Не дом, а игрушечка!, Вельтман Александр Фомич, Год: 1850

Время на прочтение: 34 минут(ы)

А. Ф. Вельтман

Не дом, а игрушечка!

I

Мы, люди, вообще многого не знаем, многого не видим, что около нас делается, не ведаем всего, что на свете есть и чего нет. Такова, верно, природа людей, в этом-то, может быть, и заключается сущность дела: видеть и в то же время не видеть, знать и в то же время не знать. Например, все знают, что Москва сгорела во время нашествия французов, а кто знает, что сгорело в ней, кроме домов и кроме имущества жителей? Москва отстроилась напоказ, на славу, стала великолепнее и в то же время грустнее, скучнее, — точно как будто внутренний свет, эта беззаботная веселость духа вылилась наружу и оставила сердце в потемках. — Что ему там делать? — Сидит себе ни гугу. Отчего это? — Оттого, что кроме зданий и имущества погорели в Москве старинные домовые.
Как это ни странно кажется теперь, но в старину было правдой. Старинный дедушка-домовой был не призрак, не привидение, не гороховое пугало, а вот что: как говорится, во время оно каждый родоначальник, укореняясь на новоселье, с каждым новым поколением принимал почетные звания отца, деда, прадеда, прапрадеда, все жил да жил и рос в землю, год от году все меньше и меньше и наконец хоть снова в колыбельку. Дадут ему с ложечки молочка, он и заснет спокойно, а вся семья ходит на цыпочках, чтоб не потревожить дедушкина дедушку. Достигнув до возраста семимесячного ребеночка, дедушка, проснувшись в последний раз, среди белого дня говорил: ‘Детушки, и на печке стало мне холодно, оденьте-ка меня в белый балахончик, окутайте да уложите в печурочку. Я сосну, а вы себе живите да поживайте, не заботьтесь обо мне, а поминать поминайте: пищи мне не нужно, только в сорочины блинков напеките да крещенской водицы поставьте. Белого дня мне уже не вынести, а придет иное время — проснусь в ночку, посмотрю, сладок ли сон ваш. Мирно все будет, и я буду мирен, а как постучу, так смотрите, оглядывайтесь, помните, что дедушка стучит недаром. Ну, вот вам последнее слово: держите совет и любовь’.
Боясь дедушки-домового, все от старого до малого свято исполняли его последнее слово. Им в семье хранился мир: жили к старшим послушно, с равными дружно, с младшими строго и милостиво. Ладно и весело на сердце. А чуть что не так, дедушка стукнет, все смолкнут, оглянутся — дедушка, дескать, стучит недаром. Стерегись.
Бывало, деревянный дом, а стоит-стоит — и веку нет, стены напитаются человеческим духом, окаменеют, вся крыша прорастет мохом — гниль не берет.
То были времена, а теперь другие: и теперь есть домовой — да внутри нас, тоже заголосит подчас, да про глухого тетерева. Вот в чем беда.
До нашествия французов много было еще таких домов, со старинными домовыми, а после того, сколько мне по крайней мере известно, только два, по соседству, рядышком.
Старинные дома были как-то не то, что теперешние. Старинные дома были гораздо хуже, и сравнения нет, да в старинных домах были такие теплые углы, такие ловкие, удобные, насиженные места, что сядешь — и не хочется встать. Про печки и говорить нечего: печки были, как избушки на курьих ножках, с припечками, с печурками, с лежанками, и на печке, и за печкой, и под печкой — везде житье, а теплынь-теплынь какая! И домовому был приют. То были времена, а теперь другие. Бывало, все в полночь спит мертвым сном. Не спалось, бывало, только тому, чей день был грешен. Зато он и наберется страху от грозы домового, заклянется от греха: век, говорит, не буду! И теперь тоже говорят: век не буду, да по пословице — ‘день мой, век мой’ — с наступлением зари нового века принимаются за старые грехи, а пугнуть некому: старинных домовых нет, и внутренний голос осип.
Один из старинных, упомянутых нами домиков, в которых водились еще дедушки-домовые, принадлежал одной старушке. Это была чудо, не просто старушка, а молодая старушка, зато дедушка-домовой и лелеял ее сон, ходил на цыпочках и, как домовой ‘Чуровой долины’, вместо обычной возни наигрывал на гуслях и распевал любовные песни. Дедушка в самом деле был влюблен в нее, как домовой ‘Чуровой долины’ в княжну Зорю. И был прав: при неизменчивости душевной красоты и наружная не вянет, по крайней мере в памяти. У старушки неизменны были и ангельская улыбка, и приятный взор. Морщинки как будто еще украшали ее личико, недостаток зубков как будто придавал нежность речам: ведь выпадают же у детей молочные зубы, и это нисколько их не портит, а добрая старость тоже младенчество.
У старушки был внучек Порфирий. Она так любила его, нежила и берегла, что даже в комнате для предостережения от простуды он ходил в чепчике и грудка его сверх курточки обвязана была большим платком. Так как по старому обычаю молодой человек лет до 20 считался ребенком, то и старушка смотрела на внучка своего, как на дитя, хотя ему было уже около 18 лет. Он в самом деле был премилый ребенок, и, когда летом сидел в мезонине у открытого окна, в чепчике и бабушкином платке, чтоб не пахнул ветерок на грудку, проходящие и проезжающие современные юноши заглядывались на него, воображая, что это сидит в тереме красная девушка. Не хуже красной девушки он потуплял глаза свои от нескромных взоров.
Старинный дом по соседству был как родной брат дому старушки и также с мезонином, которого боковое окно обращалось к соседу, но стекла от времени сделались перламутровыми.
Соседский дом принадлежал старичку больному, дряхлому, мнительному и капризному и от лет и от бед, которые он перенес в жизни. У него оставалось одно утешение — внучка Сашенька, ребенок — душка, каких мало. При Сашеньке была старая няня, а при самом старичке старый Борис, дряхлее своего господина, который по ночам, во время бессонницы, заговаривался уже с домовым.
В продолжение дня старик сидел в глубоких креслах, обложенный подушками, тяжело дышал от удушья и, посматривая на внучку, которая играла подле него куколками из тряпочек, все бормотал что-то про себя. Иногда и разговорится: няня свернет Сашеньке новую куколку, внучка подбежит к дедушке и похвастается своей куколкой: ‘Дедушка, куколка!’
— А! куколка? — скажет старик. — Хорошо… вот постой… я куплю тебе настоящую куклу…
— Да только все обещает дедушка, — отвечает вместо Сашеньки няня.
— А вот… будет хорошая погода… так мы в поедем в город… — скажет старик, посматривая в окно сквозь тусклые стекла летних и зимних рам. — Видишь, какая пасмурная погода…
— Бог с вами, какая пасмурная, — скажет няня, — если уж эта пасмурная, так светлой-то нам и не дождаться.
— Сырость в воздухе, — проговорит старик, — это я чувствую по себе… так и душит…
Во время ночей старик мается на постели и также все бормочет:
— Совсем сна нет… вить уж скоро, чай, заутреня? Заутреня скоро!… о-хо-хо!
— Ого, — ответит домовой, повернувшись за печкой с боку на бок.
— Смотри пожалуй… где это стучат? Чу, стучит… а?
— Ага! — отзовется домовой.
Старик начнет прислушиваться, потом кликнет сонного Бориса и спросит:
— Где это стучит?
— Нигде не стучит.
— Что-о?
— Нигде не стучит, — крикнет Борис на ухо.
— Что ж это… в голове, стало быть, стучит?..
И старик снова начинает прислушиваться, где стучит: в голове или вне головы. А Борис, уходя, бормочет себе под нос: стучит! Черт, домовой стучит, прости Господи! Ляжет, а домовой и начнет его душить за ложь и брань.

II

Так проходили годы. Сашенька подрастала, старик дряхлел и час от часу становился мнительнее и боязливее за внучку. Соблазн ему представился во всем ужасе. Припоминая свою храбрую молодость, он знал, что девушка в 15 лет как кудель: стоит только бросить огненный взор — и загорелась. Не доверяя и глазу старой няни, он без себя не стал отпускать Сашеньку даже в церковь. Напрасно няня представляла ему, что это великий грех.
— Когда ж вы соберетесь-то сами? — говорила она ему.
— А вот… погода будет получше… поедет в соборы… в соборы поедем… покуда дома помолится… все равно…
— Нет, не все равно! грех!
— Ну, ну, ну, ты дура… По-вашему, не грех женихов выглядывать!..
— Что ж такое? А по-вашему как? По-нашему, дай бы Бог, чтобы нашелся женишок Александре Васильевне, — отвечала няня с сердцем.
Старик пришел в ужас.
— Молчи!.. дура!.. Я прогоню тебя! — вскричал он. — Видишь, что говорит!.. научит еще ребенка под окном сидеть, напоказ!.. окон на улицу у меня ни под каким видом не отворять!.. слышишь? а не то заколочу! Я тебя заколочу и окна заколочу!
— Слава Тебе Господи, дослужилась до доброго слова! — проговорила няня, залившись слезами.
Тревожное опасение за внучку день ото дня увеличивалось. Только и думы у старика: как бы скрыть свое сокровище от обаяния какого-нибудь чародея.
‘Где ж усмотришь за девочкой, — думал он, — выглянет на улицу — и беда! Вон, эво, так и шныряют проклятые ястребы — нет ли в окне добычи’.
Подозрительный глаз старика так и преследовал всех молодых людей, проходящих по улице. Как на зло ему, большая часть останавливалась, чтоб посмотреть на два старинных домика. В самом деле, после 12-го года они одни красовались посреди пожарища и казались такими завидными для всех погоревших, что, проходя мимо, каждый останавливался и восклицал: ‘Смотри пожалуй, кругом все обгорело, а эти чертовы избушки стоят себе, как будто бы ни в чем не бывало!.. Ей-Богу, на удивление!’ Но вскоре все соседство как будто разбогатело после пожара — вместо деревянных домов выстроило себе каменные палаты, и снова все прохожие, вместо умилительного взгляда на почтенную древность, восклицали: ‘Смотри пожалуй, две чертовы избушки втесались между каменных палат! Ей-Богу, на удивление!’
Эти остановки проходящих и любопытство взглянуть на обросшие зеленым мохом домики мнительный старик понимал по-своему.
— Ох эти мне, — бормотал он про себя, — глазом не видят, так чутьем слышат. Долго придумывая, как бы охранить внучку от соблазна, старик наконец ухитрился.
— Постой, погоди, молодцы, — сказал он, — я вас проведу мимо двора щей хлебать!..
И тотчас же, несмотря ни на горе покорной внучки, ни на слезы и ропот ее няни, приказал обстричь под гребешок прекрасные волосы Сашеньки. Потом велел Борису вынуть из сундука все старое платье и принести к себе.
Притащив груду рухляди, Борис, кряхтя, сложил ее перед стариком и, казалось, начал приподнимать по очереди слежавшиеся дружно тени нескольких поколений огромного некогда семейства. Память о далеком прошедшем ожила перед двумя стариками, но барин думал о своем.
— Тут должна быть курточка Кононушки! — сказал он.
— Где ж тут курточка? — отвечал Борис, перебирая и рассматривая мужские и женские платья прошедшего столетия. — Это не курточка!
— Покажи-ко: какая ж это курточка, это камзол дедушкин…
— Эка, — проговорил Борис со вздохом, — носить бы да еще носить!., бархат-то! а?.. Это робронт!.. Кажись, покойницы матушки… Дай Бог Царство Небесное.
— Покажи-ко. Какая ж это курточка?..
— Какая ж курточка, кто говорит… кафтан-то ваш… а? шитье-то какое!.. Кажись, Палагея-то Васильевна своими руками вышивала… материал-то! Не то, что теперь!..
— Не матерчатая, а суконная, я тебе говорю!..
— Суконная? Так бы вы и сказали… Какая ж суконная?.. Вот суконный-то ваш мундир весь моль съела…
— Как моль съела? Покажи-ко.
— Словно решето.
— И Кононушкину курточку-то моль съела?..
— А Бог ее знает: вот ведь тут ее нету… Разве в другом сундуке.
После долгих поисков курточка была найдена. Старик обрадовался, призвал Сашеньку и велел ей надеть, а на шейку повязать платочек.
— Для чего же это, дедушка? — спросила она.
— Для чего! Ты у меня будешь амазонка… Посмотрись-ко в зеркало… хорошо? Ты у меня будешь амазонка…
— Да что ж это, для чего ж это, сударь, нарядили так барышню-то?
— А для того, что я так хочу. Ты, дура, не знаешь ничего, так и молчи. Немножко широка… сошьем новенькую, поуже, к празднику… так и ходи. Ты у меня будешь амазонка, в амазонском платье.
— Вы говорили, дедушка, что в амазонском платье верхом ездят… Помните, проехали верхом какие-то дамы?.. Вы будете меня учить верхом ездить?
— Верхом!.. Видишь ты какая!.. погоди… вот, подрастешь, лет через десяток… а теперь и так хорошо… и под окошко сядешь… не простудишься… а то грудь и шея открытые… не годится…
Распорядившись таким образом, старик успокоился, рад выдумке. Сядет подле окна, посадит подле себя внучку и насмехается в душе над проходящею молодежью.
— Да, смотрите, смотрите!.. Каков у меня внучек? Хорош мальчик? а?.. Что ж не смотрите? Это, верно, не девочка? Такой же небось юбошник, как вы?.. Да! как же, так и есть!.. Нет! милости просим мимо двора щей хлебать!..

III

Заколдованная дедушкой от всех глаз, которые ищут предметов любви, долго Сашенька была еще беспечным ребенком, которого занимали сказки няни, птички, цветы и даже порхающая бабочка в садике. Но вдруг что-то стало грустно ей на сердце, чего-то ей как будто недостает, время от утра до вечера что-то тянется слишком долго: сидеть с дедушкой скучно, рассказы няни надоели, все бы сидела одна у окошечка да смотрела на улицу — нет ли там чего-нибудь повеселее?
— Нянюшка, отчего это мне все скучно? — говорит она няне.
— Отчего же тебе скучно, барышня? — отвечает ей няня.
— Сама не знаю.
— Оттого, верно, тебе скучно, что подружки нет у тебя.
— Подружки? — проговорила Сашенька призадумавшись. — Где ж взять ее, няня?
— А где ж взять? Откуда накличешь?
‘Накликать’, — подумала Сашенька, когда няня вышла, и она стала накликать заунывным голосом под напев сказки про Аленушку:
Подруженька, голубушка,
Душа моя, поди ко мне,
Тоска печаль томят меня.
Вдруг показалось ей, что голос ее как будто отзывается где-то. Она прислушалась: точно, кто-то напевает в соседском дому.
Сашенька приотворила боковое окно, взглянула, вспыхнула, сердце так и заколотило.
— Ах, какая хорошенькая! — проговорила сама себе Сашенька. — Вот бы мне подружка!
И долго-долго смотрела она стыдливо сквозь приотворенное окно на Порфирия, который также разгорелся, устремив на нее взоры, и думал: ‘Ах, какой славный мальчик! вот бы нам вместе играть!’
‘Я поклонюсь ей’, — подумала Сашенька. Но вошла няня, и, как будто боясь открыть ей свою находку подружки, захлопнула окно.
На дворе стало смеркаться, а няня сидит себе да вяжет чулок. Так и вечер прошел. Легли спать, а Сашеньке не спится, ждет не дождется утра.
Настало утро. Надо умыться, Богу помолиться, идти к дедушке поздороваться, пить с ним чай, слушать его рассказы, а на душе тоска смертная.
— Не хочется, дедушка, чаю.
— Куда же ты? Сиди.
Ах, горе какое! — Сашенька с места, а дедушка опять:
— Куда ж ты?
— Сейчас приду, дедушка.
Сашенька наверх, в свою комнату, а там няня вяжет чулок.
Так и прошло время до обеда, а тут обед. А дедушка кушает медленно, а после обеда, покуда заснет — сиди, не ходи.
Господи! Что это за мука!
Но вот дедушка уснул. Няня вышла посидеть со старым Борисом, за ворота. Сашенька одна, приотворила тихонько окно, тихонько запела: ‘Подруженька, голубушка’, но никто не отзовется, в соседском доме окно закрыто.
Ах, какое горе!
Прошел еще день. Сидит грустная Сашенька подле няни, призадумавшись. Вдруг послышался напев ее песни, сердце так и екнуло.
— Ну, уж хорошо как-то там курныкает, нечего сказать! — проговорила няня.
— Нянюшка, пить хочется.
— Ну что ж, испей, сударыня.
— Мне не хочется квасу, мне хочется воды.
— Э-эх, ведь вниз идти надо!
— Пожалуйста!
— Ну, ну, ладно.
Няня вышла — а Сашенька к окну. Приотворила — глядь, ей поклонились.
— Здравствуйте! — сказал Порфирий.
— Здравствуйте! — произнесла и Сашенька.
Они посмотрели друг на друга умильно и не знали, что еще сказать друг другу.
— Приходите к нам, — сказал, наконец, Порфирий.
— Нет, вы приходите к нам, меня не пускают из дому, — отвечала тихо Сашенька.
— Экие какие!
Этим разговор и кончился, послышались шаги няни, Сашенька захлопнула окно.
На следующий день Порфирий целое утро курныкал песенку под окном. Сашенька все слышала, с болью сжималось у ней сердце от нетерпения, покуда дрожащая рука ее не отворила снова окна с боязнью.
— Здравствуйте!
— Здравствуйте!
— Послушайте… выходите в садик!
— В садик? Ну, хорошо.
— Поскорей.
— Ну, хорошо.
Порфирий притворил окно. Сашенька также и побежала в садик.
— Здравствуйте, сударыня-барышня, — сказал ей Борис, беседовавший с няней на крыльце.
— Здравствуй, Борис, — отвечала ему Сашенька.
— Куда вы, барышня? — спросила ее няня.
— В садик.
— Посмотрите-ка, сударыня-барышня, какую я вам дерновую скамеечку сделал под липой-то, извольте-ка посмотреть.
И Борис потащился следом за Сашенькой.
Ах, какая досада!
— Вот, видите ли, барышня… Извольте-ка присесть.
— Спасибо тебе.
— Кому ж и угождать мне, как не вам, барышня: вы у нас такое нещечко… Дай вам Господи доброго здравия да женишка хорошенького.
— Ах, полно, Борис, — проговорила Сашенька, покраснев, — ступай себе.
— Ничего, сударыня-барышня, что тут стыднова…
В соседском садике послышалось курныканье Порфирия.
‘Ах, какой этот несносный Борис’, — подумала Сашенька.
— Ничего, сударыня-барышня… да и красавицы-то такой не сыщем… и дедушка-то не нарадуется на вас. Скупенек немножко, Бог с ним. Вас бы не так надо было водить… в золоте бы водить, барышня, да не все дома держать… чтоб женишки…
— Ступай, Борис, оставь меня.
— Экие вы какие! Я ведь к слову сказал… Вот, сударыня-барышня, попросите-ка у дедушки на сапоги мне… Извольте посмотреть, совсем развалились.
— Хорошо, хорошо, я попрошу.
— Извольте посмотреть: пальцы вылезли.
— Хорошо, хорошо, ступай.
— Да, вот оно: у солдата купил, три рубля заплатил… солдатские-то, говорят, крепче…
Сашенька от нетерпения и досады вскочила с дерновой скамьи и пошла прочь от Бориса.
— Что ж вы, барышня, не изволите сидеть? Дерн-то какой славный.
И Борис начал поглаживать скамью и обирать с дерна желтую и завядшую травку.
Между тем Сашенька прошла подле забора.
— Здравствуйте, — раздалось в скважинку за кустами малины.
— Здравствуйте, — тихо проговорила и Сашенька, остановясь и оглядываясь, не смотрит ли на нее Борис.
— Как я вас люблю, — сказал Порфирий.
— Ах, как и я вас люблю… Если бы мы были всегда вместе!
— Барышня, а барышня, где вы, сударыня? Чай кушать зовут, — крикнул Борис.
— О, Боже мой, какая скука, — проговорила Сашенька.
— Приходите после, — шепнул Порфирий.
— После? Хорошо.
И Сашенька побежала домой.
После чаю она двинулась было с места, но дедушка усадил ее подле себя перебирать старые письма.
— О, Господи, когда ж после? — проговорила Сашенька про себя, почти сквозь слезы.
Старик ужинал рано, хотелось ему спать или не хотелось, но он ложился в постель в определенное время. А тут, как нарочно, сидит себе да раздобарывает [растабарывает, болтает] с внучкой и с ее няней, потешается, что у них глаза липнут. Рассказывает себе про житье-бытье своего дедушки, какой у него был полный дом, какой сад, какое именье, какое богатство, великолепие и этикет. Призванный Борис, как живая выноска примечаний к рассказу, стоял у дверей, заложив руки назад, и по вызову барина подтверждал его рассказ.
— Помнишь, Борис? а?
— Как же, сударь, не помнить…
— А гулянье-то было по озеру, с роговой музыкой, в именины покойной бабушки Лизаветы Кирилловны… Вот, надо рассказать…
— Никак нет-с, батюшка: это было не в именины, а как раз в день рождения ее превосходительства… Как раз, сударь, в день рожденья.
— Как в день рожденья?.. Постой-ка, врешь!
— Да как же, батюшка, именины-то ее превосходительства, покойной Лизаветы Кирилловны, дай Бог ей Царство Небесное, когда были? В октябре, сударь?
— Да, да, да!.. Экая память!..
— Дедушка, мне спать хочется, — проговорила Сашенька, зевая и привстав с места.
— Спать? А отчего ж мне не хочется? а?
— Не знаю, дедушка.
— То-то, не знаю, а я знаю. Это потому, что дедушка любит внучку и ему приятно провести с ней время.
— Да что ж, сударь, пора ночь делить, — проговорила и старая няня, зевая.
— Ты дура, ты все потакаешь ребенку! Пошли! спите! Дедушка рассердился. Сашенька и няня, потупив глаза, молчали и ни с места.
И дедушка молчит, сурово нахмурился. И это гневное молчание тянулось обыкновенно до тех пор, покуда не вытянет душу.
Сашенька прослезилась, но утерла слезку: дедушка не любит слез.
— Ну, ступайте спать, — сказал наконец дедушка смягченным голосом, довольный, что дал урок в терпении.
Сашенька простилась с ним, побежала наверх, бросилась в постелю и залилась слезами. В первый раз почувствовала она тяготу на сердце, в первый раз воля дедушки показалась ей невыносимой. Ей так и хотелось броситься в окно, чтоб хоть умереть на свободе.
Няня, уговаривая Сашеньку, что грех так огорчаться, раздела ее и легла спать. Но у бедной девушки не сон в голове: душа взволнована, сердце бьется, в комнате душно, так бы и дохнула свежим воздухом.
— Когда же после? — повторяла Сашенька. — Когда мне было после прийти?.. Ах, как голова болит!.. Пойду в сад…
И она обулась, надела капотик, прислушалась, спит ли няня, осторожно отворила дверь и вышла. Сени запирались задвижкой. Из сеней два шага до садика. Ночь светлая, прекрасная. Только что она подошла к липе, под которой старый Борис устроил ей дерновую скамью, вдруг что-то зашевелилось.
Сашенька затрепетала от страха.
— Это вы? — тихо проговорил Порфирий, бросаясь к ней из-за куста и схватив ее за руку.
Сашенька долго не могла перевести духу.
— Чего ж вы испугались?
— Так, что-то страшно, — проговорила Сашенька.
— Страшно? Отчего?
— Так.
— А я ждал-ждал, ждал-ждал.
Держа друг друга за руку, они присели на дерновую скамью и долго молча всматривались друг в друга с каким-то радостным чувством.
— Ах, как хорошо мне с вами! — сказал Порфирий.
— Ах, и мне как хорошо! — произнесла Сашенька, приклонясь на плечо Порфирия.
Высвободив руку из бабушкина салопа, который был на нем, он обнял Сашеньку, приложил свою щеку к ее горячему лицу и поцеловал ее.
— Ах, если б всякий день нам быть вместе!
— Дедушка меня никуда не пускает, — сказала Сашенька, вздохнув.
— Экой какой! И меня бабушка никуда без себя не пускает.
— Экая какая!
— Да, ей-Богу, это скучно!.. Вот с вами как бы мне весело было.
— И мне, — произнесла тихо Сашенька.
И они обнялись.
— Как вас зовут?
— Сашенькой. А вас?
— Меня зовут Порфирием.
— Как же это так? Такой святой нет у дедушки в календаре, — сказала Сашенька, которая и по дедушкину календарю, и по напоминанью няни знала наизусть всех святых и все праздники.
— Как нет? — отвечал Порфирий. — Нет есть, у бабушки в святцах есть. Мои именины 26 февраля, в день святого отца Порфирия архиепископа. И дедушка у меня был Порфирий.
— Мужское имя!
— А какое же? Что, я девушка, что ли? Я не девушка.
— Ах, Боже мой! — вскрикнула с невольным чувством испуга Сашенька, отклонясь вдруг от плеча Порфирия.
— Что такое? Чего вы испугались? — спросил Порфирий, осматриваясь кругом. — Какие вы боязливые… Не бойтесь!
— Пустите, — проговорила Сашенька.
— Куда, Сашенька? Нет, не уходи, пожалуйста!
— Пустите, пустите! — проговорила Сашенька, и, вырвавшись из рук Порфирия, она быстро побежала вон из саду.
— Сашенька! дружок! послушай! — крикнул вслед ей Порфирий.
Но Сашенька уже дома, испуганная, взволнованная.

IV

На другой день няня, удивляясь, что барышня заспалась, вошла в ее комнату. Сашенька, вместо спокойного сна, лежала в какой-то болезненной забывчивости, лицо ее горит, дыхание тяжко.
Няня перепугалась, не горячка ли, подумала она. Но Сашенька очнулась, и пылкий жар лица заменила вдруг бледность, живой взор стал томен, и все она как будто чего-то ищет и не находит. Когда в мезонине соседнего дома раздается напев ее песни, Сашеньку бросит в огонь, как испуганная, она вскочит с места и не знает, куда ей идти.
Так прошло несколько времени. А между тем старушка, бабушка Порфирия, отдала Богу душу. Она водила его с собою только в храм Божий да к своим старым знакомым обвязанного, окутанного. Теперь он свободен, хозяин дома, а располагать собою не умеет, его понятия обо всем — еще детские понятия.
Привычка к безусловной покорности бабушке передала его в распоряжение дядьке Семену и бабушкиной ключнице Дарье. Старая Дарья видела в нем еще ребенка и хотела водить его как ребенка, по обычаю бабушки, но Семен твердил ему по-свойски:
— Что вы. сударь, бабитесь, стыдно! И то бабушка-то вас продержала в пеленках, покуда все невесты ваши замуж повышли!
Слова Семена быстро подействовали на молодого человека, и он приосанился, как будто вдруг подрос. С потерею детских чувств исчезло в нем и страстное желание познакомиться с хорошеньким соседом. Он перестал напевать заунывную песенку Сашеньки.
По завещанию бабушки ему следовало навестить одного из дальних родственников, который обещался определить его на службу. Вот Порфирий и собрался к нему. Семен, сходив за извозчиком, начал одевать своего молоденького барина и, по обычаю, разговаривать сам с собою:
— Эка, ей-Богу, кажется, живые люди, а похлопотать о похоронах некому.
— О каких похоронах? — спросил Порфирий.
— Да вот, в соседском доме старик-то умер, а кругом-то его кто? Молоденькая барышня-внучка, да дура старая баба, да старый хрен слуга, туда же в гроб глядит.
— Где это, где? В каком соседском доме?
— Да вот рядом, через забор. Что за внучка-то, что за девочка, ах ты, Господи!
— Тут рядом? с мезонином-то? Какая же внучка? У этого старика молоденький внук.
— Вот! Я своими глазами видел барышню. Что это за раскрасавица такая!.. Плачет!..
— Семен, пойдем посмотрим, — прервал Порфирий, — сделай милость, пойдем!
— Да пойдемте, пойдем, отчего ж не сходить. Оно, по соседству, следовало бы и помочь в чем-нибудь. Барышня-то молодая, а кругом-то ее что?
Порфирий схватил шляпу и побежал. Семен за ним, на соседний двор.
Сквозь толпу гробовщиков, стоявших в передней, трудно уже было пробраться. Ни в одном роде торговли нет такого соперничества и перебою. Старый Борис, отирая слезу, бранился с ними.
— Что, брат, что просят? — спросил его Семен.
— Пятьсот рублей за гроб! Мошенники!
— Не за гроб сударь, а за покрышку, дроги и мало ли что.
— Ты молчи, воронье чутье! Барин только что заболел, а уж эта рыжая борода приходил сюда рекомендоваться! И имя узнал! Прошу, говорит, Борис Гаврилыч, не оставить своими милостями: барин умрет, так уж мы, говорит, поставим знатный гроб и покрышку, и все что следует… Ах ты, чертова пасть! Пошел вон!
Между тем как Семен помог старому Борису уладить торг насчет длинного ящика, Порфирий вошел в комнату, где лежал покойник. Он не обратил внимания ни на покойника, ни на толпу любопытных, вымерявших глазами длину умершего, все внимание его вдруг поглотилось наружностию девушки в черном платье, которая стояла подле стола, приклонясь на плечо старой женщины. Слезы катились из ее глаз.
Сердце Порфирия забилось как будто от испуга. Он не верил глазам своим: лицо так знакомо, это Сашенька… Нет, это, верно, его сестра… Она нежнее, белее его, у ней чернее глазки, думал он. И взор его оцепенел на ней.
— Барышне-то дурно, водицы надо… постой, я принесу, — сказал какой-то неизвестный человек с растрепанными волосами, в стареньком сертучишке, пробираясь в другую комнату.
— Куда! — крикнула няня. — О Господи, и присмотреть-то некому!.. Постойте, барышня…
И она бросилась за заботливым незнакомцем.
Сашенька пошатнулась от порыва няни. Порфирий успел ее поддержать. Она взглянула на него, и все чувства ее как будто замерли, голова приклонилась к плечу молодого человека.
— Не троньте! Извольте идти отсюда! А не то закричу! — раздался голос няни из другой комнаты.
— Что ж… я ничего… я прислужиться хотел — водицы подать… — говорил, пошатываясь, неизвестный, выходя из дверей.
— Вишь, нашел водицу на гвозде! Пошли-те вон отсюда!
— Что ж… пойду… Я вашему же покойнику поклониться хотел… последний долг отдать…
— Да, да, знаем мы вас! — продолжала няня. — Спасибо, батюшка, что поддержал барышню мою, — сказала она Порфирию.
— Позвольте мне принять участие в вашем горе и помочь вам распорядиться, — сказал Порфирий Сашеньке, когда она очнулась и стыдливо отклонилась от него к няне.
— А вы кто такой, батюшка? — спросила няня.
— Я сосед ваш. Если угодно, я и мой человек к вашим услугам… Вы можете положиться.
— Да вот бы надо было послать кого-нибудь на кладбище, заказать могилу.
— Я сам съезжу, — вызвался Порфирий и, поручив Семена в распоряжение Сашеньки, отправился на кладбище. Приехав на ниву Божью, он долго ходил между могил, не встречая никого, покуда не увидел выходящего из ворот дома старика священника.
— Где мне, батюшка, отыскать тут могильщиков? — спросил его Порфирий.
— Что вам, могилку, что ли? — сказал священник.
— Да, батюшка, не знаю, к кому обратиться.
— Могилку? хорошо, хорошо, доброе дело, мы очень рады, пойдемте… Чай, выберете место, а то у нас и готовые есть.
— Это все равно, я думаю.
— Все равно: здесь славные места, славные места! Сухие, грунт песчаный… Эй! Ферапонт!.. Где ты?
— Здесь, — отозвался могильщик из глубины могилы, которую он рыл.
— Что, это заказная или так, на случай? — спросил священник.
— Заказная.
— Так вот и господину-то выройте могилку.
— Ладно. Младенцу, верно?
— Нет, старику, — отвечал Порфирий.
— Так бы уж и говорили. Ладно.
Заказав могилку, Порфирий отправился назад. Истомленная бессонными ночами во время болезни дедушки, Сашенька заснула. Но за нее было уже кому хлопотать. Порфирий обо всем озаботился и, провожая покойника, шел рядом с его внучкой. Когда опустили гроб в могилу, Сашенька, почти без чувств, упала к нему на руки.
— Это, верно, жених ее, — говорили в толпе народа, собравшегося около могилы, — вот парочка.
И Порфирий и Сашенька это слышали.
Порфирий проводил ее до дому и хотел проститься.
— Куда ж вы? — сказала она ему.
Порфирий вошел в дом.
Сели и молчат, боятся даже смотреть друг на друга.
Посидев немного, Порфирий встал.
— Куда же вы? — повторила Сашенька.
— Вы утомились, вам надо отдохнуть.
— Когда же вы к нам будете?
— Если только позволите… — проговорил несвязно смущенный Порфирий.
На следующий же день он явился к соседке узнать об ее здоровье.
На этот раз она была разговорчивее, Порфирий смелее.
Слово ‘здравствуйте’ напомнило и ему и ей первое сладостное ощущение сердца. Они произнесли его, и оба вспыхнули.
Няне ужасно как понравился скромный молодой человек.
‘Вот бы парочек барышне’, — думала и она.
— Уж если б вы видели, Порфирий Александрович, как покойник наряжал барышню — смех, да и только! Совсем не по-девичьему! мальчик, да и только.
‘Да, не видал!’ — подумали в одно время и Порфирий и Сашенька, взглянув друг на друга и невольно улыбнувшись.
— Это амазонское платье я носила, нянюшка, — сказала Сашенька, — ко мне оно лучше шло. В чепчике хуже.
Порфирий вспыхнул. Она заметила это, поняла, что некстати упомянула о чепчике, и, также покраснев, опустила глаза и замолчала.
— Я вас и принял за мужчину, — сказал Порфирий, оставшись наедине с Сашенькой.
— А я думала, что вы девушка.
Порфирий рассказал ей, как бабушка берегла его от простуды и рядила в чепчик, платок.
— Я хоть бы опять надеть чепчик, — прибавил он.
— Ах Боже мой, для чего это?
— Так… вам нравилось.
— Ах, нисколько, так гораздо лучше, — опрометчиво вскрикнула Сашенька.
— Тогда вы мне сказали… — начал было Порфирий с простодушною откровенностию сердца, но вспомнил испуг Сашеньки и замолчал.
Сашенька, казалось, также все припомнила, покраснела и потупила глаза.
Но, верно, в самой природе женщины есть хитрость.
— Что ж я вам сказала? — спросила она, не поднимая взоров.
— Вы сказали… ‘Если б мы были всегда вместе’, — произнес тихо Порфирий.
Сашенька снова вспыхнула и, стыдясь своего смущения, закрыла лицо руками.

V

Первая любовь пуглива, как вольная птичка, много, много проходит времени, покуда она сделается ‘ручною’. Природа ведет себя необыкновенно как умно, стройно и отчетливо. Порфирий был свободен, Сашенька также, за ними ничей глаз не присматривал, ничье ухо их не подслушивало, чувства так и влекли их друг к другу, а между тем самый строгий, ревнивый к благочестию присмотр не упрекнул бы их ни в чем. Казалось бы, им опасно сидеть вместе на дерновой скамье, под липой, сладкое воспоминание первого поцелуя должно бы было взволновать их чувства, давало право на полную откровенность, напротив: тут-то чувства их и становились боязливее. И это продолжалось до тех пор, покуда любовь взросла, созрела на сердце и вдруг в одно утро расцвела, как махровая роза. И в глазах, и в выражении голоса явилась какая-то особенная нежность. Все в них стало ясно друг для друга, они взглянули один на другого и обнялись.
— Помните, я сказал: как я вас люблю! — прошептал Порфирий.
— Помню!
— А вы сказали: ах, как и я вас люблю, если б мы были всегда вместе! Помните?
— Помню, помню!
Казалось бы, это блаженное мгновение надо было продлить, скрыть от всех свое счастье, но Сашенька вскрикнула опять: пустите! И, вырвавшись из объятий Порфирия, побежала вон из комнаты.
— Куда вы? Чего вы испугались? — и Порфирий вообразил, что Сашенька опять так же испугалась чего-то, как в первый раз в садике.
Но Сашенька побежала поделиться своим счастьем с няней.
Порфирий задумался, сердце его сжалось, вдруг слышит голос Сашеньки: ‘Пойдем, пойдем скорее’.
И, притащив няню за руку, она вскричала:
— Смотри, нянюшка!
И бросилась на шею к Порфирию.
— Ах вы, баловники, греховодники! — вскричала няня, всплеснув руками и качая головою.
Вырвавшись снова из объятий Порфирия, Сашенька бросилась на шею к няне и задушила ее поцелуями.
— Ну, ну, ну, пошла от меня, бесстыдница! Пошла к своему любезному на шею! Вот погоди, поп-то вас обвенчает, а посаженный-то отец плетку даст на тебя.
Начались сборы к свадьбе.
Природа очень умно взлелеяла любовь в юноше и в девушке, решила взаимное желание их быть и жить вместе, но не дело природы было решать, где им жить.
Кажется, все равно, где бы им жить, лишь бы жить вместе. Но, верно, не все равно: покуда длились сборы к свадьбе, между женихом и невестой зашел спор: в котором доме им жить? Сашеньке хотелось непременно жить в доме Порфирия, потому что это был дом Порфирия, а Порфирию — в доме Сашеньки, потому что это был дом Сашеньки.
— Я продам свой дом, — сказал Порфирий, — мы будем жить в твоем доме.
— Ах нет, ни за что! — вскричала Сашенька. — Мы будем жить в твоем доме, лучше мой продать.
— Ах нет, ни за что! — сказал в свою очередь Порфирий. — Мне твой лучше нравится.
— А мне твой.
И вышел спор из самого чистого доказательства взаимной нежности. Ни Сашенька, ни Порфирий не хотят уступить один другому в том чувстве.
— Тебе хочется все по-своему делать, — проговорила Сашенька, надувшись, — если ты свой дом продашь, то я продам свой!..
— Посмотрим! — подумал Порфирий, вспыхнув. Его затронул упрек.
Взволнованное сердце Сашеньки скоро улеглось. Она подошла к Порфирию, но он отвернулся от нее.
Новая искра огорчения. Сашенька отошла от Порфирия, села в угол, закрыла лицо руками и задумалась сквозь слезы: он не любит меня!..
— Сашенька, — сказал Порфирий, взглянув на нее. И он бросился к ней.
— Подите прочь от меня! — проговорила Сашенька.
Обиженное чувство снова возмутилось. Порфирий не перенес его, взял шляпу, мысли его были в каком-то тумане. Он пришел домой.
Там, как на беду, его ждал уже покупщик дома. Решившись продать дом, Порфирий поручил это Семену, который и сам то же советовал ему.
— Вот, сударь, извольте получить деньги, — сказал Семен, входя с каким-то мещанином, — я решил дело.
Мещанин отсчитал деньги, положил их на стол перед Порфирием и поднес ему подписать бумагу.
— Да что ж вы, сударь, подписываете, не считая, — сказал Семен.
— Как раз тысяча двести серебром, так-с?
— Так, — отвечал Порфирий, перевертывая ассигнации без внимания.
На другой день поутру тот же покупщик явился в соседний дом к Сашеньке.
— Я, сударыня, — сказал он ей, — купил у вашего соседа дом, да место маленько. Не продадите ли и вы свой? А я бы хорошие дал бы деньги.
— Он продал дом свой! — вскричала Сашенька.
— Что ж, он хорошо сделал, барышня, — сказала няня. — Он и мне говорил, и я советовала ему продать. А нам-то уж продавать не к чему: насиженное гнездо, и вы привыкли, и я. Дал бы Бог и умереть в нем…
— Он продал, — повторила Сашенька.
— Продал мне, сударыня. Дрянной домишко, признательно сказать, пообмишулился я, дал четыре тысячи двести, а теперь не знаю, что и делать. Продайте, сударыня! За ваш дом пять тысяч.
— Да, видишь, какой! пять тысяч! Барышня, а барышня, пожалуйте-ка сюда, — сказала няня торопливо, вызывая Сашеньку в другую комнату, — продавайте, барышня!
— Да, я продам, непременно продам! — проговорила Сашенька с обиженным чувством.
— Продавайте! Дедушка-то заплатил всего две тысячи за него, за новый!.. Пять тысяч дает! Да уж вы не мешайтесь, оставайтесь здесь: шесть возьму!..
— Продавай! Я не хочу в нем жить, — проговорила со слезами на глазах Сашенька.
— Пять тысяч капитал, а мы квартерку найдем рубликов за двести, так без хлопот будет.
И няня вышла к покупщику.
— Пять тысяч не деньги, любезный, — сказала она ему, — барышня и не подумает отдать за эту цену… Шесть, если хочешь.
— Как можно! Да уже так, дом-то мне понадобился: двести набавлю.
— И не говори!
— Пять тысяч пятьсот угодно? А нет, так просим прощенья, — сказал мещанин, обращаясь к двери.
— Ну, погоди, спрошу барышню.
Дело уже было решено, дом продан, задаток взят, пришел Порфирий.
— Здравствуйте, — проговорил он тихо, как виноватый, подходя к Сашеньке.
— Здравствуйте, — отвечала она ему, не поднимая глаз.
— Ты на меня сердишься, Сашенька, — сказал Порфирий после долгого молчания.
— Сержусь, — отвечала Сашенька.
— За что ж?
— Я вас просила, вы не послушались, вы продали свой дом.
— Он очень стар: на него на починку надо было издержать, Семен говорит, тысячу рублей… — начал Порфирий в оправдание себя. — Я и нянюшке говорил, и она советовала мне продать, а жить в вашем…
— А я по совету нянюшки продала свой, — сказала Сашенька.
— Продали!
— Продала.
— Ну, если так… — проговорил Порфирий.
— Куда вы?
— Мне надо идти нанимать квартиру, — отвечал он и бросился вон.
— Порфирий! — хотела вскрикнуть Сашенька, но голос ее замер.

VI

Покупщик двух домов распорядился умнее Порфирия и Сашеньки: соединил оба дома пристройкой, подвел под одну крышу, и вот, не прошло месяца, из двух старых домиков вышел один новый, превеселенький дом: обшит тесом, выкрашен серенькой краской, ставни зеленые, на воротах: ‘дом мещанки такой-то’, ‘свободен от постоя’ и в дополнение: ‘продается и внаймы отдается’.
Один бедный чиновник, но у которого была богатая молодая жена, тотчас же купил его на имя жены и переехал в него жить. Но в доме нет житья.
Покуда домики были врозь, все было в них, по обычаю, мирно и тихо и на чердаке, и на потолке, и за печками, и в подполье, ни стены не трещали, ни мебель не лопалась, ни мыши не возились. Но едва домики соединились в один, только что чиновник с чиновницей переехали и, налюбовавшись на свое новоселье, легли опочивать, рассуждая друг с другом, что необыкновенно как дешево, за двадцать-за-пять тысяч купили новый дом, с иголочки, вдруг слышат в самую полночь: поднялись грохот, треск, стук, страшная возня в земле, по потолку точно громовые- тучи ходят, то в одну сторону дома, то в другую.
Молодые с испугу перебудили людей.
— Э-эх, почивали бы лучше в полночь-то, так и не слыхали бы ничего, — сказала кухарка, которая всегда крепко спала в законный час, а во время дня только дремала.
Но старик дворник, выслушав рассказ господ, качнул головой и решил, что дело худо: верно, домовому не понравились жильцы!
— Ах ты старая баба! — сказала кухарка.
— Я ни за что не останусь здесь жить! — вскричала перепуганная молодая хозяйка. — Ни за что!
И на другой же день муж ее выставил на воротах: ‘отдается внаем’и тотчас же по требованию жены должен был нанять квартиру и переехать.
Вскоре один барин, проезжая мимо, остановился, прочел: ‘продается и внаймы отдается, о цене спросить у дворника’, осмотрел дом и решил нанять.
— Так ты сходи же к хозяину, узнай о последней цене, — сказал он, давая дворнику на водку. — Ввечеру я заеду.
— Слушаю, слушаю, — отвечал дворник.
Ввечеру он опять приехал.
Это был Павел Воинович.
— Ну что?
— Да что, — отвечал дворник, который успел уже клюкнуть на данные ему деньги и не мог ничего таить на душе. — Я вот что вам доложу, дом славный, нечего сказать… славный дом…
— Да что?
— А вот что: кто трусливого десятка, тому не приходится здесь жить.
— Отчего?
— Отчего? а вот отчего: я по совести скажу… тут водятся домовые.
— Э?
— Право, ей-Богу! по ночам покою нет.
— А днем? — спросил Павел Воинович.
— Днем что: днем ничего, только по ночам.
— Так это и прекрасно, — сказал барин, — я не сплю по ночам, я сплю днем, так ни я домовых, ни домовые не будут меня беспокоить.
— Э? разве? Да оно и правда, что у господ-то все так… Ну, если так, так что ж, с Богом… другой похулки на дом нельзя дать… хоть у самого хозяина спросите, он сам то же скажет.
Таким образом, несмотря на предостережение дворника, барин нанял дом, переехал. На первый же день новоселья пригласил он пять-шесть человек добрых приятелей к обеду и в ожидании гостей, похаживая себе с трубкой в руках и в халате и в туфлях, посматривал, так ли накрывают люди на стол, полон ли погребок, во льду ли шампанское, греется ли лафит, все ли в порядке. Гости-приятели съехались. Обед на славу, вино, как слеза.
Присутствовавший тут же поэт, подняв бокал, возгласил:
Я люблю вечерний пир,
Где веселье председатель,
А свобода, мой кумир,
За столом законодатель,
Где до утра слово пей!
Заглушает крики песен,
Где просторен круг гостей,
А кружок бутылок тесен.
— Ну, извини, любезный друг, до утра у меня пить нельзя, — сказал хозяин, — невозможно!
— Это отчего? Это почему?
— А вот почему: этот дом я нанял у самого дедушки домового с условием, чтобы ночь я проводил где угодно, только не дома.
А так как скоро полночь, то я отправляюсь в английский клуб. Вы видите, господа, что причина законная. Извините.
Пушкин захохотал, по обычаю, а за ним захохотали и все. Но хозяин сказал серьезно, что он не шутя это говорит, и в доказательство крикнул: ‘Эй! одеваться скорее!’
На этот барский крик никто не отозвался: оказалось, что и в передней, и в людской — ни души. Люди, уверенные, что господа занялись делом, пошли справлять новоселье.
— Ну, нечего делать, оденусь сам, — сказал Павел Воинович, — но на кого же оставить дом?
— А домовой-то, — крикнул Пушкин. —
Эй, дедушко! ты не засни!
По-своему распорядися с вором,
Ходи вокруг двора дозором
И все, как следует, храни!
— Ха, ха, ха, ха!
— Ага! — раздалось с обеих сторон дома.
— Слышишь? отозвался, — сказал поэт, — теперь можно отправляться спокойно. Слышали, господа?
— Слышали, слышали!
— Если слышали, так можно отправляться, — сказал хозяин.
И все отправились.
Только что господа со двора, а люди на двор пришли, смиренно присели в передней, как будто нигде не бывали, моргают глазами, думают, господа забавляются себе.
— Чай, до утра просидят? а?
— Фу, как спать хочется!..
— Ну, здоров пить!..
— Вот это что, так ли пьют… да я…
— Те! черт ты! ревет!
— Что, ничего.
Только что эту беседу в передней заменило всхрапыванье и свист носом, вдруг в комнатах поднялись стук, треск, возня.
— Вася! слышишь?
— А?
— Что это, брат, господа-то передрались, что ли? а?
— Что?
— Господа-то… слышишь, как возятся?..
— А Бог с ними!
— Ну, и то.
И Вася и Петр задремали.
А между тем в дому как будто ломка идет.
Верь не верь, а вот произошла какая история. Мы уже сказали, что в обоих старых домиках было по домовому. Они преспокойно жили себе за печками и, видя, что все в порядке, хозяева благочестивы, лежали себе, перевертываясь с боку на бок. Когда Порфирий и Сашенька продали домики, пристройка и соединение их под одну крышу потревожили домовых, но они еще довольны были, воображая, что идет починка накатов и крыши. Только что постройка кончилась и чиновник, купив новенький дом с иголочки, переехал на новоселье, домовой Сашенькина домика, с левой стороны, приподнялся в полночь осмотреть, по-прежнему ли все в порядке.
‘Хм, чем-то пахнет’, — подумал он, выходя в пристроенную между домиками залу.
Домовой с правой стороны точно таким же образом отправился по дому дозором.
‘Э-э-э! вот тебе раз! — подумал он, прислушиваясь. — Это что?..’
Только что он вышел в залу, вдруг что-то стукнуло его в лоб.
— Кто тут? — гукнул он.
— Кто тут? — отозвалось над его ухом.
— А?
— А?
— Кто тут?
— Хозяин.
— А-а-а! как хозяин? Я хозяин.
— Нет, я хозяин.
— Как — ты хозяин?
— Так, я хозяин.
— Нет, я хозяин! Вон!
— Вон? Сам вон!
Слово за слово, схватились, подняли такую возню, такой стук, грохот, что никак невозможно было чиновнику, и особенно жене его, не испугаться до смерти и не выбраться поскорей из дому.

VII

Каждую ночь домовые поднимали возню и драку на чья возьмет, но ничья не брала. То же было и в первую ночь, когда барин, нанявший дом, отправился со своими гостями в клуб.
Стало уже рассветать, когда он возвратился домой, но что-то не весел, ему нездоровилось. Ночь не спал, и день не спится. Послал за Федором Даниловичем.
— Что?
— Нездоровится.
— Э? понимаю.
И Федор Данилович прописал что-то успокоительное.
— Это порошки?
— Порошки, принимать через час.
— Очень кстати! Я бы теперь принял лучше деньги.
— Это, конечно, лучше, — сказал Федор Данилович, отправляясь к другим пациентам.
Барин протосковал вечер, настала ночь, и он, исполняя условия с домовым, лег спать и против обыкновения заснул.
На правой половине дома, где был дом старушки, бабушки Порфирия, барин устроил свой кабинет, а вместе и спальню. Тут же за печкой жил и домовой. Только что настала полночь, он встрепенулся, как петух со сна, и собрался с новым ожесточением на бой с соперником. Вдруг слышит, кто-то всхрапнул.
— Это кто?
И домовой подкрался к спящему, приложил ухо к голове.
— Ух, какая горячая голова! — проговорил он, отступив от постели.
— Идет! — крикнул барин во сне, так что домовой вздрогнул и на цыпочках выбрался вон из комнаты.
— А? ты еще здесь? — гукнул домовой с левой половины, столкнувшись с ним в дверях.
— А ты еще не выбрался вон? — сказал, стукнув зубами, домовой с правой половины, вцепясь в соперника.
Пошла пыль столбом. Возили, возили друг друга — уморились.
— Слушай: ступай вон добром!
— Ступай вон, как хочешь, добром или не добром, мне все равно.
— Слушай: домов много.
— Много, выбирай себе.
— Ты выбирай, я постарше тебя.
— Это откуда… я и сам счет потерял годам.
— Не считай по годам, а мерь по бородам.
— У меня обгорела в 12-м году.
— Слушай, пойдем на-мир.
— На-мир так на-мир. Давай мне дом с богатым убранством, со всеми угодьями, дом теплый, сухой, да чтоб в доме ни одной человеческой души не жило, чтоб дом был про меня одного, про дедушку-домового: я знать никого не хочу! Чтоб дом был игрушечка, а не дом.
— Видишь! Смотри, какой дом придумал: про тебя одного. А кто такой дом будет про тебя строить?
— Не мое дело.
— Молоденек надувать.
— Ну, как знаешь.
— Постой, подумаю.
— Подумай.
— Подумаю, — повторил сам себе домовой с правой стороны, — подумаю, нет ли такой хитрости на свете.
Воротился за печку и стал думать, не лежится, вылез, ходит по комнате да твердит вслух: ‘Хм! игрушечка, а не дом! игрушечка, а не дом!’
— Что? — проговорил барин во сне.
— Построить дом, чтоб был игрушечка, а не дом! — отвечал дедушка-домовой, занятый своей мыслью и продолжая ходить из угла в угол.
— Игрушечка, а не дом, — затвердил и барин во сне, — игрушечка, а не дом!
Ночь прошла, домовой ничего не выдумал, а барин встал с постели, закурил трубку, велел подавать чай и начал ходить, как домовой, задумавшись и повторяя время от времени:
— Игрушечка, а не дом!.. Что за глупая мысль пришла мне в голову, ничем не выживешь — построить в самом деле игрушечку, а не дом?.. А что ты думаешь? Построю!
Продолжая ходить по комнате, курить трубку за трубкой и рассуждать сам с собою о постройке не простого дома, а игрушечки, барин выведен был из этой думы докладом человека, что пришли из магазинов за деньгами.
— Ах, канальи! я им велел вчера приходить! — крикнул барин. — Мошенники! просто ждать не будут!.. надо им еще что-нибудь заказывать… Кто там?
— Да там фортепьянный мастер, мебельщик, из хрустального магазина, да и еще из каких-то магазинов.
— Позови фортепьянного мастера.
Немец вошел.
— За деньгами?
Немец поклонился.
— Отчего ты вчера не пришел? а? — прикрикнул барин.
— Все равно, — отвечал немец.
— Нет, не все равно! вчера был день, а сегодня другой… Ну, слушай, вот еще что мне нужно: можно сделать вот такой маленький рояль, в седьмую долю против настоящего?
— Хм! игрушка? я игрушка не делаю, — отвечал немец.
— Нет, не игрушка, а настоящее фортепьяно, в эту меру.
— Это что ж такое?
— А у меня есть такой маленький виртуоз, карлик, — ему играть… Можно?
— Хм! можна, отчево не можна, все можна за деньги делать.
— Так, пожалуйста, сделай… В седьмую долю…
— В седьмая доля? Хорошо. Только эта будет стоить то же, что настоящая рояль.
— О цене я ни слова, — сказал барин, — только сделай, а потом мы и сочтемся.
— Хм, — произнес, углубившись сам в себя, немец, которого заняла уже тщеславная мысль сделать крошечный рояль на славу. — Das ist ein kurioses Werk! [Ну и забавная же работа! (нем.)] — сказал он, выходя и забыв о деньгах.
Вслед за ним явился мебельный мастер, потом приказчик из хрустального магазина. Одному заказал барин роскошную мебель рококо, в седьмую меру против настоящей, другому в ту же меру — всю посуду, весь сервиз, графины, рюмки, форменные бутылки для всех возможных вин.
Таким образом началась стройка и меблировка игрушечки, а не дома. Знакомый живописец взялся поставить картинную галерею произведений лучших художников. На ножевой фабрике заказаны были приборы, на полотняной — столовое белье, меднику — посуда для кухни, — словом, все художники и ремесленники, фабриканты и заводчики получили от барина заказы на снаряжение и обстановку богатого боярского дома в седьмую долю против обычной меры.
Барин не жалел, не щадил денег.
Вот и готов не дом, а игрушка. Стоит чуть ли не дороже настоящего, остается, по обычаю, только застраховать да заложить в Опекунский совет.
Барин и призадумался об этом.
— Странная вещь, — говорил он сам себе, — князь Василий построил же гораздо глупее игрушечку, а не дом, в котором жить нельзя, его приняли в залог, а мой, я уверен, что не примут. А между тем закладывать дом необходимо: в старину закладывали до постройки, а теперь очень умно и расчетливо закладывают после постройки. Нельзя не закладывать!

VIII

Во все время, когда игрушечка, а не дом строился и снаряжался, дедушка-домовой с правой стороны был вне себя от радости и по ночам ходил вокруг него и потирал руки.
‘Вот оно, — думал он, — как ухитрился свет-то… Барин этот должен быть колдун: только что я показался, тотчас узнал, только что задумался, как бы ухитриться, а он в угоду мне и выдумал!..’
— Ну, будет дом по твоему вкусу, — говорил дедушка-домовой с правой стороны своему сопернику.
— Посмотрим, — отвечал тот.
— Увидишь, — говорил этот.
— Ну, ладно, покажи.
— Постой, не готов.
— Э, лжешь!
— Верь, право-слово!
— Ну, смотри.
Прошло еще несколько времени до совершенного окончания и отделки домика. Дедушка нетерпеливо похаживает и сам дивится, как люди-то ухитрились.
— Истинно игрушечка, а не дом! Ну, надул же я его!
Наконец дом совершенно готов, дом на семи четвертях, состоит из великолепного салона и столовой — она же и бильярдная. Салон — пол парке*, обои шелковые, мебель роскошная — люстры, лампы, канделябры, зеркала, картины, рояль, словом, все.
______________________
* паркетный.
— Ну, пойдем! — сказал домовой с правой стороны домовому с левой и привел его в кабинет. Барина, по обычаю, не было дома. Ночь светлая, месяц отразился в окно на лаковом парке домика, на бронзе, на мебели: светло, как днем.
— Ну, где же?
— А вот, полезай за мной.
— Да это стол.
— Полезай!.. Ну, видишь? Что?
— Постой, борода зацепила… А-а-а-а! — проговорил с удивлением домовой с левой стороны, входя в резные золоченые двери салона.
— Что? а?
— Да! ах какая бесподобная вещь! что твоя печурка!
И домовой присел на кресла, потом на диванчик, потом прилег на подушку, шитую синелью по буфмуслину.
— Ну, спасибо. А это что? гусли?.. а? славная вещь!.. вот будет мне житье… роскошь! Не то что за печкой…
‘В самом деле роскошь… — подумал дедушка с правой стороны. — Жаль и уступить… право жаль!..’
— Бесподобно! ай спасибо! — продолжал дедушка с левой стороны, растянувшись на диване. — Так уж ты владей всем домом, живи за которой хочешь печкой, а я уж здесь и расположусь…
— Э, нет, погоди еще: ты видишь, что в доме еще и печей нет.
— В самом деле, печей нет, как же это забыли печи выложить?
— Без печей нельзя… зима настанет, замерзнешь.
— Нельзя, нельзя, да скоро ли их сложат?
Уверив соперника, что к зиме сложат непременно, хитрый домовой спровадил его, а сам залег на диванчик и начал потягиваться и расправлять кости.
— Нет, приятель, извини: не видать тебе, как ушей, этого домика, я сам в нем буду жить… Как же это я прежде об этом не подумал? Какое спокойствие, удобства какие!.. Все как по мне делано… и зеркала какие… и все… фу, как люди-то ухитрились… Это что в засмоленных бутылках, постой-ка?..
И домовой отыскал между посудой и приборами штопор в меру, раскупорил бутылку, шампанского.
— Мед!., мед-то какой! Фу, как люди-то ухитрились!..
Буль-буль-буль… выпил всю бутылку и заморгал глазами, прилег на диван и заснул.
А между тем и барин, построив не дом, а игрушечку, тотчас же, по современному обычаю строителей, заложил его. Поутру пришли за ним и понесли на носилках к заимодавцу.
В полночь очнулся домовой. Что за стук такой? что за гам? что за свет колет глаза? Взглянул — и ужаснулся.
Народу тьма, музыка гудит, какие-то пестрые шуты и шутихи шаркают, ходят, кривляются, кричат, бормочут что-то не по-русски — страшный содом! От яркого света потемнело в глазах у домового, запрятал голову в подушку, свернулся клубком, лежит — чуть дышит.
Так прошло несколько дней. Измучился: ни дня, ни ночи покою. И днем свет, и ночью свет. Но, наконец, выдалась одна темная ночка, прислушался — крутом все тихо, присмотрелся — никого нет. Вылез из домика, побрел на цыпочках по комнатам… искать печки. Ходил-ходил — нет печки в целом доме.
‘О-хо-хо! Куда это я попал!..’ — подумал дедушка.
Вдруг почуял он запах печки, откуда-то несет теплом. Глядь — труба.
— Что за чудеса такие? Бывало, трубы проводят наружу, а теперь внутрь.
Влез в трубу, полз-полз, смотрит — печь, преогромная печь посреди сырого подвала.
Что было делать? Погрустил-погрустил, подумал: ‘Не рыть было другому ямы, сам в нее попадешь’, да и прилег, с горем, в печурке привилегированной амосовской печи.

IX

Между тем, помните, Порфирий, вспылив на Сашеньку, ушел нанимать квартиру, нанял и переехал.
Дня три дулся он и не хотел показываться невесте на глаза. Наконец не выдержал: грустно стало, отправился к ней, подошел к дому и ужаснулся. И его дом и дом Сашеньки стояли уже без крыш, огорожены по улице общим забором.
— Братцы, — спросил он у плотников, пробравшись по наваленному лесу на двор, — не знаете ли, куда переехала из этого дома барышня?
— Барышня? А кто ж ее знает, — отвечал один плотник, потачивая свой топор на камне.
— У кого б узнать?
— А у кого ж узнать? Кто знает? а?
— А кто ж ее знает, разве у соседей спросить, — отвечали прочие.
У Порфирия облилось сердце кровью. Долго ходил около дома, добивался у соседей, куда переехала Сашенька: никто не знает. Пошел вдоль по улице, выспрашивает у ворот каждого дома: не переехала ли сюда такая-то барышня? Нет, не переезжала. Обошел все переулки — ни слуху, ни духу.
В отчаянии Порфирий. День прошел, другой прошел — ищет, а следа нет. Избегал всю Москву, дворники гоняют его из края в край своими догадками.
— Барышня? молоденькая? Так! У нее женщина? Ну так! переезжала, да не понравилась квартира, так она вчера съехала на Разгуляй… как раз против бань.
Порфирий бежит на Разгуляй.
— Барышня? вчера? Переехала.
— Где же она тут живет?
— А вот ступайте за мной.
И угодливый дворник ведет Порфирия в мезонин, постучал в дверь.
— Кто там? — раздался голос.
Порфирий вздрогнул.
— Вас спрашивают, — крикнул дворник.
Дверь отворилась, вышла девушка, взглянула на Порфирия с улыбкой довольствия.
— Пожалуйте!
Порфирий, вообразив, что нашел Сашеньку, бросился в двери.
— Здесь Александра Васильевна? — спросил он, смутясь, у вышедшей из другой комнаты женщины.
— Александра Васильевна? Не знаю, жила, может быть, а теперь мы здесь живем… Пожалуйте, садитесь, прошу быть знакомым.
— Извините, — сказал Порфирий, — я тороплюсь…
И он выбежал из мезонина, с тяжким вздохом обманутой надежды.
‘Куда ж я пойду теперь?.. Где я ее найду?..’ — думал Порфирий, повесив голову, в совершенном отчаянии, и шел бессознательно к бывшему своему дому.
Взглянув на новый дом, который стоял уже на месте двух стареньких, Порфирий вздрогнул, прислонился напротив его к забору и стоит, как опьянелый.
— Не придет ли и Сашенька взглянуть на бывшее свое пепелище?
Но уже смеркалось, а ее нет.
— Ах, барин, барин, что с вами сделалось? — говорит ему Семен, качая головой.
— Ищи ее, Семен, — отвечает ему Порфирий и идет снова на поиск, справляется по спискам жителей в частях: в списках нет.
Походит-походит и снова придет к дому: не придет ли и Сашенька взглянуть, что сталось с ее домиком!
Однажды, прислонясь к забору, Порфирий закрыл лицо и стоял, как над могилой. Вдруг раздался подле него громкий голос:
— Порфирий! Порфирий!
Он оглянулся, Сашенька бросилась ему на шею.
— Ах, счастье! — вскричал Порфирий, обнимая ее. — Теперь ни шагу от меня!
— Ах, несчастье! — проговорила, рыдая, Сашенька.
— Что с тобой? что это значит?
— Я погибла! я замужем!
Порфирий помертвел.
— Я думала, что ты забыл, оставил меня, и вышла с горя замуж. Сашенька залилась горькими слезами.
Порфирий стоял безмолвно, смотрел в землю.
— Барышня, барышня, Александра Васильевна, матушка, пойдемте, беда будет! — сказала испуганная няня Сашеньки, приблизясь и узнав Порфирия.
— Порфирий! — повторяла Сашенька, приклонясь на грудь его.
— Сударыня, люди идут! — крикнула няня, схватив за руку Сашеньку.
— Порфирий! Прощай! — проговорила Сашенька.
Няня увлекла ее. Порфирий замер.

X

Спустя несколько месяцев известный уже нам барин, нанимавший дом, составившийся из двух старых, сидел однажды, по обычаю, против окна, с трубкой и стаканом чаю.
В эту минуту он смотрел во внутренность себя, но глаза его были устремлены на улицу. Казалось, что он рассматривает архитектуру дома и забора, обонпол [противоположную сторону] улицы.
Барин был близорук, и потому все проходящие казались ему движущимися пятнами. Но вот несколько уже дней сряду обратило его внимание постоянное пятно против забору, которое двигалось на одном месте.
Это его побеспокоило: ‘Это уже не наружный предмет, это, должно быть, что-нибудь в глазу’, — думал он.
Кстати, приехал Федор Данилович.
— Федор Данилович, посмотрите-ко, не бельмо ли у меня в глазу?
— А что?
— Да вот, в комнате ничего, а как посмотрю на свет, против чего-нибудь белого, тотчас является огромное пятно, потом пройдет, потом опять явится.
— Глаз чист, никакого бельма нет.
— Не понимаю!.. Вот против забора опять пятно.
Федор Данилович взглянул на улицу.
— О! Понимаю!.. Так это-то у вас как бельмо в глазу! Славное бельмо.
— Что такое?
— Бесподобное! Дайте-ка лорнет… чудо!..
— Что такое?
— Прелесть!..
— Что такое? — вскричал барин, схватив лорнет из рук Федора Даниловича и также смотря на улицу. — Ах, скажите пожалуйста!.. молоденькая женщина!
— Не сводит глаз с окна! Браво!.. Поздравляю!.. Ну сглазили, ушла!
— Право, я ничего не знаю, — сказал барин, — ушла!
— Верно, придет опять… Прощайте, желаю успеха.
— Куда?
— Мне надо ехать. А где же дом? — спросил вдруг Федор Данилович, приостановясь в зале.
— В закладе.
— Вот тебе раз!
— Будет: и вот тебе два, три, четыре и т.д, благо есть теперь что закладывать.
Федор Данилович уехал. Барин сел у окна, вооружился лупой, смотрит на белый забор, как астроном на небо в ожидании прохождения нового светила.
— Вот она! — вскричал барин, вскочив с места. — Эй! Васька, Петр! Одеваться.
Оделся и на улицу, прямо к забору, где стояла незнакомка.
‘Она еще тут’, — думает барин, прищурившись и подходя к забору. — Что ж это такое? — спросил он сам себя, всматриваясь в лорнет.
Он подошел еще ближе, смотрит: перед ним молодой человек и молоденькая женщина в черном платье стоят как прикованные друг к другу объятием, казалось, поцелуй радостной встречи спаял их уста навек.
— А-а-а! — проговорил барин почти над их ухом.
Они очнулись и с испугом взглянули на барина.
— Ничего, ничего, не пугайтесь, — сказал он, — я только посмотрел, не бельмо ли у меня в глазу.
— Порфирий, пойдем скорей, — проговорила молоденькая женщина, взяв за руку молодого человека, который совершенно обеспамятел, — пойдем, Порфирий!
И они скорыми шагами удалились.
— А-а-а! — повторил барин, — это очень мило.
Впервые опубликовано: отд. изд. без указания места и года (около 1850).
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека