Наносная беда, Мордовцев Даниил Лукич, Год: 1879
Время на прочтение: 166 минут(ы)
Даниил Лукич МОРДОВЦЕВ
Историческая повесть времени чумы на Москве
================================================================
Копии текстов и иллюстраций для некоммерческого использования!!!
OCR & SpellCheck: Vager (vagertxt@inbox.ru), 27.05.2003
================================================================
ОГЛАВЛЕНИЕ:
Часть первая
I. Кагульская цыганка
II. ‘Она, анафемская, летает…’
III. Карантин. Бегство Заброди
IV. ‘Моровой манифест’
V. Локон мертвеца
VI. ‘Чума по Москве ходит’
VII. Еропкин и Амвросий
VIII. ‘Девочка забрала себе в голову’
IX. Сказание о ‘пифике’. Встреча
X. Смерть грешников люта!
Часть вторая
I. Гроза надвигается
II. ‘Богородицу грабят!’
III. Убиение Амвросия
IV. Усмирение ‘Богородицыных ратничков’
V. Небывалый манифест
VI. Конец чумы
================================================================
А н н о т а ц и я р е д а к ц и и: Творчество писателя и
историка Даниила Лукича Мордовцева (1830 — 1905) обширно и
разнообразно. Его многочисленные исторические сочинения, как
художественные, так и документальные, написанные, как правило, с
передовых, прогрессивных позиций, всегда с большим интересом
воспринимались современным читателем, неоднократно
переиздавались и переводились на многие языки. Из богатого
наследия писателя в сборник вошли произведения, тематически
охватывающие столетие русской истории: ‘Сиденне раскольников в
Соловках’ (конец XVII века), ‘Державный плотник’ (о Петре I)
‘Наносная беда’ и ‘Видение в Публичной библиотеке’ (время
Екатерины II)
================================================================
Ч а с т ь п е р в а я
I. КАГУЛЬСКАЯ ЦЫГАНКА
Весною 1770 года отряды русских войск после жарких победных схваток
под начальством генерала фон Штофельна с передовыми турецкими отрядами в
окрестностях Кагула и Галаца двигались по распоряжению главнокомандующего
графа Румянцева-Задунайского вдоль правого берега Прута к Яссам.
Несмотря на то, что это было еще в начале мая, дни стояли знойные. От
утра до ночи раскаленное солнце, утомительно медленно двигаясь по
голубому, такому же, по-видимому, знойному небу, ни разу вот уже несколько
дней не встречало на нем ни одного облачка, которое могло бы заслонить
собою хоть на час это безжалостное, раскаленное Богом добела и брошенное
над томящеюся от зноя землею неотразимое ядро. Степь — голая, серая,
выжженная солнцем, словно проклятая Богом пустыня, не дает ни тени для
освежения наболевшей от жару головы, ни влаги, чтобы промочить пересохшее,
как и эта безжалостная степь, горло. Прут отошел далеко в сторону, словно
бы и ему опостылела эта серая, мертвая пустыня, и не на чем отдохнуть
утомленному однообразием глазу, не на чем остановиться притупленному
вниманию. Медленно и нестройно, словно после поражения, плетутся отряды в
этом пекле, в ‘вавилонской пещи огненной’, как обозвал с досады эту
знойную степь отец Сила, полковой священник Азовского полка.
Отец-иерей лежит в фургоне, вместе с обозом, следующим за отрядами, и
от времени до времени высовывает из своего колесного шалаша всклокоченную
бороду и заспанные глаза, чтобы в сотый раз удостовериться, что нет
впереди ни воды, ни лесу.
— И впрямь пустыня Аравийская, — ворчит он, пряча голову под навес
кибитки.
Солдаты, большею частью босиком, с казенными башмаками и ранцами за
спиной, медленно идут там кучками, словно овцы, там врассыпную, как дудаки
в степи, и редко-редко перекидываются то остротами, то крепким словом, то
руганью на жарынь и другими замечаниями критического свойства. Обозные
лошади немилосердно фыркают, отбиваясь от мух, слепней и оводов. Едва
влекомые усталыми артиллерийскими конями медные пушки до того накалены,
что к ним боятся дотрагиваться утомленные солдатики. И пехота и конница,
животные и люди, даже полковая косматая собачка Малашка, — все это
чувствует на себе тягость знойного перехода.
— Что, ‘хохли — все подохли’, тепло? — спрашивает загорелый,
веснушчатый, с красными бровями и рыжими ресницами юркий солдатик своего
мешковатого товарища с черным как голенище лицом.
— Э! До чертова батька тепло.
— А пить небось хочешь?
— Ще б не хотить! Аж шкура болит.
— Квасу бы, поди? А?
Товарищ молчит, насупился, сопит и шагает.
— С ледком бы кваску? А, хохли, ладно бы чу?
Молчит ‘хохли’ на такую неуместную шутку. Напоминать о квасе со льдом
в этом пекле, да это нож острый!
— А ты язык высунь, полегшает.
— Да замовчи ты, собачий сын! — сердится хохол.
— Я толком тебе говорю, высунь… Вон видишь, Малашка поумней тебя,
высунула небось.
Собака, услыхав свое имя, подбежала к солдатам, махнула хвостом в
знак внимания.
— Видишь, — продолжал рыжий, указывая на собаку, — она высунет язык,
слюни у нее текут… Ну, ей и квасу не надо…
Мешковатый хохол хотел сплюнуть с досады, но во рту не оказалось даже
слюны.
— Тьфу ты, черт! От бисова туречина!
— А ты пулю в рот положь, это помогает.
— Яку пулю?
— Да вот яку.
И рыжий, вынув изо рта пулю, показал ее хохлу. Собака тоже
любопытствовала узнать, что там такое, не съедобное ли…
— Что, Маланья, и тебе пулю дать? — продолжал рыжий. — Да ты, сучья
дочь, проглотишь ее, а пуля-то казенная. А ты вот что, хохли, слушай меня:
положь пулю в рот, она сок даст.
— Что ты брешешь?
— Пес брешет, а не я… Эдак старые солдаты завсегда делают: коли
пересохло во рту, бери пулю… В ей, братец ты мой, вода есть, вот она
штука-то какая…
Где-то позади, в обозе, поет чья-то протяжная песня:
Вылетала голубица на долину,
Выроняла сизы перья на травину…
В это время в передних отрядах послышались радостные возгласы. Они
переходили от группы к группе.
— Что там? Уж не турки ли?
— Вода! Вода-матушка, братцы!
— Видро выпью, — сурово пробормотал оживившийся хохол.
Маланья, видя общую радость, визжала от счастья, перебегая от одного
солдата к другому. Лошади ржали. Отец Сила торопливо рылся в фургоне, ища
дорожный баклажек.
— Яко слепь на источники водные стремится, радуясь, — бормотал он.
Скоро сделали привал на берегу Прута. Везде стоял гул невообразимый.
Солдаты и лошади торопились к воде, последние бились, рвались из упряжи.
Маланья чуть ли не первою забралась в воду и, налакавшись всласть и
выкупавшись, неистово лаяла, цепляясь за морду лошади, которая торопилась
к воде. Походная жизнь научила умную собаку некоторым кавалерийским
приемам: она знала, что солдаты не позволяют лошадям пить воду тотчас
после похода, пока они не остыли, и продувная собачонка не пускала лошадь
к воде…
— Держи ее, держи, Маланья! — подзадоривал рыжий, стоя на карачках и
смачивая водой свою рудую голову.
Хохол, исполнив обещание, выпил чуть ли не целое ведро воды, и мыл
свои усталые ноги. Другие солдаты купались. Отец Сила, стоя на берегу в
одном подряснике, рассуждал сам с собой:
— Се вода, что возбраняет мне купаться?
Место для привала было великолепное. Ровный, несколько обрывистый к
реке берег Прута местами покрыт был прошлогодним пересохшим камышом,
сквозь который проросли стебли нового, зеленого и заглушали эту отжившую
старость. Кое-где торчали, словно горбатые и неуклюжие старухи, толстые,
дуплястые стволы ивняка-тополя, с тонкими, словно не им принадлежащими и
врозь раскинутыми ветвями, на которых уже висели солдатские ранцы, наскоро
вымытые рубахи, плохо вымытые портянки и запыленные башмаки. Там-сям уже
курился дымок, то солдаты развели огни, чтобы сварить себе каши, у кого
была крупа, или смастерить сухарные щи с диким щавелем, росшим по берегу.
По временам, в общем гуле голосов и лошадиного ржанья слышался звонкий
голос полковой Маланьи, которая гонялась уже в камышах за молодыми утиными
выводками…
Полковому начальству успели разбить палатки, и там между офицерами
шли оживленные толки о войне, об удачных поисках за турецкими отрядами.
Упоминались имена Румянцева, Суворова, Орлова…
— Помогли бы нам черногорцы с той стороны да сербы, так мы бы и до
Константинополя дошли, — говорил полковник фон Шталь, сухопарый немец с
холодными глазами.
— Матушка-императрица писала графу: ‘Подожгла-де я турецкую империю с
четырех концов’… Загорится ли только? — заметил генерал фон Штофельн.
— Как солома вспыхнет, ваше превосходительство, — бойко отвечал
молодой белокурый офицер. — У нашей государыни рука легкая… Да и чума
нам поможет…
— Так-то так, молодой человек, — задумчиво возразил фон Штофельн, —
только чума, государь мой, опасный союзник…
— К нам она не пристанет… Она больше любит азиатов…
— Дай-то Бог…
Недалеко от генеральской палатки, у самого берега реки, на небольшом
коврике, разостланном под тенью старого тополя, сидели три молоденьких
сержанта. Один из них, прислонившись спиной к стволу дерева и подперев
голову руками, сидел молча, а двое других, покуривая трубки, изредка
перекидывались замечаниями, видимо, наслаждаясь отдыхом.
— Да что ты, Саша, такой скучный? — спросил один из них, сильный
брюнет с серыми глазами, обращаясь к тому, который молчал, склонив голову
на руки. — Все об невесте тоскуешь?
— Не знаю, так, тоска какая-то, — отвечал тот, не поднимая своей
белокурой курчавой головы.
— Ну, вот еще! Так напустил на себя…
— Нет, не напустил… А мне что-то страшно.
— Чего же страшно? Турок здесь нет, да ты и не из трусливого десятка.
— Я и сам не знаю. Но такая тоска, такая смертная тоска, что хоть
утопиться, так впору…
А в обозе, позади артиллерии, опять поет заунывная, тоскливая песня:
Заной, заной, сердечушко — эх, ретивенькое!
Кормил-поил красну девку — эх, и прочил за себя!
Досталась моя любушка — эх, иному, не мне,
Эх, что иному, не мне — лакею-свинье…
Молодые люди засмеялись. Не смеялся только тот, который говорил, что
его сосет тоска.
— Еще бы! Кормил-поил, а она досталась свинье-холую, — заметил другой
сержант с непомерно широкими плечами. — Ну, а твоя Лариса тебе и
достанется… О чем же тосковать?
— Я сам не знаю, но это вот уж несколько дней… С той самой ночи,
как мы языка добывали под Кагулом… У меня из ума нейдет старая
цыганка…
— Какая цыганка?
Тот, к которому относился этот вопрос, сначала как бы что-то
припоминал, безмолвно глядя в далекое пространство, открывающееся за
Прутом, а потом, приложив ладони к вискам и крепко сжав голову, со вздохом
заговорил:
— Я уж думаю, что она испортила меня. Я вам не говорил об этом… А
вот как было дело: казаки выследили цыгана, который ночью пробирался через
нашу цепь, и донесли об этом полковнику. Полковник тотчас же послал меня с
тремя казаками достать этого цыгана. Ночь была темная, зги не видать…
Тихо кругом, так тихо, что слышно, как сердце у тебя стучит под
кафтаном… Ползком мы пробрались к цыганскому табору — там все спали…
Один шалаш стоял далеко на отшибе, у овражка, и там светился огонек… В
овражке лежал наш сторожевой казак… Из овражка мы и подобрались к
шалашу… Цыган только что собирался уходить, должно быть, к туркам, к
Кагулу, как мы повалили его, связали и заклепали ему рот… В этот момент
из шалаша выползла цыганка, схватила было меня за руку, но я наставил ей
кинжал в грудь… Я зажал ей рот и втащил в шалаш… Там и ее связали… А
она, проклятая ведьма, припала к моей руке и ну целовать ее… Я отдернул
руку. А она ощерила свой страшный беззубый рот и говорит: ‘Помни
кагульскую цыганку Мариулу, помни… Я поцеловала твою руку… Помни
поцелуй Мариулы, я посылаю его всей вашей проклятой земле… Я…’ Только
ей не дали договорить заклинанья, казак отрубил ей голову шашкой… кровь
брызнула мне в лицо, ужасная седая голова, скатившись на землю, хлопала
глазами, какие страшные белки!.. и язык высунула, длинный, белый,
страшный… О! Я не могу забыть этой ужасной, хлопающей глазами головы,
мертвой головы. Она закляла меня, испортила…
А из обоза опять доносится песня:
Подуй, подуй, погодушка — эх, не маленькая!
Раздуй, развей рябинушку — эх, кудрявенькую!
— Проклятая песня!..
— Зачем проклятая! Наша родная, рязанская…
— Душу всю вымотала…
Настали прохладные сумерки. Костры все ярче и ярче разгорались.
Знойный день забыт, забыты все трудности и опасности войны, тяжелые