Иван Николаевич Белозерский, податной инспектор, только что пообедал и, не зная, что делать с собой, подошел к окну, выходящему на широкую, пустынную и пыльную улицу уездного городка Древлянска. Он посмотрел, как на противоположной стороне, на крыше дома о. Евстигнея купаются галки в поставленной на случай пожара лоханке с какой-то мутной слизью вместо воды, как воробьи возятся на дороге в пыли на самом припеке. Потом увидал он кухарку исправника, которая, по обыкновению, висела на подоконнике и ковыряла пальцем в зубах. Иван Николаевич терпеть ее просто не мог: или жрет, или ковыряет в зубах, или, почесываясь под мышками, зевает, и так с утра до вечера.
‘Вот животное!..’ — со злостью подумал он и перевел глаза на другой конец улицы, на маленький особнячок земского начальника. Там, на обширном, поросшем зеленой травой, дворе, по обыкновению, неподвижной группой стояли, сидели и лежали, целыми часами ожидая движения воды, окрестные крестьяне: земский любил после обеда всхрапнуть часок-другой. Белые утки, переваливаясь, ходили тут же какой-то особенно важной походкой, точно сознавая, что принадлежат они не кому-нибудь, а самому г. земскому начальнику. Вот на крыльцо вышла толстая женщина, экономка земского, которую мужики звали ‘барыней’ и которой носили всякие гостинцы: десяточек яичек, молодку, творожку, сметанки, ягодок… Она прошла в малинник, густо разросшийся вокруг серенькой амбарушки, и, присев, начала срывать и есть спелые, сочные ягоды…
Все это Иван Николаевич видел каждый день и все это до тошноты надоело ему. Он зевнул громко, сочно, до слез и, проворчав опять по адресу кухарки исправника: ‘У-у, животное!..’, отошел от окна, остановился пред сломанным градусником, висевшим на стене, хотел было вспомнить, какая разница между Цельсием и Реомюром, но считать было скучно, и он подошел к картине, изображавшей ‘Взятие Таку’, которую недавно повесила ему хозяйка дома: человек холостой, он снимал у вдовы лет тридцати пяти, очень аппетитного вида, верхний этаж ее небольшого домика ‘с небелью’ и прочими удобствами, необходимыми для холостяка. Рвущиеся в небе бомбы союзников, апостолов европейской культуры, привлекли его внимание на минуту, но он тотчас же нашел, что и бомбы, и солдаты, и это море крови, — все неестественно… Тут он вспомнил, что он сегодня купил мыло ‘Винолия’. Достав его из кармана висевшего на стене пиджака, он понюхал разукрашенный цветами и золотом пакетик. Пахло хорошо. Он распечатал мыло, понюхал еще, потом развернул обложку и, сев в кресло, стал читать об удивительных качествах этого мыла и о медалях, которые получил за него фабрикант в Париже, Лондоне, Филадельфии, Женеве, Флоренции, Брюсселе, Вене, Москве, Чикаго и пр. и пр. Ознакомившись со всем этим, он поглядел по сторонам и опять зевнул. Праздная мысль бессильно переползала с одного предмета на другой, ища к чему бы, прицепиться, чем бы занять себя, но ничего не находила и, возвратившись к Ивану Николаевичу, тоскливым клубком ложилась у него на душу. Он встал опять, подошел к письменному столу, пошевелил бумаги, исписанные бесцветным канцелярским почерком, хотел было заняться ими, но они вдруг показались ему такими противными, такими тоскливыми, что он быстро отошел от стола и энергично лег на широкий, низкий диван с побелевшей и облупившейся по краям клеенкой.
Голубка моя, умчи-и-и-имся в края,
Где все, как и ты, сааавершенств-о-о…
— запел потихоньку Иван Николаевич и ему вдруг стало как-то хорошо, уютно, ленивая мысль его полетела с голубкой в те совершенные края, которые, как прекрасный мираж, вставали перед Иваном Николаевичем, озаренные лучезарным солнцем фантазии.
И будем мы та-а-а-м, делить попола-а-а-м
И р-р-рай, и любовь, и бла-а-а женство…
Он видел и голубку, — не вдову, а другую, очень красивую, воздушную, изящную, — видел лазурное море, даль, горы, пальмы… И ему было хорошо, и он как бы удивлялся, зачем это он кис так долго в каком-то там Древлянске… Глаза его, бессознательно блуждая по неопрятным обоям, вдруг оторвали его от краев и от голубки: среди невероятных цветов на стене он увидал знакомый профиль рыцаря в шлеме. Там, собственно, рыцаря не было, а были только цветы, но они складывались как-то так, что образовали голову рыцаря. А вон дальше парижанка в шляпе с пером, — тоже знакомая… А вон какой-то толстый и мурластый мужчина, вроде соборного дьякона… Иван Николаевич очень любил искать так на обоях разные разности, в этой игре было много сюрпризов, подчас очень забавных. Вот, например, дьякон, парижанка и рыцарь слились в одну большую картину. Река… камыш… лодка… В лодке охотник, он целится во что-то… Да, в гиппопотама… А вон вдали пирамиды… Это, вероятно, Генри Стэнли поехал за Ливингстоном…
— …все перебью… И морду… Штраф?.. Наплевать… Заплачу… А все-таки изобью…
‘Опять загулял…’ — целясь в крокодила, подумал Иван Николаевич, давно уже знавший, что раз лавочник собирается бить морду, значит, запил.
Окно опять захлопнулось и Иван Николаевич, убив крокодила, стал искать, не подвернется ли еще какой дичины… В Африке ее хоть лопатой греби…
Напротив, через дорогу, исправник тоже лежал на диване, истребляя папиросу за папиросой, и тоже фантазировал, — не о голубке, не о краях, где все совершенство, не об охоте на бегемота, а о том, что было бы, если бы он вдруг отличился как-нибудь особенно — как, чем, это все равно, — и его сделали бы губернатором? Как бы он стал жить, держать себя, каким бы голосом говорил? Непременно баском, мягким, бархатным баском…
— Да, да, батенька… Прошу вас… — проговорил, улыбаясь, исправник губернаторским баском, обращаясь к кому-то, кто, он знал, будет очень, очень польщен таким обращением.
— Ты что, Андрюш? — спросила его жена, читавшая в соседней комнате толстую, истрепанную книгу под заглавием ‘Хороший тон — руководство для светских людей’.
— Нет. Я так… Про себя… — отвечал исправник.
Он непременно был бы мягким, хорошим губернатором, со всеми одинаковым, ласковым. И все бы его любили…
— Слышь, Андрюш… А Андрюш?..
— Ну?
— Вот здесь сказано, что неприлично подчеркивать на конверте фамилию… ну, кому письмо… А ты всегда подчеркиваешь…
— Ну вот… Не все ли равно? Наплевать…
И ложа у него своя была бы в театре… И актрисочку бы себе завел, эдакую молоденькую, свеженькую мордашечку…
Внутри исправника что-то заиграло и от удовольствия он дрыгнул ногой и тихонько засмеялся.
Под исправником, в нижнем этаже, в темненькой гостиной скучал о. Евстигней. Он взялся было за ‘Кормчего’, но чуть было не уснул над ним и, отложив журнал в сторону, подошел к аристону, стоявшему на маленьком столике в углу. Неделю тому назад ребятишки баловали, баловали им как-то вечером да и свернули какую-то штуку внутри: теперь не ладится все что-то… Начнет себе ничего, как следует, а потом вдруг: дзинь, динь, динь… и загнусавит, — Господь его знает, что это с ним сделалось… Порывшись в стопке нот, о. Евстигней выбрал один кружочек, положил его как нужно, на аристон и завертел ручкой. ‘Коль сла-а-авен наш Госп-о-о-одь, — затянул аристон, — в Сио… дринь-динь-динь… гы-ы-ы…кррр…’ О. Евстигней остановился, озабоченно покачал головой, потрогал аристон, потряс его, перевернув кверху ногами, и опять взялся за ручку: ‘Коль сла-а-авен наш… кррр… дринь…гы-ы-ы…’ Встряхнув его опять, как следует, о. Евстигней переменил кружочек, но результат получился еще печальнее: ‘Во саду ли… кррр… в огороде… дринь… кррр… гуляла… дррринь… дзинь… гы-ы-ы-ы’…
— Надо к часовщику снести, пусть посмотрит… — вздохнул о. Евстигней и, оставив аристон, взялся опять за ‘Кормчего’, в надежде, что тот перевезет его на своих страницах чрез море послеобеденной скуки, заливавшее Древлянск.
Единственным древлянином, который не скучал, был Павел Алексеевич Святодуховский, учитель гимнастики в губернской гимназии, прозванный ребятами ‘Гадюкой’. To есть собственно говоря, сперва скучал и он, и даже очень скучал, но — вдруг гениальная мысль осенила его, мысль написать проект о реформе средней школы. Раньше об этом он и не думал совсем, но теперь вдруг воспламенился. Непременно проект! Стоит это ему пустяки, а начальство, глядишь, и похвалит: теперь это в большом фаворе — реформируют вовсю, потому приказано… А написать хитрое ли дело? В основу: все, что есть, ни к черту не годится, это главное, кухаркиных детей вон, а там валяй вовсю. А готово, подлил, — в умеренном количестве, — соуса отеческого попечения и дело в шляпе… Павел Алексеевич сел за стол, взял лист белой бумаги, подложил под него транспарант и каллиграфически вывел: ‘Проект реформы средней школы’. Ряд округленных вступительных фраз и перо его забегало, не поспевая за летящею в карьер, несмотря ни на какие препятствия, мыслью… Все уничтожить, все сломать, все не годится… Здания гимназии отдаются под больницы, казармы, остроги, водочные заводы — источник дохода, министерство земледелия отводит участки на казенных землях… Строятся школьные поселки… Схема: квадрат — посредине дом инспектора, по углам четыре небольших домика для учеников, в каждом по четыре. Но… м-м-м… инспектор не годится. Директор?.. Нет, не вяжется с отеческим попечением… Отца?.. Прекрасно!.. Отца, — любовь и авторитет… Юношество обучается, во-первых, танцам и гимнастике, во-вторых, какому-нибудь ремеслу (выпиливанье лобзиком рамок для подношения ‘отцу’ и его супруге в день ангела, уход за златорунными баранами и их стрижка, вытачиванье кубарей для кухаркиных детей и пр. и пр. и пр.), ну, и каким-нибудь там наукам… А главное, близкое знакомство с природой: птички, лошадки, коровки и все такое. Это будет иметь громадное воспитательное значение!.. И как можно меньше книг!.. И как можно больше физических упражнений! Можно завести и крокет, и лаун-теннис… Здоровый дух в здоровом теле… А главное, главное, как можно больше отеческого попечения!..
Подумав, Павел Алексеевич зачеркнул эту фразу и счел за лучшее остаться при отеческом попечении в умеренном количестве.
‘Мы оставляем специалистам подробную разработку настоящего плана, — писал Павел Алексеевич. — Мы поставили себе целью указать только в общих чертах то направление, по которому, по нашему глубокому убеждению, должны быть направлены работы по переустройству нашей школы. И следуя только этим путем, положив в основу реформы только эти принципы, мы можем достигнуть желаемой цели: оздоровления русской школы, приспособления ее к нашим национальным особенностям, полной гармонии ее с истинно-русским духом. Да, только этим путем мы можем сделать из наших детей, из наших дорогих детей, граждан, которые, полные беззаветной преданности и трогательного самозабвения, отдадут все свои силы, всю душу, всю жизнь царю и отечеству на пользу…’
Поставив знак восклицания, Павел Алексеевич четко подписал свою фамилию и сделал залихватский, сочный росчерк.
…И Павел Алексеевич спасал Россию, проявляя отеческое попечение, податной инспектор охотился на гиппопотамов, лавочник грозил разбить морду, земский спал, крестьяне ждали движения воды, исправник губернаторствовал, жена его изучала хитрую науку разговора посредством веера, о. Евстигней спал над ‘Кормчим’, — а кругом царила могильная тишина, полная какой-то тоскливой мути и безграничной, невероятной одури, заразившей даже это бледное, скучное, похожее на какой-то гигантский, бесконечный зевок, небо…
И вдруг крик какой-то… Другой, третий… Что такое?
Моментально все гиппопотамы, аристоны, губернаторы, кормчие, — все было забыто и во всех окнах вдруг появились заспанные физиономии, горящие нестерпимым, стихийным любопытством.
По улице бежал во весь дух молодой сапожник-подмастерье, Ванька Стрюцкий, за ним следом летел со свирепым лицом и с ножом в руке его хозяин, Степан Завейгорев.
— Стой… Не уйдешь… Догоним!.. — повторял Завейгорев сдавленным голосом, наддавая все более и более.
Ванька летел стрелой.
— Что такое?.. А?.. Что такое?.. Ах, зарежет он его, зарежет!.. Господи, да что же это такое будет… Ах, ах!.. Держите разбойника, душегуба…
Улица ожила.
Откуда-то выскочил с заспанным лицом городовой Сучок и, еще не зная, в чем дело, пустился бежать за сапожником. К нему присоединился другой, Тонконюхов, и тоже полетел вслед, громыхая сапогами и путаясь в шашке, которая то и дело попадала ему между ног. За ними бросились разные добровольцы, любители ловить жуликов, тушить пожары и пр. Увеличиваясь с каждым шагом, толпа с шумом, как лавина, неслась по улицам, возбуждая всюду жгучее любопытство и тревожную оторопь. Там и сям по крышам карабкались разбуженные шумом обыватели, которые хотели видеть, где загорелось. Торопливые вопросы, противоречивые ответы летали чрез улицу с лихорадочной поспешностью… Бешеный волк, утопленник, арестант убежал, убийцу изловили, пожар, ведьма объявилась, оборотня поймали?.. Никто ничего не знал…
О. Евстигней, высунувшись из окна до половины, повалил два горшка с геранью, матушка, бросившись к воротам, уронила столик с аристоном. Исправник забыл губернатора и, моментально надев мундир и схватив шашку, выскочил на улицу и бросился, сломя голову, за толпой, несшейся уже в конце улицы…
Вдовушка в полном дезабилье бомбой влетела в комнату Ивана Николаевича и, вся дрожа, повторяла:
— Ах, он зарежет его, зарежет непременно! Он не спустит…
— Да что не спустит-то? Что Ванька сделал?..
— Как что сделал?.. Ах, милые вы мои!.. Да он с женой его путается давно уж… А сам-то, знать, и узнал…
— Ври больше!.. Она ему в матери годится…
— Ну вот!.. Ты знаешь больше…
— Бегут, бегут!.. — раздались крики на улице.
Сапожник настигал Ваньку… Оба бледные, с расширенными глазами, бежали из последних сил… За ними неслась громадная толпа с исправником во главе. Впереди мчались насмерть перепуганные свиньи, куры, овцы, собаки, утки…
Шум, рев, крики, плач, визг, лай, вой…
Все ближе и ближе сапожник… Ванька едва бежит. Еще минута и…
У всех замерло сердце. Женщины завизжали. Вот-вот взмах ножа и Ванька полетит кубарем на пыльную дорогу…
Но — что такое?! Все протирают глаза… Что это значит?!
Сапожник обогнал Ваньку, турманом подлетел к своей лавчонке и, точно подкошенный, упал на скамейку у ворот… Ванька шагом, шатаясь, дотащился кое-как до хозяина и без сил повалился, рядом с ним. Чрез минуту вокруг них теснилась, запрудив всю улицу, запыхавшаяся, возбужденная толпа. Немного пришедшие в себя, сапожники с изумлением глядели на бегущий к ним со всех сторон народ, на сухощавого усатого исправника при шашке, но без сапог, в войлочных туфлях, на городовых, на пожарных…
— Что это вы, братцы?.. — едва переводя дух, спросил сапожник, обращаясь к толпе.
— Нет, ты что, мерзавец, за людьми с ножом бегаешь — а?.. — загремел исправник. — Взять его!..
Городовые бросились на Завейгорева.
— Стой, стой!.. — закричал Ванька, бросаясь на защиту хозяина. — Что вы обалдели, что ли?..
У городовых руки опустились. Все разинули рты.
Со всех сторон посыпались вопросы: что это значит? Зачем бежали? Зачем ножик?.. Ах, батюшки, батюшки… Что же это такое? А?..
— Мол-лчать! — загремел опять исправник, только что бывший добрым губернатором. — Молчать!
Все стихли. Обращаясь к Завейгореву, исправник строго проговорил:
— Отвечать на вопросы…
— Слушаю, вашскородь… — отвечал Завейгорев, бывший солдат.
— Куда и зачем бежали?.. Отвечать толком…
— А так, круг квартала.
— Зачем?
Завейгорев усмехнулся, приподняв свои большие, висящие вниз усы, делавшие его похожим на моржа.
— А сидели мы, значит, вашскородь, после обеда, работали… Ну, и соскушнилось что-то… Взял я это у лавочника газету ‘Свет’ почитать — ха-арошая газета, вашскородь… Ну, Ванюха читает, а я работаю… Хорошо… И вот, вашскородь, пишут о каком-то не то немце, не то англичани не, что больно, дескать, бегает прытко… Сколько, бишь, верстов в час-то, Ванюха?..
— Не помню… — отвечал подмастерье. — Много чтой-то…
— Ну, мы и заспорили… — продолжал сапожник. — Кто, значит, из нас прытче бегает? Я говорю: я, и он говорит: я… то есть, не я — я, а он, Ванюха, вашскородь… Ну, дальше-больше… Спор… Об заклад побились… На бутылку, вашскородь, уж извините… кто скорее, то есть, четыре квартала обежит… Старуха говорит, не связывайся, обгонит, а я говорю, врешь, за себя постоим… Вот и вышло: стар да петух, молод да протух… Обогнал я, вашскородь…
Исправник был в затруднении.
— А ножик, ножик зачем?.. Врет он что-нибудь, вашскородь… — послышались голоса со всех сторон. — Ножик зачем?
— Какой ножик? — удивился Завейгорев.
— Как какой? А в руках-то что?
— A-а, этот… — спохватился сапожник. — А этим мы подметки подрезаем… Как был в руках при работе, значит, так и остался…
Все были очень разочарованы.
Исправник чувствовал себя как будто сконфуженным, скомпрометированным.
Чтобы выйти из неловкого положения, обращаясь к Сучку и Тонконюхову, он энергично скомандовал:
— Взять их обоих!..
Те бросились на сапожников.
— Да, вашскородь, за что же?.. — взмолился Завейгорев.
— За нарушение общественной тишины и спокойствия… Веди!..
— Да, вашскородь, мы рази…
— Ма-алчать!.. — отрезал исправник и, круто повернувшись, с величайшим достоинством пошел самой серединой улицы, как бы желая показать всем, что даже войлочные туфли не в силах подорвать авторитета власти.
Сапожников повели в ‘чижовку’.
Толпа медленно расходилась. Некоторые смеялись, но большинство было разочаровано, раздосадовано: они думали убийство, а тут вон что… Черт бы их побрал, этих дураков… Весь город взбудоражили… Всыпать, как следует, по первое число, и будут знать…
…Ох, Господи Батюшка, только четыре часа еще?! Ну, дни — конца нет!..
———————————————————
Источник текста: Сборник рассказов ‘Пред рассветом’, 1902 г.