него сыпь какая-то показалась, — оправдывалась мать. — Вчера еще не было.
Мальчишка, открыв, наконец, глаза и узнав отца, на мгновение смолк, забывчиво потянулся было к нему, но только взвизгнул, сваливаясь обратно, и стал метаться, вонзая пальцы в лицо.
От лица нехорошо пахло.
У Стебуна внутри все сжалось. Одной рукой он схватил ручонки сына, чтобы не дать ему раздирать себе щеки, другую положил на горячий лобик. Потом взял со стола лекарство.
Скрипнув зубами от отчаяния, он постарался придать своему голосу ободряющий, беззаботный тон.
— Что, брат Котька, прижгло! Даже поговорить с отцом не хочешь. Вертишься? Ничего… Не умрешь, брат. Не задавайся будто мужчина: тебе все одно только два месяца. Выпей-ка лекарства, а ну…
Малыш-отсосок уже имел свои претензии. Он очень гордился своим возрастом и кровно обижался, когда его возраст преуменьшали. И раньше, когда Стебун при заездах домой, дразня мальчика, насмешливо повторял: ‘Тебе только два месяца, тебе два месяца! Не задавайся, шкет! ‘ — мальчик неизменно выходил из себя, неистовствовал и, доходя до истерики, топал ногами, сжимал кулачишки. — ‘Тебе самому всего три года! Тебе самому всего три года! Вруша-Илюша! Вруша-Илюша! ‘
Но теперь возмущавшая мальчика шутка возымела только то действие, что больной с беспомощным равнодушием вытянулся под рукой отца, закрывая глаза.
На мгновение ему как будто стало легче. Но, учуяв лекарство, он испуганно съежился и со стенающим лепетом выговорил схваченную кое-как Стебуном жалобу протестующего мученика:
— Родной отец мучает! O-о! O-о! O-о!.. Родной отец мучает!
От этого жгучего упрека внутри неподатливого на жалобы Стебуна все перевернулось. Рука с лекарством беспомощно отстранилась от больного. Но ребенок снова закрыл глаза и, слабея от болей, продолжал стонать.
Кроме ласки никакого средства облегчить мучения сына у Стебуна не было. Ласка же до ребенка не доходила. Как сделать, чтобы болезнь для мальчика не была по крайней мере пыткой? Стебун не знал. Оставалось уйти прочь от постельки.
— Доктор когда придет? — повернулся он к женщине, ждавшей распоряжений мужа.
— Через два часа… Если хочешь, Иля, я позову его, чтобы он сейчас приехал. Или позовем какого-нибудь другого доктора, потому что этот такой чурбан! Ворочал-ворочал его, ни слова не сказал, сунул рецепт и ушел.
Зина — так звали испуганно поддабривавшуюся к Стебуну жену — была сама не своя. Она чувствовала, что Стебун о чем-то выжидательно не договаривает, и от его недомолвок с методическими сухими вопросами и движениями каждую минуту готова была провалиться сквозь землю.
‘Все знает! Заметил часы! ‘ — чувствовала она и ждала катастрофы.
Но Стебун был слишком потрясен тем, что происходило с сыном. Отчаявшись перенести то, что он видел, он оставил ребенка. Не зная, что с собой делать, вышел из дома, чтобы прошагать несколько улиц и хоть за думами, в бесцельном хождении освоиться с несчастьем. Но, возвратившись, он нашел то же, что оставил: пугливо оглядывающую его жену, заставляющее хвататься за голову стенание мучающегося ребенка. И Стебун заметался. То потерянно выходил из комнаты, не глядя на жену, то снова входил, пробовал положить руку на головку мальчика, скрипел зубами от его стонов и снова выходил, чтобы покружиться несколько минут в соседней комнате.
Когда пришел доктор, Стебун угрожающе остановился у постельки, сбоку от него.
Зина, надевшая простенький домашний пеньюар вместо нарядно расшитой блузки и короткой юбочки, в которых она была, когда приехал Стебун, уже не силилась даже обманывать мужа. Как приговоренная стала возле окна и с нервическим напряжением следила за движениями мужа.
Доктор, взглянув на ребенка, нехотя подошел к постельке.
— Вот что… Виноваты сами! Все ясно!
Он выпрямился и махнул безнадежно рукой.
Стебун сунулся плечами вперед, вырвал из кармана руки.
— Ничего не ясно. Что у него?
— Видите язвы?
— Вижу… А что это — язвы?
— Стыдно же не знать этого! Натуральная черная оспа… Не позаботились о том, чтобы сделать мальчишке прививку. Культурные люди! А еще ахаете… Эх, народец!
У Стебуна в голове зазвенело. На мгновение он тяжело схватился за стул, ожидая, пока прояснится сознание, механически тяжело поднял судорожно сжатую в кулак руку. Тихо повернулся к жене.
Молодая женщина, также со сжатыми кулаками и стиснутыми зубами, подалась несколько от мужа и вызывающе ждала всего, что могло разразиться.
— Ты же меня заверила, что оспа привита… а?..
— Попробовал бы ты походить по этим амбулаториям сам, а то жена изволь таскаться… ‘Заверила’!
Стебун грузно переступил с ноги на ногу, придвигаясь к жене и не сводя с нее глаз.
— Ах! — женщина начала пятиться к дверям.
Доктор бросился к хозяевам и сурово взял оглушенного негодованием Стебуна за руку.
— Успокойтесь, товарищ Стебун! Не видели вы разве встрясок хуже этой? А? А ну, выпейте-ка вот воды…
И он, живо оглянувшись, с необычно быстрой предусмотрительностью подступил к нему, подавая воду.
Стебун, проведя руками по лицу, так что на висках и на скулах выступили багровые пятна, отстранил его.
— Спасибо, доктор! Не беспокойтесь, я удержу себя в руках… Может ребенок все-таки выдержать болезнь?
Доктор пробежал взглядом по постельке и отрицательно мотнул головой.
— Сколько он еще может мучиться?
— Дня два… Облегчения теперь не будет.
— А-а!.. — простонал Стебун. — Хорошо, доктор! — махнул он рукой. —Простите за беспокойство и спасибо за посещение. До свидания…
Стебун оглянулся.
Женского существа, которое, будто по надутому бумажному кульку, хлопнуло рукой по его счастью и разбило его, — не было. Зина вышла, как только предостерегающее вмешательство доктора остановило занесенную над ней руку мужа.
Он посмотрел с полминуты на ребенка, вздрагивая от его стонов. Шатаясь, порылся в ящике письменного стола, разыскал среди склянок, старых ручек и принадлежностей для бритья порошок морфия, сел с этим порошком возле постельки, положил снова руку на головку ребенка и опустил сам голову…
Жена притаилась в другой комнате.
Теперь попавший в переплет событий ломовик-партиец стал сопоставлять свои наблюдения над поведением жены и делать выводы. И были так тяжелы эти выводы, что он несколько раз то разгибал спину, то со скрипящим стоном снова сгибал ее, опуская голову.
Он пришел к заключению, что жена имела любовника. Этим любовником был более молодой и более, чем Стебун, занятый своей карьерой редактор журнала Диссман. Недаром Диссману понадобилось поощрять легкомысленную женщину на сочинительство невежественных заметок в газету…
И другое заключение напрашивалось. В женщине, несомненно, были остатки любви и к мужу. Но частые отлучки Стебуна разобщали его и ее, и она поскользнулась, сама ужасаясь тому, что после этого должно было произойти.
И, наконец, последнее заключение — заключение о том, что, несмотря на остатки любви этой женщины к нему, он уже любить ее и жить с ней не сможет. Делить жизнь с женщиной, которая, меняя постель на постель, допустила, чтобы ее ребенок живьем сгнил? Это была бы не жизнь мужа и жены, а полная фальши связь людей, ненавидящих друг друга.
С этой связью надо было кончать.
Он решил это, и еще больней его пронизал повторившийся стон сына, переворачивая в нем душу.
Облегчить мучения ребенка было невозможно. Но зачем заставлять его еще два дня мучиться, если от пытки его не облегчит даже сон? Мальчик метался в забытьи, ничего не видел, ни на что не отзывался, не поворачивался даже — ни тогда, когда его звал отец, ни тогда, когда Стебун прижимал к его головке руку. Ребенок только пытался хвататься руками за изъязвленное лицо.
Стебун мог избавить его от страдания, только погасив язычок пламени его жизни. Пускай это будет убийство. Ребенку меньше пытки. А для него, Стебуна, это единственный способ проявить человеческое чувство к умирающему сыну. По крайней мере это дорогое существо не будет еще столько времени гореть и терзаться, сколько предсказывает доктор.
— Точка! Другого выхода нет!
Но и решившись на это, Стебун не в силах был сразу вылить ребенку в ротик яд. Он вспомнил, —как прежде, при его возвращении домой, радовался мальчик, научившись узнавать его приближение еще по шагам в коридоре, как он лепетал те газетные и митинговые слова, которые чаще всего употреблял в разговоре сам Стебун. Теперь ребенок будто никогда ни этих слов, ни ласки отца, ни самого Стебуна не знал.
Стебуна от нервного потрясения начало лихорадить.
Надо было решаться.
В винном стаканчике Стебун разболтал с водой порошок, оторвавшись на минуту от ребенка. Теперь он сидел с этим стаканчиком, закрыв глаза и слушая стукотню своего сердца.
Он знал себя. Знал, что никогда угрозы смерти, ни его собственной, ни чужой, не загораживали пути перед его прямолинейным поведением. И на этот раз свою нервную систему он удержит в подчинении, хотя и оторвет от своего тела этот кусок мяса — Котьку, сына, Котьку, единственное существо, отсосок его крови, его мозга, его кипучей мысли. Больше ведь не будет ни сына, ни дочери, воплощающих живой послед его крови, потому что вообще до семьи ли Стебуну теперь, когда что-то происходит вокруг и линяет все: тут — Диссманы, там — осечка в самой, казалось бы, правильной линии партийного поведения…
Надо решать.
Стебун раскрыл затуманившиеся глаза, скрипнул зубами, поцеловал сына. Приподнял его за голову, разжал ротик и влил морфий.
Ребенок заметался.
Стебун бросил в угол комнаты стопку, звякнувшую с жалобным дребезжанием о пол, и бурно заходил по комнате.
— A-а!..
Он стонал и хватал себя рукой за горло, чтобы не хрипеть от боли, от зверской злобы на жизнь, от стыда. Он не сразу воспринял, как вошла в комнату, боязливо посмотрела на него и наклонилась к больному жена. Она ахнула, оглянулась, снова ахнула и вдруг зарыдала. Но только через какой-то промежуток времени, — Стебун сам не знал, сколько времени спустя, — звуки рыдания дошли и до его сознания.
Почти одновременно с тем, как он воспринял ее плач, она воскликнула:
— Иля, он уже умер!
— Да, умер… Я дал ему морфий, — обернулся и с безразличным спокойствием бросил он.
— Ты его отравил?! — исказилось лицо у женщины, когда она осознала значение его слов.
— Да… И на это если не жизнь, то какая-нибудь обвешанная тряпками индюшка без души и сердца толкнет!.. Собирайся хоронить его да перестань плакать…
— Иля! — вырвалось вдруг у женщины. — У меня самой теперь ведь все разрывается… Прости же!
И она порывисто поднялась, повернулась в его сторону.
Стебун устало махнул рукой.
— Все ясно… Если любовник завелся, то не до ребенка… Плохо только, что и свое женское и свое материнское чувство ваш брат ради блудни превращает в мыльные пузыри… Ни прощения, ни непрощения! Положим в гроб ребенка, отнесем его на кладбище— и тогда поступай как хочешь. Женой моей больше ты не будешь.
— A-а, так!..
— Да, так… Я пойду куплю гроб и закажу могилу.
— Обедать будешь?
— Нет.
Стебун очутился у вешалки, воткнулся в пальто. Пощупал, в кармане ли кошелек. Пошел.
Теперь переезд в поезде уже не представлял собою таких мытарств, какими сопровождалась бы всего год назад поездка из одного города в другой.
Придоров жениховски прифрантился. Впервые после долгого времени хорошо оделась Льола. Это вполне отвечало намерению ехать не без комфорта, в мягком вагоне.
Возле вагона пришлось остановиться. Проводник пропускал успевших нахлынуть ранее пассажиров, — образовалась небольшая очередь. Ничтожное обстоятельство в ряду всей массы других безразличных впечатлений в момент этой посадки дошло до сознания Льолы, заставило ее вздрогнуть и вспомнить еще тяготевшие над ней дни голода и нужды.
— Уезжаете? Напрасно, товарищ Стебун, не остаетесь в Одессе. Попросили бы мы Москву… Всех первосортных практиков центр отзывает.
Выражал сожаление молодой пухленький телеграфист, очевидно растроганный непредвиденным отъездом товарища. Тот, кого он провожал, —мужчина в пенснэ, с ранцевидной сумкой в руке и с постелью в чехле под мышкой, — пока входили пассажиры, два раза переступил возле телеграфиста, четко поворачиваясь и останавливаясь, будто он только что вышел из боевой, хорошо военизированной шеренги.
Льола схватила с одного взгляда фигуру этого человека, бесстрастно взиравшего на общую спешку. Услышав ненавистное имя ‘Стебун’, она вдруг почувствовала странное смятение.
Занося ногу на ступеньку, бессознательно запечатлела в голове четкий ответ полузнакомого человека телеграфисту:
— Первосортные практики и в Москве нужны, товарищ Виктор…
Льола так ушла в себя, что не помнила, как были ею и Придоровым заняты места и как она очутилась на диване, в углу вагонной кабинки.
Она уже раскаивалась в своей необоснованной неприязни к тому человеку, по милости которого была покинута Аней и осталась на голод в четырех стенах школьной комнаты.
В ее памяти всплыла частичка жуткой действительности, кошмары которой она еще недавно испытывала.
Это произошло четыре месяца назад.
Льола с ребенком, которого в то время еще кормила грудью, возвращалась из Москвы в Одессу. Московский поезд шел только до Харькова, а там надо было хлопотать о том, чтобы заручиться возможностью дальнейшей поездки.
Одну случайную знакомку Льола попросила подержать дитя, а сама пошла рыскать по канцеляриям станционных начальников. Того, что ей нужно было, она добилась, но на это потребовалось много времени. И она замирала, зная, что ребенок давно не кормлен.
Но едва только она освободилась и, придя в зал, взяла у женщины малютку, как проезжающих стали выгонять с вокзала наружу, для того чтобы облегчить милиции возможность облавы на мешочников.
Льола до открытия зала очутилась среди нищего и беспризорного вокзального людняка на торговых задворках вокзала.
Это было, однако, не самое худшее.
Еще одно несчастье шло вместе со всеми другими. Среди привокзального толчка негде было приткнуться, чтобы покормить ребенка. Льола же как раз была в особом, чуть ли не единственном ее нелепом платье, с ошейником воротника и пуговицами на спине. Хоть рви его, когда надо открыть грудь. А ребенок полдня не получал молока, терзая мать жалобным писком.
Льола пометалась взглядом из стороны в сторону, ища уголок, где ее никто не видел бы.
Но везде громоздились экипажи, терлись от самого выхода вокзала и до ближайших домов группы и одиночки подозрительных завсегдатаев вокзальных проулков, кочевали и кричали возле лотков продавцы папирос, пирожков и вареной требухи.
Ребенок мог докричаться до родимчика. Сама Льола готова была сойти с ума от горя.
И тогда она решилась.
Тут же, на глазах толкущихся из стороны в сторону прохожих и проезжих она повернулась к стене, расстегнула пальто, подняла перед платья, открывая таким образом все исподнее, и сунула к груди ребенка.
Чувство жесточайшей обиды за свои несчастья и материнского страха за то, что ей не дадут покормить дитя, заволокло ей глаза туманом. И, заткнув рот ребенку, она с мучительной, смертной тоской ждала, что вот-вот кто-нибудь гикнет на нее. И она, интеллигентная, холеная даже, юная женщина, дойдя до состояния, которым обрекала себя на надругательство, почувствовала, что к ней обернулись раклы, курившие на корточках у края панели, подталкивая друг друга, приближались к ней двое гигикающих оборванцев в обмызганных пивнушками отрепьях.
Она повела безумным взглядом — и не успела отдернуть ребенка, чтобы повернуться и плюнуть в глаза зубоскалящим хулиганам, как все переменилось.
Ее беспомощность заметили двое мужчин, подъехавших к вокзалу и ожидавших возле крытого большого автомобиля, пока откроется вокзал.