Наши собственные, Карнаухова Ирина Валерьяновна, Год: 1958

Время на прочтение: 125 минут(ы)
Ирина Карнаухова

Наши собственные

Давай знакомиться

Ну, здравствуй, друг читатель!
Дай-ка мне руку — и пойдем познакомимся с людьми, о которых я расскажу тебе в этой книге, с домом, где они живут, с березами, тополями и соснами, окружающими этот дом.
Путь предстоит не близкий, поэтому хорошенько осмотри свой сандалик — у них всегда отрываются пряжки в далеких походах.
Я советую тебе также вырезать из стройной молодо,’, рябинки ладную палочку: в наших местах говорят, что рябиновый посох отпугивает змей. Нам ведь придется переходить через торфяное болото, где частенько попадаются серые гадюки. Только это будет еще не скоро.
Сперва мы доедем на трамвае до городской заставы, потом пересядем на автобус, и он покатит по гладкой, как зеркало, дороге. И только через два часа я дам шоферу знак остановиться, и мы с тобой спрыгнем и пойдем по проселочной дороге. Проселок будет петлять по холмикам, лесам, забегать в деревни, в МТС, а потом войдет в густой дремучий лес. И вот тут примечай,— в одном месте я остановлюсь и скажу: ‘направо’ — и мы повернем на узкую, поросшую травой тропинку. Поведет нас тропинка сначала через торфяное болотце, по брусничнику, по осиновым грибным местам, а потом взбежит на песчаные горки векового соснового бора. Здесь солнце заливает все: и ярко-желтый песок, и заячью капусту с мясистыми бледно-зелеными листьями, и медную сосновую иглу, толстым ковром покрывающую землю, и стволы сосен, горящие красным пламенем. Недаром сосновый бор испокон веков зовется на Руси краснолесьем.
А знаешь ли ты, куда мы с тобой идем?
Идем мы в ‘Счастливую Долину’. Это самое лучшее место на свете. Много лет мечтала врач Ольга Павловна о том, чтобы устроить здравницу для детей. Она хотела увезти их далеко-далеко от пыли городов, зеленой стеной леса оградить от дыма, от копоти, от шума… И мечта врача сбылась — здравницу построили. Мы идем туда.
Пятьдесят километров зеленого душистого массива отделяет ‘Счастливую Долину’ даже от нашего маленького городка.
И от шоссе, по которому мчатся дышащие бензином машины, отделяют здравницу пятнадцать километров.
И даже до проселочной дороги, которая вливается в село Синьково с его сельсоветом, правлением колхоза, почтой,— добрых два часа пути.
Сосновый бор, дубравы, старый ельник окружили здравницу широким кольцом.
Вот мы подошли совсем близко, а ты до сих пор не видишь дома. Раздвинь кусты молодой лещины.
Со всех сторон, окруженный густыми елями, веселыми тополями, вековыми липами, огороженный живой изгородью из желтой акации, стоит бревенчатый двухэтажный дом. Трудно даже сказать, бревенчатый он или стеклянный,— так много в нем окон и террас. Дом еще не совсем готов, еще не покрашен, и, видимо, свет ему дает тот движок, который пыхтит в сарае.
Сейчас здравница еще не открыта на лето, ребята и педагоги должны приехать только через несколько дней. Но кое-кто уже собрался. Трудно ведь рассчитать точно время, когда ехать приходится издалека. Иногда не совпадают поезда, иногда пароход посидит на мели лишних два часа — мало ли что случается!
Давай-ка заглянем в щелку забора и посмотрим, что там происходит.
Вон под окошком подтянутый, сухонький старичок, в свежей рубашке с галстуком и в блестящих сапогах, чистый-чистый, как будто только что из бани,— это завхоз здравницы, Василий Игнатьевич. У него борода лопаткой, седые волосы густым ежиком, а глаза подслеповатые: дают себя знать шестьдесят пять лет. Он держит маленькую детскую лопаточку и сыплет из ящика чернозем в ямку, в которой торчит какое-то хилое растеньице. Неумело, двумя пальцами поддерживает стебелек Муся — самая младшая обитательница здравницы. Ну, что можно сказать про Мусю? Семь лет, веселые глаза, и руки и ноги, которые непрерывно движутся,— кажется, что у нее не четыре конечности, а по меньшей мере — шестнадцать. Что они там сажают, этот старичок и девочка? Я боюсь тебе сказать. Конец июня, думается, уже все должно быть посажено. Но, кто их знает, может, они мичуринцы, а мичуринцы могут сажать что угодно и когда угодно,— для них закон не писан, они его сами создают.
А вот на крыше террасы развалясь лежит рыжеватый мальчик. Он нежится на солнце, лениво переворачиваясь с боку на бок. Губы у него сложены в презрительную усмешечку, он поглядывает вниз и изредка покрикивает:
— Василий Игнатьевич, больше сыпьте чернозему! Муся! Левей, левей, тебе говорят, тетёха!
Ты думаешь,— он знатный садовод? Может быть, даже побывал на слете юннатов? Ничего похожего. Из всего растительного мира Леша лучше всего знает капустные кочерыжки, и то когда они уже хорошо вымыты и ошпарены кипятком.
А вон за домом, около погреба, еще два мальчика. Они что-то взбалтывают в стеклянной банке, зажигают спички, разглядывают жидкость на свет. У старшего вид сосредоточенный и глубокомысленный, а другой не такой ученой внешности, смотрит с уважением на него и со страхом — на банку. Вдруг в баночке что-то зашипело, жидкость выплескивается — и белая рубашка мальчика, увы! становится пятнистой. Зрелище плачевное, но знакомое! Это Юра — юный математик, Юматик, как прозвали его ребята.
А второй — это Пинька, верный Санчо-Пансо, трезвый и рассудительный, но (ничего не поделаешь!) увлеченный вечными фантазиями своего друга.
А теперь перейдем на другую сторону дома. Ох, какая пылища! Высокий парень,, в огромных, не по росту, сапогах, так колотит выбивалкой по тюфякам, что, чего доброго, выбьет из них не только пыль, но и все внутренности. Молодецкая сила играет в его больших руках, развернутых плечах, подвижном гибком торсе. Брови у него насуплены и губы сжаты упрямо и жестковато. Это Гера. Он здешний. Ему семнадцать лет, но его имя с уважением произносят охотники округи. Он знает все тропинки, болотца, буреломы окрестных лесов. Да и в стрельбе он может поспорить с любым снайпером, хотя ружьишко у него не ахти какое! Всему научил его отец — лесник, который погиб в войне с белофиннами немного больше года тому назад. Летом Гера работает в здравнице и учится, хочет поступить в техникум. Живет он в отдельной маленькой комнатке, где на стенах десятки птичьих чучел. Он их сам набивает.
Но пойдем дальше. Только ты постарайся, чтобы ветки не трещали у тебя под ногами. Ведь мы не хотим, чтобы нас видели, мы пытаемся незаметно наблюдать за нашими будущими друзьями.
Вот на той террасе какая странная пара! Видно, что им особенно хорошо вместе. А казалось бы, ничего общего между ними нет. Шьет что-то старушка, белая как лунь, и халат на ней белый, и косыночка, а рядом с ней мальчик: у него гладкие черные волосы и глаза поставлены косо, скулы выдаются вперед, и сам он смуглый — смуглый. Кажется, что он приехал из Китая или с Чукотки.
Старушка — это Анна Матвеевна, сестра-хозяйка здравницы, а с ней рядом — Хорри, он действительно приехал издалека-далека. Он травил оленями, он боролся с волками, он ловил сёмгу в устьях великой реки Печоры. Он ненец.
А наверху, во втором этаже у открытого окна, подперев голову руками, погрузившись в книгу, сидит Таня — дочка главврача. Она окончила десятилетку, и первого августа ей нужно сдавать экзамены в вуз. Вуз — это не шутка! Еще когда ты дорастешь до этого, мой читатель! Тоже будешь сидеть тогда над книгой и не обращать внимания ни на Мусино деревцо, ни на опыты Юматика, который вот-вот сожжет дом, ни на призывный шум озаренных солнцем сосен.
Давай теперь уйдем. Мы познакомились почти со всеми, кто в доме, кроме, пожалуй, одноглазого петуха, воинственного и глупого, который кричит в совершенно не положенные часы, да еще котенка Тишки, он поручен специальному попечению Кати (ей десять лет, и пока она ничем не примечательна).
Да что тебе петух и котенок (хотя они и будут играть роль в дальнейшем повествовании)! Самое главное, что ты познакомился с людьми, с ребятами и взрослыми, с которыми тебе придется пережить немало треволнений, горестей, утрат, страхов и радостей.

1. Веселое утро

Утро было на редкость солнечное и веселое.
Когда Таня проснулась, одноглазый петух стоял на подоконнике, вытянув тонкую шею, и пытался закукарекать. Пушистый котенок Тишка, собравшись в комок, приготовился прыгнуть, в глазах у него был такой охотничий азарт, что Таня поняла: Одноглазому грозит серьезная трепка.
— Брысь! — крикнула Таня и запустила в котенка тапочкой. Тишка мгновенно исчез из комнаты, а Тане пришлось босиком бежать к окну за туфлей. Одноглазый бросился вниз, и уже оттуда раздалось его хриплое кукареканье.
В окно лилось и лилось солнце, золотыми, красными, желтыми струями, стекая по бревенчатым стенам. Таня поглядела вниз: там на гимнастической площадке уже вертелся колесом Хорри, делал зарядку. Из кухни доносился вкусный запах пирогов. Стволы берез у ограды, залитые солнцем, празднично розовели, а вдалеке над лесом виднелся тоже розоватый, поднимающийся к небу дым..
‘Опять, видимо, на болоте торф горит,— подумала Таня,— дым-то какой густой’.
Взглянув на мамину аккуратно прибранную кровать, Таня мгновенно вспомнила: ‘Ведь сегодня приедут ребята и педагоги, вернется мама — и начнется настоящая жизнь в ‘Счастливой Долине’. Вот почему так рано встал Хорри и в неурочное время занялась стряпней Анна Матвеевна, а я-то тут бездельничаю!’
Быстро одевшись, Таня, весело напевая, сбежала вниз.
Батюшки, что там делалось! Настоящий аврал! Анна Матвеевна бегала из кухни в комнаты, всем распоряжалась, ворчала и непрерывно вскрикивала:
— Что это за дети такие, прости господи!
Она пыталась делать десять вещей сразу: гладить занавески, допекать пироги, поливать цветы и отвечать на бесчисленные вопросы.
Катя и Муся, сидя в углу столовой прямо на полу, плели гирлянды из листьев клена. Нельзя сказать, чтоб это выходило очень красиво, но девочки были в полном упоении и приставали к Анне Матвеевне:
— Анна Матвеевна, Анна Матвеевна, вот этим ми веранду украсим, а вот это на дверь повесим.
— Очень хорошо, очень хорошо, умницы! — отвечала старушка и тут же роняла на пол стопку выглаженного белья.
— А вечером мы концерт устроим. Сюрпризом,— говорила Муся, подбирая белье с пола.— Катя будет стихи читать, я буду танцевать маленького лебеденка. Та-та-та-та-та. Вот так хорошо?
— Да, хорошо, хорошо,— отмахивалась Анна Матвеевна.— А ты это куда, Гера, пошел?
Гера и впрямь собрался уходить, да еще и ружье взял с собой.
— Хочу по лесу побродить, может быть, чего-нибудь подстрелю!
Анна Матвеевна рассердилась, подбежала к Гере и, глядя на него снизу вверх, строго погрозила ему пальцем:
— Ну, уж это ты, батюшка, брось! Ты, брат, здесь не отдыхающий. Взялся работать, так работай. Дел-то еще по горло. Помочь надо.
Гера сконфузился:
— Да я думал,— все уже готово… Ну, что делать надо?
— Выколоти коврики из мальчишьей спальни. А у девочек уже Танюша лоск наводит.
Гера отнес ружье в свою комнатку и пошел за ковриками, а Анна Матвеевна, круто повернувшись, неодобрительно посмотрела на девочку, сидящую на диване.
Сидит девочка тоненькая, стройная и головы не поднимает, и рукой не шелохнет,— книжку читает. Две золотые косы на концах завиваются, и Тишка играет и играет завитками. И девочке Лиле все равно, что Анна Матвеевна неодобрительно смотрит, что кругом аврал, праздничная уборка,— это ее не касается. На это есть ‘обслуживающий персонал’. Она читает книжку и не собирается отвлекаться из-за чепухи.
Муся уже смотрит на нее с обожанием. Лиля похожа на сказочную принцессу или на балерину из балета.
— А ты что будешь вечером делать, Лилечка? — спрашивает девчурка, отгоняя Тишку и сама навивая золотой завиток на палец.
— Ничего,— отвечает Лиля, не поднимая глаз от книги и деликатно высвобождая косу.
— Тебе у нас не нравится? — робко продолжает Муся.
— Не очень… скучно и неуютно как-то.
Боже мой, что она сказала! Анна Матвеевна покрылась сначала красными пятнами, а потом лиловыми. Она стукнула сухим кулачком по гладильной доске (многострадальное белье опять упало на пол) и разразилась:
— Неуютно ей! Какой уж тут уют! У меня еще, может, занавески не повешены и поварихи нет! И педагоги не приехали! А ей, видите ли, неуютно! А приезжать раньше времени уютно? Сказано в путевке двадцать пятого, ну и приезжайте двадцать пятого! ‘Неуютно’!
Не поднимая глаз от книги, Лиля сказала спокойно к вежливо:
— Не надо кричать, Анна Матвеевна, здесь малыши, не следует подавать им плохой пример.
Старушка бессильно развела руками и, задыхаясь, паруся полами белого халата, полным ходом выплыла из комнаты. Так фрегат, начиненный порохом, вынужден отступить под огнем противника, чтобы самому не взорваться.
Муся и Катя испуганно посмотрели на Лилю.
— Пойдем, пожалуйста, Катя! — сказала Муся чрезвычайно воспитанным тоном.— Повесим, пожалуйста, гирлянду на террасе, пожалуйста.— И девочки чинно вышли из комнаты.
А на их месте устроились Юра и Пинька. Они разостлали на полу длинную кумачовую полосу, расставили баночки с белой и синей краской, разбросали карандаши, линейку, циркуль… Можно было подумать, что они собираются открыть художественную мастерскую, а они всего-навсего хотели написать на кумаче: ‘Добро пожаловать!’
Дело как будто не хитрое, но Юра пыхтел и кряхтел, неуверенно водя мелком. Это, правда, не мешало ему возражать Лиле:
— Нет, ты не думай, у нас хорошо. Вот сегодня Ольга Павловна приедет с ребятами, с педагогами. Обещала волейбольную сетку привезти и шахматы. И даже радио.
— А кто это Ольга Павловна?
— Это наш главврач — Танина мама. Ты ее не застала, она несколько дней тому назад в город уехала. Она хорошая, веселая. Мы с ней даже купаться один раз ходили.
Лиля пожимает плечами.
— Мне купаться нельзя.
— А почему?
— Железы не в порядке… бронхиальные…
У меня есть подозрение, что Юра ничего не знает о железах, но он убежденно поддержал Лилю:
— А, если бронхиальные, ну, тогда конечно…
Лиля, наконец, отложила книгу и более оживленно стала расспрашивать нового знакомого:
— Почему это вас с участка не выпускают? Что вы, маленькие, что ли?
— Нельзя,— ответил Юра и облизал кисточку, отчего у него на губах запузырилась белая краска и голос стал глухим и невнятным.— Тут очень страшные леса кругом, выйдешь и сразу заблудишься. Только Гера может: он здешний, он каждый кустик в лесу знает.
— Гера — это тот… который в большущих сапогах? Невоспитанный такой?
— Гм…— поперхнулся Юра,— ну, зачем ты так? Он у нас хороший.
— А почему у вас дымом пахнет?
— Где-то в лесу торф горит, ты не бойся, это часто бывает.
— Я ничего не боюсь..
Пинька и Юра закончили плакат и не могут налюбоваться делом рук своих.
— Ну как, хорош? — спросил Юра.
Лиля смотрела совсем не на плакат, а на Юрину рубашку.
— Что это у тебя?
— Да ну, чепуха,— марганцовокислый калий. Это я опыты делаю. Не обращай внимания. Я тебя про плакат спрашиваю, а не про рубашку.
— ‘Дабро пожаловать!’ — прочитала Лиля по слогам.— Ну, мальчик, у тебя же здесь грубейшая ошибка.
— Не может быть,— авторитетно заявил Пинька,— у него не может быть! Он у нас круглый отличник.
— И я не вижу! — Для большей точности Юра совсем склонился над кумачом, чуть не пачкая краской курносый нос.— Нет, ничего не вижу!
— Добро ты написал через ‘а’, мальчик!
— Ну и что?
— А надо через ‘о’!
Нет, так легко Юра не может ей довериться!
— А ты откуда знаешь?
— Это всякий знает: безударные гласные!
— Не помню таких,— упрямится Юра.
— Он не помнит таких,— солидно подтвердил Пинька.
Но в глубине души Юра все-таки был смущен.
— Ты абсолютно уверена?
— Абсолютно.
— Ну, давай тогда поправляй собственной рукой. Не хочешь?
Мальчики были уверены, что Лиля не захочет возиться, но она неожиданно встала с дивана и начала поправлять букву. Ох, и хорошо же она рисует! И без линейки… И кажется, она так же, как и Юра, засунула кончик кисточки в рот.
Тут Таня вышла из спальни девочек и окликнула ее:
— Лиля! У тебя до сих пор постель не прибрана, ты постели.
Лиля даже не подняла головы.
— Я не умею,— сказала она, спокойно растушевывая краску,— я и дома не стелила.
Таня так удивилась, что сразу не нашлась, что и сказать. Юра и Пинька оторвались от плаката и уставились на Лилю. Вот так фрукт! На вид лет пятнадцать девахе — и не умеет постелить постель!
— Как же так не умеешь?..— усомнилась Таня.— Разве это трудно?
— Может быть, и не трудно, но я этого никогда не делала.
— Ну, хорошо… тогда я сама…
Но Гера, державший в охапке груду ковриков, преградил Тане дорогу:
— Ты не смей за нее стелить, Таня, не смей! Ишь, какая белоручка! Фря! За нее другие работать должны! Буржуйка какая!
Он — работяга Гера — весь дрожал от злости и негодования.
Но на Лилю Герино негодование совершенно не подействовало. Она подняла голову от плаката и, прямо глядя холодными голубыми глазами на Геру, сказала пренебрежительно:
— Я не с вами, кажется, разговаривала?
— Ненавижу я таких принцесс чертовых!
— Гера, зачем ты грубишь? — примирительно сказала Таня, но и ей не понравилась новая девочка.
Гера быстро зашагал во двор. Ну и достанется же сейчас коврикам!
Юра и Пинька тоже были обижены за Таню. Они с удовольствием оставили бы одну эту ‘принцессу’, но она как раз дорисовывала восклицательный знак (и делала это, по правде сказать, превосходно). Ну, наконец, кончила и бросила кисточку.
— Теперь можно вешать? — спросил Юра.
Лиля уже уселась на диван и снова взялась за книгу:
— Пожалуйста.
— А ты нам разве не поможешь?
— Нет. Мне доктор запретил всякое физическое напряжение.
— А как же?.. Нам вдвоем не справиться.
— Не знаю,— прозвучал равнодушный ответ.
— Да ну ее! — зашептал Пинька ошеломленному Юре.— Сами справимся. Перед всякой девчонкой еще унижаться! Давай бери!
Мальчики подтянули к стене столик, поставили на него табуретку, на табуретку — маленькую скамеечку. Все это сооружение скрипело и качалось, и верный Пинька должен был подпирать его спиной, как каменный Атлант.
Юра — далеко не спортсмен — кое-как еще взобрался на скамеечку, но дальше оказался совершенно беспомощным. Он то балансировал на одной ноге, то хватался за стену, то испуганно поглядывал вниз и никак не мог прикрепить плакат.
Лениво волоча ноги, в комнату вошел Леша.
Приходилось ли вам видеть, как люди переезжают на новую квартиру? Все таскают вещи, суетятся, хлопочут, что-то прибивают, самые маленькие ребята несут горшки с цветами, овчарка охраняет вещи, сложенные на улице, и вдруг из уютной корзиночки выпрыгивает раздобревший пушистый кот. Он презрительно смотрит на всю эту суетню, ни в чем не собирается принимать участия и только недовольно поводит ушами, раздраженный шумом и беспорядком. Вот так вошел и Леша.
— Леша, помоги! — крикнул Юра, чувствуя, что он вот-вот свалится с заоблачных высот.
— Нашел дурака!
— Как тебе там, Юматик? — жалобно спрашивает Пинька.— Держишься?
— Неуютно как-то наверху. Дай молоток.
— На.
— А гвозди?
— Держи.
Кое-как приспособившись, Юматик начинает прибивать плакат. ‘Строительные леса’ качаются. Пинька краснеет от напряжения, а на его поднятое кверху лицо сыплется то известка, то гвозди.
Пинька с ужасом думает,— чего доброго, на него свалится и молоток, но он верный друг и не оставляет Юматика в беде.
Леша, засунув руки в карманы и широко расставив ноги, то и дело покрикивал командирским голосом:
— Не так, Юрка! Выше, теперь ниже! Пыхтишь, как паровой молот, крыса маринованная! Левей, левей!
— А теперь как? Прямо? — с надеждой спросил Юра и, откинувшись назад, сокрушенно пробормотал: — Крен двадцать пять градусов.— От огорчения или от крена он пошатнулся, уронил молоток, гвозди, плакат и свалился к ногам огорченного Пиньки.
— Теперь великолепно,— иронически похвалил Леша.
И Пинька, глядя на Юру, который, морщась, растирал ушибленные места, изменил своему другу.
— Эх ты, шляпа! Надо бы сразу Хорри позвать. Хорри! Хорри!
Хорри вошел мягкими неслышными шагами, молча оглядел ребят, вспрыгнул на стол, быстро и ловко прибил плакат и привел все в порядок.
— Молодец! — бросила Лиля и в первый раз за день приветливо улыбнулась.
— Благодарю вас, мадемуазель,— раскланялся Леша,— благодарю за похвалу. Он герой! Гвоздь вбил!
Хорри даже не посмотрел на кривляющегося Лешу и вышел из комнаты.
Юра возмутился:
— Ты полегче, Лешка,— говорит он, наступая на него с кулаками. (И верный Пинька следует за ним шаг за шагом).— Сам только ругаться да командовать умеешь.
— Ну и очень хорошо, что умею… как папа… Мой папа, ого, как ругает служащих! Он директор!
Лиля с любопытством рассматривала Лешку, как индейского петуха или заморского попугая.
— Директор чего?
— Универмага. А твой?
Лиля пожала плечами.
— Если тебе так интересно,— заведующий…
— У… мелочь! — свистнул Леша.— Заведующий? Чем?
— Кафедрой,— спокойно ответила Лиля.
И тут Юра, ученый Юра, не выдержал и показал Леше язык:
— Что, съел?
Вот-вот готова была вспыхнуть драка, но тут часы пробили два.
Бой часов был слышен и во дворе, где Хорри подметал дорожку, и на террасе, где Василий Игнатьевич и девочки вешали гирлянды, и в спальне, где Таня убирала постель Лили, и достиг ушей Анны Матвеевны.
— Два часа! — закричала старушка.— Через час все будут здесь, а у нас еще ничего не готово. Скорей! Скорей! Таня! Хорри! Девочки!
И что был утренний аврал по сравнению со смерчем, шквалом, штормом, который начался сейчас! Даже одноглазый петух не выдержал и, боясь, что его заставят что-нибудь делать, забился под террасу.
Только Лиля по-прежнему сидела на диване и спокойно читала книжку.

3. Тревога

Час проходил за часом.
Стыли в кухне на столе румяные пирожки, вкусный парок от них становился все слабее и слабее.
Поднявшийся ветер, врываясь в окно, трепал кумачовый лоскут с радушной надписью: ‘Добро пожаловать!’
А никто не жаловал…
В чисто прибранном доме делать было нечего, оставалось только ждать, а ждать становилось с каждой минутой все скучнее и скучнее.
По тщательно подметенным и посыпанным золотистым песком дорожкам не только бегать, но и ходить Хорри не разрешал,— пусть остаются нарядными к приезду. За празднично накрытый стол Анна Матвеевна не усаживала, а он манил своей хрустящей скатертью, белыми салфетками, цветами… Да и время обеда давно прошло.
В кухню никто не допускался, а оттуда неслись та — кие вкусные запахи!
Ребята слонялись без толку по начищенному и надраенному, как боевой корабль, дому. Пинька залез на крышу и чувствовал себя ‘впередсмотрящим’, Муся и Катя то и дело выбегали на крыльцо, Таня не отходила от своего окна, а Юра бродил сосредоточенный и употреблял огромные усилия, чтобы не позволить себе начать очередной, совершенно уже отчаянный опыт.
Все томились ожиданием.
Но вот солнце ушло за лес. Закатное небо багрово полыхало, и дым от тлеющего в лесу торфа кое-где поднимался над вершинами дальних сосен густыми черными клубами. Похолодало.
Все поняли: сегодня уже никто не приедет.
Вздыхая и хмурясь, Анна Матвеевна позвала, наконец, ребят обедать.
За огромным столом девять ребят сидели маленькой кучкой, словно затерянные в снежной пустыне путешественники.
— Этот стол, как Ледовитый океан,— сказал Юра,— и салфетки на нем, как торосы.
Никто не улыбнулся шутке: все устали.
Анна Матвеевна внесла блюдо пирожков. Они лежали румяной горкой, золотистые, словно облитые солнцем.
— Ну что ж,— сказала Анна Матвеевна осуждающе и строго,— делала, делала, пекла-пекла, а сейчас съедим? Ведь к завтраму зачерствеют! К завтраму новые надо печь!
Лиля молча отодвинула свои пирожки и стала есть простоквашу.
— Ты что это, матушка? — подозрительно спросила Анна Матвеевна.— Не нравятся, что ли?
— Я никогда не ем на ночь теста,— ответила Лиля,— это вредно.
В другой раз из-за этих слов, может быть, и разразилась бы гроза, но сегодня Анна Матвеевна только махнула рукой.
После ужина, необычно рано, ребята разошлись по спальням. Старики и Таня с Герой потолковали еще немного, подумали что могло задержать Ольгу Павловну, всегда такую аккуратную, и тоже отправились на покой.
Но покой понемногу уходил из дому, как незаметной струйкой уходит вода в невидимую глазом щель.
На другой день все началось с начала: шатание по дому, сидение на крыше, нетерпение, накрытый стол… Откуда-то из-за леса несколько раз слышался отдаленный шум мотора, грохот, вот-вот, казалось, появится на просеке вереница автобусов, но часы шли — никто не приезжал. Не приехала даже доярка Мокрина Ивановна, которая привозила в здравницу молоко из колхоза. Никто не появлялся на дороге.
Таня не находила себе места — ей все казалось, что с мамой что-то случилось: ведь худенькая, слабая, ведь у нее больное сердце…
Таня не делилась своей тревогой с Анной Матвеевной,— зачем огорчать старушку?
А та уже давно беспокоилась, старалась убедить и Таню и себя, что все в порядке, что задержка случайная, что вот-вот загудят машины и все будут тут (и твоя, Танюша, мама, строгий наш главврач Ольга Павловна), а из рук все валилось. Вот бутерброд упал, который она Мусе делала, и, как всегда, по странному бутербродному закону — маслом вниз. И стоит над ним Анна Матвеевна и не поднимает, и думает совсем не о нем…
— Что ж это такое, тетя Аня? — спрашивает Гера.— Где же они?
— Сама я не своя, Герушка, места себе не нахожу. Подумать только — шесть часов, а их все нет! Верно, что-нибудь да случилось. С сердцем, может, нехорошо стало… Только ты уж Танюшку не тревожь.
— Ну, зачем же!
А Таня, расставляя цветы в вазе, как бы невзначай спросила:
— Анна Матвеевна… мама… с мамой… мама обещала сетку привезти?
— Привезет, Танечка, привезет…
— Анна Матвеевна, а про шахматы не забудет?
Тут Анна Матвеевна рассердилась, а может быть, сделала вид, что рассердилась:
— Ничего она не забудет и все привезет. Да перестань ты нервничать, Танюшка! Ничего худого не случилось. Просто покупок много, а может быть, поезд опоздал, а может, автобус в дороге запыхтел-запыхтел, да и остановился, знаешь, как бывает. Ты бы лучше, чем нервничать да старших расстраивать, пошла бы поглядела, где младшие девочки.
— Хорошо, пойду,— сказала Таня покорно, но в голосе ее была такая тревога, что Анна Матвеевна невольно отвернулась.
Таня ушла, а Анна Матвеевна разыскала Василия Игнатьевича. Тот стоял в кладовой и взвешивал сахарный песок, но смотрел он не на весы, а все в окошко, в окошко… И давно уже одна чашка весов опустилась до предела, а он все сыпал и сыпал песок.
— Василий Игнатьевич! — окликнула его Анна Матвеевна, и Василий Игнатьевич вздрогнул.— Голубчик, возьмите вы Пиньку и пойдите с ним до проселка или в сельсовет зайдите, может, там телефонограмма есть. А они нарочного не шлют. Ведь сил нет ждать. Танюшка уж истомилась вся. Да и я сама не своя… что-то сердце щемит. Телефон-то у нас еще не включен. Сходить надо…
— Сейчас, Анна Матвеевна, сейчас, сейчас,— охотно согласился старик.— Я и сам хотел предложить. Мы с Пинькой быстро, два часа туда да обратно, ну да полчасика в сельсовете, ну еще полчаса накиньте, вот и дома к одиннадцати будем.
Скоро Василий Игнатьевич и Пинька уже шли по тропинке к проселку, а Таня стояла у окна своей комнаты и глядела им вслед…
Девять часов.
Анна Матвеевна смотрит на стрелки часов, как будто хочет подтолкнуть их взглядом. Скорей бы, скорей Василий Игнатьевич и Пинька вернулись домой!
Анна Матвеевна садится у окна и устало вздыхает. На подоконник вскарабкивается Хорри, устраивается, скрестив ноги по-турецки, подпирает подбородок руками и смотрит на начинающий темнеть лес.
— Десять,— говорит, наконец, Анна Матвеевна.— Ох, нехорошо! Как ты думаешь?
Молчит Хорри.
— Скажем, заболела… так педагоги бы приехали… Поезд опоздал,— так не на сутки же… На сутки ведь поезда не опаздывают. Верно, Хорри?
Молчит Хорри.
— Ну, что ты молчишь? Не нравится тебе у нас? Все тоскуешь? А ты погляди, леса какие кругом, боры да дубравы… Хорошо ведь!
— Нет,— говорит Хорри и спускает ноги с подоконника,— плохо. Я как слепой стал. Смотрю и ничего не вижу. Воды не вижу. Края земли не вижу. Одни елки глаза колют. А у нас сейчас гуси кричат. Чайки птенцов выводят. Олень с важенкой гуляет. Саами по тундре едет, ‘аароу’ кричит.
Хорри вскочил на подоконник, вытянул вперед руки, и кажется, что он и впрямь летит по бескрайним просторам тундры, по зеленой ёре от озерца к озерцу до самого синего горизонта.
Анна Матвеевна заинтересована и хочет во всем разобраться досконально.
— Что это значит ‘аароу’?
— ‘Вперед’ значит. И олени летят, только ветер в рогах поет… У нас, знаешь, энэ, три оленя живут: красный олень, серый олень да комолый.
— Ишь как!
— Ребята у нас песни поют, оленей пасут, на охоту ходят. Вместе работают.
Тут Анна Матвеевна сразу села на своего любимого конька.
— А уж с нашими не поработаешь. Так и норовят улизнуть. Только и слышно: ‘Мой папа ответственный’, да ‘мой папа директор’, да ‘мой папа ЭМТЭЭС’. Все важные — за собой стакана не уберут, постели не постелют… Что это за дети, прости господи! Постель, понимаешь, постелить не умеют!
Так разволновалась Анна Матвеевна, что и не услышала, как скрипнула дверь и на пороге остановились Василий Игнатьевич и Пинька.
Кто знает как, по каким неуловимым признакам человеческое сердце узнает вестника несчастья?
Такой же аккуратный и подтянутый стоял на пороге Василий Игнатьевич, обычным был и Пинька, а у Анны Матвеевны дрогнуло сердце, и, побледнев, прижимая руки к сердцу, она двинулась на них мелкими шажками и забормотала побелевшими губами:
— Ну что? Что такое? Что?
— Анна Матвеевна… это…
Хорри, взглянув на Василия Игнатьевича, ближе придвинулся к Анне Матвеевне.
Пинька прервал старика.
— Это не торф горит,— сказал он срывающимся голосом.
Но Василий Игнатьевич отстранил его и, выпрямившись, произнес два слова:
— Это война…
— Война…— как эхо повторил Пинька.

3. Вечер, который никогда не забудется

Война!!!
Она уже топтала чужие страны, поджигала факелом селения и города, губила посевы, вырубала сады, высушивала реки, убивала людей…
И теперь она пришла к нам.
Анна Матвеевна не могла так просто поверить этому, она подошла к Пиньке и, тряся его за ворот рубашки, закричала сбивчиво и гневно:
— Что ты, опомнись! Что ты говоришь? Замолчи!..
Но Пинька настаивал на своей страшной вести:
— Это война… это с Германией… Они всю прошлую ночь бомбили… Город горит…
И в это время вошла Таня.
Краска постепенно сползла с ее лица, и девочка прислонилась к косяку.
— Пинюшка,— сказала Анна Михайловна вдруг жалким просящим тоном,— а Ольга Павловна где же?
Василий Игнатьевич опустил глаза.
Как трудно ответить на этот вопрос!
— Город бомбили…— забормотал он,— и станцию…
— А ее-то нашли? — по-детски упорствовала Анна Матвеевна.
— …и завод горит.
Тут Таня оторвалась от косяка, подошла вплотную к Василию Игнатьевичу и, глядя ему прямо в глаза, спросила тихо:
— Где моя мама?..
— Не знаю…
Вот она, война, уже положила железную свою лапу на плечо девочки.
Пинька неуклюже пытался успокоить Таню.
— Танечка, ты не волнуйся… понимаешь, вокзал горит… Но это еще ничего не значит… Мы будем ее искать… Мы найдем… Мы обязательно найдем. Хотя там все горит…
И тут Таня не выдержала, бросилась к Анне Матвеевне и, обливаясь слезами, закричала:
— Мама!.. Мамочка моя!
Отчаянный крик ее разнесся по всему дому и поднял на ноги проснувшихся детей. Юра вбежал в комнату.
— Что Тут? Что случилось? — в испуге спросил он.
Ему никто не ответил. Все старались успокоить Таню, Василий Игнатьевич прижимал ее к себе, Анна Матвеевна наливала воду в стакан, а слезы капали и капали на ее дрожащие руки.
Пинька подошел к Юре и, отведя его в сторону, шепотом рассказал все, что случилось. Губы у Юры побелели: война не в книжке, не в кино, а вот тут рядом.. и вот Таня плачет… Это уже из-за воины. Юра подошел было к Тане, но она вскочила, оттолкнула стакан с водой и выбежала из комнаты.
И все замолчали, боясь посмотреть друг на друга.
Тихо стало в комнате. Слезы ведь катятся беззвучно…
— Анна Матвеевна,— спросил Василий Игнатьевич,— что мы делать-то будем? В сельсовете никого нет, связь с городом прервана.
— Ума не приложу.
— По проселку народ идет все на восток… Из города бегут… Шоссе, говорят, обстреливают. А как же мы?
— Ой, не знаю я, не знаю, Василий Игнатьевич… Что мы с вами понимать можем? В такое время без главврача остались. И восемь ребят на руках.
Анна Матвеевна плакала и раскачивалась на стуле.
— Что нам с ними делать, Василий Игнатьевич? Куда прятать? Кому жаловаться идти?
Лиля вышла из спальни девочек, за ней, стараясь не стучать сапогами,— Гера. Более мягким тоном, чем обычно, Лиля сказала:
— Анна Матвеевна, голубушка, не надо так громко причитать. Напугаете малышей.
И вдруг над домиком в первый раз с ужасающим, неслыханным воем пронеслись вражьи самолеты.
— Скорей! — кричит Лиля.— Свет!
Она выключила большую люстру в столовой и приказала Гере:
— Рубильник!
Гера помчался в переднюю.
О, эта ленинградка уже знает, что такое война, что такое затемнение… Полтора года тому назад она уже занавешивала окна, когда во всей стране мирно горел свет.
Гера выключил рубильник.
Вот и пришла темнота…
— Завесим окно,— приказала Лиля, держа в руках одеяло.— Дай стул, Гера!
Гера покорно придвинул стул и помог Лиле занавесить окно.
— Пинька, проследи, чтобы случайно не включили свет,— продолжала Лиля строго,— да и здесь лучше бы зажечь свечу.
Вот и появилась на столе свеча — первая спутница военных дней. Будут нанизываться дни, сгорит свеча, и только фитилек, плавая в масле, коптящим огоньком станет озарять комнату.
— Герушка, Герушка, что делать-то будем? — спросила Анна Матвеевна мальчика, понимая, что на него одного можно положиться, стар Василий Игнатьевич и не знает здешних мест, а остальные — ребята.— Что делать нам?
— Уходить нужно отсюда, тетя Аня. Туда, где народ, а там уж скажут, что делать. А сейчас в Синьково уходите.
Как рассердился Василий Игнатьевич:
— Глупости какие! Скажешь тоже еще! Чего это детям ночью по лесам бродить? Мы не военный объект, не армейская часть, не с ребятами же война идет?! Надо дома сидеть и распоряжений ждать.
— Но ведь они могут наш дом бомбить! — говорит Пинька.
— Ну что ты болтаешь! У нас лечебное учреждение. Вывесим флаг с красным крестом,— никто нас не тронет.
— Эх, Василий Игнатьевич,— возразил Гера с сердцем,— а почему же нам в школе рассказывали, что фашисты в Испании Красный Крест обстреливали и даже раненых убивали. Надо скорей идти в Синьково, оттуда нас дальше отправят.
— Да что же вы молчите, Анна Матвеевна? — ищет поддержки старик.— Ведь теперь вы тут начальство.
— Нет, Василий Игнатьевич, я тоже думаю идти. Вместе с народом надо быть да к семьям пробираться.
— Анна Матвеевна, я протестую! Вы на себя ответственность берете.
— Ну что ж, и отвечу…
Гера, не дожидаясь конца спора, уже принес в комнату пальтишки малышей, курточку Юры, потом, искоса взглянув на Лилю,— и ее шелковый плащ.
— Вам скорее собираться надо.
Пинька удивился:
— Вам? А ты?
— А я домой побегу, у меня там мама с Петькой.
Анна Матвеевна беспомощно развела руками:
— Да что ты, Герушка! Ведь мы одни ночью дороги не найдем.
Гера вскинул ружье на плечо и направился к двери.
— Ну уж как-нибудь… У меня семья там.
Презрительный и холодный голос Лили остановил его на пороге:
— Значит, всех ребят надо бросить и к себе домой бежать? И вам не стыдно?!
— Молчи ты… не суйся… Да поймите же вы, тетя Аня…
Хорри, умница Хорри, всегда приходит на помощь в трудную минуту:
— Гера нас до Синькова проводит, а там побежит домой. Ведь ты так хотел сказать?
— Ну, конечно…— хмуро бормотнул Гера, не глядя на Лилю,— только вы скорей собирайтесь!
Анна Матвеевна с трудом поднялась со стула (дрожат старые ноги от волнения) и беспомощно огляделась.
— А что с собой брать-то в дорогу?
— Ничего не надо, тетя Аня, скорей идти надо.
— А кто же тут останется в доме? Вещей ведь полно!
— Ну, что вы, Анна Матвеевна! — хмурится Василий Игнатьевич.— Я, конечно, останусь… Я ведь все под расписку принимал… и мебель, и матрасы, и вот часы… Это ведь ненадолго — неделя-другая — и погонят их.
Гера даже каблуком застучал от нетерпения:
— Да не волыньте вы! Идем скорей!
Анна Матвеевна нерешительно направилась к двери.
— Хорри,— сказала она,— сходи за Таней.
Когда вошла Таня, все посмотрели на нее с испугом, с болью, горьким состраданием.
— А мы, Танюша,— поспешила сказать Анна Матвеевна,— решили уйти в Синьково, там сельсовет, почта, все начальство… А здесь вот Василий Игнатьевич останется…
— А кто же у нас теперь начальником? — спросил Леша.
Старики мгновенно переглянулись, и опыт многотрудной и долгой жизни, когда не раз лечили они горе трудом, усталостью, заботами о других, подсказал им одно и то же:
— Таня.
— Я? — растерялась Таня.
— Да, ты. Василий Игнатьевич здесь остается, я уж стара да слаба, мне за всем не углядеть. А ты молодая, сильная и знаешь, как мама все дело вела… Кому же, как не тебе?
— Ну как же я?..— сказала Таня и замолкла.
А Гера в нетерпении метался по комнате, приносил какие-то мелочи из своей каморки, рассовывал их по карманам и, наконец, ухватил Анну Матвеевну за рукав:
— Одевайте ребят, тетя Аня. Я не могу больше ждать!
И вдруг Таня, тихая беленькая Таня сказала твердо, ‘железным голосом’, совсем как ее мать Ольга Павловна, которую нельзя было ослушаться:
— Ты подождешь, Гера! Нельзя так идти. У нас малыши… Надо по смене белья взять, полотенца и хлеба побольше.
Сказала и испугалась… Испугалась, что никто не послушается, а может быть, просто рассмеются, задразнят. Вот Лиля взглянула на нее пристально и удивленно… Но ведь надо сделать так, как сделала бы мама. Преодолев огромным усилием слезы, застенчивость и робость, Таня продолжала:
— Кипяченой воды для малышей надо… и заплечный мешок каждому, Анна Матвеевна.
Никто не запротестовал, не рассмеялся, не одернул Таню. Перестал суетиться Гера, пошел Василий Игнатьевич за кипяченой водой, и покорно спросила Анна Матвеевна:
— А где же мне, Танюша, столько мешков набрать?
— У кого нет, тем наволочки можно дать. Я сама сделаю. Собирайтесь, ребята.
Так Таня подняла на свои девичьи плечи почетный, но тяжкий груз, который называется ответственностью.
Вот к этому, Танюша, готовили тебя и мама, и пионерские костры, под синим небом Артека, и отец, раскинувший руки на берегу Халхин-Гола, и комсомол.
Ребята засуетились, забегали.
— Понимаешь, Пинька,— сказал Юра, и глаза его уже заблестели от новой придумки,— не надо хлеба: он тяжелый, а надо шоколаду побольше. Альпинисты всегда шоколад берут. Он питательный. Он восстанавливает в клетках… этого… как его? Эх, забыл!
— Ну, ничего, Юра, ты вспомнишь,— убеждает его Пинька.
— Конечно, вспомню. Пойдем-ка и мы соберем, что нужно.
Они ушли, а я боюсь, ох боюсь, что Юра, вместо того, чтобы собирать вещи, полезет в книгу, торопясь узнать, что именно восстанавливает в клетках питательный шоколад.
И странное дело — в дом пришло горе, за окнами ночь, надо уходить куда-то в лес, а в доме началась деловитая суета, в которую малыши вносят даже что-то веселое.
Анна Матвеевна тщательно отбирает продукты. Таня, смахивая слезы, делает из наволочек заплечные мешки, а Муся и Катя путаются под ногами и щебечут как ни в чем не бывало:
— А я зубную щетку возьму!
— А я Мишку, я без него спать не могу.
Лиля садится на диван, придвигает к себе поближе свечку и раскрывает альбом, лежащий на столе.
— Ты что, матушка, почему не собираешься?
Лиля пожимает плечами.
— Я не пойду. В лесу сейчас холодно, сыро. Я не привыкла… Ведь за нами обязательно кого-нибудь пришлют. Папа позаботится. Я останусь с Василием Игнатьевичем.
— Ну и дожидайся, принцесса! — зло бросает Гера.
Вот уже все ребята готовы. В пальтишках, в шапках, с мешками за плечами, они испуганно поглядывают на темные окна, на озабоченные лица старших и зябко поеживаются.
Таня проверяет каждого. Помогает, подтягивает лямки.
— Почему ты без чулок? — спрашивает она Пиньку. И тот недоуменно смотрит на свои босые ноги,— вдруг среди лета чулки? Но покорно идет за чулками.
— Зашнуруй ботинки, Юматик! — велит Таня. И Юра зашнуровывает ботинки.
— Ну, я готов! — торопит Леша.— Можно двигать!
За плечами его топорщится клетчатый рюкзак.
— О! Какой у тебя мешок! Можно потрогать? — восхищается Муся.
— Потрогай, пожалуйста,— снисходительно разрешает Леша,— из Львова родитель привез. Пошли, что ли?
Надо идти… Уйти из этого дома, который строили для них сотни заботливых рук. Выйти из дверей, в которые по утрам почтальон вносит письмо от мамы или открытку от сестры, пройти по дорожке, вдоль которой цветут ноготки и бархатцы, мимо колодца, в котором такая вкусная вода, выйти из зеленой калитки…
Постойте, ребята, дайте мне поглядеть на вас, дайте вспомнить свое, пережитое… Вот вы собрались в дорогу и не знаете, что, едва раздались первые залпы, первые выстрелы на нашей земле, как Родина стала думать о вас, о своем будущем. Не пройдет и нескольких недель, как по воле страны сотни тысяч ребят наденут такие же заплечные мешки и тронутся в далекий путь, в безопасные места. Матери за ночь постирают, погладят и наметят белье, смачивая его росинками скупых слез, воспитательницы напишут сотни браслетиков с именами, фамилиями, адресами (а вдруг отстанет или затеряется малыш!). Трамваи пойдут к вокзалам, переполненные притихшими ребятами, и мамы будут молча держать холодные ручонки и горько смотреть на мешки — первую тяжесть, которая легла на детские плечики так рано. Длинные поезда подойдут к платформе и загудят тихонечко и медленно, нехотя оторвутся от вокзала. И в городе станет тихо…
Пусть никогда больше не наступит в мире такая тишина!
— Ну, а пока в путь, ребята.
— Василий Игнатьевич,— говорит Анна Матвеевна,— Лиля! Идемте с нами! Что вы тут одни останетесь?
— Не могу,— разводит руками Василий Игнатьевич,— ответственность не позволяет.
А Лиля просто не поднимает головы от альбома, как будто ее очень интересуют эти чужие фотографии.
— Ну, как знаете… Дело ваше. Прощайте!
— Зачем же ‘прощайте’? До свиданья, Анна Матвеевна.
Василий Игнатьевич осторожно обнимает старушку и троекратно по-русски целует ее в обе щеки.
Ребята толпятся около него, прощаются. И Таня говорит ему вполголоса:
— Василий Игнатьевич… мама…— она проглатывает комок в горле,— когда вернется… скажите ей, что я… ее очень люблю. Она меня разыщет.
— Хорошо, Танюша. До свиданья, деточка!
Он крепко обнимает ее.
Вдруг распахивается наружная дверь и ветер врывается в комнату, неся листья из гирлянд, украшавших подъезд. Свеча гаснет.
И сразу же маленькие начинают кричать и плакать.
— Мама… ой, страшно, боюсь!..— кричат Катя и Муся.
— Что такое? Кто-то вошел,— взволнованно говорит Юматик,— кто-то вошел!
— Спокойно, ребята,— раздается голос Тани, он чуть-чуть дрожит, но звонок, как всегда.— Хорри, у тебя есть спички?
— Конечно, есть.
Хорри зажигает спичку. Она освещает маленькое-маленькое пространство, бледные ребячьи лица. Углы большой комнаты залиты темнотой, но все чувствуют,— у двери кто-то есть… Там кто-то стоит…
И никто не поворачивает туда головы.
Тогда Хорри подходит к столу, зажигает свечку, поднимает ее высоко над головой и решительно идет к двери. Все медленно поворачиваются в его сторону. И видят: у двери стоит Костя-пастушок. Тот самый веселый Костя, который раз приходил к ребятам, учил их вырезать свирели из лещины, щелкать огромным кнутом и бороться с молодыми телятами, изображая из себя матадора.
Но сейчас он был совсем другой… Пыльная рубаха разорвана на левом плече, до самого пояса, ноги покрыты грязью торфяных болот, закопченное лицо все в ссадинах, а глаза безразличным взглядом смотрят на детей.
— Костик! — окликнул его Гера.— Ты что… ты откуда?
И глухим безразличным голосом Костик ответил:
— Из лесу…
— Батюшки мои! — всполошилась Анна Матвеевна.— Что ты в лесу ночью делал? Почему домой не идешь?
И так же ответил Костик:
— Дома нету… Спалили… Фашисты…
— А мы вот в Синьково идем,— растерянно говорит Анна Матвеевна, как будто она не поняла слов Кости.
— Синькова нету… Спалили…
Трудно понять то, что говорит Костя-пастушок. Страшно смотреть в его глаза, на его закопченное лицо. Страшно, что в открытую дверь врывается ветер, что у маленькой Муси на плечах мешок…
Таня берет себя в руки.
— Придется по проселку в Брагино.
— Брагина нет.. Спалили…
Мы не думали, что Гера может так закричать:
— Спалили! А мама… а Петька?.. Пустите меня! — И, схватив ружье, он выскочил в дверь.
— Есть еще тропка в Глебово,— сказал Василий Игнатьевич, нарушая тягостное молчание.
— Разбомбили…— говорит Костик совсем тихо.
Анна Матвеевна тяжело садится на стул и сбрасывает свой заплечный мешок.
— Выходит, идти-то некуда?..
— Некуда…— подтверждает Костик.

4. Недобрая ночь

Недобрая ночь идет над ‘Счастливой Долиной’. Недобрая луна озаряет окрестные леса. Старые друзья — колючие ели, кустарник, вековые липы — теперь пугают: в них так легко притаиться врагу. И большие окна, в которые вливается пахнущий хвоей, целительный воздух и лунный свет, тоже пугают: ведь не только свет может перешагнуть подоконник.
Всем хочется быть вместе, и Анна Матвеевна, девочки и мальчики ложатся в спальне старших девочек. Кстати, это единственная комната, в которой почему-то есть ставни. И кажется, что эти тонкие доски защищают ребят от того злого, что притаилось за стенами дома.
Мало кто спит в эту ночь.
Сжавшись в комок, лежит измученный Костик. Вздыхает за стенкой в столовой Василий Игнатьевич, не понимает, что произошло, вспоминает далекую молодость, прежние годы и не может сомкнуть глаз.
‘Проклятая старость,— горько думает Василий Игнатьевич.— Разве эти руки удержат винтовку? И ноги не годятся для походов. Чем же я могу помочь? Что сделать?’
И ворочается старик с боку на бок, и сон не спешит ему на помощь.
А вокруг дома неслышными шагами ходит Хорри, зорко всматривается в темноту. Не хрустнет ветка под его ногами, не стукнет камень… И никто в доме даже не подозревает, что таежный охотник охраняет их, как испокон веков охраняли свой очаг мужчины, когда вблизи появлялся враг.
Анна Матвеевна лежит с открытыми глазами, и в усталой голове ее проносятся десятки мыслей, горестей, страхов: ‘Что делается в стране? Где сын, где Коля? Он ведь офицер, может быть, уже воюет… Сын… Где наши войска? А как будем мы с детьми? Жива ли Ольга Павловна? Что с Герой, с его семьей? У Муси на чулке дырка… Надо встать пораньше — сделать завтрак для ребят. Неужели о нас позабыли?.. Спит ли бедная Таня?..’
А Таня, плотно прижавшись щекой к подушке, уже совсем мокрой от слез, старается дышать открытым ртом, чтобы никому не были слышны ее всхлипывания.
Пинька и Юра спят крепким сном усталых, наволновавшихся ребят.
Катя и Муся устроились на одной кровати. Они крепко обнялись, и между ними втиснулся, свернув на сторону плюшевую морду, Мусин любимый медвежонок.
Лиля лежит, как полагается, на правом боку, выпростав руки из-под одеяла, аккуратно причесана на ночь и зубы почищены. А сон не приходит. Лиля не боится. Война не война — папа приедет и увезет ее отсюда, как увез из Белоострова, когда разразилась война с белофиннами. Не одну ее увезет, всех ребят, конечно… Когда это будет?.. Мысли приходят и уходят, а одна уходить не хочет… Но самое трудное надо обязательно додумать до конца… Бабушка…
Она так и уехала, не попрощавшись с бабушкой, а теперь вот пришла разлука. Надолго. Может быть, навсегда…
‘Навсегда’ — какое трудное слово!
У тебя, верно, тоже есть бабушка… Ее лицо покрыто морщинами, слабые ее ноги неуверенно шаркают по полу… Руки дрожат, и часто чай, который она несет тебе, выплескивается на блюдечко…
Ты с удовольствием целуешь маму… У нее гладкая кожа, веселые глаза, от нее приятно пахнет свежей водой и солнцем. Бабушку ты не целуешь… А как хочется бабушке, чтобы ты подошел к ней тоже, мой дорогой читатель, поцеловал, рассказал, что делается в школе, в пионеротряде, во всем том огромном мире, который плотно отделен от нее толщей каменных стен,— ведь она уже не выходит из дому, и ты единственная ниточка, которая может связать ее с кипучей жизнью родной страны. А ты увлеченно рассказываешь обо всем отцу, маме, соседке, а на ее вопросы отвечаешь отмахиваясь: ‘Так… ничего…’ Дескать, какое тебе дело?
Есть дело, есть дело, мой дорогой читатель! Она живет обрывками твоих рассказов, услышанных из-за дверей. Она переживает, тревожится, радуется за тебя…
Сколько забот вкладывает она в твою жизнь! Заштопанные чулки, пришитая пуговица, свежее печенье… А кто это сделал? Бабушка.
Так идут годы. Бабушка стареет, твои интересы все больше уходят от порога дома в широкий, манящий мир, и все меньше его дыхания ты приносишь в тесную комнатку.
Ты совсем не замечаешь тех забот и ласки, которые изливаются на тебя, а от мелочей ты раздражаешься. Не так ступила! Уронила книгу! Разбила чашку! Три раза задала один и тот же вопрос… Ты уезжаешь, не простившись с ней, хотя успел погладить даже кота Ваську, и не оглядываешься на окна, где она стоит и смотрит тебе вслед и от всей души желает тебе счастливого пути…
И вот наступила разлука. Еще стоит в углу осиротевший столик. Еще стоят под кроватью мягкие туфли, в которых так неслышно двигалась она по дому, а ее уже нет… нет и нет, и тебе никогда, никогда не исправить своей несправедливости.
Так думала Лиля, лежа с открытыми глазами в темной комнате, где слышится тихое дыхание неспящих людей.

5. День раскололся

Утром все встали хмурые, невыспавшиеся, вялые. Не было ни зарядки, ни веселого умывания, ни шумного приготовления к завтраку. Все смешалось, смялось, рас-: сыпалось. Гера не вернулся. Костик повертелся, повертелся по участку и вдруг исчез. Василий Игнатьевич снова пошел к проселку, Анна Матвеевна растерянно сидела в кухне и не готовила, не убирала. Ребята входили, резали хлеб, мазали его маслом и не заикались о завтраке и обеде.
В столовой на окне висело одеяло, а в углу были свалены заплечные мешки, и никто не разбирал их, не вынимал из них сохнущий хлеб и не вспоминал о зубных щетках. Только Лиля, аккуратно одетая и вымытая, возмущалась беспорядком и пробовала что-то требовать от Анны Матвеевны, но та посмотрела на нее таким измученным взглядом, что девочка осеклась и замолчала. Таня у себя наверху, сидя у окошка, думала и думала… Думала о маме и о том, что все-таки ей придется взять на себя заботы о ребятах. ‘Ведь так нельзя… надо что-то решить, куда-то, может быть, пойти, спросить кого-нибудь… Вот вернется Василий Игнатьевич, он что-нибудь расскажет. Но здесь, в доме, пока такой разгром, беспорядок… Мама никогда бы этого не допустила… Она, конечно, знала бы, что надо сделать. А у нас вот ребята ходят голодные… Кто-то должен это наладить… Кто? Я. Больше некому. Я должна. А если меня не будут слушаться? Надо сделать, чтобы слушались. А если я неправильно буду делать? Нет, нет, я не могу одна. Геры нет, Лиля не помощник, она только критикует…’
А солнце поднималось над ‘Счастливой Долиной’ так же, как и вчера и как неделю назад, так же запели птицы, не в лад закричал Одноглазый. Зеленой стеной стоял густой лес, не пропуская в здравницу ни шумов войны, ни недобрых вестей, ни чужих людей. И постепенно ребята оттаяли, успокоились, да что они и знали о войне? Пинька и Юра громко спорили, вспоминая кинофильмы и прочитанные книжки. Малышки на крыльце играли в ‘дочки-матери’ — бессмертную игру девочек, прошедшую все эпохи — от первобытных времен до социализма. Анна Матвеевна пошла, наконец, в кладовую, чтобы сготовить что-нибудь к обеду.
Словом, день покатился, как обычный день, с мелкими заботами и радостями, с примирениями после ссор, с беготней и болтовней… Но все-таки где-то в самой глубине души у каждого таился страх. И посреди игры вдруг Муся начинала испуганно вглядываться в лес, или Юра замолкал среди спора. Но через минуту сад снова наполнялся возбужденными детскими голосами.
Вечерняя заря будто расколола день пополам. Как только длинные тени вползли в сад, с ними вместе вползли и страх, одиночество и тоска по дому. На темнеющем небе ярче вспыхнуло далекое зарево и окружило здравницу огненным кольцом. Пламя отрезало здравницу от своего доброго и родного мира. Ребята сгрудились на крыльце и молча смотрели на красные клубы дыма. Да, это не торф горит на болотах…
Никто не звал ребят в дом, они пошли сами, сами опустили одеяла на окнах, закрыли ставни в спальне и зажгли свечу. Они сели в кружок, тесно прижавшись друг к другу, и молчали, нетерпеливо поджидая Василия Игнатьевича. Свежие бревна в новом доме потрескивали, ссыхаясь, и этот, когда-то такой уютный, треск пугал ребят, они вздрагивали и испуганно косились на темные углы.
Наверху ходила Таня, и скрип половиц над головой, и мысль о пустых верхних комнатах, потерявших свою хозяйку и не дождавшихся веселых жильцов, были так невыносимы, что Юра пошел позвать Таню вниз. Она и сама уже стояла у двери своей комнаты, держа в руках одеяло и подушку.
— Да, я иду. Мне страшно оставаться одной,— шепнула она Юре.— Возьми еще вон ту книжку.
Вдвоем они оглядели комнату, закрыли окна. Стекло тонко звякнуло в раме, и серебряный легкий звук пронесся по комнате, пролетел в дверь, замирая, исчез вдали. Но инструменты и мензурки во врачебном кабинете успели ответить ему чуть слышным звоном. И это было так жутко, что Таня и Юра быстро заперли дверь на ключ и на цыпочках спустились вниз.
Но и там Тане не стало веселее. Слабый свет свечи сгущал тени в углах. Анна Матвеевна привалилась на диван, закрылась платком,— то ли дремала, то ли плакала. Лиля читала, не обращая внимания на ребят, а они были такие испуганные, настороженные, одинокие, что сердце у Тани дрогнуло.
— Ну что,— сказала она бодро,— что вы нахохлились, как воробьи? Давайте что-нибудь делать. Ну, хотите кроссворд решать?
Ей никто не ответил, но Пинька уселся поудобнее, а Муся ухватила Таню за руку и доверчиво прижалась к ней.
Таня положила на стол ‘Огонек’.
— Ну, что такое певчая птица из девяти букв?
— Сыч,— сказала Катя и вдруг всхлипнула.
За ней заплакала Муся. Задрожали губы у Юры.
— Надо что-то делать,— заворчал Леша.— Нельзя сидеть так в темноте и вот с этими плаксами…
— Но что делать? — Таня так хотела бы совета и помощи.— Ведь надо ждать Василия Игнатьевича? Надо?
— Не знаю. Идти куда-нибудь, что ли…
— Не глупите,— резко сказала Лиля, отрываясь от книги.— Надо ждать. А певчая птица из девяти букв — это малиновка.

6. Все это легло на твои плечи

Прошло три дня…
Василий Игнатьевич вернулся постаревший и подавленный: ближайшие села сгорели от бомбежек, где-то севернее идут упорные бои, а здесь немецкие войска прорвали границу и протекли по шоссе на восток, и только в Синькове остался какой-то отряд.
Не обо всем, что впервые видели его старые глаза, поведал он ребятам. Он рассказал только старшим, что разыскал, наконец, председателя сельсовета. Тот, узнав, что в здравнице уже есть дети, взволновался и сказал, что немедленно примет меры. Но пока пусть здравница притихнет, не дает о себе знать, пусть никто не появляется в селах. ‘Детей не оставим в беде’,— сказал он. Василий Игнатьевич скрыл только, что через несколько часов председатель ничего уже не мог сказать и ничем не мог уже больше помочь ни детям, ни себе… Несмотря на предупреждение старого друга, Василий Игнатьевич все-таки хотел идти в Синьково искать немецкое ‘начальство’ и требовать, чтобы оно переправило ребят за линию фронта. С трудом удерживали его от этого Анна Матвеевна и Таня, хотя сами не видели выхода из положения.
Лиля по-прежнему была убеждена, что за ними непременно приедут, и не принимала участия в спорах.
Костик вернулся в здравницу. Правление колхоза, где он жил, сгорело, друзья разбрелись. За скупым его рассказом таилось многое, но ребята не посмели расспрашивать. Таня молча застелила ему постель, поставила на тумбочку кружку, положила полотенце. Костик поднял на Таню благодарный взгляд, но к вечеру снова незаметно исчез из дома. Постель продолжала сиять несмятым крахмальным бельем. С тех пор и повелось: Костик то появлялся, то исчезал куда-то и возвращался вновь.
От Геры не было вестей. Никто не приходил и из села.
Ребята нервничали.
И Таня решила.
Она собрала всех ребят. Маленькое было это ‘общее собрание’ — двое стариков и восемь ребят. И все смотрели на Таню с тревогой и надеждой.
— Так вот, ребята,— сказала Таня, стараясь придать твердость и спокойствие своему голосу,— мы пока никуда отсюда не уйдем. Кто-нибудь, наверное, придет к нам и даст нам знать, что делать дальше.
Таня искала взглядом поддержки у Лили. Та утвердительно кивнула.
— Только не надо паники,— продолжала Таня.— Муся, обещай, что ты не будешь плакать.
Муся, всхлипывая, подняла в салюте грязную руку.
— Честное пионерское,— не буду!
— Никто не имеет права выходить за ограду здравницы. Это, ребята, очень серьезно. Мы должны всегда быть вместе. Я знаю, что Юматик и Пинька сегодня ночью собирались бежать на фронт. Василий Игнатьевич перехватил их у ограды.
— Но послушай, Танечка,— возразил Юматик,— это же наш пионерский долг — помогать армии, ведь мы даже все члены Осоавиахима.
На мгновение Таня растерялась — может быть, Юра прав? Трудно решать такие проблемы в семнадцать лет, да еще когда все в жизни не так, как привык, и в книжках об этом не писали, и никто к этому не подготовил… Как ответить? Но Лиля не стала дожидаться конца размышлений Тани.
— Это не долг, а ребячество,— сказала она.— Вы даже не знаете, где наши части, как к ним пробраться, да и нужны ли ей такие помощники, как вы.
— Ваш долг сейчас,— поддержала ее оправившаяся Таня,— подчиняться решению коллектива и не причинять лишних хлопот старшим.
Пинька был явно смущен: в кармане у него лежала краюха хлеба, которую он приготовил на сегодняшний ночной побег, и стоит пошевельнуться ему, все увидят, как она острыми углами выпирает из кармана…
— Ты как думаешь, Юрка? — шепнул Пинька Юматику…
— Может быть, Лиля и права,— задумчиво протянул Юра.
‘Может быть… может быть… вечно этот Юрка раздумывает да раскидывает мозгами, а ты сиди тут, как дурак, с краюхой хлеба в кармане… Эх, пропустил, о чем там говорила Таня’.
— Значит, вы согласны с распределением работ,— продолжала тем временем Таня,— все понимают, что Анне Матвеевне одной не справиться?
— У-гу-гу-у,— прогудели ребята.
— Значит, мальчики будут носить воду и поливать огород, а девочки убирать в доме и на кухне. Это все ненадолго…
— Я, однако, в саду еще работать буду,— сказал Хорри.— Молодой сад уход любит.
— Конечно,— подтвердил Василий Игнатьевич.
А Леша был недоволен. Он всегда недоволен, когда говорят о работе. Засунув руки в карманы и покачиваясь с носка на пятку, он заворчал:
— А почему девчонки не будут воду таскать?
Даже Пинька не выдержал:
— Ну и дурень! Что же, Муська, по-твоему, может ведро из колодца вытащить?
— А мне какое дело,— упорствовал Леша,— рад равноправие!
— Да ты пойми, Леша: у женщин бицепсы в десять раз слабее, чем у мужчин. Это анатомия, с этим надо считаться,— убеждал Юматик.
— А чихать мне на твою анатомию! — Леша повернулся к Юре спиной.
— То есть, как это на науку чихать? — возмутился Юра.— Ты балда стоеросовая!..
— Ну, ну,— Лешка сжал кулаки.
— Перестаньте спорить, ребята,— строго сказала Таня.— Слушайте о более важном: мы должны соблюдать полную тишину. Не привлекать внимания врагов. Не кричать, не петь…
— Ну, это все понятно…
— Ворота держать на запоре и не выбегать в лес.
— Хорошо, хорошо,— нетерпеливо перебил Леша,— сами знаем, не маленькие… А вот завтрак почему опять запаздывает? Если порядок,— так порядок.
— Ну, если все понятно, давайте завтракать, Анна Матвеевна,— распорядилась Таня,— а пока вы приготавливаете, мы остановим движок и запрем ворота. Пойдемте, Василий Игнатьевич, пойдем, Хорри.
И вот остановлен движок, покрыты маслом части машины, и стоит над ним, опустив измазанные руки, Василий Игнатьевич, склонив голову. ‘Замолчало сердце здравницы. А как мирно, как ровно стучало! Как, бывало, прислушивался я: ‘Стучишь, не даешь перебоев. Молодец, машинка! Стучи, стучи!’
Замок повис на главных воротах. Огромный чугунный, он охраняет вход от врагов. А для друзей узенькая калитка прямо в лес. Так и будем жить: для друзей лазейка, калиточка, оторванная доска, заросшая тропка… Для врагов… ну, об этом лучше не думать.
В дом вернулись замкнутые, суровые…
— Где же завтрак, Анна Матвеевна?
Анна Матвеевна молча вынула из буфета груду тарелок, вилок, ножей, положила все это на стол и села.
И вид этой беспорядочной груды на белой крахмальной скатерти, на которой всегда так красиво, в строгом и четком порядке, располагались приборы и цветы, вдруг особенно ударил по сердцам детей. Он говорил о несчастьях, разрухе, о разваливающейся жизни, о растерянности и несобранности взрослых, о страхе и неверии… Никто не двинулся с места, молча глядели на неуютный стол.
— Надо же накрыть,— сказала Лиля удивленно.
— А все равно,— досадливо махнула рукой Анна Матвеевна,— не до этого сейчас.
Но Лиле не все равно.
Она аккуратно разгладила скатерть, расставила приборы, поставила солонки, подставочки, графин и бокал для воды. Тогда ребята подошли к столу и уселись на свои места.
— А руки? — спрашивает Таня.
И все покорно идут в умывалку.
Положим, не все. Леша делает вид, что это его не касается, и, держа руки в карманах, вызывающе смотрит на Таню.
‘Он не послушает меня. Он не послушается, и что я должна тогда сделать?’ — напряженно думает Таня.
Она отходит к буфету и начинает перебирать салфетки.
Таня! Обернись! Потребуй! Надо быть крепкой, надо быть сильной, Таня. Не для себя… Для них… Эта первая уступка, первое отступление, оно поведет за собой другие. Обернись, Таня, не прячься за ненужную работу!
Таня оборачивается.
Она смотрит Леше прямо в глаза, в эти ленивые нагловатые глазки. Руки ее крепко сжимают салфетку, а сердце гулко стучит и стучит. В ней нарастает ярость. И, вкладывая всю свою силу в короткую фразу, она делает шаг к Леше и говорит почти шепотом:
— Иди сейчас же!
И Леша вдруг обмякает, опускает глаза и, намеренно медленно поднимаясь, все-таки идет к умывальнику. Да, да, идет и даже моет руки щеткой.
Победа за тобой, Таня, но сколько еще таких стычек впереди!
Дети едят вяло. Катя начинает понемногу всхлипывать.
— Не могу есть,— говорит она,— каша какая-то колючая. Мама мне такую не давала.
Муся тотчас же разражается плачем:
— К маме хочу! Я хочу к маме…
— Зачем плачешь? — обнял ее за плечи Хорри.— Не надо.
— Муся, перестань! — говорит Таня, а голос у нее предательски дрожит.— Выпей воды. Юматик, налей ей воды.
— Графин пустой,— говорит недоуменно Юра.
— Кто сегодня ответственный за воду? Посмотри в расписании.
— Пинька,— Юра укоризненно смотрит на друга.— Ну, конечно, Пинька.
Таня еще пытается быть строгой:
— После завтрака принесешь четыре ведра.
— Мне сегодня некогда,— Пинька безразлично смотрит в окно.— Я завтра буду дежурить!
— Некогда? Какие у тебя дела?
— Личные.
— Они, Танечка, с Юрой за старой банькой в кустарнике что-то делают, а нас к себе не пускают,— всхлипывая, жалуется Муся.
— А тебя это не касается. Чего разболталась? — рассердился Пинька.— Юра, скажи ей. Это ведь для всех нужно.
Но Юра молчит.
— А воды не принес? Вот какой! — продолжает Муся.
И Пинька вдруг полез на маленькую Мусю с кулаками:
— Я тебе задам, сплетница! Ябеда! Как стукну!
Анна Матвеевна еле успела стать между ними.
— Перестаньте ссориться, ребята,— сказала она устало.— Я сама принесу или вот Василия Игнатьевича попрошу.
Таня еще раз попыталась навести дисциплину.
— Нет, Анна Матвеевна, я не разрешаю,— дежурный должен принести.
Леша, хмыкнув, ногой отбросил стул и заговорил насмешливо:
— Поехали в здравницу — попали на каторжные работы, а за путевку ведь деньги плачены!
— Как тебе не стыдно!
— Чего стыдно? Сущая правда, и вообще ты слишком разошлась — тоже мне начальство!
Леша вышел из комнаты. Возмущенный Юра побежал за ним вслед.
Неловкая тишина Наполнила комнату. Все смотрят в сторону или на скатерть.
Слезы заблестели на глазах у Тани.
— Ну вот… С самого начала нехорошо у нас получается. Наверно, я что-нибудь не так сделала. Лиля! — Но Лиля молчала, и Таня, закрыв лицо руками, выбежала из комнаты.
— Идем, Муся, кухню убирать,— наша очередь,— сказала Катя, и обе девочки ушли на кухню.
Лиля аккуратно сложила свой прибор и унесла из столовой. Хорри уже давно возится в огороде. А старики остались сидеть у неубранного стола.
— Что это за дети такие, Василий Игнатьевич! Подумать только — война, кровь кругом льется, нам к своим не пробраться, а они из-за ведра воды ссорятся.
— Сами мы виноваты, Анна Матвеевна. Уж очень мы их избаловали, все им, все им. И лучший кусок, и дворцы, и стадионы, и школы, и театры…
— И растут к работе совсем не приучены… Все им подай, все за них сделай.
Только успела сказать Анна Матвеевна, как из кухни прибежала Катя:
— Анна Матвеевна, я кухонную посуду не мыла и мыть не буду. Нечем. Воды нет.
И Муся за ней:
— А я кухню не убирала: там всюду грязные кастрюли наставлены — не повернуться. Пойдем, Катя, в фантики играть!
И встала старушка Анна Матвеевна:
— Ну, Василий Игнатьевич, возьмемся уж мы с вами, старые пролетарии.
Поднялся Василий Игнатьевич:
— Пожалуйста, Анна Матвеевна!
И вот уже звякает цепь у колодца и звенит посуда в лоханке.
А наверху, у себя в комнате, Таня думает и думает:
‘Ничего я, видно, не сумела. Все неправильно начала… Не могу я. Мама, бывало, меня дразнила: ‘Мягкая, как воск’,— а тут нужна дисциплина, строгость. А они не хотят меня слушаться. Не понимают. Трудно, ох, как трудно мне, мамочка!’
Да, Таня, трудно. И общая растерянность и страх, и плач Муси, и эгоизм Леши, слабость стариков, отчужденность Лили, отсутствие Геры — все это легло на твои плечи. Не позволяй им сгибаться. Нельзя. Ты старшая здесь, и ты комсомолка. Тебе придется ответить Родине, Когда она спросит, все ли ты сделала, что было в твоих силах, и даже немного больше. Так она спрашивает со своих лучших детей.
Вечером, в положенный час, ребята собрались к ужину.
— Вы, ребята, ужинать пришли? — спросила Таня.
— Да, конечно.
— Да… да.
— А что на ужин?
— Ужина,— сказала Таня спокойно,— не будет.
— Почему?
— Как это не будет?
— Потому что дежурные не принесли воды и не налили керосину в керосинку, не почистили картошку.
Все поворачиваются и смотрят на Пиньку и Лешу. И так смотрят, что те невольно опускают головы.

7. Я буду жить!

Гера вернулся. Он остановился на пороге, и восклицания, приветы, вопросы замерли у всех на губах. Он осунулся и почернел. У него сгорбились плечи, рот, сухой и опаленный, был плотно и жестко сжат.
Держа за дуло ружье, он тащил его по полу, и ложе подскакивало и стучало по половицам.
Гера прошел сквозь полную людьми комнату, как сквозь пустыню,— для него никого не было вокруг. Он вошел в свою каморку и закрыл дверь.
Взволнованные ребята молчали, они проводили его глазами, и никто не сказал ни слова. Только Василий Игнатьевич ниже опустил голову.
Анна Матвеевна вдруг решительно встала, обдернула на себе халат и, вся подтянувшись, пошла в комнату Геры. Тягостное молчание придавило ребят. Никто не шелохнулся, не посмотрел на другого, не зашептался.
Сколько времени прошло,— не знаю.
Анна Матвеевна вошла в комнату, закрыла лицо руками. Все повернулись к ней, но никто не задал вопроса.
— Ребятушки,— сказала Анна Матвеевна шепотом,— у Геры все убиты: и мать, и братишка…
Таня перехватила полный ужаса взгляд Муси, судорогу на лице у Юры и, подавив рыдание, сказала:
— Ребята, уйдем отсюда…
Хорошо, что она увела младших. Даже издали доносился сюда плач Муси и взволнованные голоса мальчиков.
Юра направился было в комнату Геры, но Лиля остановила его:
— Не ходи, Юра, не надо его сейчас расспрашивать, утешать. Анна Матвеевна, у вас найдется чего-нибудь поесть? Ведь он совершенно истощен.
— Возьми на кухне кашу.
Анна Матвеевна ушла к себе в комнату — поплакать. Василий Игнатьевич — к себе. В доме, придавленном новым несчастьем, тихо, в комнате пусто. Тогда вышел Гера и стал ходить по столовой от дверей к окну, от дверей к окну…
Лиля не хотела тревожить его, она шла в столовую за ложкой. Увидев Геру, она бесшумно остановилась на пороге и повернулась, чтобы уйти, но Гера обрушил на нее свою боль, свой гнев, свою ненависть, все, что бушевало в нем.
— Что ты тут ходишь? — закричал он зло.— Что тебе от меня надо? Ненавижу я тебя! Ненавижу. Отстань от меня, отстань! Никого мне не надо! Провались все к чертовой матери!
Лиля ошеломленно молчала, руки у нее задрожали, но она все понимала. Всё. И вдруг спокойно и деловито она поставила на стол прибор и положила в тарелку горячую, вкусно пахнущую кашу.
Гера осекся и стал удивленно следить за тем, что делает девочка.
— Что это? — спросил он.
— Тебе надо поесть.
Гера вспыхнул снова:
— Не надо мне вашей еды! Не надо! Не надо! Не приставай ко мне! Не трогай!
Лиля смотрела в сторону.
— Что ты молчишь? Что ты стоишь и молчишь?
— Я знаю, что тебе очень тяжело,— уронила Лиля тихо.
— Не твое дело, уходи! Не надо мне вашей жалости! Убирайся!
— Хорошо,— Лиля покорно ушла и закрыла за собой дверь.
Гера стоял у стола и смотрел на рисунок клеенки.
Потом машинально сел на стул и взял ложку. И стал есть жадно, давясь и обжигаясь. Он был голоден, очень голоден… и вдруг отодвинул тарелку, сгорбился, встал и пошел мерить и мерить шагами большую комнату…
Гулко раздавались его шаги в затихшем доме.
Анна Матвеевна тихонько вошла и положила сухую руку на его плечо.
— Герушка,— прошептала она.
И Гера вдруг по-детски приник к ней и заплакал, всхлипывая и стараясь удержать слезы. Он стыдился этих мужских колючих слез.
— Не могу я… Как вспомню Петьку… лежит ничком… и глаза землей набиты… а маменька его за ногу держит… а сама… проклятые! За все заплатят! За все!
Гладила его по голове Анна Матвеевна, но не могла успокоить:
— Ну, Герушка, ну, сыночек… Герушка!
— Ладно уж, посчитаюсь… Поглядим… Ладно уж…
С воем и свистом над домиком пролетели на восток фашистские самолеты. Гера, стоя у окна, проводил их взглядом. Слезы высохли на его окаменевшем лице.
— Бомбят! Стреляют! Вешают! А я все равно буду жить! Я буду жить, пока за все не рассчитаюсь.

8. Сжатая жизнь

Легко сказать — не петь, не кричать, не аукаться, не смеяться звонко, не бегать купаться. А вот как это сделать, когда тебе семь лет и все то страшное, о чем говорят взрослые и чего еще не видели твои глаза, кажется просто жуткой сказкой из детской книжки? Ведь солнышко светит по-прежнему ярко, распускаются цветы на клумбах, щебечут скворцы, и красная шапочка дятла мелькает среди ветвей. Ну, как тут не запеть! Как не перекликаться с Катей! Как не выбежать за ограду, за особенно пестрым цветком!
А вечером, когда серые тени наполняют дом и слабо замерцает свеча и все сделаются такими скучными,— как не заплакать, не запроситься к маме, хотя и обещала Тане быть умницей?
Трудно было маленькой Мусе.
Да и другим с каждым днем становилось труднее. Василий Игнатьевич еще и еще раз пробирался в соседние села, долго просиживал в ельнике у проселка и возвращался все с тем же: ‘Надо ждать’. Кого? Сколько времени? Старик только разводил руками, но строго следил, чтобы никто из ребят не выходил за ограду.
А как хотелось знать, что делается в мире, в стране, дома!.. На столе всегда лежала развернутая карта, и ребята склонялись над ней, но молчали кружочки городов и ниточки рек. Слишком тихо было вокруг…
Таня тосковала о маме. Старалась держаться спокойно, ровно, а где-то в груди как будто лежал кусочек льда и никогда не таял, всегда напоминал о себе. Но Тане некогда было даже поплакать. Жизнь требовала столько внимания, отбирала столько сил!
Вот встала рано, а дежурные спят-храпят. И вода к завтраку не наношена, и комнаты не подметены. Буди их, Таня. Прошла по двору — у колодца ведро валяется, а водоноса слыхом не слыхать: значит, Леша дежурит.
А то Юра исчезнет с глаз долой, и Пиньки нет,— наверное, занялись новыми опытами, ищи, Таня, по сараям, по закоулкам: как бы не было пожара или взрыва.
И так весь день! Отдохнуть, подумать некогда, а думать надо.
Ребята стали тосковать всесильнее, все чаще говорили о семье, о доме, о родителях. То и дело слышалось: ‘А у нас дома’, ‘А моя мама’, ‘В нашей комнате’. Слово ‘дом’ зазвучало совсем по-новому (весомо, значительно). Все, что оттуда, ‘из дому’, было особенно дорого.
Однажды Муся и Катя играли на веранде. Катя вывалила из коробочки все свое заветное богатство: лоскутки, кусочки кружева, картинки, цветные черепки…
Непостижимым образом накапливают ребята эти сокровища. Вот, кажется, приехал человек в здравницу честь по чести, чистенький, и уши вымыты, и в руках один чемоданчик. А в чемоданчике трусы да платьица, все отглаженное, ничего лишнего. Ляжет в тумбочку все аккуратненько. А через неделю чего только там не появляется! Анна Матвеевна руками всплеснет: и откуда взяли, где раздобыли, кто дал?!
И сокровища-то разные, не смешаешь, не спутаешь. Взглянешь и видишь, которая кучка мальчишечья, которая девчоночья.
Так вот, стали Муся и Катя рыться в Катиных богатствах, и взяла Муся из пестрой кучи фарфоровый черепок. Сам черепок яркий, красненький, а с изнанки грязный, черный какой-то.
— Фу, какой закоптелый! — Муся только было замахнулась, чтобы бросить черепок в траву, как налетела на нее Катя. Всегда спокойная, рассудительная, девочка была сама не своя. Раскраснелась, вся дрожит, толкнула Мусю так, что та на пол шлепнулась, вырвала черепок из ее рук и закричала:
— Отдай! Да как ты смеешь!! Мой! Мой это!..
Муся растерялась, разинула рот и даже заплакать забыла, только удивленно уставилась на Катю. А та захлебывается, плачет и все твердит:
— Это от чайничка!.. от нашего… из дому… Понимаешь, из дому…
Дом! Это не только четыре стены и крыша над головой. Это место, где ты родился и где руки матери касались тебя нежно, так нежно, как будто ты крохотная птичка, а не крепкий бутуз, оглушающий всю квартиру своим требовательным криком.
Дом! Это пол, по которому ты пошел первый раз, дрожа от неуверенности и поражаясь чуду перехода от четвероногого к человеку, это стол, об угол которого однажды ударился лбом и понял, потирая ушибленное место, что ты уже не ходишь ‘пешком под стол’, и не заплакал.
Дом — это мама, делающая тебе компрессы и помогающая решать задачки, и это отец, которым ты гордишься.
Из дому ты впервые пошел в школу, и из него ушел твой старший брат на фронт, чтобы защищать свой дом.
Сколько мы видели разрушенных, разбомбленных домов, заросших пыреем и крапивой, вздымающих к небу закопченные печные трубы!
И сколько возродили их из пепла и сделали богаче и красивей трудолюбивые, верные руки, стосковавшиеся по работе!
Хотя ребята и скучали, и боялись, и плакали иногда, но еще по-домашнему, по-прежнему текла жизнь. Война прошла пока стороной, как, бывает, грозная лавина, сметая скалы на своем пути, вдруг свернет в сторону от небольшого камня, и он спокойно лежит в ямке на гудящей и дрожащей земле, в то время как горы рушатся недалеко от него.
Но в дом вошла новая забота: забота об еде. Продукты для здравницы еще не успели завезти, а те, что были, таяли с пугающей быстротой.
Каждое утро Анна Матвеевна, Василий Игнатьевич и Таня собирались в кладовке и мерили, перемеряли, пересчитывали запасы и тревожились все больше и больше: что будет?
Где искать помощи? Вот уже исчез в кастрюле последний кусочек сливочного масла, и даже банка из-под него вымыта и сполоснута. Все легче и легче делается мешок с мукой. Кончилось кофе… И сколько ни пересчитывай запасы, их не становится больше.
Однажды Таня собрала ребят в столовой.
— Для вас, конечно, не секрет, ребята, что у нас очень мало продуктов. Вот мы и решили выделить неприкосновенный запас.
— НЗ,— говорит Юра.
— Да, НЗ. Видите, мы уже отложили с Анной Матвеевной консервы, сахар, печенье, шоколад, немного конфет и сгущенное молоко в банках. Все это мы положим в шкаф.
Таня открыла шкаф и тщательно уложила в него продукты. Одиннадцать пар глаз провожали взглядом каждый пакетик, каждую банку — от стола к шкафу, от стола к шкафу…
Маленький неприкосновенный запас. Ох, какой маленький! Но все-таки он есть.
— На черный день…— вздыхая, говорит Василий Игнатьевич.
— Какой же может быть ‘черный день’? — спрашивает Муся Катю.— Он, верно, хотел сказать ‘черная ночь’.
— Не знаю,— пожимает плечами Катя.— Теперь все как-то непонятно.
Таня закрывает шкаф, поворачивая ключ в замке. Длинно поет замок. Дзинь… Дзинь… Цок! Вот и заперт НЗ. Вот и есть опора на черный день.
— А ключ мы отдадим самому организованному и самому аккуратному…
— Хорри! — подсказывает Муся и ласково улыбается своему смуглолицему другу.
Хорри принимает из рук Тани ключ, как величайшую драгоценность. Он крепко зажимает его в правой руке, а левой лезет в карман,— там всегда есть все нужное и ненужное. Из кармана тянется проволочка, падает гайка, гвоздь, свистулька, пряжка от пояса, и, наконец, появляется белая тесемка. Хорри нанизывает на нее ключ, надевает тесемку на шею и прячет ключ под рубашку. Все облегченно вздыхают: ключ в надежном месте.
Заперт запас на самый, самый черный день, но от этого ведь не легче сегодня. Все больше и больше экономит Анна Матвеевна, все больше недоедают ребята.
Начиная готовить, насыплет Анна Матвеевна в кастрюлю полную порцию крупы, как полагается, а потом и начнет ложками отсыпать обратно в мешочек. Отсыплет ложку, посмотрит-посмотрит и отсыплет еще одну. И чем больше становится в мешочке, тем жиже будет сегодня суп, а хлеба ведь нет! Есть еще немножко муки, и печет из нее Анна Матвеевна плоские пресные лепешки, но, по правде сказать, не очень-то они вкусны. За обедом Анна Матвеевна делит еду сосредоточенно и сурово. Положит на тарелку лапши или каши и размазывает по тарелке ложкой, чтобы казалось больше. Но голод ведь не обманешь.
Вся надежда на огород. Щетиной поднялся там зеленый лук, закурчавился нежный салат, на длинных грядках выставила розовые бока редиска, а там внизу, под землей, невидимые глазу, уже стали надуваться, пучиться, расти розовые длинные картофелины. Это лежат в земле запеканки, котлеты, картофельные супы,— богатство, спасение, сытость. Но до этого еще далеко. Еще только начало июля. И спят супы и запеканки в маленьких твердых шариках, которые даже подкапывать еще рано.
А салат и редиска и зеленый лук все больше и больше занимают места за столом. Как было бы хорошо, если бы рядом с ними шипели на сковородке пухлые котлеты или глазастая яичница, или хотя бы каша лежала на тарелке осыпающейся высокой горкой!
Но и порции каши становились с каждым днем меньше, а нужно было еще уделять по горсточке Одноглазому и Тишке.
Лето стояло жаркое. Все понимали, что овощи надо спасать, и добросовестно поливали огород. Даже Лиля не раз бралась за лейку.
Анна Матвеевна все думала, чем бы еще покормить ребят.
Вот вспомнила про щавель, и все ползали по полянкам и собирали узкие листочки. А потом весело стучала сечка в деревянной чашке и щедрой рукой наливала Анна Матвеевна в тарелки зеленый пахучий щавелевый борщ с молодой свекольной ботвой. Его было так много, сколько хочешь! И так вкусно. Анна Матвеевна положила в кастрюльку кусочек копченой колбасы. Пусть он был маленький, этот кусочек, но борщ так замечательно пахнул!
— Совсем как ‘Суп из колбасной палочки’ у Андерсена,— сказал Юматик, и все рассмеялись.
А еще был праздник, когда Хорри научил собирать пестики.
Пестики — это такие молоденькие сладковатые хвощи. Ребята собрали их множество и опять были сыты.
Но сытость от этих супов была какая-то недолгая, и скоро снова голодный червячок начинал сосать под ложечкой. Муся постоянно хныкала, просила есть, и Анна Матвеевна, с молчаливого согласия остальных, давала ей лишнюю ложку каши. Пинька частенько шарил в буфете, надеясь найти забытое там печенье или кусок сахару. Юра сосредоточенно жевал дикий чеснок, считая, что этот витамин заменит ряд недостающих продуктов. К Юматику невозможно было подойти ближе чем на два метра.
Вечерами как-то стихийно возникали разговоры о еде. Вспоминали о шипящих на сковородке котлетах, о топленом молоке с коричневой коркой, о пирогах, пирожках, кулебяках, которые пекли мамы или бабушки, и даже о прозаической манной каше, которая когда-то вызывала такой яростный отпор.
Даже Анна Матвеевна, забыв осторожность, вдруг начинала вспоминать, как она работала в большом ресторане, и сыпала непонятными названиями: ‘консомэ’, ‘де воляй’, ‘фритюр’. Она произносила их так нежно, как слова из лирической песни, и ребята затихали, подавленные мыслью,— какое количество вкусной еды было в мире! И начинали поглядывать на заветный шкаф. А Таня строго-настрого запретила даже думать об НЗ.
Правда, Хорри никогда о нем не забывает, он стал очень плохо спать с тех пор, как ключ был поручен ему. Хорри все время казалось, что кто-то лезет в окно, взламывает шкаф. Он вскрикивал во сне, вскакивал на ноги, то и дело ощупывал ключ, который висел у него на шее.
— А особенно ночью боюсь потерять,— говорил он Юматику.— Я, однако, очень крепко сплю. Ты, пожалуйста, буди меня ночью, а то, знаешь, ответственность какая, совсем спать мне нельзя.
И Василий Игнатьевич плохо спит по ночам. Встанет, бродит по опушке сада, подальше от дома, и все думает, думает.
Трудно быть оторванным от людей, трудно сидеть сложа руки, когда родная страна в беде, и знать, что ничем не можешь ей помочь.
Неправильно мы все делаем. Неправильно,— думает Василий Игнатьевич,— зря детей мучаем. Надо найти немецкое начальство, рассказать — так и так, мол, не с детьми же они воюют!? Немцев я знаю, в пятнадцатом году воевал, на заводе с одним немцем работал, ничего человек был, вежливый, обходительный. Вообще культурная нация. Дадут, наверно, продуктов, подкормят, да и передадут нашим. Дети ведь не воины, не работники. На что они им? Ну, а если я и Анна Матвеевна им понадобимся, тогда в плену у них останемся, но ребята-то, ребята домой попадут…
Только решит так Василий Игнатьевич, только заикнется об этом, как обрушатся на него Анна Матвеевна и Таня, и Лиля. Начнут плакать от страха малыши, и опять Василий Игнатьевич сдается.
Но одно он решил твердо, и в этом его уже никто не переспорит. Он защитит ребят хотя бы от бомбежки.
Василий Игнатьевич выпросил у Анны Матвеевны две простыни, уселся на крыльце и стал сшивать простыни крепкой суровой ниткой. Рядом с собой он положил кумачовую полоску. На ней все еще белеет надпись: ‘Добро пожаловать!’
— Зачем вы шьете такую большую-большую простыню? — спросила Муся, усаживаясь у ног старика.
— Это будет флаг.
— Какой флаг, для демонстрации? А почему он белый?
— Гм… Гм… Это не для того…
— А для чего?
— Это флаг Красного Креста.
— А где крест?
— Крест я вот здесь нашью, на флаге. Вот из этой полосы.
— Ну, это же для встречи! — удивилась Муся.— Это ‘добро пожаловать’.
— Ну, я не той стороной,— не ‘добро пожаловать’…
— Не понимаю…— устало протянула Муся.
— Ну, мы его вывесим на крышу,— бодрится Василий Игнатьевич,— пусть знают, что у нас здесь лечебное учреждение.
— А для чего?
— Ну… чтобы не…— взглянув в наивные Мусины глаза, Василий Игнатьевич не докончил.
— Иди-ка ты, Муся, к Анне Матвеевне, а то ты ничего не понимаешь, и я сам ничего не понимаю.

9. Стук в ночи

Однажды долго засиделись в столовой старики и Таня.
Таня пыталась заниматься физикой, хотя и понимала, что экзаменов в вуз для нее нынче не будет. Но ей нужны были эти занятия,— они собирали, подтягивали, они помогали крепче держаться и горячее верить. Трудно было работать при свече. Таня напрягала глаза, и глаза уставали смотреть, и ресницы опускались. Таня встряхивала головой и снова погружалась в формулы. Анна Матвеевна сосредоточенно чинила Мусино платьице, а Василий Игнатьевич сидел, сжав руки на коленях, и упорно глядел на огонек свечи.
Был тот час позднего вечера, когда на дом наползали ночные страхи, когда треск мебели и шорох за обоями заставлял вздрагивать, скрывая страх друг за друга.
И вдруг кто-то зацарапал в окно.
Это был еле слышный звук, подобный шелесту сухого листа по замерзшей земле, но его услышали все трое. И каждый постарался спрятать свой испуг от остальных и сделать вид, что ничего не случилось. Василий Игнатьевич схватился за ‘Огонек’. Анна Матвеевна быстрее заработала иголкой, а Таня беззвучно задвигала губами, заучивая формулы.
Но звук повторился. Он был чуть громче, но настойчивее и определеннее. Это не было случайностью, это было требование услышать и открыть.
— Вы слышите? — спросила Анна Матвеевна.— Что это такое?
— Это… это кто-то стучит,— взволнованно прошептал Василий Игнатьевич.
И оба старика вопросительно посмотрели на Таню, как будто в руках у этой девочки лежали все судьбы здравницы и она вольна была выбирать ту или другую.
Таня побледнела, страх сжал ей сердце, она оглянулась, но рядом не было никого, кто бы мог помочь… Все же опасность видимая и явная всегда легче скрытой… Таня встала, подождала, пока пройдет предательская дрожь в коленках, подошла к окну и распахнула его. В то же мгновение Василий Игнатьевич задул свечу. Перегнувшись через подоконник, Таня увидела темную фигуру, прижавшуюся к стене.
— Впустите,— прошептал знакомый женский голос,— это я — Мокрина. Заднюю дверь откройте.
Мокрина была доярка соседнего колхоза, которая привозила в здравницу молоко.
Вот она стоит в комнате.
— Нет никого чужого?
— Нет.
— Ребята спят?
— Спят.
Тогда Мокрина вздыхает облегченно и кланяется:
— Ну, тогда здравствуйте.
И тут ее бурно обнимают все трое. Ее — первую вестницу с воли, первого друга, нарушившего их одиночество.
Мокрина еле освобождается от них и садится в кресло. Ноги у нее босы и исцарапаны колючками, вся она по самые глаза укутана в черный шерстяной платок, и под платком у нее топорщится какая-то кладь. Сколько вопросов обрушивается на нее! Она не может ответить на все вопросы, многое ей самой неизвестно, но знает главное: народ накапливает силы.
— Мне надо скорее идти,— говорит она,— пока темно. Я ведь болотом пойду… А вам велели сидеть потише, никуда не выходить, будто уехали отсюда… будто нет никого…
— Кто велел?
— Ну, кто?.. Народ велел. А вот это,— Мокрина вытаскивает из-под платка узелок,— это вам собрали… Мы ведь знаем, плохо у вас с едой… Кто что мог… Извините, что мало… Ни у кого ничего не осталось. Что подожгли, что забрали… Так что не обижайтесь…
На столе лежат печеные яйца, хлеб, картошка, небольшие куски сала.
— Кто? Кто это послал?
— Кто? Народ.
Народ с босыми исцарапанными ногами, с заплаканными глазами, окруженный пепелищами, могилами, виселицами, говорящий шепотом и пробирающийся ночью по болотам родной страны, но не склонивший голову.
— Народ,— повторяет Анна Матвеевна благоговейно.
— Ну, я пойду,— торопится Мокрина.— Я приду в следующий вторник, в это же время.
Она проскальзывает в приоткрытую дверь и бесшумно растворяется в лесу.
И кажется, что именно в том месте, где она исчезла, зажглись первые лучи зари.
Но она не пришла ни в ближайший вторник, ни в следующий.

10. Монтигомы

Солнце палило нещадно. Казалось, что где-то открыли огромную духовку и из нее лились потоки сухого, горячего воздуха. Было трудно дышать. Анна Матвеевна задыхалась, ходила с мокрым платком на голове.
— А я скоро совсем зажарюсь,— жаловалась Муся.
— Да, да,— поддакивал ей Василий Игнатьевич,— ты и так уже похожа на румяную булочку,— и он ласково щипал ее за щеку, с грустью отмечая, что эта детская щека потеряла свою упругость.
Опустились в истоме ветви берез, высохла лужица у колодца. Тишка залез под приземистую ель,— там было прохладно и пахло чем-то вкусным, наверное мышами.
Ребята попрятались в комнатах. И только в самом конце огромного участка здравницы, где лес вплотную надвинулся на ограду, где переплелись, перепутались деревья, кустарники, высокие травы и пышные папоротники, за старой заброшенной баней слышались приглушенные голоса.
Юматик и Пинька, обливаясь потом, покрытые пылью, копали землянку.
— Ты понимаешь,— говорил Юра, неуклюже орудуя лопатой и с такой медвежьей ловкостью отбрасывая землю в сторону, что сухая пыль мгновенно оседала на его лице,— мы делаем общественно-полезное дело. Ведь совершенно неизвестно, что будет, вдруг на нас нападут немцы, тогда мы должны отвести сюда женщин и детей. Так всегда делали в гражданскую войну. Здесь мы их спрячем.
Юра перевел дух, оперся на лопату и вытер запылившееся лицо.
— А кто это женщины и дети? — недоуменно спрашивал Пинька.
— Ну, как ты не понимаешь? Все: Анна Матвеевна, малыши, Таня и Лиля, Василий Игнатьевич…
— Василий Игнатьевич не женщина!
— Ну все равно, стариков тоже полагалось прятать.
— А мы?
— Ну… а мы будем их защищать.
— А… чем? — Пинька хотя и смотрит с предельным обожанием на Юру, но не теряет трезвости суждений.
— У Геры есть ружье. Можно еще взять топор, вилы, как в войну двенадцатого года.
Пинька имеет самое смутное представление о войне двенадцатого года. Но зато он достаточно много знает о пулеметах и самоходных пушках, которые он видел на параде, чтобы согласиться на такое несовершенное оружие, как вилы.
— Ну, это знаешь…
Но Юра и сам уже понимает, что он говорит не совсем то.
— Ну, тогда знаешь, что мы сделаем,— говорит он,— мы их сюда спрячем, а сами примем на себя удар и отвлечем врагов в лес. Они погонятся за нами, а беспомощные существа будут в безопасности. Мы пожертвуем собой! Так и должны ведь поступать пионеры.
Пинька смущен и не смотрит Юре в глаза. Рассуждения друга кажутся ему не очень правильными. Во-первых, почему Лиля и Таня, которые значительно старше их с Юрой, ‘беспомощные существа’? Во-вторых, если мальчики все пионеры, то старшие девочки уже комсомолки? Наверно, комсомолки должны жертвовать собой для спасения пионеров, а не наоборот!
Но пока что рыть землянку очень увлекательно, и Пинька старательно копает жесткую землю.
Землянка действительно выходит хорошая. Она совершенно незаметна в густых зарослях, она глубокая и вместительная, и в ближайшие дни мальчики сделают внутри землянки нары и столик, замаскируют вход и натаскают сюда из дома много полезных предметов. На карах появится одеяло, будет тут и треснутая кружка, и алюминиевый котелок, и ведерко со свежей водой, и даже запас спичек и соли. А пока мальчики утрамбовывают пол, дружно топая босыми ногами, и воображение Юры уносит его далеко-далеко. Вот он мчится по лесу, а за ним, непрерывно стреляя, немецкий отряд. Преследователи близко, Юра петляет, кружит, прыгает, падает в заросли, ползет, прячется,— словом, проделывает все то, чему научил его великий друг Чинга-Хук и Монтигомо Ястребиный Коготь.
А Пиньке просто очень жарко. Пот катится по лицам мальчиков, но они продолжают делать свое дело.
Постойте! А свое ли дело вы делаете? Ведь эту неделю вы, кажется, дежурные по огороду? А ни одной капли воды вы не вылили ни вчера, ни сегодня утром на грядки. Пойдите полюбуйтесь на огород!
В горести и негодовании стояли на огороде Анна Матвеевна и Таня.
Солнце, как беспощадный враг, прошло по грядкам. Полегла изнемогшая от жажды свекольная ботва, свернулись листья редиски, завял салат. У гороха пожелтели перепутанные стебли, словно на дворе уже осень, и перестали наливаться в стручках сочные зернышки. Прильнул к земле зеленый лук.
— Все пропало! — всплеснула руками Анна Матвеевна.— Не поливали! Что это за дети такие? Ничего им поручить нельзя! Ни за что ответ не держат!
— Анна Матвеевна,— сказала Таня в отчаянии,— ведь это наше последнее подспорье. Это витамины! Что делать?
— Попробуем спасти. Сейчас уже можно полить. Солнце пошло к закату. В бочке должна быть нагретая вода.
Но бочка пуста. Дежурные по огороду осрамились окончательно.
Все знали, что нельзя поливать овощи ледяной водой из колодца. И вот уже Таня, и Хорри, и Василий Игнатьевич, и Анна Матвеевна бросились расставлять по двору корыта, ведра, тазы, чтобы вода согрелась. И завертелся вал колодца, зазвякали кружки и лейки. Прибежали девочки, пришла Лиля… Работали быстро, сосредоточенно.
Все понимали, что означает для них гибель огорода.
В эту минуту появились запыленные и довольные Монтигомо Ястребиный Коготь и его усталый прозаический друг. Надо отдать им справедливость,— они сейчас же поняли, что натворили. Да и взгляды товарищей были достаточно выразительны. Юра бросился к ведру, схватил лейку. Но Василий Игнатьевич сурово забрал у него и то и другое. Пинька подбежал к колодцу, но Хорри, всегда вежливый и мягкий Хорри, локтем отстранил его от ручки вала.
Вода согрелась. Все пошли поливать огород. Таня старалась приподнять листья салата, вода мгновенно исчезала в пересохшей почве, и снова и снова все бежали к бочкам, ведрам, лоханкам.
И все думали об одном и том же: оправится ли огород? Вовремя ли пришла помощь?
А Пиньку и Юру не допускали к работе. Их просто не замечали. И это было больнее всего.

11. Обугленный хлев

Дом спит. А солнце уже проснулось и ходит дозором над ‘Счастливой Долиной’.
Проснулась и Анна Матвеевна и тоже ходит дозором из комнаты в комнату. Смотрит на спящих, укрывает кого-то, поправляет кому-то подушку, задергивает занавеску, прерывая путь солнечному лучу.
Вышла Анна Матвеевна на кухню, стала у окна и задумалась: ‘Пора бы будить ребят, да жалко — скудный их ждет завтрак. Чай кончился, сахару нет, придется снова пойти в огород — нащипать лука, нарвать редиски, салата. Хорошо хоть, огород поправился от засухи, но редиска кончается, и лук пустил стрелы, жесткий стал, невкусный. Смешать бы это все, залить сметаной, а сметаны-то нет, да и лук скоро кончится’.
Спал дом.
И вдруг на подоконник вскочил Одноглазый. Замахал крыльями и, вытянув жилистую шею, заорал, как всегда, некстати (солнце ведь уже давно взошло): ‘Кукареку!’
Заорал так пронзительно, зло и громко, что все его худое тело задрожало от этого крика.
— Что ты! Что ты! — замахнулась на него Анна Матвеевна,— что ты кричишь? Детей разбудишь да, не дай бог, еще накличешь кого-нибудь. То тихий-тихий, а то на всю округу заорал.
Но Одноглазый не унимался. Ему тоже, видимо, надоело клевать в огороде зеленый лук и жесткую редиску. Он требовал пшена, овсянки, хлеба, он требовал желтых лоснящихся зерен кукурузы.
— ‘Ку-ку-ру-зы!..’ — кричал он пронзительно, хлопая крыльями.
Анна Матвеевна ошеломлена такой дерзостью, шумом, криком. Она замахала на него рукой, а он вместо того, чтобы убраться к себе под крыльцо и немедленно замолчать, прыгнул в кухню и клюнул Анну Матвеевну в босую ногу.
— Ах ты этакий! — рассердилась старушка.— Погоди уж!
Да где справиться ей с крылатым разбойником! Он заскакал по плите, по рукомойнику, взлетел на полку с посудой, и загремели оттуда алюминиевые кастрюльки, ковшики, скалка, чашки… Ну и звону, треску, ну и осколков!
Встревоженная Таня остановилась на пороге.
— Что у вас здесь происходит?
— Ну, все он… Все он окаянный! Кричит, дерется, посуду бьет.
— Кто он? — с изумлением осмотрелась Таня и увидела взъерошенного петуха, сидящего на мясорубке, с вызывающим и дерзким видом.
— Ах, вот кто! — засмеялась она и быстрым движением схватила Одноглазого.— Ну, бейся не бейся, а сиди теперь под мышкой.
— Нет, ты не смейся, Танечка, тут дело серьезное.
— Подумаешь, серьезное! Петух!
— Да не в том дело, что петух,— заворчала Анна Матвеевна,— конечно, если бы курица, было бы лучше, яйца бы несла, а в том дело, что, во-первых,— кричит на всю округу, ребята у нас чуть не шепотком разговаривают, а этот кого угодно сюда приведет, горластый такой!
— Да… это нехорошо,— задумчиво подтвердила Таня и погладила его победную головушку.
Как она любила по утрам слушать задорное его кукареканье и перекличку петухов в соседних деревнях!.. Теперь в соседних деревнях петухи не поют. И этому нельзя.
— А чего уж хорошего! Потом, Танюшка, его же кормить нужно. Нельзя же тварь животную держать некормленною. А кормить, сама знаешь, нечем.
— Нечем,— роняет Таня и все больше хмурится.
— А через неделю от него одни кости останутся. Ни себе, ни людям. А то его, может, еще и Тишка сожрет.
— Ну, и что вы хотите?
— Суп я из него сварю,— вздыхает Анна Матвеевна.— Жалко, конечно, но ведь и ему плохо, и нас подвести может. А так ребята хоть бульончику поедят. Ведь тощают ребята.
Таня крепче прижала к себе Одноглазого, и губы у нее задрожали.
— Танюшка, ведь Мусю-то больше жалко. Разве ей плохо курятинки кусочек съесть?
Таня подала петуха Анне Матвеевне и выбежала из кухни.
Вкусный парок вьется над кастрюлей. Лиля вошла в кухню и остановилась — куриный бульон!
— Анна Матвеевна, откуда это?
Старушка смотрела в сторону.
Лиля сразу все поняла, и ей стало как-то не по себе, хотя она и не была привязана к Одноглазому. Петух как петух, да еще кривой. Ведь и существуют они для того, чтобы из них варили бульон. Но все-таки… Он был такой забавный… Такой живой… И вдруг, с испугом взглянув на кастрюлю, Лиля быстро ушла.
А Таня вернулась на кухню.
— Анна Матвеевна, а что мы скажем ребятам? Они не будут есть.
— Ох, я уж об этом думала… Не знаю, прямо не знаю.
— Скажем,— из консервов. Ведь бывали такие консервы куриные,— правда, Анна Матвеевна?
— Бывали, бывали,— подтверждает Анна Матвеевна.— И у нас были. Ребята знают.
— Ну вот, скажем,— из консервов.
Анна Матвеевна согласно кивнула.

* * *

Таня оказалась права: как только ребята сообразили, что в их тарелках налит куриный суп и в золотистой его глубине плавают куски курятины, как на Анну Матвеевну посыпались вопросы: ‘Откуда это?’, ‘Где вы взяли курицу?’
Разъяснения Анны Матвеевны, что это суп из куриных консервов, слабое поддакивание Тани никого не убедили. А тут еще и Лиля смотрела куда-то в сторону, и Василий Игнатьевич покашливал и поправлял пальцем свой стриженый ус, что всегда служило у него признаком волнения. И мало-помалу тарелки отодвигались, и никто не взялся за ложку. Только Леша спокойно уписывал суп за обе щеки. Жалко, что хлеба нет, а лепешка такая маленькая!
Каким-то неведомым образом влетело в столовую и пошло шепотком гулять из уст в уста слово ‘Одноглазый’. И вот уже нахмурился Юра. Глядя на него, оттопырил толстые губы Пинька, наполнились слезами глаза Кати. А Муся оттолкнула тарелку, расплескав драгоценный суп на скатерть, и закричала тоненько и зло:
— Я знаю, я не буду есть. Это Одноглазый! Вы гадкая, гадкая, Анна Матвеевна, гадкая, злая!
Слезы Муси капали и капали в злосчастный суп, и Анна Матвеевна чувствовала себя преступницей. Никто не притрагивался к тарелкам.
В это время пришел Костик.
Как всегда, он появился неизвестно откуда. Как всегда, вошел тихо, не скрипнув дверью. Остановился и поглядел на всех. Рубаха его была странно оттопырена. Он увидел суп на столе, ребят, сидящих за обедом, и на минуту даже что-то вроде улыбки проскользнуло у него на лице. Он запустил руку за пазуху и вытащил два черных круглых деревенских хлеба.
Да, этот хлеб был действительно черный.
Корка его обгорела и осыпалась на белую скатерть легкой черной пылью.
— Что это? — спросила Катя.
— Хлеб.
— А почему он такой?.. Черный? — Муся осторожно дотронулась пальцем до горбушки — и на пальце остался угольный след.
— Горел.
— Где горел?
— В избе. Изба сгорела, а хлеб вот… Я на пепелище нашел и принес. Если корку обрезать,— он в середине хороший. А вам нужно.
— Изба сгорела? — Муся удивлялась все больше и больше, старшие смотрели в сторону.— А где же люди? Хозяева где?
— Не знаю,— ответил Костик и отвернулся.
И вот лежит перед ребятами черный, обугленный хлеб из сгоревшего дома, из дома, где, может быть, погибли хозяева, и пахнет этот хлеб не сладковатым дымком русской печи, а горьким запахом войны, пепелищ и смерти…
И переживания ребят из-за супа, и Мусины слезы об Одноглазом кажутся им теперь пустыми детскими горестями рядом с тем черным горем, которое шагает сейчас по родной стране.

12. Столкновение

Таня с испугом смотрела на огромную кучу белья.
— Анна Матвеевна,— сказала она беспомощно,— я посчитала: одних простынь пятнадцать штук. Что будем делать?
— Стирать.
— А как мы на керосинках столько воды нагреем?
— Нагреть-то нагреем, а кипятить-то не придется, да это не беда — солнышко выбелит.
— А как мы справимся?
— Трусишки да платочки девочки простирают. А это уж мы с тобой.
И началась в ‘Счастливой Долине’ большая стирка. Катя и Муся, усевшись на крыльце, весело занялись мелочами, взбивали белоснежную пену, пускали мыльные пузыри из расщепленных соломинок, брызгались, смеялись… Нетрудное их дело спорилось, и скоро разноцветные трусики разлеглись на траве пестрыми пятнами. А в прачечной дело шло со скрипом. Анна Матвеевна, низко согнувшись над лоханкой, шумно дышала, вытирала потный лоб, частенько отдыхала, выпрямляясь. И хотя руки ее двигались привычно ловко, видно было, что старушке совсем уже не по годам такая работа. А Тане и совсем плохо пришлось: тяжелые мокрые простыни не поворачивались, путались в ее руках, казалось, не становились белее. Резко ныла спина, болели руки.
— Смотри сюда, Танюшка,— учила ее Анна Матвеевна,— ты вот так, ухватись и по частям три, не берись сразу за всю простыню… Вот так, так… Правильно.
Может быть, и правильно, но Таня в кровь растерла себе руки. А куча белья на полу как будто не уменьшалась. Анна Матвеевна дышала все тяжелее, все чаще останавливалась. И тогда Таня крикнула в открытое окно:
— Катя, позови сюда Лилю.
Лиля остановилась у порога, не желая входить в сырость и пар прачечной.
— В чем дело? — спросила она.
— Придется и тебе, Лиля, помочь,— ответила Таня.
— В чем помочь? — словно не понимая, протянула Лиля.
— В стирке.
— В стирке? Я? — Лиля брезгливо поморщилась и отступила.— Да ты что, серьезно?
— Конечно, серьезно. Нам вдвоем не справиться.
— Да ведь я не умею.
— Я тоже не умею.
— Но я никогда в жизни этого не делала.
— И я никогда этого не делала, но ведь это нужно сделать.
— Ну, знаешь, Ольховская,— сказала Лиля, вдруг назвав Таню по фамилии,— твоим фантазиям должен же быть предел. Предложить мне стирать чужое белье…
Лиля повернулась и открыла дверь.
— Постой! — крикнула Таня.— А кто же это должен сделать?
— Ну, вот она,— сказала Лиля, кивнув в сторону Анны Матвеевны.
Ярость закипела в Танином сердце. Она рванула Лилю за плечо и хриплым голосом спросила:
— Где твой комсомольский значок?
— Я же спрятала его по твоему предложению,— холодно сказала Лиля.— А что?
— Принесешь его сюда и отдашь мне. Ты не должна его носить.
— Ты что же это, берешь на себя смелость говорить от имени райкома? — насмешливо бросила Лиля.
— Нет,— жестко сказала Таня,— я говорю от имени всех честных комсомольцев, ты посмотри сюда.
И она показала на Анну Матвеевну. Та стояла понурив голову, в лице ее не было ни кровинки, крупные капли пота блестели на лбу, а по бессильно опущенным рукам стекала мыльная пена.
Лиля взглянула на нее и вышла, хлопнув дверью.
Бурлила, закипая, вода в большой кастрюле, трещал кузнечик за окном, с еле слышным шипением спадала в лоханке мыльная пена…
Таня никак не могла успокоиться,— гнев ее не проходил.
Лиля вошла в прачечную в синем халатике, с засученными рукавами.
— Покажите, как это делают,— сказала она, ни на кого не глядя.
А ты? Да, я обращаюсь к тебе, мой читатель, прямо к тебе: ты всегда ведешь себя правильно? Ты понимаешь, что надо брать на себя то, что трудно сделать другому, а легко тебе?
Вот, например, когда мать взбирается на стремянку, чтобы повесить занавеси или вытереть пыль, ты заменяешь ее? Ей ведь трудно, а тебе — легкому, сильному, ловкому — это ничего не стоит.
А если нужно сбегать за хлебом, ты не бываешь ‘усталым’ или ‘занятым’? Хотя чуть только свистнет товарищ и позовет на футбол, то усталость как рукой снимет и для игры с подружкой откуда-то появится свободное время!
А приходилось ли тебе, мальчику, подумать, что девочки слабее тебя, и поэтому нет ничего зазорного в том, чтобы помочь девочке нести тяжесть, а вот драться с девчонкой недостойно настоящего мужчины.
Но и вы, девочки, тоже не думайте, что вы слабые существа, которых надо нежить. Бабушка слабее вас, и старик, с трудом поднимающийся по лестнице с тяжелой корзинкой в руках, тоже слабее. Скорей помогите ему! Помогите малышу перейти улицу, младшей сестренке — одеться.
Берите в свои молодые ловкие руки все то, что трудно делать другим. И мы никогда не будем с вами ссориться, дорогие мои ребята!

13. Запертое окно

Мы с вами давно не говорили о Гере. А забывать о нем нельзя, хотя он сам старается, чтобы о нем все забыли. Он не выходит к ребятам, он не хочет никого видеть. А может быть, он не бывает дома? Каждый вечер аккуратно Анна Матвеевна оставляет на кухне завернутую в теплый платок кастрюлю с кашей или супом. Утром кастрюля пуста. Значит, Гера был дома. Иногда из его комнаты доносится какое-то бряканье, стуки, что он там делает,— неизвестно. Сначала ребята пытались проникнуть к нему, заглянуть в окно, стучали в дверь, предлагали то или другое, но Гера не отзывался, дверь была всегда на запоре. И занавески спущены на окне.
— Оставьте его в покое, ребята,— говорила Таня,— дайте человеку оправиться от такого большого горя. Не трогайте.
— Конечно,— подтверждала Анна Матвеевна,— плохо парню. Шутка сказать,— всю семью убили, вот его червь и гложет изнутри. Вы слышите, все бродит и бродит по комнате. А вчера,— шепотом сообщила Анна Матвеевна Тане и Лиле,— опять вечером как ушел, так всю ночь где-то был. Право слово.
— А куда он уходил? Он вам ничего не сказал? — спросила Таня.
— Разве он скажет? Топал, топал сапожищами, да и пропал. Наверно, на пепелище ходит или на могилу.
‘Нет,— думает Лиля,— не на пепелище он ходит. И не на кладбище. Лесная и болотная грязь на его сапогах. И мох прилип к каблукам. Нет мха на кладбище и в деревне’.
Лиля знает. Она внимательными глазами смотрит вокруг, эта странная девочка. Она видела следы больших сапог Геры под его окном с ярко отпечатавшимся треугольником на каблуках (это Гера когда-то для фасону так набил гвозди у себя на сапогах). Было раннее утро, ребята только поднимались, и Лиля, оглянувшись вокруг, тщательно замела следы.
‘Куда он ходит,— думала девочка,— что он делает?’ Ей казалось, что он делает какое-то важное, нужное и опасное дело. И поэтому Лиля относилась к нему совсем иначе, чем к остальным ребятам. Те были дети. Одни ей нравились, другие — нет. Она не выносила Лешу, его зазнайство, эгоизм, грубость. Ей нравился ловкий, смелый Хорри. Она снисходительно поглядывала на Таню. К Мусе и Кате Лиля относилась без интереса, Юра и Пинька тоже мало волновали ее, а вот Гера… Это совсем другое дело. Он взрослый. И он занят каким-то большим делом. Лиля почти догадывалась чем.

* * *

Анна Матвеевна нервничала. Серое небо, затянутое то ли дымом, то ли тучами, нависло над головой. Ребята бродили сонные, хмурые. Работа у всех валилась из рук. По пустякам начинались ссоры. Лиля и Таня не разговаривали, отворачивались друг от друга. Где-то вспыхивали зарницы. Видимо, собиралась гроза…
Анна Матвеевна обошла комнаты — как будто и убраны, а вот красота не наведена…
Мельком взглянув на всегда чистенького Хорри, старушка обнаружила у него на рубашке две оторванные пуговицы, пятно на рукаве.
‘Плохо,— подумала Анна Матвеевна.— Горе — полгоря, а горе да руки опустить,— полная беда. Да у меня самой халат неделю не стиранный… Да еще и старшие девочки ссорятся… Неладно. Этак совсем унывать начнем’.
И старушка разбушевалась. Все ей, видите ли, в доме не так. Девочки плохо моют посуду. Кастрюли стоят не на том месте. Мороженица грязная. (Подумаешь, мороженица! Нужна сейчас мороженица!) Анна Матвеевна разошлась — не удержишь, и начала на кухне чистить и ворчать, чистить и ворчать. И ворчала она так сердито, что Таня примолкла, и даже Лиля без возражений взяла полотенце и стала вытирать посуду. А Катя и Муся только сунули носы в дверь, понюхали, что пахнет штормом, и хотели было убраться восвояси,— не вышло.
— Вы что это? — грозно надвинулась на них старушка.— Цветов нарвать не можете, в вазы поставить?
— Можем,— испуганно пискнула Муся.
— В сад отправляйтесь, и чтоб на каждой тумбочке букет был.
Малышки бросились в сад и усердно стали рвать цветы.
И вот уже Катя и Муся с венками на головах сидят на крыльце и болтают, болтают и не ссорятся. Значит, здесь — порядок.
Мальчиков, под присмотром Василия Игнатьевича, отправили убирать двор и сарай.
А Анна Матвеевна продолжала командовать.
— Да что ж это,— возмущалась она,— девочки вы, кажется, уже большие, скоро невесты, вам, кажется, поручен порядок на кухне. А разве это порядок?! Кастрюля!!! Разве это кастрюля? Кастрюля должна сиять, как солнце! Нет, ярче солнца! А мясорубка?! Где вы видели, чтобы мясорубка лежала, а не была бы привинчена к столу? Давно вы ее употребляли?.
— Ох, давно!..— тяжело вздыхает Таня.— Очень давно.
— Гм… гм…— осекается Анна Матвеевна,— это все равно! Готовится в кухне или не готовится, раскладка подходящая или бедновата,— кухня должна блестеть! Я вас спрашиваю: должна блестеть? Ведь мы — здравоохранение. Вы понимаете, что это значит?
Девочки понимают. Хотя и о здоровье, и о сохранении его уже трудно говорить.
Сияющая ‘ярче солнца’ кастрюля полна жиденькой горошницы — была она на завтрак, будет и на ужин. Но не стоит перечить расходившейся старушке.
Анна Матвеевна оставляет кухню лишь после того, как она приведена в образцовый порядок. Излучают сияние алюминиевые кастрюли. Пылают медные котлы. Привинчена к столу мясорубка. И девочкам начинает казаться, что вот-вот над котлами взовьется вкусный пар, из духовки потянет теплым запахом пирогов, и мясорубка бешено завертит ручкой, выпуская мясной фарш.
Но чудо не совершается — в кастрюле та же горошница.
Анна Матвеевна продолжает обход дома, несмотря на то, что солнце клонится к закату. Лиля и Таня сопровождают ее, как верные адъютанты, и бросаются исполнять каждое ее приказание, хотя не смотрят друг на Друга.
Анна Матвеевна уже не бушует, но она сурова: все не так! Койки заправлены плохо. Подушки не взбиты. На шкафах — пыль. На подоконниках — пыль, на табуретках — пыль… Девочки стараются изо всех сил, и вот уже одна переставила кресла, другая поправила картину, малышки принесли букеты, и комнаты вдруг снова приобрели тот нарядный вид, который легким движением придает им любящая рука.
Анна Матвеевна искоса поглядывает на девочек: ‘Довольны… улыбаются… советуются… Ну, пронесло, прости господи’.
Таня смотрит на себя в зеркало и смеется:
— Ну и чумичка!
— Ничего, вымоешься и чистый сарафан наденешь,— говорит дружелюбно Лиля.— Хочешь, я тебе дам? У меня есть ненадеванный.
— С удовольствием,— соглашается Таня.
Анна Матвеевна удовлетворенно улыбается.

* * *

Во время шествия по дому Лиля увидела, что дверь в комнату Геры приоткрыта. Она заглянула в щелку. Койка не заправлена, пол грязный, на столе — немытая тарелка. Лиля подошла к Анне Матвеевне.
— Анна Матвеевна,— сказала она,— а у Геры в комнате давно не прибрано. Его сейчас нет, надо привести комнату в порядок.
— Ну что ж,— сказала Анна Матвеевна,— надо так надо. Метелка вон там в углу. А совок в кухне за дверью.
Анна Матвеевна повернулась, чтобы идти дальше дозором, но Лиля подала ей метелку и совок.
— Пожалуйста, Анна Матвеевна.
— Спасибо,— сказала старушка растерянно и пошла в комнату Геры.
Анна Матвеевна мела и вытирала пыль, а Лиля стояла на пороге. И только она заметила, как Тишка забрался в комнату, как он залез под кровать и мягкой лапой выкатил оттуда что-то блестящее к самым ногам Лили.
Девочка нагнулась и подняла стреляную ружейную гильзу. Она лежала на узкой розовой ладони и пахла металлом, порохом, дымком и героизмом…
Лиля искоса взглянула на Анну Матвеевну и тихонько опустила гильзу в карман.
Анна Матвеевна ничего не заметила, она в это время энергично стирала какие-то грязные следы на подоконнике. Стерла, захлопнула окно, опустила шпингалет.
— Теперь порядок, можете быть свободными,— важно сказала она притихшим и усталым девочкам. Уходя, Лиля бросила пристальный взгляд на блестящий оконный шпингалет.

* * *

На рассвете разразилась гроза. Та неистовая летняя гроза, когда иссиня-черная туча надутым парусом грозно наползает на небо и вдруг лопается с треском, обрушивает на приумолкший лес звенящие молнии, водопады хлещущих струй, и треск, и гром, и ветер…
Деревья, только что замершие в боязливом ожидании, приходят в неистовое движение. Гнутся березы, рассекая воздух зелеными прядями ветвей, беспомощно машут рукавами ели, гудят дубы и трещат могучими ветвями. Сосны раскачивают пушистые головы, и стройные стволы их звенят, как струны.
А дождь сечет весь лес, всю землю, весь мир холодными острыми бичами.
В доме спят.
Спит уставшая Анна Матвеевна, спят ребята, Василий Игнатьевич, котенок Тишка и оса на окне, залетевшая вечером в комнату.
В доме — надежная крыша, в порядке громоотвод, крепко заперты двери, и ключи у завхоза под подушкой, можно не бояться грозы. Даже окна и те все закрыты на блестящие шпингалеты… Все, все…
Лиля не спит. Всматривается в окно, на которое обрушивается дождь и ветер, вздрагивает, ослепленная молнией, и прислушивается. Трудно различить что-нибудь в этом вое и треске, грохоте и гуле. Но она все же слышит тот самый звук, который она ожидала: кто-то пробует открыть соседнее окно.
Лиля пытается найти тапочки, но они, как всегда, заползли глубоко под кровать, и, накинув халатик, затаив дыхание, она босая выходит из спальни. Надо пройти через столовую, повернуть направо… Тише, тише…Чтобы не скрипнула половица! Тише, тише, чтобы не запищала дверь! Еле ступая, чуть дыша, Лиля входит в каморку Геры, подкрадывается к окну и приникает к стеклу. Конечно, это он. Мокрый с ног до головы, захлебывающийся дождем, прячущий голову от порывов ветра.
Лиля медленно поднимает шпингалеты и распахивает окно.
— Ты? — спрашивает Гера удивленно, берясь левой рукой за подоконник.— Почему ты здесь?
— Так,— спокойно отвечает Лиля. Она дрожит, ей холодно в легком халатике, а Гера почему-то медлит и не забирается в комнату. Вот он подтянулся раз-другой…
— Не могу,— говорит он вдруг, сжав зубы,— помоги мне.
И Лиля, перегнувшись наружу, сразу залитая дождем, ослепленная ветром, подхватывает его и помогает Гере перевалиться через высокий подоконник.
Рассвет разгорается, и в свете слабенького солнца Гера стоит перед Лилей бледный, взъерошенный, с красной ссадиной через всю щеку, губы его дрожат, вода стекает с него ручьями.
— Сейчас же,— сказал он хрипло,— разбуди Василия Игнатьевича, тетю Аню, Таню, ну и… Юру, пожалуй,— слышишь? Сейчас же!
— Слышу,— ответила Лиля и повернулась к двери,— только опусти шпингалет.

14. Василию Игнатьевичу пришлось понять

Василий Игнатьевич первый вошел в комнату. За ним, зябко поеживаясь, спешили Анна Матвеевна и Таня. Юра никак не мог окончательно проснуться. Увидев Геру, Анна Матвеевна и Таня бросились к нему.
— Что с тобой, Гера? Что с тобой? Почему ты такой мокрый? Где ты был?
— А-а, это потом… Сейчас вот… Я достал… Прочесть надо.
Гера протянул Тане какой-то конверт из плотной желтоватой бумаги.
Рыжая полоса пересекала конверт, и сломанная сургучная печать осыпалась с него на пол.
Осторожно Таня взяла конверт, повертела в руках:
— Это по-немецки, Гера, я не умею.
— Дай-ка,— сказал Юматик. Он вынул из конверта письмо с незнакомым и странным грифом, с ползучим жутким пауком свастики и попытался прочесть.
— Гегейм бефель… Что такое ‘бефель’? — спросил он беспомощно.
— Это непременно, непременно нужно прочесть…— бормотал Гера, закрывая глаза.
— Неужели никто не может? — в отчаянии спросила Таня.
Анна Матвеевна и Василий Игнатьевич только молча с ужасом смотрели на бумагу, как будто бы чувствовали, что она несет с собой горе и кровь.
— Позовите Лилю…— хрипло сказал Гера, все больше бледнея.— Куда она делась?
Лиля быстро пришла на зов. Взяла бумагу, взглянула на нее раз, другой, оглядела всех — испуганных стариков, взволнованную Таню, недоумевающего Юматика, задержалась взглядом на Гере и тихо проронила Юре:
— Последи, чтобы никто не вошел в комнату. Читать сразу в переводе? — спросила она спокойным, как всегда, голосом.
Никто ей даже не ответил.
— ‘Приказываю всем военным чинам вверенной мне армии: первое — стрелять в каждого русского, приблизившегося к… местонахождению…— Нет.— К расположению германской воинской части ближе чем на пятнадцать шагов, независимо от того мужчина это, женщина или ребенок…’
— Что? — спросила, не понимая, Таня.
— ‘…женщина или ребенок’.
— Господи, что же это такое?..— прошептала Анна Матвеевна, силясь унять дрожь в руках.
— ‘Выспрашивать…— то есть нет,— выведывать у населения всеми доступными средствами… о местопребывании и семьях… большевиков, комсомольцев и евреев и ферванден’…— ах, да…— применять при этом подкуп, унд если нотвендиг, не останавливаться ни перед какими методами физического воздействия… Терроризировать население, не подчиняющееся приказам германского командования, массовыми… тодесуртайль… смертными приговорами’.
Молчат все.
Только у Геры дергается нога и каблук дробно стучит по половице.
Все молчат.
Да, вот это и есть фашизм. Фашизм, который уничтожила советская армия и который никогда не должен воскреснуть вновь!
Василий Игнатьевич постоял тихонько и, пробормотав: ‘Ну и дурак ты, Василий Игнатьевич, старый дурак…’ — поплелся из комнаты.
— Как страшно, как страшно! Там же наши люди,— прошептала Таня,— Дети… матери…
— Тише воды, ниже травы надо жить, авось пронесет,— вздохнула Анна Матвеевна.
— Я не понимаю,— пожала плечами Лиля.— Это гунны какие-то, звери, а папа говорил, что это самая культурная нация.
— Культурная!..— рванулся к столу Гера.— Да их убивать, как волков, нужно.
В запале он ударил кулаком по столу — и краска сползла с его лица и побелели губы.
Лиля пристально взглянула на Геру, шагнула было к нему:
— Гера…
Но Таня перебила ее:
— Юматик, ты можешь рассказать обо всем Хорри и Леше… но так, чтобы не очень их напугать. Остальным — ни слова. Анна Матвеевна, все-таки пора готовить завтрак. А я пойду посмотрю, что делает Василий Игнатьевич, ведь старику очень тяжело…
Лиля и Гера остались одни в комнате. Лиля вплотную подошла к нему.
— Гера,— сказала она настойчиво, глядя прямо ему в глаза,— почему на пакете кровь?
Гера не ответил. Его глаза закрывались, он все грузнее опирался на стол и делался все бледнее.
— Тебе плохо,— спросила Лиля,— тебе больно? Сядь.
Быстрым движением она подставила стул, усадила Геру. Тот опустил голову на стол и пробормотал сквозь зубы:
— Оставь… Ни… чего, мне надо идти.— Но у него не было сил подняться.— Не… могу… Погляди, что у меня тут на плече?
Лиля ловко сняла рукав с одной его руки. Гера скрипнул зубами от боли. На плече содрана кожа, рана кровоточит, густые струйки сбегают по смуглой грязной спине.
— Ты же ранен,— прошептала Лиля и тоже побледнела,— ранен!.. Погоди…
— Пустяки, царапина!
Лиля вдруг начала считать: ‘Раз, два, три, четыре’.
— Что ты? — обессиленно поднял голову Гера.
— Ничего… Ничего… Папа учил, когда очень растеряешься,— посчитай до десяти. Теперь все в порядке.
Лиля быстро подошла к аптечному шкафчику, взяла бинты и вату, пузырек с йодом.
— Гера, сейчас будет очень больно, но так нужно.
— Если нужно,— делай.
— Повернись к свету.
— …Понимаешь, он успел отскочить.
— Неужели? — спросила Лиля и мазнула йодом.
Гера вздрогнул от боли.
— Да… и все из-за белки… Понимаешь, хрустнула… ветка… Он захрипел… и схватился за сумку.
— Да? Ну, вот и готово,— сказала Лиля спокойно, как будто бы она ничего только что не слышала и ничего только что не узнала.
— Лиля…— Гера впервые взглянул Лиле в лицо.— Лиля, я не хочу, чтобы кто-нибудь…
— Я знаю,— прервала его девочка.— Ну вот… мне надо идти принести воды,— я сегодня дежурю, а ты бы прилег.
— Нет, уж давай я принесу.
— Что ты! А рука?
— У меня есть другая,— усмехнулся Гера и, не глядя на Лилю, пошел к колодцу.
Вон видно из окна, как он вертит вал левой рукой.
А странная девочка Лиля распахнула окно и подставила лицо солнечному лучу и, зажмурившись, улыбнулась.

15. Раны болят

Раны бывают разные.
У Василия Игнатьевича была ранена душа. Он лежал зарывшись лицом в подушку и думал с горечью: ‘Как же так? Как же могли оставить, забыть нас с детьми здесь, среди этих ужасов и страхов? Почему не позаботились, не предупредили, не вывезли? Почему сейчас никто не поможет, не посоветует? Где Родина, о которой мы говорили ребятам, что она никогда не забывает? Забыла? А ведь она не дремала ни часу, когда сто человек с ‘Челюскина’ остались на льдине в бушующем море. Она послала в полярную ночь ледоколы, собачьи упряжки, лыжников… Сутками не уходили с вахты радисты. Миллионы людей следили за спасательными работами. И, наконец, герои-летчики сели на необычайный аэродром и вывезли всех до единого на материк. Даже маленькая Карина, родившаяся в Ледовитом океане, вернулась домой здоровой и невредимой.
Почему же забыли о наших детях?
А когда Марина Раскова заблудилась в тайге, за ней тоже послали самолеты, вездеходы, опытных таежных охотников. За одной женщиной, пусть даже прославленной летчицей! Почему же, почему же забыли о нас, о ребятах, о детской здравнице?’
Вы не правы, Василий Игнатьевич, не надо сравнивать мирное время и первые дни внезапно грянувшей войны.
Да, не прислали за детьми, потому что коварно и неожиданно враг сбросил на город тонны бомб и город пылал, как факел, и обезумевшие люди выбегали из домов и падали у порога. Матери закрывали своим телом детей и гибли вместе с ними. Трое суток пограничники сдерживали натиск врага и полегли в окровавленную пыль, преграждая собой дорогу на восток, все, как один, все, как один.
Вы же знаете, Василий Игнатьевич, что сёла вокруг здравницы превращены в пепелища и люди ушли из них и прячутся в пуще и береговых плавнях. И разве вы не видели, как на дубовой ветви висел ваш старый друг, председатель сельсовета, впервые опустив могучие руки, и дуб стонал на ветру от гнева и стыда?
Кто мог вспомнить о случайно оказавшихся в здравнице детях, если пропала Ольга Павловна? И все же разве не приходила к вам Мокрина и не собиралась к вам еще раз, да упала мертвой на опушке леса,— закрывая своим телом собранный для вас узелок? И разве не стояли за ней народ, Родина?
Все это — трагическая неразбериха первых дней войны, когда страна захлебнулась кровью от предательского удара. Но подождите, она еще оправится, еще вздохнет полной грудью, и горе тогда врагам. А пока не надо отчаиваться, Василий Игнатьевич, и не надо роптать.
Гера, конечно, задавался, когда, превозмогая боль, бодро пошел к колодцу по воду. Плечо все-таки сильно болело. Он вернулся в дом и прилег на койку,. первый раз за долгое время не закрыв свою дверь.
Таня, войдя в столовую, увидела приоткрытую дверь Гериной комнаты и заглянула в нее: Гера лежал на кровати, закрыв глаза, и лицо его пылало. Таня встревожилась и подошла к мальчику.
— Гера, ты что, заболел?
— Нет.
— А почему же ты лежишь?
— Так, устал немного.
— Мне кажется, у тебя жар.
— Оставь меня в покое.
— Давай я смеряю тебе температуру.
— Я тебе сказал,— отстань! — И Гера повернулся к Тане спиной.
Таня молча вышла из комнаты и скоро вернулась, неся термометр и таблетку аспирина, но Гера так взглянул на нее, что она не решилась сунуть ему под мышку термометр и только положила таблетку на подушку, таблетка сейчас же полетела в угол.
— Ну, как знаешь,— сказала Таня,— ты не маленький.
— Уйди, пожалуйста,— заворчал Гера,— уйди, добром прошу. Здоров я,— понятно?
Таня ушла.
Геру начало знобить. Он снял сапоги, залез под одеяло, но никак не мог согреться. Хотелось заснуть, но сон не приходил. Мысли проплывали в голове, не давая покоя. Мысли все об одном и том же, об одном и том же, как уже много дней. ‘Правильно ли я делаю? Может быть, не это нужно делать? Может быть, нужно пробираться к своим, к Красной Армии? Но как? Где она? Нет, нет, я не могу уйти отсюда. Я должен отомстить за всех, за всю деревню, за всех ребят, за маму… за Петьку’.
Как он любил Петьку, белоголового, румяного, похожего на одуванчик на зеленом лугу! Отец, уезжая на войну с белофиннами, попрощавшись со всеми, приласкал глазами каждый угол дома, по-хозяйски воткнул топор в колоду и повесил грабли в сарае. И вдруг поднял Петьку, неотступно ходившего за ним следом и, прижав на мгновение к груди,— протянул его Гере: ‘Петьку тебе оставляю, вернусь — спрошу. Не вернусь — сам будешь в ответе’. Сказал и ушел. И больше не вернулся.
Гера берег Петьку, не пускал его купаться с ребятами, следил, чтоб тот вовремя ложился спать, носил на плечах в далекие прогулки, не раз совал ему в грязные ручонки припасенную для него конфету. Прежде всего заботился о том, чтобы у Петьки было теплое пальтишко, валенки,— ведь отец сказал: ‘Этого тебе оставляю’. И вот теперь он не может вспомнить веселого личика братишки, он помнит только страшные, засыпанные землей глаза и мать, лежавшую ничком… Не надо об этом думать. Он все делает правильно. Плохо только, что он один, трудно без товарища. Разбрелись деревенские ребята. Черной гарью лежит Брагино. А кто бы мог быть ему товарищем из здешних ребят? Юнцы они все, дай городские. Разве они что-нибудь могут? Один Хорри настоящий человек, но он лесов не знает и боится их. Да что товарищи?! Он бы и сам дел наделал, да оружия нет. Гранату бы! Как запустить, как бросить,— все бы они взлетели, а то с ружьишком плохо. Вот сегодня подкрался, выстрелил в часового, а мимо. А как они гнались за ним, как стреляли, даже пулемет повернули в его сторону, а он метнулся в лес. Ну, правда, попетлял как заяц. А они бежали, топали сапогами, стреляли, и еловые лапы били их по мордам. ‘Так им и надо! А дальше в лес, видимо, пойти побоялись. Леса они не любят, не их лес — наш!’
Озноб усиливался. Видимо, поднималась температура. Поплыли перед глазами зеленые, синие круги. Еще зайдет Таня, начнет температуру мерять, напугается, заставит гадость какую-нибудь глотать. Не объяснять же ей, в чем дело. Надо бы дверь запереть, но уже не было сил.
Вечером пришла Лиля, постояла около Геры. Он спал. Дышал тревожно. Постанывал во сне. Проснулся, посмотрел на Лилю мутными глазами. Она протянула ему кружку с питьем:
— Возьми, пей. И дай мне посмотреть рану.
— Не надо,— сказал Гера, но Лиля все-таки заставила его снять рубаху, повязка была чистая, рана не кровоточила.
— Знаешь, я принесу тебе аспирину, мама всегда мне дает на всякий случай. Ты прими.
Лиля думала, что Гера начнет ворчать и сердиться, но он покорно кивнул.
— Хорошо, принеси, пожалуйста.
— А пока сии,— сказала Лиля, уходя.
— Постой.
— Да?
— Не могу я спать. Все сегодня мама вспоминается и Петька, и…
— Рана очень болит? — поспешно спросила Лиля.
— Да… Рана…
— А ты ляг на другое плечо.— Лиля снова подошла к Гере и опустилась на табуретку у его кровати.— Так легче, меня так учили в больнице, когда вырезали аппендицит.
— Хорошо,— снова покорно согласился Гера и повернулся на правый бок. Лиля тихо сидела на табуретке, не разговаривая, не задавая вопросов.
— Понимаешь,— сказал Гера, продолжая разговор с самим собой,— я один…
— Одному трудно…
— А ведь где-то должны быть свои… Надо их найти.
— Ты найдешь, ты обязательно найдешь. А пока — спи!
— Постараюсь.— Гера закрыл глаза и почти сейчас же погрузился в покачивающую мягкую дремоту.
Сумерки вползли в комнату. Тоненько запел влетевший в окно комар. Лиля услышала ровное дыхание заснувшего Геры, тихонько поднялась, закрыла окно и вышла из комнаты.

* * *

Перед рассветом Гера проснулся бодрым и свежим. Рана почти не болела.
На табуретке у его кровати, на чистом листике бумаги, лежала белая таблетка аспирина и рядом стоял стакан с водой, аккуратно закрытый блюдечком. В первый раз за много дней Гера улыбнулся, задумчиво повертел таблетку в пальцах, осторожно, как драгоценность, отправил ее в рот и добросовестно выпил всю воду из стакана.
Потом оделся, чуть закряхтев, натянул свои большие сапоги и прислушался. В доме было тихо. Гера, осторожно ступая, подошел к окну и поднял шпингалет.

16. Что видел совенок

За оградой в гуще леса шла своя жизнь: выводили детей птицы, лежали на полянках новорожденные зайцы, и пробегавшие зайчихи кормили их сладким своим молоком. Глубоко в пуще уже становился на дрожащие слабенькие ноги однодневный зубренок, похожий на молодого ассирийского царя.
Каких-нибудь пятьдесят-шестьдесят километров в сторону — и леса пылали, перелетал с ветки на ветку огненный вихрь, и птицы падали замертво в пылающий костер. Убегали в страхе зайчихи, и волчицы бросали своих детенышей, и гибли бельчата в гнездах, а здесь еще можно было чирикать, прыгать с ветки на ветку, учиться летать… Война пока прогрохотала мимо.
Ночь. Хорошее время для лесных зверушек и птиц, когда люди спят и можно заняться своими личными делами. Маленький совенок выглянул из дупла, осмотрелся по сторонам, хотел выбраться из гнезда, да не тут-то было: хрипло дыша, ломая кустарник и молодые деревца, пронесся мимо кем-то испуганный лось, высоко поднимая голенастые ноги, закинув на спину рога, и скрылся вдали. Совенок еле успел нырнуть обратно в дупло. Он не мог знать, что за десяток километров отсюда напугали лося чужие, недобрые люди. Они осторожно вошли в лес серой тесной группой, наклонялись к земле, зажигали карманные фонарики и искали чьи-то следы и говорили тихо и настороженно. И когда испуганный лось с храпом рванулся в сторону, они повернули вспять и быстро пошли прочь из лесу.
Этого, конечно, не мог знать совенок. Он долго сидел притихший в гнезде и дрожал, тараща круглые глаза. Прошел час, другой, все было тихо. Совенок снова выглянул из дупла. Нет, ему положительно не везло сегодня: из глубины леса приближались люди. Они не разговаривали, не светили фонариками, шли тихо. Они подошли к самой ограде здравницы и чуть слышно свистнули. Из здравницы тоже вышел человек, он не открыл калитку, а отодвинул доску в заборе и неслышно проскользнул в дырку. Он тихонько заговорил с теми, которые пришли раньше, и что-то взял у них из рук. Потом все люди разошлись в разные стороны. Один из них вернулся к дыре в заборе.
Кто был этот человек? Совенок мог бы его разглядеть. Человек прошел около самого дуба. Но в это время стала заниматься заря. Стало светлеть, а, как известно, совята слепнут на свету.

17. Таинственное письмо

Оно лежало на столе у Василия Игнатьевича, квадратное, серое, сильно измятое, со следами пальцев на краях. Опытный человек, наверно, посмотрев на эти следы, сразу бы сказал, что его передавали из рук в руки. Но как оно появилось на столе у Василия Игнатьевича, это таинственное письмо без адреса, заклеенное кусками хлебного мякиша? Какими путями вошло оно в дом? Кто внес его в эту отдаленную комнатку? Когда его положили на стол?
В этот день дежурным по охране был Хорри. Этот не задремлет под деревцом, как Пинька. И не уйдет по своим делам, как Леша. А так и будет ходить вокруг ограды, с запада на восток, с востока на запад.
Василий Игнатьевич смотрел на конверт и не решался взять его в руки. Кто писал это письмо — друг или враг? Что несет оно с собой? Новую беду, новое горе или, может быть, немного радости? Хотя бы самую маленькую крупицу! Она так нужна сейчас ‘Счастливой Долине’. Василий Игнатьевич очень долго протирал очки, очень медленно надевал их и, наконец, осторожно взял в руки конверт. Вот он надорвал его, вынул серый, неказистый листочек бумаги и поднес листок близко-близко к глазам. Листок дрожал в его руках. ‘Друзья,— прочитал Василий Игнатьевич.— Дорогие ребята…— Он не видел дальше, слезы туманили его глаза и на сердце становилось тепло. ‘Друзья!’ — значит где-то рядом есть друзья!’ ‘Дорогие ребята!’ — значит, этим людям наши ребята — курносая Муся, веснушчатый Юматик, толстый Пинька, Леша — все, все дороги!’
Василий Игнатьевич взял себя в руки и продолжал читать дальше: ‘Не думайте, что вы одни. Мы знаем о вас и сделаем все для того, чтобы вернуть вас домой. Вы правильно себя ведете, ребята, дорогие, мы знаем, что вам трудно. Потерпите еще немного. Только помните, надо быть очень осторожными. Пусть дом выглядит нежилым. Враг еще не появился в наших лесах, но может прийти каждую минуту. Будьте мужественны, ребята, мы скоро встретимся, друзья!’
Когда Василий Игнатьевич быстро вошел в столовую, держа в руках открытое письмо, в комнате стало тихо. Анна Матвеевна побледнела, взглянув на серый листок, дрожавший в руке Василия Игнатьевича. Хорри невольно придвинулся к ней. Таня испуганно охнула, а Лиля деловито шагнула вперед.
— Опять переводить? — спросила она чуть дрогнувшим голосом.
— Да нет… Не то… Это от друзей.
И, ни о чем не рассказывая, Василий Игнатьевич начал сразу же читать вслух: ‘Друзья! Дорогие ребята!..’
Ребята слушали, боясь пошевельнуться. На запыхтевшего Пиньку обернулись с яростью.
Василий Игнатьевич прочел письмо до конца, торжествующе поглядел на ребят. Они молчали. Старик понял и прочел все с начала.
— Вот все-таки не забыли! — заключил он, отвечая недавним собственным мыслям.
— Что вы, что вы! — возмутилась Анна Матвеевна, смахивая радостные слезы.— Кто ж это думал, что забыли?!
— Положите письмо на стол,— сказала Таня.— Пускай все на него посмотрят.
Ребята склонились над письмом, бережно передавали из рук в руки, строили предположения, спорили. Глаза у всех повеселели, зарозовели лица, распрямились плечи. Они не одни, о них не забыли, у них есть друзья, которые помогут, которые думают о них. Лиля была права,— их увезут отсюда.
Целый день и весь вечер разговоры шли только о письме. Все время рождались новые загадки и новые на них ответы: кто эти друзья? Где они? Кто принес письмо в дом?
Подчиняясь внутреннему убеждению Лили, ребята все чаще поглядывали на Герину дверь. ‘Он все-таки нашел,— думала Лиля.— Он теперь не один’.
Ребята наперебой рассказывали о письме Костику, который вечером принес из лесу целый короб грибов. И он тоже взволновался и тоже украдкой взглянул на дверь Гериной комнатки.
Ужинать сели как в праздник, в торжественном молчании, письмо лежало на середине стола, надо было насмотреться на него,— после ужина его сожгут.
Долго не начинали есть, хотя грибная похлебка пахла невыносимо вкусно. Только когда Гера вошел в столовую, все взялись за ложки и смотрели на него с восторженным обожанием, и дали ему самую полную тарелку и самую густую похлебку. А он, как будто не замечая всеобщего внимания, молча ел, как всегда опустив глаза, и только удивленно взглянул на Юру, когда тот заговорщицки подмигнул ему: ‘Дескать, я всё понимаю’. Лиля смотрела в сторону. ‘Зачем они пристают к нему,— думала она.— Ему ведь трудно скрывать и притворяться’.

* * *

После письма жизнь как-то волшебно изменилась. Ребята повеселели, перестали хмуриться. Не важно, что горошница делалась день ото дня жиже и каши на тарелке все меньше и меньше,— это ведь ненадолго.
Не важно, что нельзя шуметь и петь,— ведь так велели друзья.
Не надо хныкать, Муся, погляди на чистый листок бумаги, лежащий на столе, он напомнит себе, что близко друзья.
И лес, обступивший здравницу и пугавший раньше, теперь уже не страшен,— он наш лес, свой, оттуда придут за нами друзья.
Жизнь стала светлее, а между тем ребят подстерегала новая беда.

18. Новая беда

Началось все с Муси. За обедом она ничего не ела. Отодвинула тарелку с жидкой кашей, равнодушно поковыряла лепешку и вдруг положила голову на стол и заплакала. И плач был не обычный Мусин, раздраженный, капризный, а тихий, жалобный и усталый.
— Что ты, Мусенька? — обнял ее за плечи сосед по столу — Хорри.
— Ничего,— протянула Муся и закрыла глаза.
— Таня, ее трясет, и она, как уголь в очаге, горячая,— сказал Хорри.
— Надо смерить ей температуру,— встревожилась Таня.
Василий Игнатьевич отнес девочку на руках в спальню. Таня раздела ее, поставила термометр: +39,2®.
Маленькая, худенькая, горячая, лежала девочка на кровати, неестественно вытянувшись, непрестанно облизывая сухие губы, и не капризничала, не хныкала, ничего не требовала, и это больше всего пугало.
Ребята ходили по дому на цыпочках, Анна Матвеевна и Таня пытались что-нибудь сделать для Муси, но не знали что.
Катя забилась в угол и молча глядела на подружку. Анна Матвеевна считала, что больным всегда надо дать чаю с малиновым вареньем, обтереть их теплой водой с уксусом. Может, это, и правда, помогло бы. Но не было ни чая, ни малинового варенья, ни уксуса. А девочке становилось все хуже и хуже. Даже неопытному глазу было видно, что температура повышается и бешено колотится сердечко. Девочку часто тошнило.
Во втором этаже, во врачебном кабинете, в блестящих никелированных коробочках лежали шприцы с острыми иголками, кутались в ватку ампулы с камфарой, стояли в стеклянных шкафчиках какие-то ‘первоочередные’ лекарства, но никто не знал, как всем этим пользоваться.
Ночью дежурили у постели Муси Анна Матвеевна и Таня. Делали то немногое, что умели и могли: давали валерьянку и клали тряпочку с холодной водой на пылающий лоб.
А утром свалился Пинька. У него тоже температура поднялась до 39®. Он то покрывался потом, то бледнел и вел себя совсем не так, как Муся. Он стонал и охал, капризничал, непрерывно ворчал на терпеливо ухаживающего за ним Юру.
— Не так подушку положил, не так! Что ты, не видишь? Принеси теплой воды. Забери, она слишком теплая! Что ты мне холодную суешь! — И так все время.
Юра сбился с ног, стараясь выполнять все требования своего капризного друга.
В соседней комнате, все так же, не приходя в себя, бормотала что-то пересохшими губами Муся.
И на вторую ночь Анна Матвеевна и Таня сидели у постели девочки. Тускло горела коптилка. В пустой комнате было темно и жутковато. Лиле и Кате Таня приказала лечь в другой спальне,— может быть, у Муси что-нибудь заразное.
— Я пойду к Пиньке,— сказала Таня,— кажется, Юра до сих пор у него сидит. Надо бы его сменить. Придется разбудить Хорри.
Юра действительно был возле Пиньки, весь скорчившись, он примостился на полу, положив голову на Пинькины ноги. И его багровое лицо и вздувшиеся губы, тяжелое дыхание и пересохший рот сразу всё объяснили Тане.
Она быстро разбудила Василия Игнатьевича и Хорри, втроем они подняли Юматика, раздели, уложили рядом с его ‘оруженосцем’.
Юра изредка открывал глаза и пытался сопротивляться.
— Ну что ты, Танечка! Зачем ты с меня сандалии снимаешь? — сконфуженно улыбался он.— Я ведь и сам могу.
Но сам он ничего уже не мог и через пять минут после того, как его уложили, заговорил торопливым, прерывистым шепотом о маме, о танках, об опытах.
— Мама, наверное, беспокоится,— забормотал он,— мама… А я должен сделать пушку… Такую… раз — и все немцы убежали… Правда, Пинька? У тебя мои чертежи…
— Юрочка,— наклонилась над ним в конец растревоженная Таня.— Юрочка, очнись.
— Я… ничего…— с трудом открыл глаза Юматик,— ты не беспокойся, ты к Пиньке пойди, ему помоги… А я спать буду.
Таня вернулась к Анне Матвеевне. Старушка клевала носом. Муся спала тяжелым сном. Потухала коптилка. Услыхав шаги, Анна Матвеевна вздрогнула, выпрямилась на стуле, вгляделась в Таню.
— Что с тобой, Танюшка?
— Анна Матвеевна… Юра тоже…
— Что такое?
— Тридцать восемь и восемь десятых градуса.
— Господи, твоя воля! Все косит и косит, что это за болезнь такая?!
— Не знаю, Анна Матвеевна. Не знаю… не знаю.
— А ты бы в маминых книжках посмотрела.
Это не приходило Тане в голову. И вот, подняв над головой огарок свечки, она пошла во второй этаж, во врачебный кабинет. Здесь она не была с того самого дня. Здесь все говорило о маме: белый халатик, аккуратно распяленный на плечиках, докторская шапочка над ним, лежащий на столе листик бумаги, на котором красивым крупным почерком был написан список лекарств, которые нужны были здравнице, никелированный молоточек с резиновыми кончиками, который так часто видела Таня в руках у мамы. Все было мамино, и все было для ребят.
Не позволяя себе прижаться к халатику и громко заплакать на всю комнату, Таня подошла к книжной полке. Вот они стоят, толстые тома с непонятными учеными названиями: ‘Диагностика’, ‘Фармакология’, ‘Пневмония’ и т.д.
Но Таня не зря дочь врача, и, не обращая внимания на фармакологию, она вынимает толстый том, на котором черными буквами, противными колючими буквами, как будто специально говорящими о неприятностях и горестях, написано: ‘Внутренние болезни’.
— Прежде чем открыть книгу,— говорит себе Таня,— нужно выяснить, какие признаки у наших ребят. Головная боль,— загибает Таня один палец,— жар, озноб, кашель. Теперь буду искать эти признаки. Ох, мамочка, мамочка! — Таня тяжело вздыхает и погружается в книгу. И тут на нее набрасываются все болезни человечества. Тифы, скарлатина, корь, сибирская язва глядят на нее с каждой страницы, и всюду озноб, высокая температура, тошнота, часто сыпь… Как разбиралась во всем этом мама? Как разбирались врачи, которые подходили к ней, Тане, и, слегка подавив на живот, пошевелив ложечкой во рту, говорили успокоительное: ‘Два-три дня и все будет в порядке’.
Солнце уже взошло над домом, и Анна Матвеевна погасила свою коптилку и поговорила сама с собой, по своей стариковской привычке:
— Чуть было не заснула, а нельзя — дежурить-то некому. Танюшка и без того с больными третью ночь возится. Ох, нехорошо!.. Совсем извелась девушка. А у меня кости болят да ноют.
Таня вошла в комнату с покрасневшими от напряжения глазами, с толстой книжкой в руке.
— Ну что, узнала что-нибудь, Танечка?
— Ничего не узнала. Я двадцать раз подряд перечитываю и ничего не могу выбрать.
— А почему же не можешь?
— По симптомам у них что угодно может быть… Сразу и тиф, и скарлатина, и корь.
— Опомнись, что ты говоришь, Танечка! — замахала на нее руками Анна Матвеевна.
— Ну посмотрите, посмотрите сами. И там тошнота, и тут тошнота. И там головная боль, и тут головная боль. Нет, я не могу больше…
Анна Матвеевна решительно отняла у Тани книжку и положила на столик.
— Ну вот что, Танечка, довольно. Успокойся, ляг поспи. А потом опять почитаешь,— может, и сообразишь, что к чему. Мы сейчас всех больных в одну комнату перенесем, и Лиля, может быть, с ними посидит. А я тоже пойду прилягу.
Гера в этот день никуда не ушел из дому и не сидел запершись у себя в комнате. Вместе с Костиком и Хорри они перенесли кровати с Юрой и Пинькой в комнату Муси, тут же поставили койку для дежурного. Втроем нести кровати было тяжело, но Леша помочь им наотрез отказался.
— Может, у них что-нибудь заразное. Еще и я слягу. Вам же хуже будет. Лишний больной — лишняя нагрузка. Это будет антиобщественный поступок с моей стороны! Здоровым нужно быть побольше на чистом воздухе,— сказал он и ушел в сад.
Лиля осталась дежурить, а Таня прилегла на кровать — хотела уснуть, но усталый мозг продолжал работать, переворачивались перед ней страницы книг, названия болезней, пузырьки с лекарствами. Одна мысль не давала покоя:
‘Вот мама всегда говорила — в трудные минуты спокойствие прежде всего. Какое же может быть спокойствие, когда ребята умирают, а я ничего не умею! Я должна уметь, я должна их выходить — больше некому’.
Таня дремала, просыпалась, снова мучительно думала и снова засыпала. Сквозь неглубокий сон она слышала, как Анна Матвеевна посылала Лешу в огород за зеленым луком и малиной. Проснувшись через несколько времени, она опять увидела Лешу, он стоял перед Анной Матвеевной, зажав в кулаке горсть луку, который только назывался зеленым. Он уже пожелтел и обмяк. В другой руке у Леши был стакан малины.
— Все,— говорит Леша,— в огороде больше ничего нет.— Но до Таниного сознания уже не дошли эти слова. Она повернулась на другой бок и заснула, наконец, крепким сном очень уставшего человека.
Лиля осталась дежурить около больных.
В доме было тихо.
За окном шагало по саду золотое пестрое лето. А здесь, в комнате, пахло какими-то лекарствами, бормотал что-то непонятное Пинька, слабо стонала Муся и изредка всхлипывала во сне Таня.
Лиля, опустив руки, стояла посредине комнаты, не зная за что взяться. Что-то щемило и щемило сердце. Какая-то глухая тревога, то ли недоумение, то ли недовольство собой не давали покоя, мешали всегдашней выдержке. Она бесцельно отодвинула стул, взяла книгу, снова положила ее… Нет, что-то не то она делает, не так… Лиля нервно отошла к окну.
В комнату, тихо ступая босыми ногами, вошел Гера. Он подошел к Мусиной постели, дотронулся до лба девочки и покачал головой. Потом взял из тазика с холодной водой тряпочку, выжал ее, помахал ею в воздухе и положил на лоб больной. Его большие сильные руки с обломанными ногтями, со множеством ссадин и синяков двигались удивительно легко и ловко. Ласково, даже нежно он повернул Мусю на другой бок и заправил вокруг нее одеяло. Тут он поймал удивленный взгляд Лили.
— Вот так,— сказал он чуть сконфуженно,— я всегда Петьке делал… Они ведь, маленькие, часто болеют… Правда, Лиля?
Лиля кивнула, хотя она никогда не думала о том, часто ли болеют маленькие дети.
— Ты не забывай им тряпочки менять,— продолжал Гера,— это облегчает. Я уж знаю…
Тихонько уходя из комнаты, он остановился у порога и, взглянув на Лилю посуровевшими глазами, уронил:
— Жалко их… Наших всех…
И ушел.
Вот, Лиля, слово найдено — это-то и щемило твое сердце.
Девочка огляделась вокруг, затаила дыхание и вдруг увидела все иными глазами. Она увидела дом, не ‘учреждение’, не ‘здравницу’, а свой, пусть временный, дом, который берег ее. Она увидела ребят, своих ребят, которые вместе с ней плакали и радовались, боялись и недоедали, увидела стариков, своих стариков, которые заботились об ее безопасности и удобствах, и Таню, глубоко затаившую свое горе и постоянно думающую о ребятах.
Да, Лиля, все оказалось не так просто. Жизнь повернулась к тебе горькой и злой стороной, и какое счастье, что в это время ты оказалась не одинокой, с тобой друзья, свои, наши!..
Лиля вдруг вздохнула полной грудью — теперь она знала, что надо делать. Надо быть вместе со всеми, надо помогать Тане, надо взять на себя часть общего груза. И может быть, чем-нибудь… помочь Гере?
Юматик застонал во сне, Лиля переменила ему компресс, он слабо улыбнулся и прошептал: ‘Спасибо’. Лиля напоила Пиньку, укрыла получше Таню и остановилась около Муси.
Сжавшись в комочек, лежала девочка, и дыхание со свистом вылетало из ее груди, а из-под опущенных ресниц медленно выползали слезы. Лиля осторожно вытерла их, чуть слышно приговаривая:
— Не надо плакать. Все будет хорошо… Маленькие ведь часто болеют…

* * *

К вечеру Таня проснулась от тихого звяканья. Посреди комнаты стояла Лиля, склонившись над ведром с водой, подол пестрого платья был у нее приподнят и засунут за поясок, в руках белела пыльная тряпка.
— Что это ты собираешься делать, Лиля?
— Хочу помыть пол в комнате.
— Помыть пол? — Таня вспомнила сцену в прачечной и про себя тихонько улыбнулась.— Ты?
— Да, наш доктор говорил, что в комнатах больных должно быть особенно чисто.
— Правильно. А тряпка эта для чего?
— Надо же чем-нибудь тереть.
— Возьми лучше тряпку, которая в кухне, такая большая, из мешка, той будет удобней.
— Хорошо,— сказала Лиля неожиданно покорно.— Только я, Таня, не знаю как это делать. Вот мама хотела, чтобы я классиков в подлиннике читала, а пол мыть не научила.
Таня вскочила с кровати и так же, подоткнув подол, стала учить ленинградскую ‘принцессу’ мыть пол.

19. Страшное открытие

У больных появилась сыпь, и всем стало ясно — это корь. Ребята болели по-разному. Пинька становился с каждым днем все более несносным. Он все время хныкал, плакал, требовал неусыпного внимания. То он заявлял, что ему хочется клюквенного морса, и слезы градом катились у него по лицу, когда Юра пытался доказать ему, что клюква на болотах еще не созрела.
А то вдруг Пинька жалобно и настойчиво требовал крепкого бульону.
Бульон! Само это слово давно забыли ребята. Давно сидели на жидкой ячневой каше, которую для больных Анна Матвеевна тщательно протирала через дуршлаг. Уже исчезли со стола и лепешки, и редко-редко появлялся жиденький кофе со сгущенным молоком. А Пинька требовал мясного бульона. Он начинал не терпящим возражения, приказывающим тоном:
— Дайте мне бульона.
Потом переходил к просьбам, умолял и, наконец, начинал рыдать, как маленькая нервная девчонка.
— Бульону, хочу бульону. Бульону дайте!
Юрины уговоры на него не действовали. Он иногда поворачивался и бросал в Юру подушкой.
— Молчи ты, правильный какой! — шипел он на него злобно.
Пинькины вопли производили очень тяжелое впечатление на Таню и Анну Матвеевну. Ведь дать-то ему было нечего. Старушка почему-то чувствовала себя виноватой, думала, думала, прикидывала, но придумать ничего не могла.
Таня просто уходила из комнаты.
Юра действительно был ‘правильный’. Болел он труднее Пиньки. Температура у него то подскакивала вверх — и он пылал и бредил, то стремительно падала — и он лежал бледный, в холодном поту, но никогда не жаловался.
Слабо улыбаясь, он глядел на Таню, которая хлопотала около него, и шептал тихонько:
— Ничего, Танюша, все уже прошло, не беспокойся.
Но все-таки Юра и Пинька шли на поправку. А вот с Мусей все еще было плохо. Она лежала безучастная, безразличная ко всему, глядя невидящими глазами, кашляла, дышала с хрипом и слабела с каждым днем. Тревога за девочку все больше охватывала ребят.
Первым вопросом ребят, когда они просыпались, было: ‘Как Муся?’
Болезнь товарищей особенно сплотила обитателей ‘Счастливой Долины’. Гера днем всегда бывал дома, брал на себя все тяжелые работы, всячески пытался помочь Анне Матвеевне. Уходил ли куда-нибудь ночами,— никто не знал. Положим, может быть, кто-нибудь и знал, но молчал. Костик тоже большую часть времени проводил в здравнице, дежурил вместе с Таней, исполнял все ее поручения. Таня и Анна Матвеевна совсем измучились от бессонных ночей. Лиля часто отсылала Таню поспать, а сама оставалась с больными. Дежурили теперь по двое. Так было легче и ночь не казалась такой бесконечной. В самые трудные часы, с двух до четырех утра, когда крепко засыпал не только дом, но, казалось, что спит даже лес за оградой, когда глаза закрывались сами собой,— легче было бодрствовать, когда рядом не спит еще кто-то.
В эту ночь Таня снова сидела над мамиными книжками, все еще пытаясь что-то понять, узнать, как вылечить больных. Анна Матвеевна штопала чулки и все время посматривала на Таню. Лицо ее все больше мрачнело и руки двигались все медленнее.
Робкий солнечный луч тихонько заполз в щель между занавесками.
— Утро,— сказала Таня. Встала, потянулась, раскрыла занавеси и потушила коптилку.— Утро, Анна Матвеевна, пора побудку делать.
Анна Матвеевна продолжала сидеть, не поднялась, не сменила халат на передник, не пошла в кухню готовить, пусть очень скудный, но все-таки завтрак.
Смутное подозрение шевельнулось в душе Тани.
— Анна Матвеевна,— спросила она, боясь, но уже предугадывая ответ,— а как у нас с едой?
И, не поднимая глаз, ответила Анна Матвеевна:
— Кончились продукты, Танюшка. Я тебя огорчать не хотела, бессонную. Вот всю ночь промаялась — ничего не придумала. Кормить мне вас нечем. Один горох остался. А для больных и совсем нет еды.
Таня опустилась на стул. Даже мыслей настоящих не было в голове. Только вот эти слова: ‘Нет еды’ Скрипнула дверь — ‘Нет еды’, застучали чьи-то шаги — ‘Нет еды’. Анна Матвеевна положила руку на плечо Тане.
— Еще не горе, Танюшка, не смерть. Возьмем немного из нашего шкафа.
— Что вы, что вы, Анна Матвеевна! Это же неприкосновенный запас,— на самый-самый черный день.
— А какой тебе еще ‘черный день’, если ребятам есть нечего?
— Но подумайте, Анна Матвеевна, ведь там мало, совсем мало. А что потом?
И Таня, уронив голову на руки, неожиданно расплакалась. В этих слезах было все: и страх перед будущим, и беспомощность, и усталость от долгих бессонных ночей, и слабость от недоедания, и незакрывающаяся рана от потери матери, и волнение за Мусю… Не осуждайте Таню.
Анна Матвеевна поднялась со стула, отложила чулок и сказала сурово:
— Послушай меня, старуху. У нас чужие ребята на руках. Матери у них далеко, отцы воюют, а кто за них ответ держать будет? Мы будем: ты да я. И духом нам падать не приходится.
Таня вытерла слезы.
— Это я так, устала что-то. Значит, надо открывать шкаф?
— Надо. Вот встанут ребята, скажем им и откроем.
Утро в разгаре. Пришла Лиля, аккуратная, причесанная как всегда, принесла теплой воды в тазике, вымыла Мусю, помогла подняться Пиньке. Как он похудел! Халатик болтался на нем, как на вешалке. Лиля ухаживала за больными и нет-нет да и поглядывала на Анну Матвеевну: ‘Что же так поздно, а она еще не на кухне?’.
Потом забежал Хорри. Принес ребятам охапку свежих елочных ветвей с пахучими светло-зелеными пальчиками. В комнате запахло лесом.
Хорри сразу хотел бежать еще куда-то, но Таня остановила его:
— Поди-ка, Хорри, созови сюда в спальную всех ребят и Василия Игнатьевича.
— А что такое?
— Ничего. Сейчас узнаешь.
Леша вошел и сразу налетел на Таню:
— Ну что, гражданка-самозванка, в профессора играешь! Никто тебе не поверит, все равно ничего не знаешь.
С трудом сдерживаясь, Таня закусила губу.
— Почему ты так грубо разговариваешь? Мы тебя позвали по делу.
— Какое еще дело натощак? Почему завтрак опаздывает?
— Вот об этом мы и будем говорить. Садитесь, Василий Игнатьевич.— Таня помолчала, собралась с духом, оглядела ребят, уловила в глазах старших испуг: они о чем-то догадываются. Юматик повернул к ней голову и пытается улыбнуться ободряюще, этот не подведет, не захнычет. Хорри смотрит серьезно, внимательно. Этот тоже не подведет. Костик поддержит… А вот Леша, Пинька, Катя?
— Вот что, ребята,— сказала она бодро,— дело в том, что у нас кончились продукты.— Таня старается не услышать вздох, который прошел по комнате, но Лешин резкий голос не услышать нельзя.
— Безобразие! — говорит он, скривив рот.
— …Мы с Анной Матвеевной решили открыть шкаф с неприкосновенным запасом.
— Опять безобразие! — кричит Леша.
Таня резко повернулась к нему.
— Но почему?
— Потому что не имеете права!
— Ты же сам спрашивал про завтрак,— убеждает его Юра.
— Мало ли что! Аварийный запас трогать нельзя. Это фонд! Это НЗ!
Начался шум. Спорили Юра и Леша. Что-то доказывал Хорри. Катя поддерживала то одну, то другую сторону. Пинька кричал, что Леша всегда командует, возродились какие-то старые обиды… Кто-то кого-то уже захотел стукнуть. Василий Игнатьевич молчал.
— Тише! — громко крикнул Гера.— Мы вместе спрятали НЗ и вместе будем решать.
— Голосую,— сказала Таня.— Поднимите руки. Кто за то, чтобы вскрыть шкаф?
— Не забывайте про письмо, ребята, мы не одни,— тихо напомнил Василий Игнатьевич.
Все руки поднялись вверх, кроме одной. Леша упрямо засунул руки в карманы.
И вот все, кроме больных, собрались в столовой. Все снова столпились около заветного шкафа, в котором лежат такие сокровища, как печенье, сгущенное молоко, какао.
— Хорри, дай ключ,— сказала Таня.
Хорри, торжественно шагая, вышел вперед, расстегнул рубашку и снял с шеи тесемку, на которой висел ключ. Тесемка была уже далеко не белая. Таня взяла ключ, и снова все глаза следили за ее руками, и все слушали, как зазвенел замок — ‘дзинь, дзинь, цок!’
Таня распахнула дверку шкафа. Шкаф был почти пуст.
— Что это? — спросила Таня.— Анна Матвеевна, что это?
Анна Матвеевна ближе подошла к шкафу. В нем нет ни сахара, ни шоколаду, ни печенья. Только на второй полке валялось несколько конфет да стояли в углу банки сгущенного молока и коробка какао.
Даже Гера, даже маленькая Катя сжались от испуга.
Хорри стоял у самого шкафа, белый, с дрожащими губами, и тоже смотрел на Анну Матвеевну.
— Что это такое, энэ? — спросил он так же, как Таня.
И неожиданно резко ответила Анна Матвеевна:
— Это кража.
И тут разразилась буря. Кто мог? Кто посмел украсть у товарищей?
Леша, Пинька, Василий Игнатьевич обрушились на Хорри,— ведь ключ был у него.
Пинька наступал на Хорри с кулаками, плакал и кричал визгливо:
— Украл, у… у… общественное питание украл! Доверяли такому!..
— Подожди, Пинька,— нервно остановила его Таня.— Хорри, как ты можешь объяснить это несчастье?
— Не знаю,— ответил Хорри, прямо глядя Тане в глаза,— ничего не знаю.
— Может быть, ты ключ кому-нибудь давал? Может, оставлял его где-нибудь? Анна Матвеевна!
Но Анна Матвеевна только отмахнулась, она горько плакала, повалившись на диван, то ли от горя, то ли от страха, то ли от стыда.
Привлеченный шумом, из спальни вышел Юра, закутанный в одеяло, он тяжело дышал, волосы слиплись на его потном лбу, и он так шатался, что Гера обхватил его плечи.
— Что тут стряслось? Отчего такой шум? — спросил он тихо.
— Вора поймали, вот что! — выкрикнул ему прямо в лицо Леша.
— Какого вора?
— Вот что, Юра,— сказала Таня серьезно,— украдены продукты, те, что были на самый-самый черный день. Я не знаю, это очень, очень страшно…
— Чего ‘не знаю’? — кипятился Леша.— Он вор, тихоня проклятый!
Косо шагнув слабыми ногами, Юра встал между Лешей и Хорри.
— Он не мог этого сделать,— сказал он тихо.
И тут только Хорри очнулся. Он вытянул руку, как в пионерском салюте, и сказал сдавленным голосом извечные слова тундровой клятвы:
— Жизнью моей клянусь, тундрой клянусь, стадом отца моего клянусь, ножом деда моего,— я не ходил дорогой вора.
— Ха-ха! — захохотал Леша.— Клянется, как в театре!
Хорри не выдержал, закрыл лицо руками и убежал из комнаты.

20. Дары друзей

В дом как будто бы вполз темный ядовитый туман, окутал всех, развел в разные стороны. Ребята не глядели друг на друга, почти не разговаривали, молча переживали новое несчастье. Подумать только — кто-то среди них вор! Кто-то обездолил весь коллектив, всех товарищей. В такое-то время! Кто же это?
Спору нет, ключ был у Хорри. Он не снимал его ни днем, ни ночью. Замок в шкафу не был испорчен. Его никто не вскрывал без ключа. И бесспорно, Хорри лучше других ребят переносил недоедание.
Таня собрала комсомольцев — Геру и Лилю. Гера горячился, требовал выгнать Хорри ‘к чертовой матери с территории здравницы’.
Лиля спокойной своей речью сдерживала его:
— Да не поверю я, никогда не поверю, что Хорри мог это сделать,— упорствовала она,— совсем это на него не похоже.
— Ну, что ты говоришь, что ты только говоришь! — возмущался Гера.— Ключ был у него? У него. Он сам говорит, что ключа никому не давал, никогда не снимал, не терял… Спит он очень чутко… У шкафа замок не поцарапан… Значит, открыт ключом. И все. И точка.
Таня колебалась.
— Ну давайте обо всех поговорим. О каждом… Кто мог это сделать? Вот мы трое…
— Ну, уж это ты оставь…— проворчал Гера,— мы комсомольцы.
— Ну, хорошо, но мы же решили всех обсудить… Вот я не брала…
— Да ну тебя!..
— Лиля? Конечно, нет…
Лиля молча пожала плечами.
— Катя и Муся,— продолжала Таня,— отпадают. Анна Матвеевна тоже.
— Ну, конечно.
— Остаются,— сказал Гера жестко,— Хорри, Пинька, Леша, Юматик и… Василий Игнатьевич.
— И Костик,— подсказала Лиля.
— Да,— помрачнела Таня,— и Костик…
— Ну, за Юру можно ручаться,— проронила Лиля.
— Что это ты за всех ручаешься? За Хорри ручаешься, а факт ведь налицо.
Так спорили, горячились, раздражались, а ни к какому решению не пришли.
А на душе у каждого было плохо.
Трудно, невозможно было поверить, что виноват Хорри, но почти все сурово осуждали его за то, что он не оправдал доверия, не уберег. Сторонились его, ворчали… Даже Таня, даже Василий Игнатьевич. Анна Матвеевна, глядя на него, сокрушенно покачивала головой, смахивала слезы с покрасневших глаз,— видимо, не могла решить: проглядел или сам взял.
А Леша и Пинька прямо обвиняли Хорри. Леша готов был каждую минуту уколоть, унизить, обругать его.
Хорри не оправдывался, не отвечал на колкости. Только вспыхивал, сжимал кулаки и, опустив глаза, убегал работать. Работал он с утра до вечера: налил все бочки, все чаны свежей водой, поливал и рыхлил почти пустой огород, окучивал картошку.
— Прощенье зарабатываешь,— язвил Леша.— Не выйдет…
Но самое скверное было в том, что ребята потеряли доверие друг к другу, подозрительность и холод заблестели в их глазах. Дружба таяла и разваливалась. Постоянные разговоры и пересуды все больше разъединяли ребят. Только Лиля, однажды высказав свое мнение, молчала. А был день, когда, перестилая постели, она нашла под тюфяком у Хорри несколько шоколадных конфет. Она не позвала ребят, не пошла к Тане и Гере, ни слова не сказала старикам. Она молча подержала в горсти эти конфеты, и лицо ее стало холодным и надменным, а губы брезгливо скривились. Потом она отнесла их во второй этаж и спрятала во врачебном кабинете, после чего долго и тщательно мыла руки, как будто она держала что-то грязное и ядовитое.
Между тем положение становилось угрожающим. Уже три дня ребята хлебали только жидкий суп из гороха да получали по чашечке какао с молоком. Они быстро слабели. Кружилась голова, дрожали ноги… К вечеру третьего дня пришел Костик и принес немного картошки. Ее не чистили ножом, нет. Ее вымыли, сцарапав шкурку. Ее варили в большой кастрюле, бросив в воду дикий чеснок, который рос у канавы. Ели отдельно жижу из глубоких тарелок, обжигаясь, дуя, боясь пролить хоть каплю. А потом каждому дали по две картофелины и по маленькой щепотке соли.
Ах, ‘принцесса’ Лиля! Давно ли ты, презрительно надув губы, отказывалась от пирога Анны Матвеевны! А сейчас эти две картофелины, чуть посоленные серой солью, казались тебе вкуснее всего на свете.

* * *

Василий Игнатьевич, как всегда, проснулся рано, попробовал сделать зарядку, да закружилась голова — пришлось бросить.
‘Плохо,— подумал Василий Игнатьевич,— все плохо. Начинаю и я сдавать.— Он особенно долго чистил свою куртку, водил и водил по сапогам суконкой.— Нельзя распускаться,— думал он,— надо требовать от ребят и быть подтянутым самому’.
Уходя из комнаты, он проверил, заперто ли окно, плотно притворил двери, чтобы шалый Тишка не разлил на столе чернила, и пошел окапывать молодые яблоньки, осыпать их дустом, подкармливать.
Крохотные деревца, коренастые, как здоровенькие дошколята, шелестели листьями как ни в чем не бывало, тянули ветки друг к другу, будто хотели поздороваться. А поздороваться-то нельзя. Все строго рассчитал рачительный садовник: расстояние такое, что не зацепит ветка за ветку, не затемнит одно деревцо другое, у каждого свое место в жизни.
Василий Игнатьевич особенно любил этот молодой сад, насаженный его руками. Наклоняясь над ладным деревцом, он представлял, как деревцо вырастет, зашумит над головой, покроется румяными бело-розовыми или шафрановыми яблочками.
В саду Василию Игнатьевичу всегда помогал Хорри. Его ловкие пальцы особенно нежно касались тонких ветвей, набухших почек, молодой листвы. Иногда Хорри спорил с Василием Игнатьевичем, как лучше обрезать деревцо, сколько раз подкормить, когда полить.
Взъерошенные и сердитые, они хватали книгу и о удивлением узнавали, что оба были совершенно неправы. Тогда мир воцарялся среди садовников и они снова дружно брались за дело.
Вспоминая об этих веселых днях, взял Василий Игнатьевич в сарае рыхлитель и лопату, задержался мгновение у второй лопаты, но не прикоснулся к ней и пошел в сад один. Что-то трудно было ему наклоняться над деревцами, какие-то черные мушки летали перед главами. Борясь с недомоганием, он и не заметил, как подошел Хорри и рядом с ним принялся за дело.
‘Неужели и я заболеваю? — думал Василий Игнатьевич тревожно.— Этого еще недоставало! Надо крепиться’.
Но ему пришлось воткнуть лопату в землю и отправиться домой полежать. Когда он открыл дверь в свою комнату, он даже сквозь застилающий глаза туман увидел на столе что-то сверкающее, золотое, как будто солнце опустилось на стол.
Василий Игнатьевич подошел ближе — на столе стояла большая бутыль, наполненная прозрачным пахучим подсолнечным маслом. Рядом с ней лежали три круглых буханки хлеба и темно-розовый кусок свежего мяса. На хлебе белела маленькая коробочка, обыкновенная аптекарская коробочка, на которой мелким почерком было написано: ‘Мусе давать три раза в день по одной таблетке, Пиньке и Юре — один раз’.
Окно было плотно заперто.
Все это было похоже на чудо, на волшебную сказку.
Василий Игнатьевич опустился на стул и любовался золотым маслом, румяным хлебом, розовым мясом. Потом он осторожно приподнял буханку — под ней оказался такой же серый конверт, как и в первый раз, и в записке было написано: ‘Мужайтесь, ребята, мы скоро увидимся. Друзья’.
Когда наступит это долгожданное ‘скоро’? Кто эти друзья?
Друзья!
Сумел ли ты выбрать себе настоящего друга? Друга, которому ты можешь рассказать все-все, все твои мысли и даже то, в чем иногда самому себе не хочется сознаваться? Сумел ли ты найти друга, плечо которого ты будешь чувствовать всю жизнь: в учебе, в бою, в труде, в радости и печали? Пусть лягут между вами годы в километры, но ты знаешь: он есть и поспешит на твои зов. Нашел ли ты его? А если нашел,— бережешь ли дружбу? Сам умеешь ли быть тем, кто называется высоким словом ‘друг’? Это нелегкое умение. Ты должен чувствовать боль и настроение другого, забывать о себе, не копить мелкие обиды, быть рядом, когда придет беда, и твердо верить. Научился ли ты этому?

* * *

В этот день был настоящий обед. Был мясной душистый суп с золотыми пятачками жира, и в каждой тарелке лежал плотный кусочек мяса, мяса, которое можно было жевать и жевать и чувствовать, как силы вливаются в твои руки и ноги. У каждого прибора — кусок хлеба. Тот, кто долгое время не держал в руках эти пахучие рыжевато-серые ломти, хорошо знает, что такое ‘кусок хлеба’!
Ребята снова смотрели на Геру и улыбались ему и подмигивали друг другу. А Гера, как и в тот раз, сумрачно не поднимал глаз и даже не слышал, как Юра сказал Анне Матвеевне, раздававшей суп:
— Вы мой кусочек мяса тоже положите Гере.
— Почему?
— Ну,— смутился Юра,— ну, он большой, ему больше надо… Ну, я не знаю…
— Глупости все,— отрезала Анна Матвеевна.
К вечеру сварили из костей холодец. Правда, мяса в нем почти не было, но он так великолепно пахнул, это была настоящая еда! Ужинать сели у кровати Муси, чтобы быть всем вместе. В лад стучали ложки, и сытые ребята повеселели, подобрели, и злой туман недоверия рассеялся и улетел куда-то. Ребята глядели друг на друга ласково и говорили, говорили, говорили… Вдруг стали вспоминать о доме. Не о маме, и не о папе, не о людях (об этом было слишком больно говорить вслух), а о комнатах, книгах, о вещах…
— Подумайте,— изумлялся Юра,— я даже не могу вспомнить, какие у меня были в комнате обои! Что на них было нарисовано…
— А я помню,— сказала вдруг тоненьким голоском Муся,— у нас были цветочки красненькие, а так стоял шкаф, а вот так — папин стол.
— А знаете, у нас собачка Бойка, такая смешная, у нее…
— Нет, ты подожди,— у моего папы в темном чуланчике настоящая мастерская, даже токарный станок поставлен. Когда папа работает,— в кухне падают кастрюльки.
— А у нас красный чум,— сказал Хорри.
И вдруг Леша оборвал его:
— Не желаем мы слушать про твой чум.
И все замолчали, осеклись. Хорри сжал губы и вскинул голову. А Лиля, обведя глазами ребят, стала поспешно рассказывать о Ленинграде: о его прямых проспектах, о круглых желтых фонарях на розоватом небе, о Медном всаднике. ‘Люблю тебя, Петра творенье’,— тихонько начала Лиля, а Таня и Юматик, шевеля губами, беззвучно повторяли за ней бессмертные слова.
А потом Юра прочел стихи об Артеке.
И хотя коптилка еле мерцала, выхватывая из темноты то чью-то щеку, золотую косу Лили, худенькую руку Кати, почему-то всем показалось, что сидят они вокруг пионерского костра, и всем захотелось спеть. А петь было нельзя и, в конце концов, по разрешению Тани, спели шепотом.
Это, верно, первый раз в жизни пионерскую песню пели шепотом. И было это похоже не на песню, а на шорох листьев в осеннем лесу. А все-таки пели. И спать ушли довольные, с ощущением, что пусть за окном лес, а за лесом своя родная страна, которая не покинет, не оставит.
Только все-таки кто-то плакал ночью…

21. Северный олень

Горести идут за горестями, трудности вливаются в них, течет бурливая река жизни, но есть все-таки и свои радости у наших ребят: сегодня Муся встанет с постели. Уже три дня держится нормальная температура, и Таня позволила вывести девочку на террасу.
Катя уже четыре раза подметала террасу, Лиля наполнила все вазы цветами. Тут и любимые Мусины ноготки, и душистый горошек, похожий на рой разноцветных мотыльков, и пышный ‘золотой шар’. Катя принесла на террасу Мусиного плюшевого Мишку, она долго чистила его платяной щеткой и пришила ему вместо потерянного левого глаза сапожную пуговицу, отчего казалось, что Мишка, глядя на вас, значительно прищуривается. Мальчики выкатили на террасу большое кресло, навалили на него груду подушек, и вот Василий Игнатьевич вынес Мусю на руках. Какое большое кресло и какая маленькая худенькая девочка!
Кресло поставили на самом солнышке, может быть, оно хоть немного зарумянит ее бледные щеки. Все сгрудились вокруг девочки. Каждый хотел сказать ей ласковое слово, улыбнуться, погладить, а Анна Матвеевна, взволнованная, смотрела на худышку и думала: ‘Ее бы сейчас кормить да кормить! Ей бы яиц и масла, манной каши на молоке!’ А ребята смотрели друг на друга и подталкивали друг друга локтями, они знали, что сейчас будет что-то очень хорошее. Это ‘очень хорошее’ принесла Таня, и все смотрели на ее руки, не спуская глаз. Таня несла осторожно, как драгоценность, полную пиалу душистого, свежего малинового киселя. Муся не знала, что каждый из ребят отказался вчера от половины картофелины (а ведь только по одной дали на завтрак), чтобы Анна Матвеевна могла сделать крахмал для Мусиного киселя. И три чайные ложки сахарного песка, которые натрусила Анна Матвеевна из всех мешочков, тоже пошли на этот кисель. Муся ничего не знает. Она пьет кисель прямо из пиалы, и губы у нее делаются розовые от малинового сока, а ребята сидят вокруг нее — кто на полу, кто на стульях — и смотрят на маленькую Мусю, на маленькую, увы, пиалу и на такой вкусный-вкусный, вкуснейший кисель! Может быть, у кого-нибудь и засосало под ложечкой, может быть, кто-нибудь отвел глаза, но разве в этом беда? Никто не позавидовал Мусе, никто не отхлебнул бы из ее чашки ни одного глотка, как бы она ни уговаривала. Никто, за это я тебе ручаюсь.
И вот пиала пуста. Муся откинулась на подушки, и удовлетворенный вздох вырвался у ребят.
— Муся, посмотри, что я для тебя достал,— сказал Юматик и протянул Мусе завязанную банку, а в банке, вы подумайте, лесенка! А на лесенке, вы подумайте, пучеглазая лягушка-квакушка, так и смотрит на Мусю, так и удивляется.
— Ишь, какая! — рассмеялась Муся.— А зачем она на лесенке?
— А это,— объяснил Юра,— феномен природы. Будет собираться дождь,— она полезет вверх по лесенке. А в сухую погоду зароется в мох на дне банки.
В это время, несмотря на то, что солнце палит нещадно и на небе нет ни одного облачка, ‘феномен природы’ поднимается по лесенке и удивленно смотрит на ребят.
Ребята дружно хохочут.
— Странно,— сказал Юра задумчиво,— или я, или она что-то перепутали.
— Ну, конечно, она,— убеждал Юру верный Пинька.
— Муся,— сказала Лиля,— давай-ка я заплету тебе косички. Вон какие у тебя выросли за болезнь волосы! Я тебе и ленты приготовила.— Лиля протянула Мусе розовые ленточки. И опять все смеются, хотя в этом нет ничего смешного. Просто всем хочется смеяться и радоваться оттого, что все вместе, все на ногах, никто не лежит и не стонет в спальне, не пахнет лекарствами, не ходит с суровыми глазами Таня. Оттого, что светит солнце, поют птицы, летают, трепеща стеклянными крыльями, стрекозы, а главное — оттого, что маленькая Муся — ‘пичуга’, как называет ее Василий Игнатьевич,— которая так напугала всех, сидит в кресле и будет поправляться с каждым днем. Поэтому всем хорошо и все вызывает смех: и пучеглазая лягушка, и то, как Пинька надул толстые губы, и как Катя зацепилась за ножку стула, и как запрыгал шальной воробей по ступенькам террасы, потом опомнился, перепугался и с отчаянным чириканьем улетел восвояси.
Хорри подошел к Мусе и протянул ей вырезанного из дерева северного оленя. Сколько часов провел Хорри, готовя эту игрушку?! Он резал ее своим острым охотничьим ножом, прячась в сарае и в глухих уголках сада. Он тер оленя наждачной шкуркой, он оглаживал его кусочком замши, и вот он дарит его сейчас Мусе — этого гордого дикого оленя с выпяченною грудью, с сухой закинутой назад головой, увенчанной ветвистыми, тяжелыми рогами.
— Олень! — говорит Муся восторженно.— Какой хорошенький! — И тянется к игрушке.
— А зачем тебе его олень? — вдруг говорит Пинька.— Ничего тебе от него не надо.
И Муся растерянно переводит глаза с оленя на Хорри и внезапно отталкивает его руку.
— Не надо! Мне ничего от тебя не надо! Ничего! — повторяет она за Пинькой, прячет лицо в подушку и горько плачет.
Таня и Лиля начинают ее утешать. Юра, ткнув кулаком Пиньку, бросается к Хорри, а тот вдруг швыряет оленя на пол и топчет его ногами. Отлетают стройные ноги, с хрустом ломаются ветвистые рога, а Хорри все топчет и топчет его ногами, и слезы потоком льются по его смуглому лицу.
— Что ты?! Что ты делаешь? — пытается остановить его Лиля.
— Если олень или человек никому не нужен,— его надо убить! — срывающимся голосом говорит Хорри.
Вот и нет оленя… Только безобразные обломки валяются на полу.
Ребята не смотрят друг на друга. И только Лиля говорит дрогнувшим голосом:
— Стыдно вам. Это ведь не Хорри…

22. Друзья пришли

Друзья пришли совсем не так, как их ждали ребята. Не стройным отрядом со знаменами и пулеметами, как думал Юра, не ползком, замаскированные зелеными кустами, как заверял Пинька, а просто в сумерки, когда солнце скрылось за лесом, тихо отворилась дверь и на пороге, показались две фигуры. Высокий, широкоплечий человек с двумя ружьями, закинутыми за левое плечо, поддерживал, обняв за плечи, тоненького юношу с бледным, до синевы, лицом. У юноши подгибались колени, он то и дело повисал на руке своего спутника, глаза его то прикрывались, то смотрели невидящим взглядом. Он держался рукой за бедро, и через его пальцы, как красная ленточка, набегала струйка крови.
Это было так неожиданно, что в первый момент никто не двинулся с места, потом вдруг Анна Матвеевна шагнула вперед и прошептала чуть слышно:
— Николай Петрович…
— Что? — неопределенно протянул вошедший.— Вы мне говорите?
— Николай Петрович, милый! — лихорадочно заговорила Анна Матвеевна.
— Подождите, мамаша,— помогите-ка мне посадить его.
И тут только ребята бросились к нему, оттеснили Анну Матвеевну, подтянули кресло и стали бережно усаживать раненого. Он уже не стоял на ногах, начал бредить, пытался бороться с облепившими его ребятами. Его спутнику и Василию Игнатьевичу было трудно справиться с ним, возбужденным и бредящим. Тогда Лиля открыла дверь в комнату Геры.
— Гера, иди помоги!
Гера вошел и остановился на пороге, он восторженно смотрел на пришедших, шагнул было вперед…
— Стой! — властно бросил мужчина с винтовкой и внимательно оглядел Геру, задержался взглядом на его сапогах и вдруг, багрово покраснев, проронил:
— Так… Ну пока помогай…
Все обратили внимание на это.
— Видишь, Пинька, как им трудно притворяться! Начальник даже покраснел весь. А надо. Это кон-спи-рация,— зашептал Юра.— Правда, Костик?
Костик согласно кивнул:
— Ага.
С помощью Геры легко справились с раненым. Он бессильно затих, откинувшись на спинку кресла.
— Вот,— сказал начальник, вытирая пот со лба,— шли к вам и не убереглись — ранен. Зовите его… ну, хотя бы Сережа. А Николай Петрович,— он пристально посмотрел в глаза Анне Матвеевне,— Николай Петрович давно убит. Вы спутали меня с ним, мамаша. Мы действительно… похожи. А меня зовут — дядя Миша. Вы поняли меня, мамаша?
Анна Матвеевна открыла было рот, хотела что-то сказать, но Василий Игнатьевич сильно дернул ее за передник.
— Да, поняли,— ответил он за нее.
— Так вот,— продолжал дядя Миша,— надо человека уложить, перевязать, спрятать пока, чтобы никто о нем ничего не узнал. Кто может за ним ухаживать?
— Лиля,— быстро сказал Гера.— Не беспокойтесь, дядя Миша, она все сумеет, она очень хорошо перевязывает.
— Откуда ты знаешь? — удивилась Таня.
— Да уж знаю…
— А куда же вы его уложите? — Дядя Миша значительно поглядел на Лилю,— здесь ему шумно будет.
— Его спрятать нужно,— прошептала Таня.
Лиля как будто бы совсем не волновалась. Можно было подумать, что ей не раз приходилось перевязывать и прятать раненых людей.
— Я понимаю,— сказала она,— я сейчас подумаю.
— Мы его в старой баньке уложим,— решила Таня.— Там ему будет спокойнее, это в самом конце усадьбы, около леса.
— Молодец, девушка,— сказал дядя Миша..— Ну-ка, пойдем, я его сам устрою. Куда идти? Вот и товарищ пойдет с нами, а вы оставайтесь, ребята, здесь, не надо лишнего шуму.
Дядя Миша и Василий Игнатьевич, сделав из рук скамеечку, понесли Сережу в старую баньку. Таня сейчас же принялась за дело.
— Возьми, Лиля, простыни, подушку, бинты, марлю. Девочки, принесите чистый тазик, кружку и кувшин воды. Только не суетитесь и делайте все тихо.
Вскоре в бельевую корзину было уложено все необходимое, Таня и Лиля понесли это в баньку, а остальные ребята молча сгрудились вокруг Анны Матвеевны.
Прошло полчаса, час. И вот, наконец, вернулись Таня, Василий Игнатьевич и дядя Миша.
— Ну как? — спросила Анна Матвеевна.
— Уложили,— ответил Василий Игнатьевич,— хорошо устроили и перевязку сделали. У него сейчас Лиля сидит, она действительно ловко все делает.
Старушка недоверчиво поджала губы.
Дядя Миша оглядел ребят и покачал головой:
— Вот вы какими стали… Хуже, чем мы думали… Да, трудно вам…
— Ой, плохо, Михаил…— запнулась Анна Матвеевна.
— Иванович… Иванович…
— Иванович, очень плохо, совсем извелись ребята. Уж мы ждали-ждали…
— Так… так… Ну вот что: мы решили вас отсюда забрать.
Ребята сгрудились около дяди Миши, а он продолжал: — Гитлеровцы в этом лесу появились. Хотели мы вас завтра увести, а теперь вот из-за Сергея на два — три дня задержаться придется. А пока,— дядя Миша оглядел ребят,— вы хлеба в дорогу и нам и вам напеките, мы вам муку принесем…
— А дым? — спросил Леша хмуро.— Мы печку не топим, дыму боимся.
— Как дым замаскировать, я вас научу. Да и печь будете ночью, все не так видно.
И только тут все вдруг зашумели, обрадовались. Обрадовались, что, наконец, пришли друзья, что, наконец, они не одни, а вместе со всеми, со своим народом, а вместе уже не страшно.
Вот дядя Миша и кто-то еще будут думать о них, ребятах. Да, наверное, думали уже. Не они ли присылали и хлеб, и мясо, и лекарство, которое поставило на ноги Мусю?
Дядю Мишу окружили, старались до него дотронуться, погладить по плечу, прижаться к руке. Только Хорри, сжавшись в комок, сидел в углу, и ребята не окликали его, не звали порадоваться вместе.
— А я мастерица хлебы печь,— улыбалась и гордилась Анна Матвеевна.— Во какая мастерица, уж я спеку, уж вы увидите!
— Мы вам много напечем,— утверждала Таня.
— Главное вы мне Сережу сохраните, это такой человек, такой драгоценный человек!
— Мы все сделаем, все, что нужно, всем поможем,— перебивали друг друга ребята.
— О товарище Сергее вы не беспокойтесь,— сказала Анна Матвеевна,— мы хорошо за ним ухаживать будем.
Дядя Миша поглядел на взволнованные лица, на преданные глаза и усмехнулся.
— Ладно, ребятки, я вам верю, вижу, какие вы. Только это не шуточное дело.
— Мы знаем,— сказала Таня, хотя она еще ничего не знала. Узнать ей пришлось позже.
— Ну, до свиданья, ребята, мне сейчас идти надо.
Дядя Миша снова вскинул на плечо обе винтовки.
И тут ребята налетели на него с вопросами, цеплялись за него, удерживали за руки, не давали уходить.
— Дядя Миша, постойте,— говорила Таня,— расскажите нам, что кругом делается, ведь мы как в клетке, как слепые.
— Михаил Иваныч! Война скоро кончится? — настойчиво спрашивал Василий Игнатьевич.
— Да скажи ты, друг ты мой,— где-то наши теперь воюют? — заглядывала ему в лицо Анна Матвеевна.— Скоро ли сюда вернутся? Москва как?
— А Ленинград? — спросил Гера, подумав о Лиле.
Дядя Миша посуровел.
— Милые вы мои, не так все это легко и просто. Сейчас мне спешить надо, а завтра к ночи я опять у вас побываю, тогда и поговорим обо всем.
Лица у ребят вытянулись. Но делать нечего.
— Вы, честное пионерское, завтра придете? — спросила Муся, прильнувшая к руке дяди Миши.
— Честное пионерское! До завтра, ребята!
— Дядя Миша,— остановила его на пороге тихим вопросом Таня,— а вы… ничего не слышали о… моей маме… она в городе.
Дрогнули уголки губ у дяди Миши. Он порывисто обнял Таню за плечи.
— Мы в городе не бываем, девочка. Но мы постараемся узнать…
Таня молча опустила голову.
— До свиданья, ребята.
И вот он сошел со ступенек, свернул куда-то направо, и вот его уже нет, не видно, не слышно, как будто не было, как будто и не приходил. На мгновение у всех сжалось сердце. Но там, в старой баньке, лежит товарищ Сергей. И завтра они все будут печь хлеб, и, значит, дядя Миша вернется, и, значит, они не одни, и, значит, горевать не надо!

23. В старой баньке

День прошел в томительном ожидании. Работа валилась у всех из рук. Почему-то дела оказывались во дворе или у ограды. Но прокатилось румяное, облитое росой утро. Прошел томительный жаркий полдень. И вот уже солнце стало садиться за лес, освещая сосны красным огнем, а дяди Миши все не было.
Лиля сидела в баньке, Таня носила туда, таясь между кустами, чай, кашицу, лекарства…
Товарищу Сереже не становилось лучше. Он по-прежнему горел, бредил, иногда вскрикивал. Лиля смачивала его горячие губы холодной колодезной водой, клала лед на голову, благодарная незнакомому главврачу, который предусмотрительно еще зимой приказал набить ледник.
И ночевала Лиля в баньке. Пришла домой только поесть да помыться.
Гера глядел, глядел, да и предложил ей:
— Давай я посижу. Вон ты какая стала.
— Какая? — вдруг улыбнулась Лиля.
— Ну… худая, что ли, бледная очень.
— Плохая?
— Ну, почему же плохая? Совсем не плохая… а…— окончательно смутился Гера,— да ну тебя!
— Ну, какая из тебя сиделка! Ручищи огромные, сапогами брякаешь, повернешься в баньке — вся банька разрушится. Нет уж, давай я сама. Вот Тишка меня веселит.
А Тишка и впрямь от Лили никуда, ходит за ней, как собачонка, и все мурлычет — утешает.
Сизые сумерки уже заполнили усадьбу, когда откуда-то, совсем с другого конца, совсем не от калитки, появился дядя Миша и с ним еще один человек. У каждого было по заплечному мешку. Они прошли в комнаты, и сразу двери за ними закрыли и опустили занавески, и Костик стал обходить дом — сторожить. Хорри присоединился к нему, хотя никто не просил его об этом.
— Вот вам мука и мясо,— сказал дядя Миша, опуская мешки на пол.— А это доктор, он пройдет сейчас к Сереже. Кто у него дежурит?
— Лиля.
— Ну, он ей все расскажет.
Анна Матвеевна отвела доктора в баньку, а дядя Миша продолжал разговор с ребятами.
— Вот,— показал он им что-то, похожее на револьвер.— Вы знаете, что это такое?
— Конечно,— сказал Юра,— это какое-то оружие.
— Ну, не совсем так, сынок, это ракетница.. Вот я заложу сюда этот патрон, и, когда будет нужно, вы нажмете курок. И тогда в небо взлетит красная ракета. Понятно?
— Понятно.
Жадные мальчишечьи руки потянулись к ракетнице.
— Это пиротехнический эффект,— сказал Юра.
— Постойте, постойте, ребята,— сказал дядя Миша строго.— Это не игрушка. Вы чаще всего находитесь в этой комнате?
— Да.
— Так вот, ракетница будет лежать здесь на столе. Если у вас что-нибудь случится, ну какое-нибудь несчастье… или появятся враги, в общем нужна будет немедленная помощь,— тогда вы пустите ракету.
Дядя Миша положил ракетницу на стол, стоящий у окна. Она лежала на нем черная, блестящая, незнакомая, говорящая о войне. Девочки смотрели на нее со страхом, а мальчики — с любопытством и уважением. Пинька даже засунул руки в карманы, на всякий случай, очень уж они у него чесались. А дядя Миша продолжал:
— Вы видите вот эту сосну с развилкой на вершине? У самой ограды? Кто-нибудь из вас сможет добраться до развилки?
Ребята обиделись.
— Конечно, можем.
— Двадцать раз добирались.
— Что мы, хлюпики?!
— Ну ладно, ладно. Прошу извинить. Значит, на этой развилке вы сделаете наблюдательный пункт. Вот так наложите ветви, вот так замаскируйтесь.— Дядя Миша быстро рисовал на клочке бумаги.— Установить дежурство. С рассвета до заката чтобы кто-нибудь был на вышке. Ну, а ночью в наш лес фашисты едва ли забредут. Все это только на несколько дней, ребята. Мы вас скоро отсюда заберем.
— Можно потрогать? — басом спросил Пинька, мелкими шажками подбираясь к ракетнице.
— Потрогать-то можно,— раздумчиво протянул дядя Миша, поглядев на жадные Пинькины руки,— только вот что, ребята, давайте решим так: дежурный с собой на вышку эту штуку не берет,— мало ли что вам со страху показаться может. А ракету можно пустить только в самом-самом крайнем случае. Это очень серьезно, ребята. Вот пусть она лежит здесь. Старшие решат, когда ее пускать в ход. А дежурный на вышке всякую опасность увидит издали.
— А девчонки, конечно, тоже будут дежурить? — спросил Леша.
— А для чего тебе девочки?
— Ну, так нас же мало. Тогда подолгу сидеть придется.
Дядя Миша удивленно поднял брови:
— Может быть, по-твоему, следует и Анну Матвеевну включить в дежурство?
— Молчи, балда! — толкнул Лешу Гера.— Стыдно за тебя.
— Ну, вы пока тут подумайте обо всем, а я пойду к Сереже. Гера! Ты пойдешь со мной.
В маленькой баньке было чисто и уютно. Лиля закрыла весь пол еловыми лапами, простынями завесила стены, круглый столик покрыла белой скатертью, на подоконнике поставила цветы.
Товарищ Сергей лежал обихоженный, чистый.
— Толковая барышня,— сказал дяде Мише доктор, поблескивая веселыми черными глазами.— Не плохо бы и нам такую!
— Ну, ну,— проворчал дядя Миша,— это же еще дети! Пойди отдохни, дочка,— ласково положил он руку на плечо Лиле,— а мы с Герой посидим здесь пока.
Гера, напуганный Лилей, и впрямь боялся пошевельнуться в баньке, боялся нашуметь. Да что-то и дядя Миша смотрел на него неодобрительно. Гера сел на пороге и опустил голову.
— Ну вот что, брат,— сказал дядя Миша неожиданно резко,— выкладывай все начистоту.
— Что? — испуганно приподнялся Гера.
— Я тебе говорю — начистоту выкладывай. Гитлеровец с мотоциклом — твое дело? Выстрел у пруда — твое? Выстрел в Синькове — ты?..
— Ну, я…— сказал Гера, расправляя плечи.
Вы думаете, дядя Миша стал хвалить Геру за геройство, за смелость, за меткий глаз? Ничего подобного! Дядя Миша покраснел от гнева и стукнул кулаком по столу.
— Так как же ты смел? Как же ты, не связавшись с настоящими людьми, посмел в одиночку действовать? Да знаешь ли ты, сколько ты натворил беды? Сколько принес и мог принести вреда? Знаешь ли ты, что враги в этом лесу — твоих рук дело?
Гера молчал, ничего не понимая, оглушенный гневом и упреками дяди Миши.
— Мы накапливаем силы. Мы собираем отряд. Мы не имеем еще вооружения, настоящей связи, мы создаем базу в лесу, а ты дурацкими своими действиями наводишь на нас гитлеровцев, привлекаешь их внимание раньше времени. Они уже шумят, как осы в гнезде. Вот-вот начнут прочесывать лес.
— Но… я не хотел… я за Петьку хотел… гадам этим…
— Помолчи! А ты думал о том, что можешь погубить всех ребят своими дурацкими вылазками? Ведь ты чуть не привел фашистов прямо в здравницу после выстрела в часового… А эти сапоги с отметкой, как будто нарочно сделанной, чтобы оставлять следы…— Гневное лицо дяди Миши внезапно помрачнело.— Но это не все,— сказал он глухо.— Ведь из-за тебя убили Мокрину тогда, ночью… Целили в тебя, а погибла она. Это ты знаешь?
— Мокрина?! Что вы говорите?
Дядя Миша вышел из баньки, бросив Гере презрительно:
— Герой!
Нет, нет, Гера не думал, что он герой. Он ненавидел их… Он мстил за маму и Петьку. Правда, он думал, что делает нужное дело… Иногда он, может быть, даже чуточку задавался. Вот тогда, с Лилей… Ну, не герой, но все-таки… А оказалось, что он просто мальчишка, щенок, который мог сорвать большое и настоящее дело. Какой позор! Какой стыд!
Дядя Миша ушел в дом, а Гера остался сидеть на пороге. Лучше бы он лежал вместо Сергея, раненый, на этой койке, лучше бы фашист убил его тогда на дороге, лучше бы в Захарьино его схватили и расстреляли, чем сидеть вот здесь, в темноте, и не сметь вернуться к ребятам,— к ребятам, которые думали, что он настоящий герой, он ведь заметил это и не разубедил их! Да, да, не разубедил… Он и сам иногда думал… А Мокрина… Мокрина…
Гера даже застонал. В это время Лилина рука опустилась ему на плечо.
— Ты можешь идти, Гера,— сказала Лиля тихо.— Теперь уже я останусь здесь.
Гера ничего не ответил. Быстрыми пальцами Лиля провела по его лицу.
— Ты… плачешь?
— Отстань! — рванулся Гера.— Оставь меня в покое! Вот за ним ухаживай, он правильный! Он настоящий герой!
И Гера выскочил из баньки.
А в доме со спущенными шторами, за запертыми дверьми дядя Миша рассказывал ребятам о том, что делалось на земле. О разбомбленных городах, об угнанных людях, о банде гитлеровцев, топчущих родную землю, о заводах, уезжающих на восток. Но, глядя на побледневшие лица, на слезы, струившиеся по щекам Анны Матвеевны, на опущенную седую голову Василия Игнатьевича, дядя Миша сказал:
— Падать духом нельзя. Борьба только началась, и она окончится нашей победой. Верьте в это, ребята!
Ночью, когда друзья собирались уходить, дядя Миша спросил:
— А где Гера?
— Я здесь,— тихо отозвался из темного угла Гера.
— Бери свое ружье — пойдешь с нами. Боюсь тебя оставлять здесь. Узда тебе нужна, норовистый конь.
Все тихо ахнули. И хотя не понимали, в чем дело, не стали ни расспрашивать, ни возражать. И вот они ушли. Прошли мимо огорода, мимо колодца, мимо баньки, мимо Лили, стоявшей на пороге и напряженно всматривавшейся в темную ночь.

24. Румяная корка

Ночь. Такая темная ночь, какие надвигаются иногда среди лета. В короткие часы между вечерней и утренней зарей вдруг наполняется лес такой чернотой, что не увидишь собственной руки. Плотная тьма стоит вокруг тебя, и нельзя шагнуть ни шагу, и блеклые звезды на небе не дают света. Очень кстати такая ночь для обитателей здравницы и их друзей. Даже дома не увидишь в чернильной этой тьме. Он притаился, затих, плотно закрыл все двери и окна, занавесил все щелочки. В нем не скрипнет половица, не задребезжит дверная ручка, не раздастся громкий голос. И не виден в черноте ночи легкий дымок, поднимающийся из трубы, на которую положены еловые лапы.
Снаружи дом мертвый, брошенный. А внутри кипит напряженная жизнь.
Впервые за долгое время ребята действуют, помогают, трудятся для друзей,— то есть живут.
Маленькие давно уложены в постель. Леша и Пинька тоже спят. Хорри и Костик вдвоем дежурят во дворе, хотя трудно что-нибудь увидеть в этом мраке. Всюду в доме темно. И только в кухне горит коптилка и жарко пылает плита.
Анна Матвеевна и Таня пекут хлебы, Лиля помогает им, а Василий Игнатьевич и Юра больше мешают и путаются под ногами, но самоотверженно не идут спать. Им кажется, что если не спят женщины, то они тем — более не имеют на это права.
Анна Матвеевна стоит у квашни в полной боевой готовности: в белом переднике, в косынке, с засученными по плечо рукавами. А в квашне пузырится, ходит, дышит ноздреватое тесто.
— Вот,— говорит Анна Матвеевна,— видите, как поднимается! Дышит. Нет, еще руки мои старые пригодятся. Как была мастерицей, так и осталась мастерицей. Я, бывало, молодой в деревне как заведу хлебы, так ко мне со всех сторон бабоньки бегут. ‘Дай заквасочки, Аннушка, лучше твоей на свете нет’. И впрямь хлеб у меня пышный, мягкий, рыхлый.
— Да…— говорит Василий Игнатьевич и вежливо кашляет в кулак.
— Да что ж это вы кашляете? — вдруг распалилась Анна Матвеевна.— Да разве ж это можно при квашне кашлять? Тесто — вещь деликатная, сейчас осядет. Шли бы вы лучше отсюда, Василий Игнатьевич, и ты, Юра, иди. Мужчинам при этом деле совсем быть не к чему.
Юра так горд, что его назвали мужчиной, и, по правде сказать, так уж хочет спать, что с удовольствием готов уйти. А Василий Игнатьевич, сжав губы, балансируя руками, осторожно, на носках, движется к двери, боясь заскрипеть половицей, стукнуть каблуком, как будто в кухне не тесто в квашне, а десяток грудных ребят,— разбудишь — и начнут кричать во все горло, Анна Матвеевна еще машет на него рукой и шипит:
— Да тише вы, тише!
Плита горит ровным огнем: дрова отобраны все самые лучшие,— не заискрят, не затрещат. В кухне уютно, тепло, пахнет дымом и пирогами.
— Ну, Танечка, давай, давай,— сказала Анна Матвеевна и вывалила тесто на большую доску.— В квашне нам все не замесить, а мы тут по частям. Вот это тебе, а это мне.
Анна Матвеевна и Таня начинают месить тесто. Как ловко расправляется с ним старушка! Она тычет в него кулаками, разминает большими пальцами, посыпает мукой и растягивает, снова забирает в большой шар, снова мнет и колотит. Таня пристально следит за ее движениями и повторяет их.
— Я так делаю, Анна Матвеевна?
— Так, так, голуба, но у тебя ведь так ладно, как у меня, никогда не выйдет.
А Лиля служит подсобницей, выполняет приказания.
— Дай воды, подсыпь муки, присмотри за печкой.
Лиля делает все покорно и старательно.
И вот на столе лежат четыре круглых серовато-бурых шара. Анна Матвеевна осторожно перекладывает их на лист, сглаживает сверху мокрой рукой… Потом она опускается на колени и начинает колдовать. Она засовывает в духовку руку, нюхает теплый воздух, выходящий оттуда, брызжет зачем-то в духовку водой и, наконец, удовлетворенно говорит:
— Хороша.
И хлеб отправляется печься. Теперь можно немножко отдохнуть, посидеть, вытереть пот со лба, стряхнуть муку с седеющих волос.
— Ох, боюсь, что нам три смены до утра не успеть сделать,— начала опять беспокоиться Анна Матвеевна.— И тесто хорошо поднялось, и начали вовремя, а вот поди ж ты — какая возня. Конца краю не видать. Утром Михаил Иванович не велел печь. До свету надо управиться.
— Да,— говорит Таня,— больше двенадцати буханок не испечем.
— Сегодня двенадцать да завтра двенадцать. Вот на первый раз и хватит. Обидно только, что они за хлебушком завтра ночью придут. Свежий хлебушка — пирогам дедушка, а черствый — и воробью не пир. Ну-ка, помоги вытащить.
А помогать-то некому. Усталая Таня, положив руки прямо на доску и прижавшись к ним щекой, крепко спит.
Анна Матвеевна поглядела на нее:
— Умаялась. Пусть себе спит. Придется тебе, Лиля, помочь. Да ты куда с голыми руками! Тряпку возьми, тряпку!
Вдвоем они тянут тяжелый лист. Лиля с опаской глядит на горячую духовку, на раскаленную топку. Ей тяжело и боязно, но рот ее сжат упрямо и твердо.
— Ай,— тихонько вскрикнула она,— опять обожглась!
— Ну, что ты, матушка! — заворчала на нее Анна Матвеевна.— Два часа в кухне вертишься, а все никак не привыкнешь… Ну, надо буханки выкладывать.
Как бережно Анна Матвеевна выкладывает на стол первые буханки! Сверху смачивает их водой, и корочка делается золотистой, блестящей. Они лежат на столе — четыре буханки, и от них идет душистый теплый пар. И кажется, что они сияют своими круглыми боками и озаряют всю кухню домашним светом.
Помните, как, бывало, в выходной день мама или бабушка пекли пироги и по всему дому плыл этот душистый уютный запах?
Анна Матвеевна дотрагивается до хлеба ласково и осторожно сдувает с корки приставшую муку и будит Таню:
— Погляди-ка.
Таня тоже восторженно смотрит на хлеб.
На сытый хлебный запах опять появляются в кухне Василий Игнатьевич и Юра, а затем проскальзывают в дверь и озябшие Хорри с Костиком. Все сгрудились вокруг стола.
Так хочется попробовать хоть кусочек, но Анна Матвеевна не велит. Горячий хлеб очень тяжел для их истощенных желудков.
— Да и хлеб-то ведь не наш, сколько нам дадут, столько возьмем, а сдать должны полностью. Ну, ребята, мне некогда,— говорит Анна Матвеевна.— Уходите скорее, у меня другие буханки в духовке сидят. Танюшка, принимайся за дело.
Лиля моет руки под рукомойником, приглаживает волосы, снимает передник.
— Я, Анна Матвеевна, к товарищу Сергею побегу, посмотрю, как он там, потом вернусь вам помогать.
— Иди, иди, матушка, он без тебя там извелся совсем. А мы с Таней и сами управимся.
И вот дальше шествует темная ночь, и пылает печка, и пищит под руками у Анны Матвеевны тесто, и новые буханки ложатся на стол.

25. Пестрый рюкзак

Когда Гера пришел на следующую ночь, на столе в кухне уже лежали двенадцать буханок пахучего ржаного хлеба. Анна Матвеевна, Таня и Лиля смотрели на Геру гордые, ждали удивления, похвалы, радости.
— Забирай хлеб, Гера,— сказала Таня.— Ведь ты должен уйти, пока не рассветет.
— Давай мешки, Герушка, я сама уложу.— Анна Матвеевна тоже взялась за буханку.
— Мешки? — Гера растерянно посмотрел на Анну Матвеевну.— Мешков я не принес.
— Эх ты!.. Ну ладно, придется у себя поискать. Хорошо еще, ребята не улеглись, заставлю со всего дома собирать.
И Анна Матвеевна с Таней пошли искать мешки.
— Лиля,— спросил Гера тихо,— тебе трудно все время дежурить около Сергея?
— Нет, ничего.
— Может быть, лучше, чтобы кто-нибудь тебя сменил?
— Нельзя, Гера. Он уже привык ко мне. Он мне верит. Я ему очень нужна.
Гера пристально смотрел на слабый огонек коптилки.
— Человек иногда не знает, кому он больше нужен,— сказал он напряженно.
…В других комнатах ребята упорно разыскивали мешки, вспоминали, где их заплечные рюкзаки, где наволочки, которые приготовила Анна Матвеевна в тот вечер. В темноте это было не так-то легко сделать. Ребята натыкались друг на друга, сталкивались лбами, не зная о тревоге старших, возились и хохотали. Пинька, со свойственной ему грацией, свалил с табуретки стакан. Катя наступила на упавшего медвежонка. Муся пыталась снять наволочку со своей подушки. Юра куда-то исчез из комнаты. И только Василий Игнатьевич, тщательно прикрывая рукой слабый огонек коптилки, пошел в кладовку, разыскал настоящий добротный мешок, в котором когда-то был сахарный песок. В нем и сейчас еще кое-где в уголках застряло несколько крупинок. Все направились со своими трофеями в кухню.
— Ну,— разворчалась Анна Матвеевна,— это разве мешки? Разве это тара? Муся, забери свою наволочку и иди сейчас же спать. Да и ты, Катя, тоже. Мы и без вас обойдемся.
— Вот…— надули губы девочки и вопросительно посмотрели на Танго.
— Ничего, Анна Матвеевна,— сказала Таня мягко,— пусть они побудут с нами, выспятся завтра утром.
В это время в кухню ворвался торжествующий Юра.
— Вот,— крикнул он,— вот я принес настоящий мешок, он большой, в него поместятся несколько буханок, это Лешин рюкзак. Нужно только, чтобы он вынул из него свои вещи. Леша! Леша!
Леша, как всегда, не спешил на зов,— вдруг заставят работать.
Но, когда он, заранее ощетинившийся против всякой нагрузки, вошел в кухню и увидел свой туго набитый рюкзак, стоящий на полу, и рядом с ним суетившегося Юматика, он мгновенно преобразился. Он бросился на Юру, ударил его по лицу, стал пинать его ногами, визжать и ругаться.
Ошеломленный Юматик продолжал держаться за мешок и только отворачивал голову от ударов. Никто ничего не понимал. Юра не сделал ничего плохого. Он даже не стал сам вынимать Лешины вещи из мешка… Наконец Гера опомнился и вмешался в драку. И тут шнурок на горле рюкзака лопнул и из мешка посыпались, посыпались, посыпались, как из рога изобилия, пачки печенья, шоколадные конфеты, сахар…
В ужасе смотрели ребята на этот съестной дождь, на этот шоколад, который мог бы вернуть румянец на щеки Муси, на этот сахар, о котором каждый из них мечтал столько дней. Одна пачка сахара упала к самым ногам Хорри, и он посмотрел на нее, как на бомбу, круто повернулся и выскочил за дверь в темноту, в ночь.
Муся побежала за ним, но остановилась на пороге и, протянув руки в темноту, забыв о законе тишины, закричала ему вслед:
— Хорри, Хорри, вернись, вернись, пожалуйста!
И слезы залили ее лицо. Слезы обиды и гнева стояли у всех на глазах. Только у Лили глаза были сухие. Но лучше Леше не встречаться с ее взглядом! Он стоял потупив голову. Он уже остался один. Это съестная река отделила его от всех товарищей — они на том берегу… Они молчали, и только Гера, разрывая молчание, произнес одно слово, которое хуже всего на свете, хуже удара по лицу, он сказал: ‘Фашист!’
Леша вдруг разрыдался:
— Я не фашист!..— закричал он,— я не хотел, я не подумал, я просто боялся, что будет еще голоднее… Я нечаянно нашел старый ключ, а он подошел к шкафу… Я так боялся…
Да, так было.

* * *

Часто, когда я не сплю ночами, я думаю и о вас: какими вы растете сейчас, ребята? Неужели вы теперь другие?

26. Костик-солдат

Ночь боролась с утренней зарей. Проснувшееся солнце еще не выглянуло из-за горизонта и только первыми легкими лучами зазолотило верхушки самых высоких сосен, а на земле был еще мрак, когда Костик-пастушонок полез на наблюдательную вышку. Две-три зарубки, чуть приметные для глаза, и прибитые ветви помогли ему подняться на самый верх. Ствол сосны у земли был холоден и скользок от ночного тумана и утренней росы, но, чем выше лез Костик, тем теплее и суше становилась розовая кора, а на самой верхушке, прогретая солнцем, она испускала уже тонкий смолистый запах.
Площадка из нескольких досок, замаскированных хвоей, была настолько большой, что на ней можно было поворачиваться во все стороны. Отсюда виден был бесконечный лес, то поднимающийся на холмы, то спускающийся в пади, проселок, лежащий пустынной желтой лентой,— по нему никто не ходил, черное пятно на горушке, где была когда-то деревня Брагино,— весь близлежащий, затихший, нежилой пустынный мир.
Костик удобно прислонился плечами к толстой ветви, и стал внимательно наблюдать за дорогой.

* * *

Начался хлопотливый день.
В кухне Анна Матвеевна и девочки, наскоро помывшись, стали упаковывать вещи в мешки. На керосинке варилась манная каша на сгущенном молоке. Муся мешала кашу большой деревянной ложкой, с трудом удерживаясь, чтобы не облизать ее.
Пинька — дежурный — добросовестно таскал воду из колодца. Хорри выносил из чемоданной пальтишки и курточки, в первый раз за много дней напевая песенку. Юра и Таня в столовой подсчитывали расход муки и готовые хлебы. А где был Леша после вчерашнего происшествия, я не знаю и не хочу знать.
Ничто не предвещало несчастья: солнце сияло, стрекозы беззаботно перепархивали с цветка на цветок, птицы, обыкновенные лесные птицы, занимались своими птичьими делами.
И не было в ближнем лесу вещего щура, который предупредил бы о беде.
Не перестал дятел стучать своим молоточком, увидя осторожно приближающихся людей, услышав конский топот, не застрекотала отчаянным стрекотом сорока, не заверещала белка, но Костик-пастушок все-таки заметил врагов в зелено-серых шинелях, с автоматами в руках, быстро приближающихся к здравнице.
И он не распластался на замаскированной площадке, а встал во весь рост и закричал во весь голос, подавая знак друзьям:
— Скорей! Враги! Раке…
Он не докончил. Но его голос услышали все. Он прокатился через сад, он распахнул двери…
Оборвалась песенка Хорри, Таня и Юра замерли у стола. Муся перестала мешать кашу, и Пинька застыл у колодца. Анна Матвеевна выбежала из дому. И в наступившей тишине они услышали еще не знакомый им, но сразу понятный звук автомата.
Ломая сучья и оставляя в пушистой хвое тонкие нити льняных волос, рухнул с вышки вниз, раскинув маленькие мозолистые руки, Костик-пастушонок, Костик-друг, Костик-солдат.
Анна Матвеевна, словно слепая, шатаясь, сошла с крыльца, прошла по обсаженной ноготками дорожке и опустилась на колени перед мальчиком. Сухонькой старой рукой она прикрыла голубые детские глаза.
Фашистский офицер соскочил с коня, бросил поводья солдату, ногой распахнул калитку. Проходя мимо Анны Матвеевны, он брезгливо отодвинул ее стеком. И сейчас же два солдата оторвали старушку от Костика, грубо толкнули ее в дом и щелкнули замком.

27. Разгром

Уже час, как фашисты хозяйничали в доме. Как только офицер переступил порог столовой, он одним коротким и резким словом ‘Sitzen!’ пригвоздил к месту Таню и Юру, а сам неторопливым шагом, позвякивая шпорами и заложив руки за спину, прошел по остальным комнатам. Обе входные двери были заперты — из дому нельзя было ни выйти, ни войти в него.
Офицер как будто бы не заметил Пиньку и Катю: как мимо пустого места, прошел мимо Василия Игнатьевича, по дороге перелистал две — три книжки, лежавшие на столе, задел локтем встретившуюся ему в коридоре Мусю и тем же неторопливым хозяйским шагом, шагом победителя и собственника, вернулся в столовую. И тут, когда он заметил на буфете и на столе круглые, румяные хлебы,— все мгновенно изменилось.
Прищурившись, он небрежно хлопал стеком по драгоценным буханкам, видимо считая их про себя.
— Ого! Двенадцать! Порядочно,— сказал он по-русски, с чуть заметным акцентом.
На лице его появилась деланная улыбка, но глаза глядели так колюче и зло, что у Анны Матвеевны сжалось сердце.
— Какой это хлеб? — спросил он резко.
— Аржаной,— ответила Анна Матвеевна.
Офицер так хлестнул стеком по буханке, что на румяной корке лег глубокий шрам.
— Я шуток не люблю,— сказал он отрывисто,— и вы почему-то много хлеба кушаете. Sehr viel! Можно накормить один целый отряд. Ну? Кому вы хлеб запекали?
— Себе,— сказала Анна Матвеевна, заложив зябнущие руки под передник,— себе,— повторила она, силясь сосредоточиться и отогнать от себя видение мертвого лица Костика,— себе.
— Ах так! So!
Несколько слов отрывистой команды — и в доме начался разгром. Рывком открывались шкафы, вываливались на пол книги, немудреный детский гардероб. Из открытого буфета смахивалась на пол посуда, в спальне солдаты спокойно и деловито вспарывали подушки, протыкали штыками белые покрывала, новые простыни, матрацы. Перья носились в воздухе, под ногами у солдат хрустели черепки, с треском срывались переплеты с книг и альбомов.
Наверху, во врачебной комнате, летели на пол склянки с лекарствами, разбивалась драгоценная аппаратура, вынимались и прятались в солдатские ранцы новенькие хирургические инструменты. И всюду солдаты выстукивали стены, пол, потолки — искали какие-то тайники.
Все чаще и чаще в речи врагов слышалось слово ‘партизан’. И старикам стало ясно, что фашисты не уйдут отсюда, не добившись своей цели.
Лиля оставалась на кухне, возле входных дверей которой стоял солдат. Таня и Юра — в столовой. Стариков и остальных детей согнали в спальню мальчиков. Хорри в доме не было.
Василий Игнатьевич мучительно пересчитывал ребят: ‘Лиля в кухне, Таня и Юра в столовой, здесь — Пинька, Катя, Муся… Хорри в саду, надеюсь, он не вошел в дом. Где Леша? Где может быть Леша? Он был в доме, когда вошли эти… Да, да, конечно, он шел к Тане, чтобы попросить у нее кусок свежего хлеба. Почему же его нет в столовой?’
У дверей спальни тоже стоял солдат, и он оттолкнул Анну Матвеевну, когда она захотела пройти к Тане, один солдат был на кухне, трое других продолжали возиться наверху.
У Анны Матвеевны рот был крепко сжат, и она твердо знала, что от нее никаким способом ничего не добьются. Но дети?!
Детей пока никто не трогал. Только Таню и Юру не выпускали из столовой, и лейтенант вел с ними вежливый разговор.
— Ну-с,— сказал он, садясь верхом на стул, добродушно глядя на детей и поигрывая стеком,— нам надо познакомиться и sogar подружиться. Если хотите, я могу первый начинайт.
Он подошел к Тане, галантно щелкнул каблуками и представился.
— Бруно Шиллер, имею честь! — и он протянул Тане узкую белую руку.
Таня с ужасом посмотрела на эту руку и прижалась к спинке стула.
— О, фрёйлайн очень строгий. С таким характером бывает ошень трудно.— Офицер резко повернулся.— А ваша как зовут, молодой человек?
— Юра, Юматик.
— Какая странная фамилия! — удивился офицер.
— Да нет… Это прозвище.
— Что такое прозвиче?
— Ну, название,— сказал Юра сухо, но обстоятельно.— Я очень люблю математику, вот ребята и прозвали меня ‘юный математик’.
— А, ошень хорошо,— молодой ученый! Так вот…
Но Юра не дал ему договорить. Любознательность у этого молодого ученого была сильнее страха.
— Скажите, пожалуйста, а вы не родственник знаменитого Шиллера?
Лейтенант был потрясен.
— Откуда вы его знаете?
— Я, конечно, не очень хорошо его знаю, но я слышал о нем.
— А разве вы интересуетесь свинами?
— Какими свинами? — беспомощно обернулся Юра к Тане.— Таня, о чем он говорит?
— Мой дядя имеет знаменитый свиноферма, культурный свиной ферма,— самодовольно сказал Бруно Шиллер.
— Ну…— разочарованно протянул Юра,— я совсем не про это, я про писателя.
— Это не мой родственник,— отрезал лейтенант.— Но довольно! Довольно болтать! Отвечайте,— кто этот человек, который крикнул ‘бегите’? Мы его немножко… успокоили.
Бедный Юра не понимал, что за вопросом идет вопрос, и наивно отвечал:
— Костик.
— Молчи! — сказала ему Таня и больно сжала его руку.
— Не надо мешать, фрейлайн, я повторяю,— куда он просил вас убегать?
— Не знаю,— сказал Юра тихо.
Офицер резко повернулся к Тане.
— А вы?
Таня молчала. Ракетница поблескивала на столе, у самого открытого окна, но между ней и ребятами стоял фашистский офицер.
— Или вы мне все расскажит, все про партизан — кто, как зовут, откуда? Кому вы запекали хлеб? Кто ходил в большой сапоги с гвоздям?.. Он шел здесь… Или через полчаса,— фашист посмотрел на свои золотые часики,— я вас расстреляю,— понятно? К стенке!
С ловкостью фокусника он выхватил из-под ребят стулья и толкнул Таню и Юру к стенке.
— Тридцать минут и фсё… Понятно? — каркнул он прямо в лицо мальчику.
Нет. Непонятно. Юра даже не боится. Он просто не понимает. Он вырос в стране, где ребенок — хозяин жизни, где для него строят детские сады, дворцы и стадионы, где о детях думают в первую очередь, в самые тяжелые времена. Он просто не знает, не верит, что есть люди, которые убивают детей. Он взглянул на Таню и увидел бледность ее лица, дрожь темных ресниц, увидел жесткое лицо фашиста, взглянул в его глаза и вдруг испугался. И лицо его побледнело так, что редкие родинки яркими крапинками выступили на коже. Он в ужасе сделал шаг назад, но там была стена.
Таня сразу поняла его, обняла за плечи и прижала к себе.
Бруно Шиллер вытащил револьвер.
Таня вытянулась, крепче прижала к себе Юру,— она уже ничего не скажет.
— Я считаю,— сказал лейтенант,— одна минута прошла. Вторая…

28. Принцесса

Лиля была в кухне, когда раздался крик Костика, и, хотя мысли ее были далеко, а руки заняты непривычным и трудным для нее делом (она месила тесто в большой квашне), девочка сразу поняла, что пришло несчастье, которого они боялись столько времени. Она поспешно выпрямилась, стала быстро стирать с рук вязкое тесто, успела увидеть, как Анна Матвеевна выбежала из кухни, как Муся, бросив на пол деревянную ложку, кинулась к ней с криком: ‘Не уходи, бабушка, я боюсь!’ и, освободив, наконец, руки, повернулась к двери. В дверях уже стоял фашистский солдат. Он ничего не говорил, он не двигался с места, он только стоял, широко раздвинув, ноги, и заслонял проход. Лиля ничем не выдала волнения и, хотя сердце ее гулко стучало, небрежным взглядом скользнула по солдату и спокойно подошла к умывальнику. Вымыла руки, тщательно вытерла полотенцем и направилась к окну. Но солдат резко сказал: ‘Halt!’ — и наставил на нее дуло автомата.
Лиля остановилась не сразу. Она сделала вид, что не обратила внимания на окрик солдата, и шла будто бы не к окошку, а к зеркальцу, висящему в простенке. Спокойно она пригладила перед зеркалом волосы, стала поправлять воротничок на платье, видя в зеркало не себя, а солдата, наблюдавшего за каждым ее движением. В это время пришел второй фашист, видимо постарше чином, и они долго разговаривали и пересчитывали хлебы, как будто бы не обращая на Лилю внимания. Но Лиля видела в зеркале краешком глаза: они следят за ней. Из их разговоров девочка узнала, что они ловят какого-то партизана или партизан, что в этом доме должны знать, где их найти, и что лейтенант Бруно Шиллер сказал, что он перебьет всех русских щенков, но добьется правды. И, как бы в подтверждение этих слов, до кухни донесся звон разбиваемой посуды, треск ломающихся вещей и возбужденная немецкая речь.
Лиля постаралась не вздрогнуть, она только еще на один шажок придвинулась к зеркалу. Как медленно и тщательно прихорашивалась Лиля! То отбросит косу назад, то спустит ее на грудь, то расстегнет пуговку у ворота, то снова застегнет ее, как будто ничего не происходит ни в доме, ни во дворе, ни в огромном мире, как будто самое важное сейчас — чтоб она была аккуратно одета. Ей все равно, что старший фашист запер на ключ входную дверь и, уходя, положил ключ к себе в карман, что второй по-прежнему стоял у внутренней двери, широко расставив ноги, закрывая собой проход. Она никого не боится, ничем не встревожена, и все, что делается в соседних комнатах, ей, видимо, безразлично.
А в голове у Лили только одна мысль: ‘Сергей. Как спасти Сергея? Вдруг они найдут его там в баньке!.. Он беззащитный, беспомощный… Товарищ, которого мне поручили. Я должна, я должна его спасти. А если не сумею? Все равно я должна попытаться. А если!.. Ну, буду с ним до конца…’
Розовое личико улыбалось в зеркале то ли своей красоте, то ли безмятежным своим мыслям, а мысли были все об одном. ‘Как мне выбраться из дому? Через окно в спальне. Отсюда мне не удастся бежать… Он следит за каждым моим движением… Так или иначе, надо выйти из кухни, а там будет видно. Посчитаю до десяти — и за дело!’
Спокойно, сняв с себя передник и еще раз отряхнув платье, Лиля уверенно направилась к двери, ведущей в коридор.
— Halt! — снова крикнул солдат и сделал шаг ей навстречу. Он, кажется, собирался ударить ее прикладом. И тут Лиля надменно вскинула голову, брезгливо посмотрела на солдата и сказала высокомерным тоном на безукоризненном немецком языке:
— Как вы смеете со мной так обращаться? Разве вы не знаете, кто я такая? Я расскажу обо всем господину Бруно, и он вас научит. Солдат должен немного думать. Откройте дверь!
Растерявшийся ефрейтор щелкнул каблуками и распахнул перед Лилей дверь. Девочка горделиво прошла мимо и гневно захлопнула дверь перед самым его носом. Фашист остался в пустой кухне.
Лиля прокралась в спальню. На другом конце комнаты дверь была широко открыта, она вела в игровую, где тоже были фашистские солдаты. Один из них стоял спиной к двери и мог каждую минуту обернуться, а единственное открытое окно спальни было совсем близко к этой злополучной двери.
И тут Лиля, забыв, что она ‘профессорская дочка’ и ‘взрослая девушка’, как самый заправский мальчишка залезла под кровать и на животе под койками стала осторожно продвигаться к окну. Не очень-то это было легко. Пыль, поднятая при разгроме, пух, покрывающий пол, щекотали ей горло, залепляли глаза. Царапины появились на щеках и на голой шее — то заденет лопнувшая пружина от кровати, то низко опустившаяся сетка. При каждом шорохе Лиля застывала, ткнувшись лицом в грязный, истоптанный пол. Еще осталась одна кровать, другая, а там и заветное окно. Под последней койкой Лиля замерла на минуту, осмотрелась и, рассчитав каждое движение, тихонько стала подниматься к подоконнику. А ведь довольно высоко! ‘Вот так тебе и надо… Не занималась физкультурой!.. Все мама говорила: ‘Вредно, вредно’,— доставала врачебные справки… а теперь вот это может погубить Сергея… Хорри и Гера играючи перемахнули бы через подоконник…’ Но раздумывать некогда, и красиво или неуклюже, но Лиля перевалилась через подоконник и неловко упала на землю. Полежав немного, она слегка приподняла голову — два фашиста возились у двери погреба.
‘Ага,— успела со злорадством подумать Лиля,— отбивают замок, думают, что в погребе есть чем поживиться.
Осторожно она отползла от дома, не смея подняться на ноги, доползла до длинного ряда смородинных кустов и тут, пригнувшись, побежала по направлению к лесу. На одно мгновенье ей показалось, что в густом кусте притаился какой-то мальчик. ‘Кто бы это? Кажется, Хорри’,— но она сразу обо всем позабыла, торопясь к Сергею. На всякий случай, чтобы не навести фашистов на след, она сделала круг по лесу и только тогда, снова ползком, подобралась к порогу баньки.

29. Четверо

Бруно Шиллер посмотрел на часы.
— Уже проходило десять минут,— сказал он Тане.— Вы хотийте еще немного подумать, пожалуйста, я очень терпелив, но часы продолжают ходить.
Лейтенант сел на стул и заложил ногу на ногу. Он посмотрел на свой револьвер, прицелился в Таню, как будто примериваясь, и, добродушно усмехаясь, продолжал:
— Прелестно. Очень выйдет хорошо.
Юра как завороженный смотрел на револьвер. Губы его дрожали все больше и больше, и он все теснее прижимался к Тане.
— Не смотри на него,— шепнула Таня.
Юра с усилием оторвал глаза от револьвера и взглянул прямо перед собой. Там висел портрет Ленина. Лейтенант перехватил Юрин взгляд, нахмурился и резко крикнул:
— Не смотри туда!
Юра и Таня перевели взгляд на другую стенку. Там из золоченой рамы весело улыбался им Киров, окруженный ребятами, счастливыми ребятами с цветами в руках, веселыми, свободными, около которых никто не стоит с револьвером.
— Перестать смотреть! — опять закричал лейтенант и топнул ногой. А на левой стене портрет маршала. Он смотрит требовательно и строго. Пятиконечная звезда сияет у него на груди. И двое ребят у стенки стали смирно, будто бойцы, принимающие присягу.
Бруно Шиллер совсем вышел из себя. Он подскочил к Тане и приставил дуло револьвера к ее виску.
— Довольно эти игрушки! Ты будешь сказать? Или я сейчас стреляй.
Смертный холодок шел от виска и расползался по всему телу, и ноги становились ватными и не хотели держать. Но Таня сказала заледеневшими губами:
— Не буду.
Девочка, моя девочка… Ты сама не знаешь, что ты ступила полудетскими своими ногами на ту страшную и славную дорогу, по которой пойдут тысячи и десятки советских детей. Рука в руку пройдут по этой дороге в бессмертие и наши дети из Краснодона.
И ты, Таня, стоишь сейчас в начале этой тропы, и мы ничем не можем тебе помочь.
Лейтенант неожиданно отошел от Тани и снова сел на стул.
— Я буду держать свои слова. Вам осталось еще десять минут. Десять минут вы можете думайт! Не сказайт мне нет.
Десять минут… Многое можно сделать в жизни за десять минут.
Можно совершить подвиг и можно предать друга, можно помочь упавшему и докончить многолетний труд и двинуть армию на мирную страну… Но как малы эти десять минут, когда сзади стена, перед тобою враг, а тебе только семнадцать лет и нужно приготовиться быть мужественной до конца!
А ведь мысли идут совсем не так, как ты хочешь. Пусть что-то надо решать, пусть рядом стоит смерть, а мысли скачут и о Юре и ‘прощай, мама’, и о солнечном зайчике, и о ракетнице, ракетнице на столе… И снова о клумбе, пестрящей за открытым окном, и о том, что вот этого уже больше не увидишь, и о том, что на полу почему-то валяются счеты,— когда они упали?
И глаза рассеянно обводят комнату и останавливаются на окне, там — жизнь, а из этой комнаты она уже уходит.
И вдруг Таня увидела, как в этом окне на мгновение появилась гибкая фигура Хорри, он перегнулся через подоконник и схватил со стола ракетницу. Таня с трудом подавила в себе крик, но Бруно Шиллер тоже увидел Хорри. Одним прыжком он подскочил к окну и выстрелил в бегущего мальчика. И солдат, стоящий у крыльца, еще не понимая, в чем дело, пускал очередь за очередью по кустам, сбивая пышные головки репейника…
И все же Хорри убежал. Они не убили его, как Костика-пастушонка. Они не поймали его, потому что через минуту в воздух взвилась красная ракета…
Лейтенант с проклятьем отскочил от окна, бросился к двери, забыв о детях, но на пороге обернулся и на ходу выстрелил в Таню.
Облако известки и пыли заволокло комнату, и Юра увидел, как Таня, медленно скользя по стене, упала на пол.

* * *

Лейтенант на крыльце отдавал быстрые приказания солдатам. Он понимал, что надо немедленно уходить отсюда, что ракета — это сигнал. Слово ‘партизан’ уже внушало безотчетный ужас лейтенанту, да еще и здесь, в этом вековом, непроходимом русском лесу.
Бруно Шиллер созвал своих людей, на мгновение задумался (‘не перестрелять ли всех, не поджечь ли дом?’), но, сообразив, что время идет, махнул рукой и потребовал лошадь. Сгрудившиеся вокруг него солдаты с ужасом смотрели на темный лес и на herr’а лейтенанта, который явно собирался бросить их одних в этом страшном месте. Денщик медленно-медленно подводил коня, и даже конь прядал ушами и нервничал.
Как только фашисты ушли из дому, Анна Матвеевна бросилась в столовую — к Тане и Юре, а Василий Игнатьевич выскочил на крыльцо, взглянуть,— что с Хорри? За ним увязалась боявшаяся остаться без взрослых Катя.
Лейтенант уже взялся рукой за повод, но, увидев Катю, с отрывистым ‘So!’ вдруг схватил девочку за плечи, перебросил через седло, вскочил сам и тронул лошадь.
Катя пронзительно закричала.
Каким чудом вернулась молодость к Василию Игнатьевичу, что сделало быстрыми его старые ноги, сильными дрожащие руки? Одним прыжком он оказался около всадника, схватил повод и остановил коня, другой рукой он потянул к себе Катю, и девочка свалилась на землю у его ног.
— So?! — закричал лейтенант и вытащил револьвер.
Василий Игнатьевич шагнул вперед и заслонил собой девочку. Она в ужасе закрыла глаза и всем телом прижалась к ногам старика.
В это время над лесом вспыхнула ответная красная ракета. Бруно Шиллер в упор выстрелил в Василия Игнатьевича и дал шпоры коню. Ломая кусты, топча цветы, бряцая снаряжением, бросились за ним солдаты.
В саду стало тихо.
Молчал Василий Игнатьевич, не встал, не отряхнул свой пиджак, не поправил галстук, не шевельнулся…
Он лежал, запрокинув в пыль свою серебряную голову, и смертные тени уже разлились по его лицу.
Катя с ужасом смотрела на него, и судорога подергивала ее губы.
Не надо бояться, Катя. Он спас тебе жизнь, девочка. А может быть, даже больше, чем жизнь.
Он жил с вами рядом, заботился о вас, иногда ворчал, требовал порядка, иногда не понимал вас, с удивлением смотрел на ‘племя молодое, незнакомое’ и никогда не занимал большого места в вашей жизни… Но разве маленькое место — тот клочок земли, на который шагнул он, закрывая своим телом тебя, Катя?

30. Помощь

Когда Анна Матвеевна вбежала в столовую, комната еще была полна едким облаком известки, и сначала старушка ничего не могла рассмотреть. Мало-помалу она разглядела Юру, стоящего на коленях около неподвижно лежащей Тани. Лицо Тани было сине-белого цвета, то ли от покрывавшей его пыли, то ли… Через правую щеку протянулась кровавая струйка и сбегала на воротничок.
Усилием воли, подавив крик, вся сжавшись от страха, Анна Матвеевна наклонилась и взяла Танину руку. И хотя рука безжизненно лежала в ее ладони, она была теплая, она была живая!
— Жива! Жива! Это только обморок!..— крикнула Анна Матвеевна Юре.— Воды дай скорее!
Юра схватил с буфета графин и бросился к старушке. Анна Матвеевна смочила водой свой головной платок и вытерла лицо Тани. На правом виске была содрана кожа, в нескольких местах были глубокие ссадины, но раны не было.
— Жива! Жива! Это только обморок. Но ведь на волосок, только на волосок,— а все-таки жива,— бормотала старушка, пытаясь успокоить то ли себя, то ли Юру. А Юра метался от Тани к окошку… За окном гремели выстрелы.
Таня слабо застонала и открыла еще не видящие глаза. Потом взглянула на Анну Матвеевну… на Юру… и вдруг уткнулась головой в колени старухи и громко, навзрыд заплакала: ‘Мама, мамочка, мама!’
Анна Матвеевна прижимала девочку к себе, вытирала ей слезы передником. Юра гладил Танины руки.
— Успокойся, Танечка, успокойся,— шептал он и вдруг услышал горький плач из-за большого книжного шкафа. Оттуда вылез Леша. Белый как мел, с трясущимися губами, перепачканный паутиной, он бросился к Тане.
— Я им! Я им!..— бормотал он, всхлипывая.
И вдруг снова во дворе послышались выстрелы, немецкие возгласы, тяжелые шаги… Таня и Юра дрожа прильнули друг к другу. Анна Матвеевна заслонила их собой и пересохшими губами сказала Леше:
— Спрячься скорей! Ненадежный ты… не выдержишь. А мы, ребятки,— повернулась она к ним,— до конца дойдем.
— Я не полезу,— сказал Леша дрожа и в ужасе поглядел на дверь.
Шаги раздались ближе и ближе, дверь распахнулась… На пороге стояли Гера и Хорри. За ними дядя Миша отдавал кому-то приказания:
— Тех трех бросьте в канаву и завалите валежником. А лейтенантика и этого, который детей сторожил, давайте в игровую, и двое от них ни на шаг! Возьмем с собой — пригодятся. Ну, вовремя поспели,— сказал дядя Миша, вытирая пот со лба и наклонившись к Тане.— Ты молодец, девочка! Молодец, мама будет тобой гордиться.
— Юра тоже молодец,— прошептала Таня.
— Конечно, Юра тоже,— сказал Гера, положив руку на плечо мальчика.
Леша, размазывая грязь по лицу, уткнулся головой в грудь дяди Миши и заговорил отчаянно:
— Я тоже… я тоже надежный, я испугался, я очень испугался, но я хотел утащить ракетницу, и я бы тоже не выдал. Честное слово, я тоже надежный.
И дядя Миша, поглядев ему в глаза, сказал:
— Это еще придется доказать, мальчик.

* * *

— Собери-ка, Гера, всех детей в игровую, надо проверить, все ли на месте. А где Лиля и Сергей, Анна Матвеевна?
— Лиля к нему побежала еще, кажется, до немцев… Ох, не упомню я, запуталась совсем… Голова не варит…
— Гера, беги скорее в баню, выясни да доктора пошли сюда, Тане помочь нужно. А вы, Анна Матвеевна, очнитесь! Соберите все самое необходимое, сейчас нам здесь оставаться нельзя. Хорри! Там все в порядке?
— Сидят,— четко ответил Хорри,— однако тихо сидят.
Действительно, Бруно Шиллер сидел в кресле в центре игровой комнаты. Вокруг стояли цветы, покачивая листьями, пучеглазились на него розовые вуалехвостки в аквариумах. Цветные коробки с настольными играми громоздились друг на друга, поблескивали золотыми корешками выброшенные из шкафов книги. Висели волейбольные мячи, стояли крокетные ящики, трепетали флажки и шары. Весь многоцветный, веселый детский мир, который он хотел разрушить, окружал лейтенанта. И не был Бруно Шиллер похож ни на писателя, ни даже на владельца знаменитой свинофермы. Куда девался его важный вид, его осанка, его надменность? Руки его были связаны за спиной, плечи опустились, глаза бегали во все стороны. За его креслом, тихонько поигрывая револьвером и насмешливо глядя на лейтенанта, стоял рослый паренек из отряда дяди Миши. А вокруг Бруно Шиллера-фашиста, лейтенанта гитлеровской армии, полукругом стояли советские дети. Они рассматривали его без испуга, с удивлением, с неприкрытым любопытством. ‘Так вот какие бывают люди, которые убивают детей. Мы никогда не видали таких. Мы только слышали о них, когда нам рассказывали об Испании, и то это казалось нам похожим на страшную сказку’.
В комнату, обняв Юру за плечи, вошла Таня, и дети молча расступились перед ней и сразу сомкнули круг и прижались к этим двоим. Пинька повис на Юре, гладил его плечи и восторженно заглядывал в глаза. Таня и Юра смотрели на лейтенанта. Волосы Тани были в пыли и известке, тонкая струйка крови все еще текла по бледной щеке и ссадины были на лбу. Семь пар детских глаз переводили взгляд с нее на Бруно Шиллера.
‘Ты видишь? Как ты мог это сделать? Как смел?’ И под упорными взглядами ребят лейтенант Шиллер — не поэт, нет — опустил голову и прикрыл свои холодные, злые глаза.

31. Извините меня, я слабая

— Все ли ребята здесь? — спросил дядя Миша.
— Пинька, Юра, Таня…— пересчитывал Хорри.
Дверь распахнулась.
— Нету,— крикнул Гера с отчаянием в голосе,— нету Лили нигде… и Сергея нет! В баньке пусто!
Дядя Миша побледнел так, что даже сквозь бурый загар стала видна эта бледность.
— Заприте этих двоих в кладовку — и все на поиски Лили и Сергея! Они не могут быть далеко! Мы должны их найти во что бы то ни стало! Живыми или мертвыми.
— Конечно, конечно, живыми!
— Анна Матвеевна, вы займитесь домом, на всякий случай, обойдите все от чердака до подвала.: А все остальные — в сад и в лес.
Анна Матвеевна, совсем потерявшая голову и усталая до предела, добросовестно обходила дом.
— В доме, конечно, их нет… В бане нет… Значит, захватили, убили… Девочку убили… А я-то на нее сердилась, что белоручка… А она совсем не белоручка, просто не обучена…— Старушка садилась на первый попавшийся стул и опускала тяжелую голову: — И Василий Игнатьевич, сердешный ты мой!
Дядя Миша вернулся в дом и шагал из угла в угол, из угла в угол.
Ребята осматривали сад. Глядели за каждым кустом, за каждым деревом, в каждой канавке. Гера руководил поисками. Он разбил сад и близлежащий лес на участки, и все, тщательно осмотрев одну часть, переходили в другую.
Непрерывно кто-нибудь докладывал дяде Мише:
— Дядя Миша, погреб обыскали — нет.
— Дядя Миша, в плодовом саду нет.
— Дядя Миша,— в березняке нет.
Дядя Миша мрачнел все больше и больше и кричал:
— Лес около ограды хорошенько обыщите. Найти, обязательно найти Сергея… и девочку такую… беленькую.
Гера с Хорри снова пошли в баньку, В ней не было видно каких-нибудь следов борьбы, убийства, крови… Так же белоснежны были простыни, так же стояли цветы на столике. Кисель в чашке, и так же безмятежно заглядывало солнце в маленькое зеленоватое окошко…
И вдруг Хорри подскочил:
— Гера,— сказал он хрипло,— одеяла-то нет.
Да, одеяла не было. А одеяло — это то, во что можно завернуть, чтобы унести с собой, это то, что можно набросить… закрыть…
Гера до крови кусал себе губы. И лицо его было таксе же, как в тот день, когда он вернулся с родного пепелища.
Хорри робко дотронулся до него:
— Пойдем, Гера, расскажем дяде Мише, он что-нибудь придумает, он найдет, непременно найдет и Сергея… и Лилю.
Гера молча пошел за Хорри.
Вдруг из-за кустов выскочил Тишка, поглядел на мальчиков и шмыгнул в кусты.
— Тишка! — крикнул Хорри и бросился за ним.
Тишка вдруг выпрыгнул из-за какого-то куста, потерся мордочкой о босую ногу Хорри и… провалился сквозь землю.
— Идем,— торопил товарища Гера.— Что ты котенком занялся? Идем, тебе говорят.
Но древний инстинкт охотника и следопыта заставил Хорри опуститься на землю, раздвинуть кусты… и Хорри тоже провалился сквозь землю.
— Гера,— глухо раздался откуда-то его голос,— сюда!
Он раздвинул кусты, стоя в какой-то яме.
— Осторожней, тут лаз, не оступись.
Гера спустился вниз.
Это была землянка, когда-то вырытая и давно позабытая Юрой и Пинькой. Она вся заросла травой. В ней было прохладно и темно.
На полу, на том самом одеяле, лежал в обмороке товарищ Сергей, а рядом с ним сидела скорчившись Лиля, крепко обхватив руками щиколотку правой ноги и растирая ее. Впервые за все время Хорри увидел на щеках девочки слезы.
— Лиля! — рванулся к ней Гера,— Лилечка!..

* * *

Время шло. Оставаться дольше было невозможно. Никто точно не знал, сколько было фашистов в здравнице: пятерых захватили, а может быть, остальные пробрались к себе. Так или иначе в Захарьино вот-вот начнется тревога, да и ракеты над лесом, конечно, насторожат фашистов. Надо уходить.
— Собирайтесь,— ребята,— хмуро сказал дядя Миша,— зовите всех.
— А Сергей… а Лиля?
— Вы, кажется, слышали мое приказание?! — резко прикрикнул дядя Миша.
Ребята по одному неохотно входили в комнату, не смотрели друг на друга, молчали…
Анна Матвеевна отвернулась к стенке.
— Стройся…— сказал дядя Миша тихо.
И тут Хорри ворвался в комнату:
— Нашли! Нашли! Лилю Гера сюда несет.
— Несет? — ахнула Анна Матвеевна.
Гера вошел с Лилей на руках.
— Вот,— сказал он,— жива.
— А Сергей? — крикнул дядя Миша.
— В порядке. Она его на одеяле в лес ползком тащила. Понимаете, ползком, через кусты… Ногу подвернула и вот… руки изодрала… Спасла, дядя Миша,— захлебывался Гера,— спасла, спрятала, в землянке спрятала…
Юра удивленно заморгал глазами:
— Ты разве знала про землянку?
— Знала.
— А почему никогда не говорила? — подозрительно спросил Пинька.
— Но я никогда не выдаю чужих секретов.
Анна Матвеевна подошла к Лиле, сидевшей на диване, и внимательно посмотрела на нее:
— Вот ты какая… барышня наша… ленинградская…
Лиля застенчиво улыбнулась.
— Дядя Миша,— сказала она сконфуженно,— его перенести надо скорее, я не смогла удобно уложить. Вы извините,— я ведь слабая.

Прощание

Вот и уложили в могилу у самой землянки Костика-пастушонка и Василия Игнатьевича. Плотно утоптали землю, положили большой красный камень и осторожно перенесли сюда, в сосновый лес, белую березку. Незаметна могила для врагов, но друзьям всегда будет указывать путь белая свечка березки. Пройдут, отбушуют военные годы, вытянется, повзрослеет деревцо, четыре раза уронит лист на могилу и четыре раза снова покроет зеленым пухом тонкие ветви, а потом каждый год будет радостно шуметь, встречая друзей, которые в один и тот же день будут собираться под ее шатром. Откуда только не приедут они: из Ленинграда, из далекой тундры, из шахт Донбасса!.. С каждым годом станет пышнее береза и взрослее — люди. Но если кто-нибудь из них оступится или пошатнется, он вспомнит сейчас же о красном камне под белой березой и встанет на ноги. ‘За тебя отдали жизнь, и ты обязан прожить свою так же честно’,— шепнет ему сердце.
— Смирно! — скомандовал дядя Миша, и вытянулись ребята и бойцы.— Запомните, ребята, этот камень. Тут спит Костик. Он был настоящим солдатом и настоящим героем. Это он выполнял все наши поручения. И делал это спокойно и незаметно. А почти за каждым поручением, за каждым заданием стояла смерть, И она подстерегала его на посту. Разве он не мог бы остаться незамеченным фашистами, здоровым и живым? Но солдат умирает за других. Как солдат умер и Василий Игнатьевич, защищая Катю. И мы отдаем им воинские почести, пусть один — ребенок, другой — глубокий старик. Тихий салют!
Трижды бойцы подняли вверх винтовки и трижды пролетело по губам:
— Салют! Салют! Салют!
Вот и все. Теперь можно уходить.
Они уходят из дома, тщательно заперев двери и окна, проходят мимо колодца, мимо ноготков, побитых георгинов, волейбольной площадки…
Дядя Миша и Анна Матвеевна останавливаются у ворот, с которых сняли чугунный замок, и пропускают всех мимо себя.
Вот проходят Муся, Катя, Пинька, с котомками за плечами, с серьезными, но спокойными лицами, шагает Леша, для которого этот день был тяжелым порогом. Идут Юра и Хорри, забывшие все горести и с надеждой глядящие вперед. На лошади едут Таня и Лиля, Сергей, которого несут на носилках, все старается разглядеть спасшую его девочку, но Гера шагает у ее стремени и заслоняет Лилю.
И, глядя на проходящих мимо нее ребят, Анна Матвеевна сказала изумленно и задумчиво:
— Что это? Что это за дети такие?
Дядя Миша, обернувшись к ней, ответил просто:
— Обыкновенные, Анна Матвеевна, советские, наши собственные!
До свиданья, ребята, вы еще вернетесь сюда!
До свиданья, друзья!

1958

Источник текста: Каранухова И. В. Наши собственные. Повесть, М. — Л., 1958,
Scan, OCR, SpellCheck: Алексей Соколов, 2003
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека