На страстной Березовы, мать и дочь, говели: так было заведено у них с давних пор. Отец не говел, несмотря на все просьбы жены, указывавшей ему, что сами традиции Березовых и Залинских требуют этого:
— И Березовы, и Залинские всегда высоко держали знамя, — в сотый раз говорила ему Елена Викторовна.
— Ну, хорошо, хорошо, матушка, — возражал Березов, не отрывая своих подслеповатых глаз от книги. — Все это так, но ты мне мешаешь читать.
Елена Викторовна убеждалась, что никакие требования не стащат ее мужа с мягкого, покойного кресла, на котором он сидел с утра до ночи с книгой, и оставляла Александра Модестовича в покое.
Сама она относилась к говенью строго: не пропускала ни одной службы, не принимала никого, кроме самых близких родных, и отстраняла от себя все дела, кроме тех, которыми нельзя было безнаказанно манкировать, т. е., главным образом, денежных. Как жена обленившегося сибарита, она сама заправляла всем: и имением, и домом, и домашним хозяйством, а так как все это было связано с денежными вопросами, и на страстной у нее оказывалось дела по горло.
— Я говею по-земному, — говорила она со вздохом. — А вот Валентиночка говеет по-небесному. Как я завидую дочери!
Валентина и в самом деле, несмотря на свои молодые годы, умела отрешаться на страстной от всего житейского, если не считать портнихи, без которой не обойдешься перед праздником, да неизбежных вылазок в магазины. Она избегала праздных разговоров, и большую часть времени проводила в своей уютной, красиво убранной комнате, где она шила детские рубашки для бедных, сохраняя в лице строгое и вместе кроткое выражение. Ей приятно было чувствовать в душе какой-то теплый свет, который можно сравнить с мягким светом лампады. Глядя через огромное окно своей комнаты на идущих и едущих по улице людей, она ощущала желание сделать для всех и каждого что-нибудь доброе, принести какую-нибудь жертву, мысленно отказывалась от новой шляпки и жертвовала деньги в благотворительный комитет, где ее мать состояла членом.
В среду на страстной, машинально пробегая за утренним чаем газету, она натолкнулась на следующие строки:
‘Просят обратить внимание на семью Гремучевых, состоящую из мужа, жены и девочки-подростка. Все члены семьи больны и испытывают крайнюю нужду. Адрес…’
— Мама, да это в нашем доме! — воскликнула Валентина, прочитав адрес. — Ты читала это? ‘Просят обратить’…
— Нет, не читала, — поспешно и с неудовольствием перебила ее Елена Викторовна. — Ты знаешь, я на страстной не читаю светского.
— Да ведь тут, мама…
— Мы опоздаем к обедне. Я иду одеваться, — сказала Елена Викторовна и ушла.
Валентина направилась в кабинет отца: она всегда ходила в это время здороваться с ним. Александр Модестович сидел в кресле, прикрыв ноги пледом, и читал через лупу что-то очень мелкое.
— Здравствуй, папочка… ты читал про Гремучевых?
— Ах, это в газете? — сказал Александр Модестович, водя лупу над страницей. — Читал… Ведь ты знаешь, я все читаю.
— Так… как же, папа? Надо же…
— Ах, да! Конечно. Конечно… Вот.
Он торопливо вынул из ящика две новенькие пятирублевки и хотел отделить от них одну, но не мог сделать этого сразу и протянул дочери обе. Другой рукой он же брался за лупу.
— Доброе дело, доброе дело! — машинально повторял он несколько раз, отыскивая с нетерпением строчку, на которой его прервали.
‘Папе только бы сидеть на мягком да читать книжку’, — подумала, оттопыривая губку, Валентина и вышла из кабинета.
— Варя, ты слышала о Гремучевых? Живут у нас в доме, квартира 49-й, — сказала она, входя в комнату к горничной.
Варя, молодая, всегда опрятная и тщательно причесанная девушка, вздернула с недоумением свои тонкие брови:
— Нет, барышня, не знаю.
— Про них пишут, что они бедствуют очень.
Варя многозначительно сжала губы, и ее молодое, свежее лицо сделалось жестким.
— Пьяницы, знать… или слабого поведения, — сухо отозвалась она.
— Вовсе нет. Они больны.
— Ну, вот, от этого самого и больны. Правильные люди бывают здоровыми.
— Что это ты так странно говоришь? Мало ли есть болезней.
— Значит, на то воля божия. Мы тут не причинны.
— Да ведь надо помогать, если бедствуют!
— Нет уж, барышня… Коли бог за грехи наказывает, — значит, так нужно. Значит, надо терпеть.
Лицо Вари стало совсем каменным, а в глазах и в плотно сжатых губах было что-то неумолимое. Валентина с удивлением глядела на нее и думала: ‘Странная эта Варя! Вечно работает, вечно молчит, никуда не ходит, никогда не смеется, завела много платьев, а носит круглый год одно, в комнате у нее все так чисто, так хорошо убрано, вечно горит лампадка: как будто уютно, а войдешь — скучно, холодно, жутко. И сама она смотрит так, точно ждет не дождется, когда я уйду’…
— Кто правильно живет, тот завсегда найдет себе пропитание.
— А если не найдет?
— Значит, тому быть должно, значит, так предназначено, — упрямо повторила Варя.
— Валентиночка, в церковь пора! — послышался нетерпеливый голос Елены Викторовны.
В церкви Елена Викторовна молилась старательно и с деловым видом, не переставая в то же время зорко наблюдать, как бы какой-нибудь вонючий тулуп не затолкал Валентиночку. А Валентина никак не могла настроиться: она думала об отце, о матери, о Варе, мысленно осуждала их, потом спохватывалась и каялась, потом опять осуждала. ‘Мама сказала, что не прочла о Гремучевых, а я знаю, что она прочла… Нет, зачем я об этом думаю? Надо видеть свои грехи, а не чужие’. Она принималась думать о Гремучевых, то ей казалось, что уже многие, прочтя газету, поспешили к ним на помощь, то представлялось, что все рассуждают, как Варя. И Гремучевы остаются беспомощными… Когда она выходила из церкви, в ней созрело решение сейчас же самой пойти к Гремучевым. ‘Но ведь мама не пустит меня’, — промелькнуло у нее в голове, и она решила дождаться, когда мать уедет из дому.
II
Едва Елена Викторовна уехала по делам, Валентина пошла отыскивать Гремучевых. Дворник почтительно поклонился ей и с недоумением следил, как она повернула на черный двор. Сердце у нее тревожно билось, лицо горело, в первый раз в жизни шла она одна к незнакомым людям. Ей казалось, что на нее изо всех окон устремлены любопытные взгляды, вместе с тем, совесть мучила ее за то, что она ушла потихоньку от родителей. Торопливо вошла она по грязной лестнице на 3-й этаж и стукнула в дверь квартиры 49-й.
— Здесь живут Гремучевы? — трепетным голосом спросила она у чумазой кухарки, отворившей дверь.
— Здесь… пожалуйте, пожалуйте! — раздался откуда-то жидкий, торопливый голос, и перед Валентиной появилась поджарая фигура человека средних лет, в поношенном летнем пальто, с маленькими воспаленными глазами и торчащими на большой голове вихрами. — Пожалуйте! Осчастливьте!.. Фельдшер Гремучев… Удостойте посещением!
Валентина прошла за Гремучевым через кухню и очутилась в просторной полутемной комнате, пропитанной запахом скверного табаку. Машинально села она грязный табурет и от смущения не могла рассмотреть обстановки комнаты: ей только бросились в глаза ширмы, разгораживающие на двое комнату, огромный узел возле ширм, да сидящая в углу не то женщина, не то девочка.
— Я прочитала про вас в газетах… — начала было Валентина, едва справляясь со своим смущением.
— Не слыхал-с, не слыхал-с… — торопливо заговорил г. Гремучев. — Понятия не имею. Так разве уж и в газетах-с? Это для меня сюрприз.
— Неужели у вас никто еще не был?
— Ни одна православная душа! Вполне беспомощен. Был фельдшером, помогал человечеству, но потом утратил способность к труду от одержимой болезни вследствие серьезного поражения окулистической части моего организма… Там (он кивнул на ширмы) — жена, удрученная миллионами недугов, здесь — племянница, существо аномальное и дегенеративное, продукт вырождения и экономических условий.
Он ткнул пальцем в угол, где Валентина успела рассмотреть очень молоденькую девушку, почти девочку, страшно бледную, точно бескровную, с челкой каштановых волос, низко нависших на лоб, с измученными, но, вместе с тем, какими-то шалыми, красивыми и странными глазами. Она набивали папиросы, посматривая исподлобья на Валентину.
— Ее зовут Надеждой, но привыкла к кличке, — сказал Гремучев. — Каштанка, что же ты не поздороваешься с высокочтимой гостьей?
Каштанка продолжала молча смотреть на незнакомую гостью, и на губах ее блуждала какая-то шалая, жалкая улыбка, от которой Валентине начинало становиться жутко.
— Форменная дегенератка! — произнес даже как будто с гордостью Гремучев. — Ах, вот и моя жена! Позвольте представить.
Из-за ширм (где давно уже слышалось какое-то шуршание) вышла низкого роста женщина еврейского типа, по фигуре похожая на колокол, в ярко-красном затасканном платье и какой-то фантастической наколке. Колокообразная женщина сделала реверанс и заговорила крикливым тоном, которому силилась придать сладкое выражение:
— Мадам, вы видите перед собой больную, несчастную женщину, созданную для лучшей жизни… Ах, простите мадам, что я такая растрепа! Но я не имею средств… Воспитывалась в институте, видела перед собой блестящую партию, светлую першпективу и роскошь, но послушалась голоса сердца, и вот… Вы поймете, меня, мадам. Теперь я перед вами в такой обстановке… здесь такой воздух… Под нами прачки: беспрестанное давление кверху… Вы видите меня в обществе больного мужа и этой бедной дурочки, которую я так люблю, потому что, мадам, у всех нас, у женщин, жалостливое сердце… Надин, дитя мое, божество мое! Каштанка моя!
Она вдруг кинулась к девочке и стала осыпать ее поцелуями, от которых девочку передернуло… Валентина инстинктивно поднялась с места: она чувствовала, что ей становится страшно. Было что-то зловещее и противное в воспаленных, неестественно мигающих глазах Гремучева, в крикливом голосе и столь же крикливом наряде жены его, в манерах и движениях обоих супругов. И, наряду с этим, было что-то бесконечно жалкое, больное и дикое в красивом, истощенном лице девочки, в ее челке, в ее худых, прозрачных руках с длинными пальцами. Валентине хотелось крикнуть, бежать отсюда без оглядки. А Гремучев, загородив собой дверь, говорил слащавым и вместе как будто угрожающим тоном:
— Приближаются высокоторжественные дни святого праздника. Это — праздник из праздников и торжество из торжеств. Природа ликует, сущие во гробах радостно улыбаются… Богатые мира сего готовят горы яств и нарядов. Скоро загремят пиршеств клики…
Говоря это, Гремучев крутил рукой. Точно он вертел шарманку, и от этого движения Валентине делалось как-то особенно жутко.
— А в смрадной пещере, снимаемой у мещанки Проскурниковой, живут забытые богом и людьми страдальцы, и нужда скалит на них свои хищные зубы, — продолжал Гремучев, вертя шарманку.
Каштанка вдруг фыркнула. Оба Гремучевы посмотрели на нее: должно быть, во взглядах их было что-нибудь многозначительное, потому что девочка моментально съежилась и подняла перед собой руки, как бы желая защититься от нападения. Валентина вздрогнула, торопливо вытащила из кармана две пятирублевки и сунула их в руку Гремучеву.
— Вот вам… — сказала она, изнемогая от желания уйти отсюда и растерянно суетясь, между тем как Гремучева делала ей реверансы.
— Припадаю к стопам вашим, — произнес Гремучев, быстро и жадно взглянув на бумажки. — Ваше благодеяние никогда не канет в Лепту.
Он все еще загораживал собой дверь. И Валентина не знала, как выйти.
— Я после как-нибудь… Я после зайду, а теперь мне пора, — лепетала она.
— Будем в нетерпеливой ажитации, — говорил с низким поклоном Гремучев, все еще не давая ей дороги.
— Сударыня… мадам… вы так добры… мы все вами так разочарованы… — изливалась нараспев Гремучева.
— Никогда ваше благодеяние не канет в Лепту, — повторил еще раз Гремучев, отворяя перед Валентиной дверь и смотря на нее в упор своими воспаленными глазами.
III
В кухне ее поджидала благообразная женщина, очень чисто одетая, с полуседыми волосами, выбивавшимися из чепчика.
— Сударыня, зайдите ко мне на минутку, — таинственно сказала она Валентине. — Я — здешняя квартирная хозяйка. Дозвольте вам словечко сказать.
Она привела Валентину в комнату, жарко натопленную и всю уставленную образами, притворила поплотнее дверь и, усадив гостью на диван, начала вполголоса:
— Я ведь узнала вас, барышня: вы — дочка домового хозяина? Только они вас обманывают. Нонче уж сколько народу у них перебывало…
— А он говорит, что не знает про газеты…
— Врет он, барышня. Так и стоит сам у двери и ждет: кто узел притащит, кто деньги… Вы, верно, тоже дали ему денег?
— Да.
— Надо поскорей получить с него, а то пропьет. Он мне за месяц должен… Дня бы держать не стала этаких наглых, коли бы денег своих не жалко, да еще девчонку эту… ихнюю-то. Вот бы вам, барышня, похлопотать, чтобы отобрали ее от них, от пьяниц беспутных, бесстыжих… Компания у них бывает безобразная. И девочку поят вином.
— Быть не может!
— Эх, да и нонче с утра все пьяны, неужто вы не заметили? И сам пьян, и жена пьяна… да и не жена ему вовсе, а так… И девочка пьяна.
Валентина оторопела и, молча, во все глаза глядела на Проскурникову. Та продолжала, еще более понизив голос:
— Девочка у них чудная, да как не сделаться чудной, когда ее то бьют смертным боем, то вином накачивают? Эта дурнорожая… бабища-то эта… то и дело кричит на нее: ‘Я из тебя все печенки повыну!’ — измываются над ней — и-и! Совсем дурочку из нее сделали… Прежде она, бывало, прибежит ко мне, вся трясется. ‘Удавлюсь!’ — говорит. А теперь с утра вкатят ей рюмку-другую водки, вот она и ухмыляется, словно блаженная. Привыкла к вину-то.
— Боже мой, да разве можно так?! Ведь это ужасно!.. Нет, этого так нельзя оставить: надо что-нибудь сделать.
— Выучили ее всякому шутовству… да еще таким словечкам, что со стыда сгоришь: все на потеху безобразникам, с которыми они водку хлещут. Особливо тут один ходит: купец не купец, маклер не маклер, шут его знает… С проседью он. Говорю я Гремучевым: ‘Что вы, срамники, с девчонкой делаете?’ А они мне: ‘Он, говорят, человек пожилой, маститый, родственник Каштанке’… А какой он родственник? Надо бы девчонку предохранить, а то нехорошо выйдет… Главная причина, человек он денежный, — подарки делает, угощает… маститый-то, а ведь фершелишка этот душу сатане продаст за водку-то… Я человек незначительный, а вот вы могли бы через папашу как ни на есть схлопотать, чтобы взяли ее отсюда. Вы, барышня, одно то примите в расчет: девчонка ведь она еще совсем, в ней еще… как сказать? И женского-то утверждения настоящего нет. Вот кого пожалеть надо, барышня!
— Я непременно, непременно… Как я вам благодарна, что вы мне сказали!
IV
На другой день Валентина с утра думала о Каштанке, ей живо представлялось, как ее бранят, бьют, поят водкой… У нее сжималось сердце, и она ломала голову, придумывая, с кем бы посоветоваться? ‘Только не с папой и не с мамой: папа замахает руками, а мама придет в ужас, узнавши, что я ходила к таким негодным людям… Вот разве с крестной поговорить? Отлично! Это — самое лучшее… Непременно съезжу к ней!’
Она хотела было тотчас поехать, но пришлось немедленно отправиться с матерью к портнихе — ‘иначе платье не будет готово к причастию’. У портнихи провозились очень долго, причем Елена Викторовна сердилась и бранила мастерицу. От портнихи поехали в пассаж за покупками: ленты, чулки, шляпки… Вернулись домой усталые, расстроенные, и легли отдохнуть, потому что вечером предстояла длинная всенощная с 12-ю евангелиями.
В пятницу исповедовались, и на душе Валентины опять было тихо, спокойно, торжественно. Отец подарил ей к причастию бриллиантовые серьги. Вечером она брала ванну и легла пораньше в постель, чтобы не нагрешить и выспаться до обедни.
В субботу причащались (серьги удивительно шли к новому платью Валентины!), потом принимали поздравления от родственников, нарочно приехавших для этого. Потом портниха принесла Валентине платье, которое ей давали отделать к празднику. Потом Валентина поехала с матерью закупить то, чего не успели закупить раньше. В сумерки легли отдохнуть перед заутреней.
Первый день праздника прошел суматошно, с утра до вечера толклись визитеры или просто гости, сильно утомившие Березовых. Вечером легли пораньше, потому что недоспали.
На второй день Валентина отправилась к крестной. Там оказался полон дом гостей, и интимный разговор пришлось отложить. Крестная обещала быть у Березовых в четверг.
Во вторник Валентина продавала прохладительные напитки на благотворительном базаре. Очень устала с непривычки.
В среду Елена Викторовна повела ее на бал к Макошиным, где Валентина веселилась до рассвета. Легла, страшно утомленная, и проснулась с головной болью.
В четверг приехала крестная, и Валентина рассказала ей про Каштанку. Крестная взялась хлопотать и обещала устроить девочку. ‘Только ты узнай, сколько ей лет и что она умеет делать’.
В пятницу Валентина отправилась к Проскурниковой, чтобы узнать о девочке.
— Э, сударыня, вам ли такими делами заниматься! — сухо отозвалась Проскурникова. — Вам и слушать-то об этом непригодно.
Валентина была поражена ее тоном.
— Почему же? — возразила она, краснея. — Мне обещали похлопотать.
— Чего уж! Дорого яичко к Христову дню. Теперь дело конченное: увез ее этот маститый-то…
— Как увез?
— Так… Тут всю неделю кутили-мутили. Пропили девчонку — одно слово… Э, говорить-то не хочется!
— Дайте мне воды… — пробормотала Валентина.
Проскурникова, встревоженная, принесла стакан воды.
— Ай, барышня, что вы! — заботливо говорила она. — Ваше ли это дело — так убиваться? Неужто вы это в сурьез? Так отчего ж, коли так, вы раньше-то не приходили?
— Я хотела… я собиралась… Я…
— Что-с?
— Я думала, что… это… не к спеху, — сказала Валентина и вдруг заплакала, как маленький ребенок.
———————————————————-
Источник текста: Николай Тимковский. ‘Повести и рассказы’. Книга II, 1901 г.