Мы, люди, вообще многого не знаем, многого не видим, что около нас делается, не ведаем всего, что на свете есть и чего нет. Такова, верно, природа людей, в этом-то, может быть, и заключается сущность дела: видеть и в то же время не видеть, знать и в то же время не знать. Например, все знают, что Москва сгорела во время нашествия французов, а кто знает, что сгорело в ней, кроме домов и кроме имущества жителей? Москва отстроилась напоказ, на славу, стала великолепнее и в то же время грустнее, скучнее, — точно как будто внутренний свет, эта беззаботная веселость духа вылилась наружу и оставила сердце в потемках. — Что ему там делать? — Сидит себе ни гугу. Отчего это? — Оттого, что кроме зданий и имущества погорели в Москве старинные домовые.
Как это ни странно кажется теперь, но в старину было правдой. Старинный дедушка-домовой был не призрак, не привидение, не гороховое пугало, а вот что: как говорится, во время оно каждый родоначальник, укореняясь на новоселье, с каждым новым поколением принимал почетные звания отца, деда, прадеда, прапрадеда, все жил да жил и рос в землю, год от году все меньше и меньше и наконец хоть снова в колыбельку. Дадут ему с ложечки молочка, он и заснет спокойно, а вся семья ходит на цыпочках, чтоб не потревожить дедушкина дедушку. Достигнув до возраста семимесячного ребеночка, дедушка, проснувшись в последний раз, среди белого дня говорил: ‘Детушки, и на печке стало мне холодно, оденьте-ка меня в белый балахончик, окутайте да уложите в печурочку. Я сосну, а вы себе живите да поживайте, не заботьтесь обо мне, а поминать поминайте: пищи мне не нужно, только в сорочины блинков напеките да крещенской водицы поставьте. Белого дня мне уже не вынести, а придет иное время — проснусь в ночку, посмотрю, сладок ли сон ваш. Мирно все будет, и я буду мирен, а как постучу, так смотрите, оглядывайтесь, помните, что дедушка стучит недаром. Ну, вот вам последнее слово: держите совет и любовь’.
Боясь дедушки-домового, все от старого до малого свято исполняли его последнее слово. Им в семье хранился мир: жили к старшим послушно, с равными дружно, с младшими строго и милостиво. Ладно и весело на сердце. А чуть что не так, дедушка стукнет, все смолкнут, оглянутся — дедушка, дескать, стучит недаром. Стерегись.
Бывало, деревянный дом, а стоит-стоит — и веку нет, стены напитаются человеческим духом, окаменеют, вся крыша прорастет мохом — гниль не берет.
То были времена, а теперь другие: и теперь есть домовой — да внутри нас, тоже заголосит подчас, да про глухого тетерева. Вот в чем беда.
До нашествия французов много было еще таких домов, со старинными домовыми, а после того, сколько мне по крайней мере известно, только два, по соседству, рядышком.
Старинные дома были как-то не то, что теперешние. Старинные дома были гораздо хуже, и сравнения нет, да в старинных домах были такие теплые углы, такие ловкие, удобные, насиженные места, что сядешь — и не хочется встать. Про печки и говорить нечего: печки были, как избушки на курьих ножках, с припечками, с печурками, с лежанками, и на печке, и за печкой, и под печкой — везде житье, а теплынь-теплынь какая! И домовому был приют. То были времена, а теперь другие. Бывало, все в полночь спит мертвым сном. Не спалось, бывало, только тому, чей день был грешен. Зато он и наберется страху от грозы домового, заклянется от греха: век, говорит, не буду! И теперь тоже говорят: век не буду, да по пословице — ‘день мой, век мой’ — с наступлением зари нового века принимаются за старые грехи, а пугнуть некому: старинных домовых нет, и внутренний голос осип.
Один из старинных, упомянутых нами домиков, в которых водились еще дедушки-домовые, принадлежал одной старушке. Это была чудо, не просто старушка, а молодая старушка, зато дедушка-домовой и лелеял ее сон, ходил на цыпочках и, как домовой ‘Чуровой долины’, вместо обычной возни наигрывал на гуслях и распевал любовные песни. Дедушка в самом деле был влюблен в нее, как домовой ‘Чуровой долины’ в княжну Зорю. И был прав: при неизменчивости душевной красоты и наружная не вянет, по крайней мере в памяти. У старушки неизменны были и ангельская улыбка, и приятный взор. Морщинки как будто еще украшали ее личико, недостаток зубков как будто придавал нежность речам: ведь выпадают же у детей молочные зубы, и это нисколько их не портит, а добрая старость тоже младенчество.
У старушки был внучек Порфирий. Она так любила его, нежила и берегла, что даже в комнате для предостережения от простуды он ходил в чепчике и грудка его сверх курточки обвязана была большим платком. Так как по старому обычаю молодой человек лет до 20 считался ребенком, то и старушка смотрела на внучка своего, как на дитя, хотя ему было уже около 18 лет. Он в самом деле был премилый ребенок, и, когда летом сидел в мезонине у открытого окна, в чепчике и бабушкином платке, чтоб не пахнул ветерок на грудку, проходящие и проезжающие современные юноши заглядывались на него, воображая, что это сидит в тереме красная девушка. Не хуже красной девушки он потуплял глаза свои от нескромных взоров.
Старинный дом по соседству был как родной брат дому старушки и также с мезонином, которого боковое окно обращалось к соседу, но стекла от времени сделались перламутровыми.
Соседский дом принадлежал старичку больному, дряхлому, мнительному и капризному и от лет и от бед, которые он перенес в жизни. У него оставалось одно утешение — внучка Сашенька, ребенок — душка, каких мало. При Сашеньке была старая няня, а при самом старичке старый Борис, дряхлее своего господина, который по ночам, во время бессонницы, заговаривался уже с домовым.
В продолжение дня старик сидел в глубоких креслах, обложенный подушками, тяжело дышал от удушья и, посматривая на внучку, которая играла подле него куколками из тряпочек, все бормотал что-то про себя. Иногда и разговорится: няня свернет Сашеньке новую куколку, внучка подбежит к дедушке и похвастается своей куколкой: ‘Дедушка, куколка!’
— А! куколка? — скажет старик. — Хорошо… вот постой… я куплю тебе настоящую куклу…
— Да только все обещает дедушка, — отвечает вместо Сашеньки няня.
— А вот… будет хорошая погода… так мы в поедем в город… — скажет старик, посматривая в окно сквозь тусклые стекла летних и зимних рам. — Видишь, какая пасмурная погода…
— Бог с вами, какая пасмурная, — скажет няня, — если уж эта пасмурная, так светлой-то нам и не дождаться.
— Сырость в воздухе, — проговорит старик, — это я чувствую по себе… так и душит…
Во время ночей старик мается на постели и также все бормочет:
— Ого, — ответит домовой, повернувшись за печкой с боку на бок.
— Смотри пожалуй… где это стучат? Чу, стучит… а?
— Ага! — отзовется домовой.
Старик начнет прислушиваться, потом кликнет сонного Бориса и спросит:
— Где это стучит?
— Нигде не стучит.
— Что-о?
— Нигде не стучит, — крикнет Борис на ухо.
— Что ж это… в голове, стало быть, стучит?..
И старик снова начинает прислушиваться, где стучит: в голове или вне головы. А Борис, уходя, бормочет себе под нос: стучит! Черт, домовой стучит, прости Господи! Ляжет, а домовой и начнет его душить за ложь и брань.
II
Так проходили годы. Сашенька подрастала, старик дряхлел и час от часу становился мнительнее и боязливее за внучку. Соблазн ему представился во всем ужасе. Припоминая свою храбрую молодость, он знал, что девушка в 15 лет как кудель: стоит только бросить огненный взор — и загорелась. Не доверяя и глазу старой няни, он без себя не стал отпускать Сашеньку даже в церковь. Напрасно няня представляла ему, что это великий грех.
— Когда ж вы соберетесь-то сами? — говорила она ему.
— А вот… погода будет получше… поедет в соборы… в соборы поедем… покуда дома помолится… все равно…
— Нет, не все равно! грех!
— Ну, ну, ну, ты дура… По-вашему, не грех женихов выглядывать!..
— Что ж такое? А по-вашему как? По-нашему, дай бы Бог, чтобы нашелся женишок Александре Васильевне, — отвечала няня с сердцем.
Старик пришел в ужас.
— Молчи!.. дура!.. Я прогоню тебя! — вскричал он. — Видишь, что говорит!.. научит еще ребенка под окном сидеть, напоказ!.. окон на улицу у меня ни под каким видом не отворять!.. слышишь? а не то заколочу! Я тебя заколочу и окна заколочу!
Тревожное опасение за внучку день ото дня увеличивалось. Только и думы у старика: как бы скрыть свое сокровище от обаяния какого-нибудь чародея.
‘Где ж усмотришь за девочкой, — думал он, — выглянет на улицу — и беда! Вон, эво, так и шныряют проклятые ястребы — нет ли в окне добычи’.
Подозрительный глаз старика так и преследовал всех молодых людей, проходящих по улице. Как на зло ему, большая часть останавливалась, чтоб посмотреть на два старинных домика. В самом деле, после 12-го года они одни красовались посреди пожарища и казались такими завидными для всех погоревших, что, проходя мимо, каждый останавливался и восклицал: ‘Смотри пожалуй, кругом все обгорело, а эти чертовы избушки стоят себе, как будто бы ни в чем не бывало!.. Ей-Богу, на удивление!’ Но вскоре все соседство как будто разбогатело после пожара — вместо деревянных домов выстроило себе каменные палаты, и снова все прохожие, вместо умилительного взгляда на почтенную древность, восклицали: ‘Смотри пожалуй, две чертовы избушки втесались между каменных палат! Ей-Богу, на удивление!’
Эти остановки проходящих и любопытство взглянуть на обросшие зеленым мохом домики мнительный старик понимал по-своему.
— Ох эти мне, — бормотал он про себя, — глазом не видят, так чутьем слышат. Долго придумывая, как бы охранить внучку от соблазна, старик наконец ухитрился.
— Постой, погоди, молодцы, — сказал он, — я вас проведу мимо двора щей хлебать!..
И тотчас же, несмотря ни на горе покорной внучки, ни на слезы и ропот ее няни, приказал обстричь под гребешок прекрасные волосы Сашеньки. Потом велел Борису вынуть из сундука все старое платье и принести к себе.
Притащив груду рухляди, Борис, кряхтя, сложил ее перед стариком и, казалось, начал приподнимать по очереди слежавшиеся дружно тени нескольких поколений огромного некогда семейства. Память о далеком прошедшем ожила перед двумя стариками, но барин думал о своем.
— Тут должна быть курточка Кононушки! — сказал он.
— Где ж тут курточка? — отвечал Борис, перебирая и рассматривая мужские и женские платья прошедшего столетия. — Это не курточка!
— Покажи-ко: какая ж это курточка, это камзол дедушкин…
— Эка, — проговорил Борис со вздохом, — носить бы да еще носить!., бархат-то! а?.. Это робронт!.. Кажись, покойницы матушки… Дай Бог Царство Небесное.
— Покажи-ко. Какая ж это курточка?..
— Какая ж курточка, кто говорит… кафтан-то ваш… а? шитье-то какое!.. Кажись, Палагея-то Васильевна своими руками вышивала… материал-то! Не то, что теперь!..
— Не матерчатая, а суконная, я тебе говорю!..
— Суконная? Так бы вы и сказали… Какая ж суконная?.. Вот суконный-то ваш мундир весь моль съела…
— Как моль съела? Покажи-ко.
— Словно решето.
— И Кононушкину курточку-то моль съела?..
— А Бог ее знает: вот ведь тут ее нету… Разве в другом сундуке.
После долгих поисков курточка была найдена. Старик обрадовался, призвал Сашеньку и велел ей надеть, а на шейку повязать платочек.
— Для чего же это, дедушка? — спросила она.
— Для чего! Ты у меня будешь амазонка… Посмотрись-ко в зеркало… хорошо? Ты у меня будешь амазонка…
— Да что ж это, для чего ж это, сударь, нарядили так барышню-то?
— А для того, что я так хочу. Ты, дура, не знаешь ничего, так и молчи. Немножко широка… сошьем новенькую, поуже, к празднику… так и ходи. Ты у меня будешь амазонка, в амазонском платье.
— Вы говорили, дедушка, что в амазонском платье верхом ездят… Помните, проехали верхом какие-то дамы?.. Вы будете меня учить верхом ездить?
— Верхом!.. Видишь ты какая!.. погоди… вот, подрастешь, лет через десяток… а теперь и так хорошо… и под окошко сядешь… не простудишься… а то грудь и шея открытые… не годится…
Распорядившись таким образом, старик успокоился, рад выдумке. Сядет подле окна, посадит подле себя внучку и насмехается в душе над проходящею молодежью.
— Да, смотрите, смотрите!.. Каков у меня внучек? Хорош мальчик? а?.. Что ж не смотрите? Это, верно, не девочка? Такой же небось юбошник, как вы?.. Да! как же, так и есть!.. Нет! милости просим мимо двора щей хлебать!..
III
Заколдованная дедушкой от всех глаз, которые ищут предметов любви, долго Сашенька была еще беспечным ребенком, которого занимали сказки няни, птички, цветы и даже порхающая бабочка в садике. Но вдруг что-то стало грустно ей на сердце, чего-то ей как будто недостает, время от утра до вечера что-то тянется слишком долго: сидеть с дедушкой скучно, рассказы няни надоели, все бы сидела одна у окошечка да смотрела на улицу — нет ли там чего-нибудь повеселее?
— Нянюшка, отчего это мне все скучно? — говорит она няне.
— Отчего же тебе скучно, барышня? — отвечает ей няня.
— Сама не знаю.
— Оттого, верно, тебе скучно, что подружки нет у тебя.
— Подружки? — проговорила Сашенька призадумавшись. — Где ж взять ее, няня?
— А где ж взять? Откуда накличешь?
‘Накликать’, — подумала Сашенька, когда няня вышла, и она стала накликать заунывным голосом под напев сказки про Аленушку:
Подруженька, голубушка,
Душа моя, поди ко мне,
Тоска печаль томят меня.
Вдруг показалось ей, что голос ее как будто отзывается где-то. Она прислушалась: точно, кто-то напевает в соседском дому.
Сашенька приотворила боковое окно, взглянула, вспыхнула, сердце так и заколотило.
— Ах, какая хорошенькая! — проговорила сама себе Сашенька. — Вот бы мне подружка!
И долго-долго смотрела она стыдливо сквозь приотворенное окно на Порфирия, который также разгорелся, устремив на нее взоры, и думал: ‘Ах, какой славный мальчик! вот бы нам вместе играть!’
‘Я поклонюсь ей’, — подумала Сашенька. Но вошла няня, и, как будто боясь открыть ей свою находку подружки, захлопнула окно.
На дворе стало смеркаться, а няня сидит себе да вяжет чулок. Так и вечер прошел. Легли спать, а Сашеньке не спится, ждет не дождется утра.
Настало утро. Надо умыться, Богу помолиться, идти к дедушке поздороваться, пить с ним чай, слушать его рассказы, а на душе тоска смертная.
— Не хочется, дедушка, чаю.
— Куда же ты? Сиди.
Ах, горе какое! — Сашенька с места, а дедушка опять:
— Куда ж ты?
— Сейчас приду, дедушка.
Сашенька наверх, в свою комнату, а там няня вяжет чулок.
Так и прошло время до обеда, а тут обед. А дедушка кушает медленно, а после обеда, покуда заснет — сиди, не ходи.
Господи! Что это за мука!
Но вот дедушка уснул. Няня вышла посидеть со старым Борисом, за ворота. Сашенька одна, приотворила тихонько окно, тихонько запела: ‘Подруженька, голубушка’, но никто не отзовется, в соседском доме окно закрыто.
Ах, какое горе!
Прошел еще день. Сидит грустная Сашенька подле няни, призадумавшись. Вдруг послышался напев ее песни, сердце так и екнуло.
— Ну, уж хорошо как-то там курныкает, нечего сказать! — проговорила няня.
— Нянюшка, пить хочется.
— Ну что ж, испей, сударыня.
— Мне не хочется квасу, мне хочется воды.
— Э-эх, ведь вниз идти надо!
— Пожалуйста!
— Ну, ну, ладно.
Няня вышла — а Сашенька к окну. Приотворила — глядь, ей поклонились.
— Здравствуйте! — сказал Порфирий.
— Здравствуйте! — произнесла и Сашенька.
Они посмотрели друг на друга умильно и не знали, что еще сказать друг другу.
— Приходите к нам, — сказал, наконец, Порфирий.
— Нет, вы приходите к нам, меня не пускают из дому, — отвечала тихо Сашенька.
— Экие какие!
Этим разговор и кончился, послышались шаги няни, Сашенька захлопнула окно.
На следующий день Порфирий целое утро курныкал песенку под окном. Сашенька все слышала, с болью сжималось у ней сердце от нетерпения, покуда дрожащая рука ее не отворила снова окна с боязнью.
— Здравствуйте!
— Здравствуйте!
— Послушайте… выходите в садик!
— В садик? Ну, хорошо.
— Поскорей.
— Ну, хорошо.
Порфирий притворил окно. Сашенька также и побежала в садик.
— Здравствуйте, сударыня-барышня, — сказал ей Борис, беседовавший с няней на крыльце.
— Здравствуй, Борис, — отвечала ему Сашенька.
— Куда вы, барышня? — спросила ее няня.
— В садик.
— Посмотрите-ка, сударыня-барышня, какую я вам дерновую скамеечку сделал под липой-то, извольте-ка посмотреть.
И Борис потащился следом за Сашенькой.
Ах, какая досада!
— Вот, видите ли, барышня… Извольте-ка присесть.
— Спасибо тебе.
— Кому ж и угождать мне, как не вам, барышня: вы у нас такое нещечко… Дай вам Господи доброго здравия да женишка хорошенького.
В соседском садике послышалось курныканье Порфирия.
‘Ах, какой этот несносный Борис’, — подумала Сашенька.
— Ничего, сударыня-барышня… да и красавицы-то такой не сыщем… и дедушка-то не нарадуется на вас. Скупенек немножко, Бог с ним. Вас бы не так надо было водить… в золоте бы водить, барышня, да не все дома держать… чтоб женишки…
— Ступай, Борис, оставь меня.
— Экие вы какие! Я ведь к слову сказал… Вот, сударыня-барышня, попросите-ка у дедушки на сапоги мне… Извольте посмотреть, совсем развалились.
— Хорошо, хорошо, я попрошу.
— Извольте посмотреть: пальцы вылезли.
— Хорошо, хорошо, ступай.
— Да, вот оно: у солдата купил, три рубля заплатил… солдатские-то, говорят, крепче…
Сашенька от нетерпения и досады вскочила с дерновой скамьи и пошла прочь от Бориса.
— Что ж вы, барышня, не изволите сидеть? Дерн-то какой славный.
И Борис начал поглаживать скамью и обирать с дерна желтую и завядшую травку.
Между тем Сашенька прошла подле забора.
— Здравствуйте, — раздалось в скважинку за кустами малины.
— Здравствуйте, — тихо проговорила и Сашенька, остановясь и оглядываясь, не смотрит ли на нее Борис.
— Как я вас люблю, — сказал Порфирий.
— Ах, как и я вас люблю… Если бы мы были всегда вместе!
— Барышня, а барышня, где вы, сударыня? Чай кушать зовут, — крикнул Борис.
После чаю она двинулась было с места, но дедушка усадил ее подле себя перебирать старые письма.
— О, Господи, когда ж после? — проговорила Сашенька про себя, почти сквозь слезы.
Старик ужинал рано, хотелось ему спать или не хотелось, но он ложился в постель в определенное время. А тут, как нарочно, сидит себе да раздобарывает [растабарывает, болтает] с внучкой и с ее няней, потешается, что у них глаза липнут. Рассказывает себе про житье-бытье своего дедушки, какой у него был полный дом, какой сад, какое именье, какое богатство, великолепие и этикет. Призванный Борис, как живая выноска примечаний к рассказу, стоял у дверей, заложив руки назад, и по вызову барина подтверждал его рассказ.
— Помнишь, Борис? а?
— Как же, сударь, не помнить…
— А гулянье-то было по озеру, с роговой музыкой, в именины покойной бабушки Лизаветы Кирилловны… Вот, надо рассказать…
— Никак нет-с, батюшка: это было не в именины, а как раз в день рождения ее превосходительства… Как раз, сударь, в день рожденья.
— Как в день рожденья?.. Постой-ка, врешь!
— Да как же, батюшка, именины-то ее превосходительства, покойной Лизаветы Кирилловны, дай Бог ей Царство Небесное, когда были? В октябре, сударь?
— Да, да, да!.. Экая память!..
— Дедушка, мне спать хочется, — проговорила Сашенька, зевая и привстав с места.
— Спать? А отчего ж мне не хочется? а?
— Не знаю, дедушка.
— То-то, не знаю, а я знаю. Это потому, что дедушка любит внучку и ему приятно провести с ней время.
— Да что ж, сударь, пора ночь делить, — проговорила и старая няня, зевая.
— Ты дура, ты все потакаешь ребенку! Пошли! спите! Дедушка рассердился. Сашенька и няня, потупив глаза, молчали и ни с места.
И дедушка молчит, сурово нахмурился. И это гневное молчание тянулось обыкновенно до тех пор, покуда не вытянет душу.
Сашенька прослезилась, но утерла слезку: дедушка не любит слез.
— Ну, ступайте спать, — сказал наконец дедушка смягченным голосом, довольный, что дал урок в терпении.
Сашенька простилась с ним, побежала наверх, бросилась в постелю и залилась слезами. В первый раз почувствовала она тяготу на сердце, в первый раз воля дедушки показалась ей невыносимой. Ей так и хотелось броситься в окно, чтоб хоть умереть на свободе.
Няня, уговаривая Сашеньку, что грех так огорчаться, раздела ее и легла спать. Но у бедной девушки не сон в голове: душа взволнована, сердце бьется, в комнате душно, так бы и дохнула свежим воздухом.
— Когда же после? — повторяла Сашенька. — Когда мне было после прийти?.. Ах, как голова болит!.. Пойду в сад…
И она обулась, надела капотик, прислушалась, спит ли няня, осторожно отворила дверь и вышла. Сени запирались задвижкой. Из сеней два шага до садика. Ночь светлая, прекрасная. Только что она подошла к липе, под которой старый Борис устроил ей дерновую скамью, вдруг что-то зашевелилось.
Сашенька затрепетала от страха.
— Это вы? — тихо проговорил Порфирий, бросаясь к ней из-за куста и схватив ее за руку.
Сашенька долго не могла перевести духу.
— Чего ж вы испугались?
— Так, что-то страшно, — проговорила Сашенька.
— Страшно? Отчего?
— Так.
— А я ждал-ждал, ждал-ждал.
Держа друг друга за руку, они присели на дерновую скамью и долго молча всматривались друг в друга с каким-то радостным чувством.
— Ах, как хорошо мне с вами! — сказал Порфирий.
— Ах, и мне как хорошо! — произнесла Сашенька, приклонясь на плечо Порфирия.
Высвободив руку из бабушкина салопа, который был на нем, он обнял Сашеньку, приложил свою щеку к ее горячему лицу и поцеловал ее.
— Ах, если б всякий день нам быть вместе!
— Дедушка меня никуда не пускает, — сказала Сашенька, вздохнув.
— Экой какой! И меня бабушка никуда без себя не пускает.
— Экая какая!
— Да, ей-Богу, это скучно!.. Вот с вами как бы мне весело было.
— И мне, — произнесла тихо Сашенька.
И они обнялись.
— Как вас зовут?
— Сашенькой. А вас?
— Меня зовут Порфирием.
— Как же это так? Такой святой нет у дедушки в календаре, — сказала Сашенька, которая и по дедушкину календарю, и по напоминанью няни знала наизусть всех святых и все праздники.
— Как нет? — отвечал Порфирий. — Нет есть, у бабушки в святцах есть. Мои именины 26 февраля, в день святого отца Порфирия архиепископа. И дедушка у меня был Порфирий.
— Мужское имя!
— А какое же? Что, я девушка, что ли? Я не девушка.
— Ах, Боже мой! — вскрикнула с невольным чувством испуга Сашенька, отклонясь вдруг от плеча Порфирия.
— Что такое? Чего вы испугались? — спросил Порфирий, осматриваясь кругом. — Какие вы боязливые… Не бойтесь!
— Пустите, — проговорила Сашенька.
— Куда, Сашенька? Нет, не уходи, пожалуйста!
— Пустите, пустите! — проговорила Сашенька, и, вырвавшись из рук Порфирия, она быстро побежала вон из саду.
— Сашенька! дружок! послушай! — крикнул вслед ей Порфирий.
Но Сашенька уже дома, испуганная, взволнованная.
IV
На другой день няня, удивляясь, что барышня заспалась, вошла в ее комнату. Сашенька, вместо спокойного сна, лежала в какой-то болезненной забывчивости, лицо ее горит, дыхание тяжко.
Няня перепугалась, не горячка ли, подумала она. Но Сашенька очнулась, и пылкий жар лица заменила вдруг бледность, живой взор стал томен, и все она как будто чего-то ищет и не находит. Когда в мезонине соседнего дома раздается напев ее песни, Сашеньку бросит в огонь, как испуганная, она вскочит с места и не знает, куда ей идти.
Так прошло несколько времени. А между тем старушка, бабушка Порфирия, отдала Богу душу. Она водила его с собою только в храм Божий да к своим старым знакомым обвязанного, окутанного. Теперь он свободен, хозяин дома, а располагать собою не умеет, его понятия обо всем — еще детские понятия.
Привычка к безусловной покорности бабушке передала его в распоряжение дядьке Семену и бабушкиной ключнице Дарье. Старая Дарья видела в нем еще ребенка и хотела водить его как ребенка, по обычаю бабушки, но Семен твердил ему по-свойски:
— Что вы. сударь, бабитесь, стыдно! И то бабушка-то вас продержала в пеленках, покуда все невесты ваши замуж повышли!
Слова Семена быстро подействовали на молодого человека, и он приосанился, как будто вдруг подрос. С потерею детских чувств исчезло в нем и страстное желание познакомиться с хорошеньким соседом. Он перестал напевать заунывную песенку Сашеньки.
По завещанию бабушки ему следовало навестить одного из дальних родственников, который обещался определить его на службу. Вот Порфирий и собрался к нему. Семен, сходив за извозчиком, начал одевать своего молоденького барина и, по обычаю, разговаривать сам с собою:
— Эка, ей-Богу, кажется, живые люди, а похлопотать о похоронах некому.
— О каких похоронах? — спросил Порфирий.
— Да вот, в соседском доме старик-то умер, а кругом-то его кто? Молоденькая барышня-внучка, да дура старая баба, да старый хрен слуга, туда же в гроб глядит.
— Где это, где? В каком соседском доме?
— Да вот рядом, через забор. Что за внучка-то, что за девочка, ах ты, Господи!
— Тут рядом? с мезонином-то? Какая же внучка? У этого старика молоденький внук.
— Вот! Я своими глазами видел барышню. Что это за раскрасавица такая!.. Плачет!..
— Да пойдемте, пойдем, отчего ж не сходить. Оно, по соседству, следовало бы и помочь в чем-нибудь. Барышня-то молодая, а кругом-то ее что?
Порфирий схватил шляпу и побежал. Семен за ним, на соседний двор.
Сквозь толпу гробовщиков, стоявших в передней, трудно уже было пробраться. Ни в одном роде торговли нет такого соперничества и перебою. Старый Борис, отирая слезу, бранился с ними.
— Что, брат, что просят? — спросил его Семен.
— Пятьсот рублей за гроб! Мошенники!
— Не за гроб сударь, а за покрышку, дроги и мало ли что.
— Ты молчи, воронье чутье! Барин только что заболел, а уж эта рыжая борода приходил сюда рекомендоваться! И имя узнал! Прошу, говорит, Борис Гаврилыч, не оставить своими милостями: барин умрет, так уж мы, говорит, поставим знатный гроб и покрышку, и все что следует… Ах ты, чертова пасть! Пошел вон!
Между тем как Семен помог старому Борису уладить торг насчет длинного ящика, Порфирий вошел в комнату, где лежал покойник. Он не обратил внимания ни на покойника, ни на толпу любопытных, вымерявших глазами длину умершего, все внимание его вдруг поглотилось наружностию девушки в черном платье, которая стояла подле стола, приклонясь на плечо старой женщины. Слезы катились из ее глаз.
Сердце Порфирия забилось как будто от испуга. Он не верил глазам своим: лицо так знакомо, это Сашенька… Нет, это, верно, его сестра… Она нежнее, белее его, у ней чернее глазки, думал он. И взор его оцепенел на ней.
— Барышне-то дурно, водицы надо… постой, я принесу, — сказал какой-то неизвестный человек с растрепанными волосами, в стареньком сертучишке, пробираясь в другую комнату.
— Куда! — крикнула няня. — О Господи, и присмотреть-то некому!.. Постойте, барышня…
И она бросилась за заботливым незнакомцем.
Сашенька пошатнулась от порыва няни. Порфирий успел ее поддержать. Она взглянула на него, и все чувства ее как будто замерли, голова приклонилась к плечу молодого человека.
— Не троньте! Извольте идти отсюда! А не то закричу! — раздался голос няни из другой комнаты.
— Что ж… я ничего… я прислужиться хотел — водицы подать… — говорил, пошатываясь, неизвестный, выходя из дверей.
— Вишь, нашел водицу на гвозде! Пошли-те вон отсюда!
— Что ж… пойду… Я вашему же покойнику поклониться хотел… последний долг отдать…
— Да, да, знаем мы вас! — продолжала няня. — Спасибо, батюшка, что поддержал барышню мою, — сказала она Порфирию.