Нана, Золя Эмиль, Год: 1880

Время на прочтение: 394 минут(ы)

Эмиль Золя.
Нана

 []

Часть первая

I

В девять часов зала театра ‘des Varietes’ была еще пуста. При слабом свете люстры, вдоль балкона и оркестра, виднелось несколько человек, исчезавших среди кресел из красного бархата. Красный занавес утопал в тени, на сцене все было тихо, рампа еще не была освещена, пюпитры музыкантов стояли в беспорядке. Только вверху, с третьей галереи вокруг ротонды потолка, украшенного изображением женщин и детей, летящих по небу, зеленоватому от газа, раздавались возгласы и взрывы хохота среди общего гула голосов, головы в чепцах и фуражках возвышались друг над другом среди позолоты карнизов. По временам появлялась капельдинерша с билетами в руках, провожая господина с дамой к их местам. Они садились: господин во фраке, дама, тонкая и стройная, медленно оглядывалась по — сторонам.
Двое молодых людей появилось у оркестра. Они стояли спиной к сцене и смотрели.
— Что я тебе говорил, Гектор, — воскликнул старший, высокий, молодой человек с маленькими усиками, — мы пришли слишком рано. Я бы еще успел докурить сигару.
Капельдинерша, проходившая мимо, фамильярно заметила молодому человеку:
— О, г. Фошри, представление начнется не ранее как через полчаса.
— Зачем же объявляли, что начало в девять? — спросил Гектор с недовольным видом. — Клариса, которая играет тоже сегодня, уверяла меня, утром, что начало ровно в девять.
Фошри пробормотал, пожимая плечами:
— Охота тебе слушать комедианток… Берегись, голубчик, Клариса тебя еще не так проведет.
Они замолчали на минуту и, подняв голову, стали рассматривать полученные ложи. Зеленые обои делали их еще более мрачными. Внизу, под галереями бенуары, совершенно исчезли в темноте. В одной из лож балкона показалась дама, облокотившись на бархатные перила. По обе стороны, среди высоких колон, литерные ложи, украшенные бахромой, оставались незанятыми. При слабом освещении хрустальной люстры, стены белой залы с позолотой и — светло-зеленой отделкой стушевывались, как бы окутанные прозрачной мглой.
— Достал ты ложу для своей Люси, — спросил Гектор, обращаясь к своему собеседнику.
Фошри, бросив взгляд на ложу балкона на право, отвечал:
— Да, и не без труда… Люси рано не явится — это верно. Он скрыл легкую зевоту и продолжал после некоторого молчания:
— Ты никогда не был на первом представлении?
— Нет, я всего три недели в Париже.
— Ну, так тебе везет… ‘Белокурая Венера’ будет наверно событием этого года. Вот уже шесть месяцев как о ней говорят… Ах, если б ты знал, что это за музыка! Собака Борднав, знаток своего дела, оставил ее для выставки. — Гектор слушал с благоговением. Когда тот замолчал, он спросил:
— А знаком ты с этой новой звездой — Нана, которая играет Венеру?
— Я так и не знал, — воскликнут Фошри, разводя руками. — С самого утра мне надоедают этой Нана. Более двадцати человек меня спрашивали про Нана. Почем я знаю? Не со всеми же парижскими девицами я знаком! Эта Нана просто открытие Борднава. Хороша же она, должно быть? — Он замолчал. Но пустота залы, полусвет люстры, шепот голосов, хлопанье дверей раздражали его.
— Ах, нет, — воскликнул он вдруг, — здесь помрешь с тоски. Я выхожу… Может быть, внизу мы встретим Борднава. Он нам расскажет подробности.
Внизу, в большой прихожей с мраморным полом, где помещался контроль, стала собираться публика. Сквозь открытые решетки доносился гул с бульваров, на которых суетилась и шумела толпа гуляющих в теплый апрельский вечер. Раздавались грохот подъезжавших карет и хлопанье дверец, публика входила небольшими группами, останавливалась у контроля и направлялась по двойной лестнице, по которой женщины входили, отставая и покачиваясь станом. При ярком освещении газа, на голых стенах залы, убранной во вкусе империи, резко выделялись большие желтые афиши с именем Нана, большими черными буквами. Некоторые останавливались и читали их, другие разговаривали стоя и мешали проходить, возле кассы толстый человек с бритым лицом грубо отвечал на требования. Он повторял:
— Вам говорят, что ничего нет… Все разобрано две недели тому назад.
— Вот Борднав, — сказал Фошри, подходя с Гектором к директору. Но тот заметил его ранее.
— Хороши вы, однако, — закричал он ему издалека. — Так-то вы мне составили хронику… Я сегодня открыл ‘Фигаро’… Ни слова… Вы говорите о японском посольстве. Это новинка.
— Постойте, — отвечал Фошри. — Вы чересчур поспешны. Надо же чтоб я сперва увидел вашу Нана, прежде чем говорить о ней… Впрочем, я еще ничего не обещал.
Затем, чтоб переменить, разговор он представил своего двоюродного брата г. Гектора де Ла-Фалуаз, молодого человека, приехавшего в Париж кончать свое образование.
Директор взглянул на молодого человека. Гектор смотрел на него с умилением. Так вот каков Борднав, этот укротитель женщин, который с ними обращается, как тюремщик, эта ходячая реклама, этот человек, который постоянно кричит, харкает, жестикулирует, этот циник с умом жандарма.
— Ваш театр… — начал Гектор мягким голосом.
Борднав прервал его крепким словцом, как человек, любящий откровенность.
— Скажите лучше — мой веселый дом.
Фошри одобрительно улыбнулся. Ла-Фалуаз, смущенный, замолчал, стараясь показать, что понял остроту директора. Борднав кинулся, пожать руку какому-то драматическому критику, который мог иметь влияние. Когда он вернулся, Ла-Фалуаз оправился. Он боялся казаться провинциалом и потому поспешил заговорить.
— Я слышал, начал он, желая непременно сказать что-нибудь, что Нана имеет прекрасный голос.
— Она настоящая сопелка! — воскликнул директор, пожимая плечами. Молодой человек поспешил прибавить! — Во всяком случае, она прекрасная актриса.
— Она… настоящий байбак. Не знает, куда девать рук и ног.
Ла-Фалуаз слегка покраснел и, ничего не понимая, пробормотал:
— Я, во что бы то ни стало, решил присутствовать на первом представлении. Я знал, что ваш театр…
— Скажите — мой веселый дом, — прервал его снова Борднав с настойчивостью убежденного человека.
Фошри, между тем, спокойно наблюдал входивших женщин. Он вывел своего товарища из затруднения, когда тот не нашелся, что ответить Борднаву.
— Утешь его, назови его театр, как он этого желает, если ему это приятно. А вы, друг мой, не заставляйте нас время терять. Если ваша Нана не поет и не играет — вы же останетесь в дураках. Впрочем, так и будет, я думаю.
— В дураках! воскликнул директор, краснея. Разве надо женщине уметь петь или играть? Ах, голубчик, как ты прост! Нана имеет нечто другое, черт возьми, и это нечто все заменит. Я ее обнюхал, как следует, она очень ароматна или у меня дурной нюх. Ты увидишь, ей стоит только показаться, и вся публика разинет рот.
Он поднял свои толстые руки, дрожавшие от восторга, и, понизив полос, пробормотал:
— Да, она далеко пойдет, черт возьми, да, далеко… Какая у нее кожа! Ах, какая кожа!
На вопросы Фошри, директор входил в подробности, заставившие краснеть Ла-Фалуаза. Борднав давно открыл Нана и хотел ее пустить в ход. Как раз ему тогда нужна была Венера. С женщинами, вообще, он не стеснялся, по его собственным словам он предпочитал, чтоб ими пользовалась публика. Появление этой высокой девушки взбудоражило весь его балаган. Роза Миньон, его первая звезда, тонкая актриса и прелестная певица, бесилась, предчувствуя соперницу, и угрожала каждый день бросить его. И, Боже мой, что за комиссия была составлять афишу! Наконец, он решил напечатать имена актрис буквами одинаковой величины. Он не хотел, чтоб ему надоедали. Когда одна из его маленьких жен, как он величал Симону или Кларису, уклонялась с прямой дороги, он угощал их пинком куда попало. Иначе с этим народом не справишься. Он ими торговал и хорошо знал их цену.
— Вот как, — сказал он, прерывая себя, — посмотрите-ка, вот Миньон с Стейнером. Всегда неразлучны. Вы знаете, Стейнеру Роза начинает надоедать, ну так вот муж и не оставляет его ни на шаг из страха, чтобы тот не удрал.
Газовые рожки, горевшие над входом театра, бросали яркий свет на мостовую, ясно выделялись два маленьких деревца, светло-зеленого цвета, колонна ярко-освещенная, так сверкала, что на ней можно было читать афиши, как среди белого дня, а за нею в густой тени бульваров искрились огоньки среди волн вечно подвижной толпы. Многие мужчины оставались снаружи, докуривая свои сигары у входа, яркое освещение которого придавало их лицам мертвенную бледность, обрисовывая их короткие тени на асфальте мостовой. Миньон, долговязый малый, широкоплечий, с квадратной головой ярмарочного геркулеса, пробивал себе дорогу сквозь группы, влача за собою банкира Стейнера, маленького, толстенького человека с круглым лицом, обрамленным седой бородой.
— Вот вы увидите, — заметил Борднав.
Он им махнул рукой. Когда они подошли, Борднав сказал, обращаясь к банкиру.
— Ну, что же, вы ее видели у меня в кабинете?
— Ах! это она была! — воскликнул Стейнер. — Я так и думал. Только она выходила, когда я вошел, я едва мог ее рассмотреть.
Миньон слушал с опущенными глазами, нервно передвигая на своем пальце крупный брильянт. Он понял, что речь шла о Нана. Когда Борднав обрисовал дебютантку в таких выражениях, что искры заиграли в глазах банкира, он не вытерпел и вмешался в разговор.
— Оставьте, друг мой, это пустяки. Публика отлично ее проводит… Стейнер, голубчик, вы знаете, моя жена ждет в уборной.
Он хотел увести банкира. Но Стейнер предпочел остаться с Борднавом. Вокруг них образовалась более тесная группа, толпа теснилась возле контроля, шум голосов возрастал, и среди него с певучей живостью раздавалось имя Нана. Господа, останавливаясь перед афишами, читали его громко, другие мимоходом произносили его вопросительно, женщины, волнуясь и улыбаясь, повторяли это имя тихо, с видом удивления. Никто не знал Нана. Откуда она взялась? Передавались разные слухи и шутки шепотом. Нана было ласкательное имя, которое каждый фамильярно повторял. Это имя тешило толпу, делая ее добродушной. Лихорадочное любопытство охватывало толпу, любопытство, которое в Париже доходит до сумасшествия. Все хотели увидать Нана. Даме оборвали шлейф, какой-то господин потерял свою шляпу.
— Ах, вы слишком много знать хотите, — воскликнул Борднав, которого десятка два человек осаждало вопросами. — Вы ее сами увидите! Я удивляюсь. Меня ждут.
Он исчез, довольный тем, что возбудил любопытство публики. Миньон пожал плечами, напоминая Стейнеру, что Роза его ждет, желая знать его мнения о костюме, который она наденет в первом акте.
— Разве это не Люси там выходит из кареты? — спросил Ла-Фалуаз у Фошра.
Это, действительно, была Люси Стюарт, женщина около 40 лет, с длинной шеей, тощим и несколько помятым лицом и толстыми губами, которой, однако, живость и граций придавали особенную прелесть. С нею была Каролина Эке и ее мать. Карошна отличалась правильной, но холодной красотой: ее мать держала себя с достоинством, несколько чопорно.
— Ты идешь с нами? Для тебя есть место, — заметила Люси, обращаясь к Фошри.
— На этот раз — нет! — ответил он. — У вас ничего не увидишь. У меня есть кресло. Я предпочитаю быть возле оркестра.
Люси сердилась. Разве он боялся показаться вместе с нею? Потом, внезапно успокоившись, она перешла к другому вопросу:
— Почему ты мне не сказал, что знаешь Нана?
— Нана? Я ее никогда не видал.
— Правда? Меня уверяли, что ты жил с нею.
Фошри расхохотался. Миньон, стоявший возле, сделал им знак рукой, чтобы они молчали. На вопрос Люси, он ей указал молодого человека, проходившего мимо, и проговорил:
— Это любовник Нана.
Все на него посмотрели. Он был не дурен. Фошри узнал его. Это был Дагенэ, молодой человек, прокутивший с женщинами 300,000 франков и который теперь играл на бирже, чтобы платить за их обеды и букеты по временам.
Люси нашла, что у него красивые глаза.
— Ах! вот и Бланш, — воскликнула она, вдруг. — Это она мне говорила, что ты жил с Нана.
Бланш де-Сиври, белокурая женщина с одутловатым лицом, подходила с худощавым человеком, изящно одетым и с важной осанкой.
— Это граф Ксавье де-Вандевр шепнул Фошри на ухо де Ла-Фалуаз.
Граф слегка поклонился журналисту в то время, как между Люси и Бланш происходило горячее объяснение, они загородили вход своими шлейфами, одна была в розовом, другая в голубом. Имя Нана не сходило у них с языка, повторяясь так быстро и пронзительно, что все прислушивались к их разговору. Граф Вандевр увел Бланш. Но теперь имя Нана, подобно эхо, раздавалось в четырех углах прихожей тоном выше от нетерпения и ожидания. Почему не начинают? Мужчины смотрели на часы, запоздавшие быстро выскакивали из карет, группы оставляли тротуары, откуда гуляющие, проходя мимо, с любопытством заглядывали в театр. Гамен, проходивший мимо, насвистывая, взглянул на афишу у входа, и, прокричав: ‘Огэ, Нана!’ хриплым голосом, пустился дальше, шлепая туфлями. Пронесся хохот. Очень почтенные господа повторяли: ‘Нана, огэ Нана!’. Душили друг друга, шум возрастал. Голоса, повторявшие имя Нана, требовали Нана в припадке упрямства и грубой чувственности, которая по временам охватывает толпу.
Вдруг, над всем этим гамом раздался звонок. Пронесся гул, долетевший до бульваров: ‘Звонят, звонят!’, и пошла давка. Все ринулись вперед. Шпельнер не пошел смотреть костюма Розы. Миньон шел за ним, встревоженный и разъяренный. При первом звонке Ла-Фалуаз пробрался сквозь толпу, увлекая за собою Фошри, чтобы не пропустить увертюры. Это нетерпение публики сердило Люси Стюарт. Вот грубияны, толкают женщин! Она осталась последней с Каролиной Эке и ее матерью. Прихожая опустела, издали доносился продолжительный гул бульваров.
— Как будто их представления всегда забавны, повторяла Люси, поднимаясь по лестнице.
Фошри и Ла-Фалуаз, стоя перед креслами, смотрели вокруг себя. Зало сияло. Высокое пламя большой хрустальной люстры рассыпалось тысячью желтых и розовых огней, озаряя потоком света весь партер, яркие отливы пробегали по гранатовому бархату кресел, позолота сияла, а зеленые орнаменты отражали несколько резкую живопись потолка. Поднятая рампа заливала своим светом авансцену и занавес, тяжелые складки которого, из пурпура и золота, составляли резкий контраст с облупившимся карнизом. Было жарко. Музыканты возле своих пюпитров настраивали свои инструменты. Легкие трели флейт, подавленные вздохи труб, певучие голоса скрипок смешались в возрастающем гуле голосов. Зрители говорили разом, толкали друг друга, усаживались, брали дверь приступом, давка в коридорах была так велика, что толпа с трудом протискивалась сквозь двери. Раздавались возгласы, шелест платьев, проносились ряды юбок и чепцов вперемешку с черными фраками и сюртуками. Однако ряды кресел стали мало-помалу наполняться, выделялось светлое платье, наклонялась головка с тонким профилем и высокой прической, в которой блистало, как молния, золотое украшение. В одной ложе виднелось голое плечо с золотистым отливом, лица женщины не было видно, она, отвернувшись, разговаривала. Другие только обмахивались веерами, наблюдая суматоху толпы, молодые люди, стоя возле оркестра в вырезных жилетах и с гарденией в петлице, наводили свои бинокли кончиками пальцев, затянутых в перчатки.
— Зало мало, — заметил Ла-Фалуаз. — Балконы слишком выдаются, в партере можно задохнуться.
Заметив, что Фошри не слушает, он стал наблюдать знакомых.
Миньон и Стейнер сидели рядом в бенуаре, облокотившись на перила. Бланш де-Сиври занимал один почти всю авансцену ложи нижнего яруса. Надо было вглядеться пристально, чтобы рассмотреть графа Вандевр в глубине ложи. Ля-Фалуаз особенно интересовал Дагенэ, занимавший кресло в оркестре, двумя рядами впереди. Рядом с ним юноша, лет 17, или, скорее, школьник, пялил свои большие красные глаза. Фошри улыбнулся, глядя на него.
— Послушай, — спросил вдруг ля-Фалуаз, — кто эта дама наверху, на балконе?.. Та, возле которой сидела девушка в голубом?
— Это Гага… — просто отвечал Фошри.
Заметив, что это имя удивляет кузена, он продолжал:
— Разве ты не знаешь Гага?.. Она играла роль в первые годы царствования Луи Филиппа. Теперь он таскает всюду за собою свою дочь.
Ла-Фалуаз не обратил внимания на дочь. Вид Гага его волновал, он пожирал ее глазами. Он находил, что она еще очень хороша, но не высказал этого.
Между тем, режиссер подал знак — грянула увертюра. Публика продолжала входить. Шум возрастал. Обычные посетители первых представлений, узнавая друг друга, обменивались поклонами, они шапок не снимали и держали себя, как дома. Здесь присутствовал весь Париж: представители литературы, финансов, биржи и спорта, множество журналистов, несколько сочинителей и артистов, более кокоток, нежели честных женщин. Общество было самое разнообразное, состоявшее из дарований и пороков, на лицах зрителей лежала печать утомления и лихорадочной деятельности. Фошри указал Ла-Фалуазу трех сановников, лакомых до голых плеч, судью, известного строгостью своих приговоров, двух молодых женщин, обожавших, своих мужей, знаменитого писателя, сидевшего позади высокого молодого человека, который недавно чуть не попал на скамью подсудимых. Затем, он указал ему ложи знаменитых представителей печати и разных кружков, назвал по имени драматических критиков, одного худощавого, с испитым лицом и тонкими злыми губами, другого — толстого с добродушным видом, нагнувшегося к своей соседке — молодой девушке, на которую он смотрел с отеческой нежностью.
Фошри остановился, увидев, что Ла-Фалуаз раскланивается с людьми, занимавшими ложу напротив. Это его удивило.
— Как, разве ты знаком с графом Мюффе де-Бевиль?
— О, да, давно уже, — отвечал Гектор. — Имение Мюффе рядом с нашим. Я часто бывал у них. Граф со своей женой и зятем маркизом де-Шуар.
Довольный удивлением своего кузена, Гектор пустился в подробности. Маркиз — тайный советник, граф — камергер императрицы. Фошри разглядывал в бинокль графиню, брюнетку с бледным цветом лица и черными глазами.
— Ты меня им представь во время антракта, — сказал Фошри. — Я уже встречал графа, но я бы желал бывать у них по вторникам.
Энергическое шиканье раздалось с верхней галереи. Увертюра началась, но публика продолжала входить. Двери лож захлопнулись, запоздавшие заставляли целые ряды зрителей вставать. В коридоре раздавались грубые голоса споривших. Шум разговоров, подобный щебетанью воробьев при заходе солнца, не умолкал. Масса голов и рук двигались в беспорядке, одни усаживались, другие оставались на ногах, чтобы еще раз окинут взглядом залу. Крики: ‘садитесь, садитесь!’ раздавались усиленно из темной глубины партера. По зале пронесся трепет: наконец-то увидят эту знаменитую Нана, о которой говорил Париж более недели. Нетерпение, еще более обострившись в эту минуту, трепетало в ослепительном свете люстры, в горячем тепле, исходившем от толпы. Мало-помалу разговоры смолкали, и только изредка прорывались низкие ноты запоздалых говорунов. Среди этого подавленного шепота и замиравших вздохов раздавались звуки вальса оркестра, игривый ритм которого напоминал шутливый смех. Развеселившаяся публика начинала улыбаться, как вдруг в первых рядах партера раздалось яростное хлопанье клакеров, занавес поднялся.
— Смотри, — сказал Ла-Фалуаз, продолжавший разговаривать, — в ложе Люси находится какой-то господин.
Он посмотрел на ложу, на первом плане которой сидели Каролина и Люси. В глубине виднелись черная фигура матери Каролины и профиль высокого молодого человека с прекрасными белокурыми волосами и безукоризненной осанкой.
— Смотри-ка, — повторял Ла-Фалуаз настойчиво, — в их ложе какой-то господин.
Фошри решил направить свой бинокль по направлению к указываемой ложе. Но он тотчас отвернулся.
— О, это Лабордэт! — произнес он лениво, как будто присутствие этого человека было для него совершенно безразлично.
Позади их вскричали: ‘Замолчите!’ Они замолкли.
Глубокое молчание охватило зал, ряд голов прямых и внимательных поднимались от оркестра к амфитеатру. Первое действие ‘Белокурой Венеры’ происходило на Олимпе из картона, с кулисами вместо облаков и с тронами Юпитера направо. Первыми появились Ирида с Ганимедом, в сопровождении толпы небесных служителей, которые пели хором и расставляли кресла для совета богов: Снова раздалось хлопанье клакеров. Озадаченная публика ждала. Но Ла-Фалуаз захлопал при появлении Кларисы Беню — одной из ‘молодых жен’ Борднава, которая играла роль Ириды. Она была вся в голубом, с большим шарфом радужного цвета вокруг талии.
— Ты знаешь, она снимает рубашку, чтобы надеть это платье, — сказал он Фошри так, чтобы его слышали. — Она при мне примеряла его сегодня утром…. Ее рубашка выглядывала на спине и из-под мышек.
Легкий трепет пробежал по зале. Роза Миньон появилась в роли Дианы. Эта худощавая брюнетка, с милым безобразием парижского гамона, казалось очаровательной, хотя ни рост, ни фигура не соответствовали ее роли. Песня, с которой она появилась и в которой она жаловалась на то, что Марс ей изменил для Венеры, была спета с такой стыдливой сдержанностью, что публика пришла в восторг. Муж и Стейнер, сидя рядом в бенуаре, снисходительно улыбались. Весь театр разразился хохотом при появлении любимого актера Прюльера в роли Марса, он был одет в виде генерала с гигантским пером и волочил за собой саблю, которая доходила ему до плеч. Диана ему решительно надоела, она уж слишком пристала к нему. Тогда обиженная богиня поклялась ему мстить. Дуэт оканчивался смешными руладами, в которых Прюльер комично подражал голосу молодого рассерженного кота. Он имел довольный вид жень-премьера, которому везет, и бравурно закатывал глаза, возбуждая пронзительный хохот со стороны женщин в ложах.
Потому публика опять остыла, последующие сцены показались скучными. Старому Боксу, который представлял полоумного Юпитера, и голова которого гнулась под тяжестью громадной короны, — только ему удалось на минуту рассмешить публику в том месте, где он ссорится с Юноной по поводу счета представленного кухаркой. Шествие богов, Нептуна, Минервы, Плутона и др. чуть, почти, не испортили всего. Публика делалась нетерпеливой, беспокойное бормотанье мало-помалу разрасталась, зрители не интересовались уже и не смотрели на сцену. Люси пересмеивалась с Лабордэтом, кивая головой в разные стороны. Граф Девандевр выглядывал из-за широких плеч Бланши. Между тем Фошри искоса осматривал семью Мюффа: граф был очень важен, как будто ничего не понял, графиня слегка задумчиво улыбалась. Но вдруг, среди этой скуки, раздалось хлопанье клакеров, подобное ружейным выстрелам. Все обратились к сцене. Не Нана-ли это, наконец? Эта Нана заставляет себя долго ждать!
Это была депутация смертных под предводительством Ганимеда и Ириды, все почтенные буржуа, обманутые мужья, которые приносили жалобу властителю богов на Венеру, воспламенявшую слишком сильно страсти их жен. Их хор, своим жалобным и наивным тоном, прерываемый многозначительным молчанием, смешил публику. Одно слово облетело всю залу: ‘хор рогоносцев, хор рогоносцев!’ Кричали: ‘бис!’ Головы хористов были очень смешны, их лица были круглые, как луны. Несмотря на это, все высматривали Венеру, как вдруг появился разъяренный Вулкан, требуя жену, которая его бросила накануне, и которую он тщетно разыскивал в течение целых суток. Хор обращался с пением к Вулкану, этому богу рогоносцев.
Роль Вулкана играл Фонтан, комик с оригинальным талантом и причудливой фантазией. Он явился в виде сельского кузнеца, в парике цвета пламени, с голыми руками, разрисованными изображениями сердец, пронзенных стрелами. Женский голос громко произнес: ‘Ах, какой он урод!’, раздались всеобщий хохот и аплодисменты. Следующая сцена казалась бесконечной. Юпитер, собрав совет, представлял им жалобы обманутых мужей. А Нана все нет. Ее, быть может, оставляли для разъезда карет. Такое продолжительное ожидание раздражало публику. Поднялся ропот.
— Плохо дело! заметил сиявший Миньон Стейнеру. Хороши ловушки — нечего сказать.
В эту минуту из облаков, на заднем плане сцены, явилась Венера, Нана — высокая, довольно полная для своих восемнадцати лет, в белом одеянии богини, с белокурыми волосами, распущенными по плечам, спокойно подошла к рампе, улыбаясь публике. Она запела свою арию:
‘Когда Венера вечерком…’
После второго куплета зрители стали переглядываться. Не насмешками это, или, быть может, шутка Борднава! Никогда не было слыхано менее обработанного и более фальшивого голоса. Директор выразился верно, сказав, что она поет, как сопелка… Она даже не умела держать себе на сцене. Она размахивала руками, наклоняясь вперед туловищем, что все находили неприличным и некрасивым. Из партера и райка стали уже раздаваться: ‘ого! ого!’ Начали посвистывать, как вдруг молодой голос, подобный крику неоперившегося вполне петуха, крикнул с убеждением из первых рядов кресел:
— Очень шикарно!
Вся зала обернулась. Это был херувим, недоучившийся школьник, его красивые глаза были широко раскрыты, а бледное лицо разгорелось. Когда он заметил, что все обратили на него внимание, он сильно покраснел, догадавшись, что выражал громко то, чего не хотел сказать. Дагенэ, его сосед, осматривал его с улыбкой, зрители смеялись, обезоруженные, они не думали больше шикать или свистать. Между тем, молодые люди в белых перчатках, очарованные грацией Нана, выходили из себя, аплодируя.
— Так, так! Отлично, браво!
Нана, заметив, что все зрители смеются, тоже засмеялась. Она была забавна, эта красивая девушка. Когда она смеялась, на подбородке у нее явилась прелестная ямочка. Она ждала спокойно и доверчиво, сразу освоилась с публикой. Она взглядом как будто говорила: у меня нет таланта ни на грош, но есть зато нечто другое, как сказал Борднав. Сделав жест режиссеру, который значил: продолжай, голубчик, она принялась за второй куплет:
‘Когда в полночь является Венера…’
Это был все тот же кислый голос, но теперь он так приятно щекотал инстинкты публики, что вырывал у нее по временам легкую дрожь. Нана сохраняла свою улыбку, освещавшую ее маленький ротик и сиявшую в ее больших голубых глазах. При некоторых куплетах ее носик вздергивался и краска выступала на ее лице. Она продолжала покачиваться, не зная, что делать с собою, и никто не находил в этом ничего дурного. Напротив! Все мужчины направили на нее свои бинокли. В конце куплета у нее положительно не хватило голоса, она поняла, что никогда не дотянет до конца. Тогда, нисколько не стесняясь, она откинула голову назад и протянула руки. Раздались аплодисменты. Затем она быстро обернулась, показав свой затылок, на котором волосы лежали, как руно. Аплодисменты сделались неистовыми.
Конец акта был холоден. Вулкан хотел побить Венеру, совет богов решил заставить богиню щадить женщин. Тут Диана, подслушав беседу Марса и Венеры, клянется следить за ними во время их путешествия. На сцену являлась тоже девочка лет 12-ти, которая на все вопросы отвечает: ‘Да, мама… Нет, мама…’ плаксивым тоном, ковыряя пальцем в носу. Затем Юпитер со строгостью школьного учителя запер Амура в темный чулан, заставил его в наказание двадцать раз проспрягать глагол: ‘я люблю’, таким образом, мужья успели хоть немного перевести дух. Блестящий финал, удачно исполненный хором и оркестром, понравился публике. Когда занавесь опустился, клакеры напрасно старались вызывать — вся публика направилась к дверям.
Топали, теснили друг друга среди рядов кресел, сообщая взаимно свои впечатления. Все повторяли одно и то же:
— Это бессмысленно.
Один критик заметил, что следовало порядком пробрать эту пьесу. Но о ней не заботились, все были заняты Нана. Фошри и Ла-Фалуаз, выбравшись первыми, встретились в коридоре с Стейнером и Миньоном. В этом узком и тесном коридоре, подобном подземелью, но освещенном газом, все задыхались. Они остановились на минуту за перилами лестницы, направо. Зрители райка сходили, топая тяжелою обувью, проходили целые ряды черных сюртуков, капельдинеры употребляли все усилия, чтобы не опрокинули стулья, на которых лежало верхнее платье посетителей.
— Да, ведь, я ее знаю! — воскликнул Стейнер, увидав Фошри. — Я наверно ее где-то видал…. Я готов поспорить, что встречал ее в казино, и однажды вечером она до того была пьяна, что ее вынесли.
— Я не уверен, — возразил Фошри, — но мне тоже кажется, что я ее где-то видал…
Понизив голос, он прибавил, усмехаясь:
— Кажется, у ла-Трикон.
— Черт возьми! в скверном месте, — воскликнул Миньон, как бы вне себя от негодования. — Это отвратительно, что публика принимает всякую шлюху. Скоро не будет честных женщин в театре…. Да я, наконец, запрещу Розе играть на сцене.
Фошри не мог удержаться от улыбки. Однако стук тяжелой обуви на лестнице все еще не умолкал. Маленький человек в фуражке говорил дребезжащим голосом: ‘О-ла-ла, она пухленькая, есть чем полакомиться!’
В коридоре двое молодых людей, завитые и в накрахмаленных воротничках, спорили между собой. Один повторял: ‘гнусная, гнусная!’ без дальнейших объяснений. Другой отвечал: ‘Удивительная, удивительная!’ презирая всякие аргументы.
Наконец, он восторжествовал, прокричав: ‘Она шикарна, вот что!’
Ла-Фалуаз находил, что она хороша, но заметил, однако, что она была бы лучше, если б обработала свой голос. Тогда Стейнер, переставший слушать, как будто внезапно пробудился. Надо обождать, быть может, все испортится в следующем действии. Публика отнеслась снисходительно, но следует остерегаться. Миньон клялся, что пьеса кончится, когда Фошри и ла-Фалуаз отправились в фойе, он шепнул на ухо Стейнеру:
— Обратите внимание, друг мой, на костюм моей жены во втором действии. Она прелестна!
На верху, в фойе, три хрустальных люстры горели ярким светом. Молодые люди остановились на минуту, сквозь открытую стеклянную дверь от одного до другого конца галереи виднелась зыбь из человеческих голов, которые увлекались двумя противоположными течениями в разные стороны. Они вошли. Пять-шесть человек, громко разговаривая и жестикулируя, отбивались локтями от толчков проходящих, другие расхаживали рядами, поворачиваясь и ударяя каблуками. Направо и налево между мраморными колонками, украшенными урнами, сидели женщины на скамьях из красного бархата, следя за толпою усталым взглядом, как бы утомленные от жары. В высоких зеркалах отражались их шиньоны. Высокая блондинка много хохотала, между тем, как высокий господин, прислонясь к камину, разговаривал с нею так близко, что завитки на ее лбу колыхались от его дыхания. В глубине перед буфетом человек с толстым брюхом. Там тоже имя Нана раздавалось среди смутного говора толпы.
— Мы сойдем после следующего акта, — заметил Фошри, — право нечем дышать, пойдем на балкон.
Ла-Фалуаз, рассматривавший карточки афиш по бокам зеркал, пошел за ним. У входа в театр только что погасили газовые рожки. На балконе, который им показался пустым, было очень темно и прохладно. Только один молодой человек, облокотившись на каменные перила, курил сигару, которая светилась в темноте, Фошри узнал Дагенэ, они пожали друг другу руки.
— Что вы тут делаете? — спросил его журналист. — Вы прячетесь по углам, тогда как всегда на первых представлениях вы не отходите от оркестра.
— Так, я же курю, вы видите, — отвечал Дагенэ.
Оба замолчали, молчание вышло какое-то неловкое. Наверно вопрос зайдет о Нане. И действительно, чтобы смутить его, Фошри резко заметил:
— Что же вы думаете о дебютантке? О ней отзываются дурно в коридорах.
— О, — пробормотал Дагенэ, — эти люди, от которых она бы отвернулась.
Этим ограничилось его мнение о таланте Нана. Он продолжал оставаться сосредоточенным, несколько нервным и отвечал коротко. Ла-Фалуаз наклонился, рассматривая бульвар. Напротив окна какой-то гостиницы были ярко освещены. На тротуаре множество потребителей сидело за столиками ‘Мадридского кафе’, несмотря на поздний час, гуляющих было много. Двигались шагом. Народ постоянно выходил из пассажа Жофруа, люди ожидали по пять минут проезда экипажей, которые двигались рядами.
— Какое движение! какой шум, — повторял Ла-Фалуаз, которого Париж удивлял.
Раздался звонок. Фойе опустел. В коридорах и у дверей поднялась суматоха. Занавес уже подняли, публика продолжала входить к досаде сидевших. Каждый занимал свое место, с оживленным лицом и внимательным видом. Ла-Фалуаз, прежде всего, взглянул на Гага, он остался пораженным: высокий молодой человек с белокурыми волосами, сидевший в первом акте возле Люси, теперь заменил кресло на балкон, возле Гага, с которой он развязно болтал.
— Как фамилия того господина, которого ты назвала ранее? — спросил он. — Фошри не замечал его.
— Ах, да! это Лабордэт, наконец, — заметил он, тем же беспечным тоном.
Декорации второго акта удивили всех. Действие происходило за заставой, в кабачке ‘Boull noir’, на масленице. Посетители пели песню, притаптывая каблуками. Эта неожиданная выходка так развеселила публику, что она требовала bis. Потом явилась целая толпа богов, чтобы произвести следствие. Они все были переодеты для того, чтобы сохранить инкогнито. Юпитер явился в виде короли Дагобера, в громадной короне из белой жести на голове. Феб был переодет в почтальона Лонсюмо, а Минерва в виде нормандской кормилицы. Громкий хохот встретил Марса, одетого в костюм швейцарского адмирала. Хохот усилился и сделался неприличным, при появлении Нептуна, одетого в блузу с шарообразным колпаком на голове, с завитками на висках, он низким басом проговорил, шлепая туфлями: ‘когда человек красив — отчего ж его не любить’. Раздалось несколько восклицаний, дамы прикрывались веерами. Люси в своей ложе так громко хохотала, что Каролина Экэ заставила ее молчать.
Пьеса была спасена. Предвиделся большой успех. Этот карнавал богов, целый Олимп, поверженный в грязь, целая религия и поэзия осмеяны — все это тешило толпу, Страсть к кощунству охватила всех присутствовавших, легенды топтались, древние идолы разбивались. Королевское достоинство являлось фарсом, армия — посмешищем. Когда Юпитер, влюбившийся в маленькую прачку? пустился отплясывать канкан, а Симона, игравшая прачку, хватила по носу властителя ботов — весь театр затрещал от рукоплескания. Между тем как танцевали, Феб подносил Минерве вино в салатнике, а Нептун восседал среди семи или восьми женщин, угощавших его пирожками. Схватывались малейшие намеки, прибавлялись непристойности, простые слова толковались двусмысленно при звуке, оркестра. Уже давно в театре публика не предавалась такому кощунству. Публика наслаждалась.
Однако действие шло вперед среди всех этих шуток. Вулкан весь в желтом, в желтых перчатках, с лорнеткой в глазу, бегал за Венерой, которая явилась, наконец, в виде Пукссордю с платком на голове, с открытой шеей, украшенной дорогим ожерельем. Нана белая и жирная снизошла к своей роли, что тотчас же очаровала всех, зрителей. В ее присутствии забыли про Розу Миньон, прелестного ребенка в длинном белом платье, которая прелестным голосом изливала жалобы Дианы. Первая, олицетворение здоровья, кудахтала, как курица, опьяняла публику своим живучим и мощным видом. Начиная со второго акта, ей все было дозволено: дурно держать себя, фальшивить на каждой ноте, забывать половину роли, ей стоило только обратиться, к публике с улыбкой, чтоб вызвать браво. Когда она кружилась, оркестр воодушевлялся, весь театр пламенел. Если бы у нее был талант, она была бы менее смешна. Достаточно было то, что она женщина. Она торжествовала во время танца. Тут она была, как у себя дома. Эта музыка казалась, созданною для ее уличного голоса — музыка, напоминавшая ярмарку в С.-Клу, с взвизгиванием скрипок и скачками флейт.
Две пьесы заставили повторить вальс из увертюры, этот шаловливый вальс, под звуки которого кружились боги, повторялся. Юнона, в виде фермерши, гонялась за Юпитером с его возлюбленной. Диана, застав Венеру с Марсом, назначала свидание Вулкану, который объявлял, ‘что план у него есть’.
Остальное было скучно. Дело оканчивалось галопом, после которого Юпитер, задыхаясь, весь в поту и потеряв корону, объявлял, что маленькие женщины на земле прелестны и что все мужчины виноваты.
Занавес еще не опустился, когда раздались яростные крики:
— Всех! всех!
Тогда занавес взвился, артисты появились за руки. Посредине Нана и Роза Миньон рядом раскланивались направо и налево. Аплодировали, клакеры кричали. Наконец, зала понемногу на половину опустела.
— Я должен поздороваться с графиней де-Мюффа, — сказал Ла-Фалуаз.
— Это верно, ты меня представишь — возразил Фошри. — Мы сойдем после.

II

Нелегко было, однако, пробраться к ложам балкона. На верху, в коридорах, давка была страшная. Чтоб двигаться среди толпы, нужно было действовать локтями. Прислонившись к пьедесталу медного газового рожка, толстый критик обсуждал пьесу перед кружком внимательных слушателей. Его широкие плечи бросали черную тень на желтую стену, которую он, по-видимому, в состоянии был проломить. Люди, проходившие мимо, называли его по имени, вполголоса. Он смеялся во время всего представления, это было общее мнение в коридорах, однако, он относился очень строго, находил все это глупым, рассуждал о вкусе и морали. Немного далее критик с тонкими губами выражался со снисходительностью, напоминавшею, почему-то, вкус кислого молока. Нана занимала всех, ее горячо сравнивали с Розою Миньон. Несколько женщин, незаметных среди фраков и сюртуков, актрисы, говорившие громко, хвалили дебютантку, обмениваясь друг с другом многозначительными взглядами. Красный ковер в коридоре заглушал стук каблуков. Среди страшной духоты раздавались только голоса, ударяясь о низкий потолок.
В то время как Фошри оглядывал ложи сквозь круглые окна, прорезанные в дверях, граф Вандевр остановил его вопросом: кого он ищет? Узнав, что молодые люди разыскивают ложу Мюффа, он им указал на 7, откуда он только что вышел. Затем, наклонившись к журналисту, он проговорил:
— Слушайте, эту Нана мы, кажется, встречали на углу улицы Прованс…
— Вы правы! — воскликнул Фошри. — Я говорил, что я ее уже видел.
Ла-Фалуаз представил своего кузена графу Мюффа де-Бовиль, который принял его холодно. При имени Фошри, графиня быстро подняла голову и проговорила сдержанно несколько любезностей хроникеру относительно его статей в ‘Фигаро’. Облокотившись на бархатные перила, она стояла грациозно, в полуобороте.
После нескольких слов, разговор зашел о всемирной выставке.
— Выставка будет великолепна, сказал граф, четырехугольное не правильное лицо которого сохраняло официальную важность. Сегодня я был на Марсовом поле… Я вернулся в восторге.
— Уверяют, что все не будет готово к сроку, — рискнул заметить Ла-Фалуаз. — Там какие-то неурядицы…
Но граф прервал его строгим голосом:
— Все будет готово…. Император этого желает.
Фошри весело рассказывал, как он чуть было не остался в аквариуме, который тогда достраивался, когда он однажды отправился туда искать предмета для статьи. Графиня улыбалась. Она, по временам, окидывала взглядом залу, приподнимая при этом руку, затянутую в лайковую перчатку, и медленно обмахивалась веером. Опустевшая зала дремала, несколько человек у оркестра развернули газеты, женщины в ложах любезничали и разговаривали спокойно, как у себя дома. При свете люстры, смягченном поднятой тонкой пылью, ходьбой во время антракта, по зале носился какой-то шепот. Только у дверей столпились мужчины, наблюдавшие женщин, которые сидели в зале, они стояли неподвижно, вытянув шеи.
— Мы рассчитываем на вас в следующий вторник, — сказала графиня, обращаясь к Ла-Фалуазу.
Он тоже пригласил Фошри, который отвечал поклоном. Никто не говорил о пьесе, имя Нана даже не произносили. Граф сохранял холодную важность, можно было думать, что он присутствует на заседании законодательного собрания. Он объяснил свое присутствие тем, что его зять любит театр. Дверь ложи была открыта, маркиз Шуар вышел, уступив свое место посетителям, теперь он вернулся, это был высокий старик с мягкими чертами лица и седыми волосами, на нем была шляпа с широкими полями, потускневшим взглядом он провожал проходивших женщин.
После приглашения графини. Фошри раскланялся, чувствуя, что было бы неуместно заговорить о пьесе. Ла-Фалуаз последний вышел из ложи. Он заметил в ложе графа Вандевр белокурого Лабордэта, спокойно усевшись, он беседовал очень близко с Бланш де Сивра.
— Каково! — заметил Ла-Фалуаз своему кузену, — этот Лабордэт, по-видимому, знаком со всеми женщинами…. Вот он теперь разговаривает с Бланш.
— Несомненно, он их всех знает, — спокойно отвечал Фошри. — Откуда ты свалился?
Коридор немного очистился. Фошри готовился сойти вниз, когда его подозвала Люси Стюарт. Она была в самой глубине перед дверью ложи. Она уверяла, что там можно задохнуться от жары, она стояла посреди коридора с Каролиной Эке и ее матерью. Капельдинерша добродушно с ними болтала. Люси выругала журналиста: хорош, нечего сказать! ходит к другим женщинам, а не подумает спросить, не желает ли она чего-нибудь? Оставив этот предмет, Люси заметила.
— А знаешь ли, я нахожу, что Пара очень хороша.
Она желала, чтоб Фошри остался в ложе для последнего действия, но он отделался, обещав зайти за ними при выходе. Внизу Фошри и Ла-Фалуаз зажгли свои сигары. Толпа народу занимала тротуар, многие, сойдя с крыльца, наслаждались свежим воздухом, среди утихающего гула бульваров.
Миньон увлек Стейнера в кафе ‘Варьете’. При виде успеха Нана, он стал говорить о ней с энтузиазмом, в то же время не спуская глаз с банкира. Он хорошо знал его, два раза он уже помог ему обманывать Розу и всякий раз, когда увлечение проходило, он являлся кающимся и преданным. В кафе многочисленная толпа теснилась вокруг столов, некоторые пили стоя и поспешно, широкие зеркала отражали бесконечно длинные ряды голов, увеличивая несоразмерно узкую залу, с ее тремя люстрами, скамьями и витой лестницей, украшенной красной драпировкой.
Стейнер хотел занять стол в первой зале, выходящей на бульвар, на улицу.
Двери были широко раскрыты, и там было довольно прохладно.
Банкир подослал Фошри и Ла-Фалуаза, приходивших мимо.
— Выпейте стакан пива с нами, — сказал он.
Его занимала мысль о том, как поднести букет Нана. Наконец, он дал поручение одному гарсону, по имени Огюст. Миньон, служивший все время, посмотрел на банкира таким проницательным взглядом, что тот смутился и пробормотал:
— Два букета, Огюст, и передайте их капельдинерше, но букеты для каждой и чтобы они были отданы вовремя, не так ли?
На другом конце залы, прислонившись к краю зеркала, молодая девушка, лет восемнадцати, стояла неподвижно перед пустым стаканом, как бы застывшая от долгого и напрасного ожидания. Прелестные волосы пепельного цвета, вьющиеся от природы, обрамляли девственное личико, ее чудные бархатистые глаза смотрели мягко и простодушно, на ней было зеленое шелковое платье, несколько отцветшее, круглая шляпа отчасти помятая. Она стояла бледная от холода.
— Смотри! вот Сатэн, — проговорил Фошри, заметив ее.
Ла-Фалуаз заговорил с ней. Это была бульварная красавица и только. Но она была так мила, что с ней всякий заговаривал. Журналист, повысив голос, обратился к ней:
— Что ты тут делаешь, Сатэн?
— Я себя…. — отвечала Сатэн спокойно, не двигаясь с места.
Мужчины, захохотали. Миньон уверял, что спешить не следует: требуется не менее получаса, чтоб установить декорацию третьего акта. Но оба кузена, выпив, пиво, пожелали идти наверх. Тогда Миньон, оставшись наедине со Стейнером, облокотившись заговорил с ним, гладя ему прямо в глаза.
— Ну что, согласны? мы отправимся к ней, я вас представлю….
Вы знаете, это останется между нами. Жена об этом знать не будет.
Фошри и Ла-Фалуаз, вернувшись к своим местам, заметили красивую женщину во втором ярусе в сопровождении господина, степенной наружности, столоначальника при министерстве внутренних дел, которого Ла-Фалуаз встречал у Мюффа. Фошри слышал, что молодая женщина известна под именем мадам Робер, ее считали женщиной честной: у нее был только один любовник, и то человек почтенный.
Дагенэ со своего места улыбнулся им и, наклонившись к своему соседу, прошептал:
— Ну, что же? Она все еще в немилости?.. Дело на лад пошло, как видно!
Он говорит о Нана. Теперь, когда успех остался за нею, он более не прятался, в коридоре он торжествовал. Его друзья кивали ему издали, желая его поздравить. Школьник, сидевший возле него, не вставал с места. Нана погружала его в какое-то восторженное оцепенение. Она была женщина настоящая, он краснел, машинально надевая и снимая перчатки. Когда его сосед упомянул о Нана, он осмелился спросить его:
— Виноват, вы знакомы с этой дамой, которая играет?
— Да, немного, — пробормотал Дагенэ, удивленный.
— Так вы знаете ее адрес?
Вопрос был поставлен так бесцеремонно, что Дагенэ готов был отвечать пощечиной.
— Нет, — отвечал он сухо и отвернулся.
Юноша понял, что сделал какую-то неловкость, он сильно покраснел и смутился. Раздались три удара, капельдинерши продолжали отбирать пальто у возвращавшихся. Давка была меньше, запоздавших было немного, так сильно было всеобщее нетерпение.
Когда подняли занавес, клакеры захлопали при виде декорации, изображавшей пещеру в горе Этне, вырытую среди серебряного рудника. Края пещеры горели металлическим блеском, в глубине пылала кузница Вулкана. В первом действии Диана вела переговоры с богом насчет мнимого путешествия, которое он должен был предпринять, чтобы оставить свободное место Венере и Марсу. Диана остается, появляется Венера. По залу пробегает трепет. Нана явилась голая, спокойная и смелая, уверенная в могуществе своего тела. Она была прикрыта легким газом, ее круглые плечи, ее роскошная грудь, ее широкие бедра со сладострастным движением, ее белые ляжки, все ее тело светилось сквозь прозрачное белое покрывало. Это была Венера, выходящая из пены с распущенными волосами. Когда Нана поднимала руки, пламя рампы освещало золотистые волосы под мышками. Аплодисментов не было, у всех руки опустились, каждый желал не видеть других. Никто не смеялся, лица мужчин серьезные и бледные вытянулись, губы пересохли. Казалось, пронесся вихрь, предвещавший грозу. Добродушное создание преобразилось в женщину, вид которой раздражал, доводил до безумия, возбуждая целый рой неведомых желаний. Нана улыбалась лукавой и загадочной улыбкой обольстительницы, которая предлагала свою роскошную грудь прохожим, скрывая под одеждой чудовищное тело.
— Черт возьми! — просто заметил Фошри.
Однако Марс спешил на свидание, украшенный пером, и очутился среди двух богинь. Тут произошла сцена, которую Прюльер сыграл довольно комично, обласканный Дианой, делавшей последнюю попытку, прежде чем предать его Вулкану, пленяемый Венерой, возбужденной присутствием соперницы, Марс отдавался своему блаженству. Действие заканчивалось громким трио. В эту минуту капельдинерша явилась в ложу Люси Стюарт и бросила на сцену два громадных букета из белой сирени. Раздались аплодисменты. Нана и Роза Миньон раскланивались, Прюльер, между тем, поднимал букеты. Часть оркестра обратилась с улыбкой к ложе, которую занимали Стейнер и Миньон. Кровь бросилась банкиру в лицо, подбородок его судорожно передергивало, его, как будто, душило.
После дующая сцена окончательно поглотила внимание зрителей. Диана удалилась, взбешенная. Венера, опустившись на скамью, покрытую мхом, полулежа, подзывает к себе Марса. Никогда еще в театре не осмеливались разыгрывать такую сцену. Когда Нана, обвив руками шею Де-Прюльера, привлекает его, Фонтан подкрадывается незаметно, выражая мимикой ярость оскорбленного супруга, который застает свою жену на месте преступления. В руках он держит знаменитую сеть с железными петлями. Подобно охотнику за ястребами, он делает короткий размах, и Венера и Вулкан попадают в ловушку, железная сеть охватывает их в позе счастливых любовников.
Ропот возрастает подобно усиленному вздоху. Несколько человек захлопало. Все направили бинокли на Венеру. Мало-помалу Нана овладела публикой, каждый в отдельности чувствовал на себе ее влияние. Жар, которым она пылала, подобно бешеному зверю, мало-помалу наполнял всю залу. Борднав верно заметил с некоторым цинизмом: ‘Ей стоит только показаться, и все разинут рты’. Ее малейшие движения возбуждали желания, она волновала зрителей движением своего мизинца. Фошри заметил, как волновался юный школьник, он едва мог усидеть на месте. Зрители содрогались, как будто по их мышцам провели невидимым смычком. Фошри имел любопытство взглянуть на знакомых: граф Вандевр сидит бледный со сжатыми губами, толстый Стейнер готов был лопнуть, Лабордэт удивленно смотрел в лорнетку с видом барышника, который осматривает красивую лошадь, у Дагенэ покраснели уши, его передергивало от удовольствия. Фошри инстинктивно оглянулся и удивился тому, что увидал в ложе Мюффа. Позади графини, серьезный и бледный, стоял граф, разинув рот, лицо его покрывалось красными пятнами, возле него в тени мутный взгляд маркиза Де-Шуар преобразился: его глаза светились, как у кошки, фосфорическим блеском. Все задыхались, волосы отяжелели на вспотевших головах. После трехчасового представления, зала, нагретая людским дыханием, пропиталась особым тяжелым запахом. При ярком свете газа, носившаяся пыль сгущалась над люстрой, подобно желтому пару. Вся зала колыхалась, кружилась перед глазами зрителей, утомленных и возбужденных, охваченных дремлющими желаниями полуночи. Нана, в присутствии этой млеющей публики, пятисот человек, скученных в одной зале, погруженных в изнеможение и нервную усталость, которая наступает в конце представления, торжествовала своим мраморным телом, довольно сильным, чтобы уничтожить всю эту толпу, оставаясь самой нетронутой.
Пьеса кончилась. При торжествующих криках Вулкана явился весь Олимп, проходя мимо любовников, боги издавали удивленные и шутливые восклицания. Юпитер говорит Вулкану: ‘Сын мой, вы поступаете легкомысленно, призывая нас в свидетели’. Затем происходит поворот в пользу Венеры. Хор рогоносцев под предводительством Ириды умоляет властителя богов оставить их просьбу без последствий: с тех пор, как жены не выходят из дому — жизнь мужей стала невыносима, они предпочитали быть обманутыми, но спокойными, в чем и заключалось нравоучение комедии. Боги торжественно подают голос в пользу освобождения Венеры. Вулкан добивается развода. Марс возвращается к Диане. Юпитер, чтобы сохранить мир в своем жилище, поселяет свою возлюбленную на каком-то созвездии. Наконец, Амура выводят из заточения, где его заставляют спрягать глагол: ‘люблю’. Занавес падает после апофеоза: хор рогоносцев поет хвалебный гимн Венере, улыбающейся и возвеличенной своей всемогущей красотой.
Зрители, оставив места, направлялись к дверям. Вызывали авторов, были два вызова среди грома рукоплесканий.
Раздавались яростные крики: ‘Нана, Нана!’ Зала еще не успела опустеть, как она потемнела, рампу погасили, люстру спустили, длинные серые чехлы покрыли ложи и позолоту галерей, и эта светлая шумная зала внезапно погрузилась в тяжелый сон среди пыльной и душной атмосферы. Графиня Мюффа стояла неподвижно у края своей ложи, закутанная в меха, и ждала, пока разойдется толпа, устремив взгляд в темное пространство. В коридорах капельдинерши терял голову, среди вороха разложенного платья. Фошри и Ла-Фалуаз спешили, чтобы присутствовать при выходе в передней. Мужчины образовали собою стену, между тем, как по двойной лестнице зрители спускались медленно, образуя два бесконечных ряда правильных и тесных.
Стейнер и Миньон, сильно озабоченные, выбрались первыми. Граф де Вандевр вышел, ведя под руку Бланш де-Сиври, на одну минуту Гага и ее дочь казались в затруднении, но Лабордэт поспешил привести для них карету и любезно затворил за ним дверцы. Дагенэ исчез, никто не заметил, как он прошел. Когда юный школьник, с пылающим лицом, кинулся к выходу артистов и нашел дверь пассажа запертой, Сатэн стала ему на дороге и задела его своим платьем, но он в отчаянии грубо оттолкнул ее и затерялся в толпе, со слезами желания и бессилия на глазах. Некоторые из зрителей зажигали сигары и удалялись, напевая: ‘Когда Венера вечерком’ Сатэн вернулась к кафе ‘Варьете’, где Огюст угощал ее остатками сахара. Какой-то толстый господин, выходя из театра, сильно разгоряченный, увел ее наконец среди полутьмы бульваров, на которых гул мало-помалу утихал.
Однако народ все еще не расходился. Ла-Фалуаз ожидал Клариссу, Фошри обещал проводить Люси Стюарт с Каролиной Эке и ее матерью. Они сошли и остановились в углу передней, громко смеясь, когда прошли Мюффа с холодным видом. Фошри имел осторожность им не поклониться. Борднав явился из-за какой-то маленькой двери и взял с Фошри обещание написать хронику. Он был весь в поту, лицо его горело, его толстые губы шептали какие-то непристойные слова, он, как пьяный, размахивал руками по воздуху.
— Это вам хватит на 200 представлений, — предупредительно заметил Ла-Фалуаз. — Весь Париж побывает в вашем театре.
Указывая резким движением подбородка на публику, наполнявшую переднюю, эту массу людей с пересохшими губами, разгоревшимися глазами, пылавшими желанием обладать Нана, Борднав бешено закричал:
— Повторяю тебе — это мой веселый дом!..

III

На другое утро, в десять часов, Нана еще спала. Она занимала весь второй этаж в одном из больших новых домов на бульваре Гауссмана, в доме этом квартиры отдавались исключительно одиноким женщинам, так как они лучше всего могут обживать новое здание. Нана устроил в этой квартире какой-то московский купец, приехавший в Париж на всю зиму, он заплатил вперед за шесть месяцев. Квартира эта была слишком велика для нее одной и потому никогда не была вполне омеблирована: наряду с бросавшимися в глаза роскошными простенными столами и позолоченными креслами, здесь же встречались одноножные столики из красного дерева и цинковые канделябры, подделанные под флорентинскую бронзу — хлам, закаленный у перепродавиц. Так и видно было, что тут живет известного рода создание, слишком скоро оставленное своим богатым покровителем, место которого заняли ненадежные любовники — трудное начало, неудавшаяся попытка, затрудненная отказом в кредите и угрозами быть выгнанной из квартиры.
Нана спала на животе, сжимая своими обнаженными руками подушку, в которой она скрыла свое побелевшее от сна лицо. Спальня и будуар были единственные две хорошо убранные комнаты. Пробравшийся сквозь занавеску свет позволял различать мебель из палисандрового дерева, обои и кресла, обитые каймой, вытканной золотом. Вдруг Нана проснулась и удивилась, что около нее не было никого. В удивлении она посмотрела на лежавшую около нее вторую подушку с теплым еще углублением, продавленным человеческой головой, и нетвердой рукой, спросонья, прижала, пуговку электрического звонка, находившуюся над ее изголовьем.
— Он ушел? — спросила она появившуюся горничную.
— Да, сударыня… Господин Дагенэ ушел минут десять тому назад. Он не хотел вас будить, потому что вы устали… Но, он поручил мне передать вам, что придет завтра…
Говоря это, Зоя, так звали горничную, открывала ставни. В комнате стало совершенно светло. Зоя, весьма смуглая девушка, имела длинное, мордастое лицо багрового цвета и покрытое рябинами, нос у нее был приплюснутый, губы толстые и глаза черные, никогда не остававшиеся в покое.
— Завтра, завтра, — повторяла Нана все еще спросонья… — Разве его день завтра…
— Конечно, сударыня. Господин Дагенэ постоянно приходит по средам.
— Э! Нет! — припоминая, вскричала молодая женщина, усаживаясь на постели, — теперь все изменится… Я хотела ему это сказать сегодня утром… А то он еще встретится с цыганом, и выйдет скандал…
— Но вы меня не предупредили, сударыня, — пробормотала Зоя. — Я не могла знать это… Если у вас произойдет какая-либо перемена, то предупредите меня… Я должна это знать… Стало быть, старый скаред уже больше не будет являться по вторникам.
‘Старый скаред’ и ‘цыган’ были прозвища, данные Нана и ее горничной двум своим плательщикам, купцу из предместья Сен-Дени, человеку весьма экономному и мнимому валахскому графу, приносившему весьма неаккуратно свои деньги, от которых несло каким-то странным запахом. Дагенэ принадлежало все утро после ухода старого скареда, в восемь часов утра купец должен был быть уже у себя, Дагенэ сторожил его на кухне и, как только он уходил, тотчас занимал его обыкновенно еще теплое место. Здесь он оставался обыкновенно до десяти часов, а потом отправлялся по собственным делам. Как Нана, так и он сам находили это весьма удобным, потому что таким путем они могли, свободно располагать остальною частью дня.
— Тем хуже! — сказала она, — я ему сегодня же напишу…
Если же он не получит моего письма, то вы завтра не впускайте его сюда…
Во все это время Зоя ходила тихо по комнате, не переставая расхваливать вчерашнее пение Нана. Она хотела, по окончании спектакля, тотчас же поздравить ее, но старый скаред уже мучил ее. Но что делать, нужно было еще потерпеть, сразу отвязаться было бы безрассудно… Теперь-же все пойдет иначе…
Нана все еще лежала, опершись локтем о подушку, и на все разглагольствования Зои отвечала одними киваниями. Рубаха ее спустилась, и распустившиеся волосы обвивали ее обнаженную шею.
— Конечно, — пробормотала она, замечтавшись. — Но как ждать? У меня сегодня будет множество неприятностей… Что, консьерж сегодня уже приходил?
И они заговорили серьезно о своих нуждах. Во-первых, хозяину следовало уже за три месяца, и он угрожал уже наложением запрещения на все имущество. Затем их сильно допекала масса кредиторов: содержатель экипажей, прачка, портной, угольщик и другие, аккуратно являвшиеся каждое утро в переднюю. Угольщик в особенности ругался и громко кричал на лестнице. Но более всего Нана думала о своем маленьком Люизе, которого она родила, когда ей было шестнадцать лет. Люизе находился у кормилицы, проживавшей в деревне, в окрестностях Рамбулье. Женщина эта не хотела возвратить ей Люизе, пока она не уплатит ей триста франков. Нана была в отчаянии. После последней поездки в деревню, к мальчику Люизе, в ней, вдруг, так разгорелась материнская любовь, что она решилась заплатить кормилице и поместить ребенка у своей тетки, г-жи Лера, проживавшей в Батиньолях. Здесь она будет видеть своего сына, когда ей только захочется.
— Нам нужно будет не менее пяти тысяч франков, — сказала она, громко, подводя итог различным суммам.
Зоя заметила, что необходимо поговорить обо всем этом со старым скаредом.
— Я ему уже все рассказала, — вскричала Нана. — А он ответил мне, что я не экономна, и что ему самому предстоят большие платежи… Он — никогда не тратит больше тысячи франков в месяц… Цыган же без гроша, он, должно быть, проигрался… Ну, а мой бедный Мими сам нуждается в деньгах… Понижение фондов на бирже совсем очистило его карманы… Он и цветы даже для меня купить не может…
Она говорила о Дагенэ. В припадке распущенной откровенности первых минут пробуждения она ничего не скрыла от Зои. Последняя, привыкнув к такого рода излияниям, слушала Нана почтительным сочувствием, атак как ее госпожа благоволила посвящать ее в свои дела, то она позволяла себе высказывать свое мнение о них. Прежде всего она заявила, что очень любит m-me Нана, что ради нее бросила она m-me Бланш, хотя та удерживала ее руками, и ногами. В местах она никогда нуждаться не будет, ее знают достаточно. Но она осталась бы с Нана, если бы та была в нужде, потому что она верит в ее будущность. Затем, Зоя перешла к советам: кто неопытен, тот часто делает глупости. Она ничего не имела против Борднава, но только, по ее мнению, нужно держать ухо востро, чтобы не промахнуться при выборе, потому что мужчины норовят только как бы позабавиться. О, от ухаживателей отбою не будет! Нана стоит повести только бровкой, чтобы заткнуть горло своим кредиторам и добыть нужные ей деньги.
— Все это не даст мне, однако, моих трехсот франков, — повторяла Нана, запуская пальцы в свои растрепанные локоны. — Мне нужно триста франков сегодня, сию минуту. Ах, как скверно не иметь человека, у которого можно бы было достать триста франков!
Она стала придумывать. Как бы хорошо было послать в Рамбулье m-me Лера, которая должна была прийти с минуты на минуту. Невозможность удовлетворить своему капризу портила ей вчерашний триумф. Неужели из всех мужчин, аплодировавших ей накануне, не найдется ни одного, кто бы дал ей пятнадцать наполеонов? Но, опять, нельзя же так прямо взять деньги от первого встречного. Ах, Боже мой, какая она несчастная! Ей снова пришел на мысль ее маленький Луи. У него такие прелестные голубые глазки, он говорит ‘мама’ так мило, что просто можно умереть со смеху.
В эту минуту раздался громкий серебристый звук электрического звонка входной двери. Зоя пошла отворять и, вернувшись, с многозначительным видом сказала:
— Какая-то женщина.
Она двадцать раз видела эту женщину, но всегда делала вид, что не узнает ее и не имеет никакого понятия о ее роли в жизни дам, находящихся в затруднительном положении.
— Она сказала мне свою фамилию… ее зовут m-me Трикон.
— Ах, Триконша! — воскликнула Нана, — совсем из головы вон! Пусть войдет, пусть войдет.
Зоя провела в комнату старую даму, высокого роста, с витыми локонами на висках, похожую на графиню, бегающую по стряпчим. Затем, она стушевалась и исчезла без шума, с тем проворством узка, с каким она выскользала из комнаты, когда входил мужчина. Впрочем, она прекрасно могла бы остаться: Триконша даже не села. Они обменялись лишь несколькими краткими фразами.
— У меня есть кое-что для вас на сегодня… Хотите?
— Да. Сколько?
— Четыреста.
— В котором часу?
— В три. Так, стало быть, по рукам?
— По рукам.
Триконша заговорила, затем, о погоде сухой и прекрасной для ходьбы. Ей нужно еще было побывать в четырех, пяти домах. Она заглянула в маленькую записную книжку и ушла. Оставшись одна, Нана, казалось, утешилась. Легкая дрожь пробежала по ее плечам, и она юркнула в свою теплую кроватку, нежась и потягиваясь, как зябкий котенок. Мало-помалу глаза ее стали слипаться, она улыбалась при мысли о том, как нарядит она завтра своего Луизэ, и в то же время, по мере того, как ею овладевала дремота, к ней возвращался лихорадочный сон всей прошлой ночи — она слышала снова продолжительный гул рукоплесканий, который убаюкивал ее, как усталого ребенка.
В одиннадцать часов, когда Зоя ввела в комнату m-me, Нана еще спала. Но она тотчас же вскочила на шум и в ту же минуту воскликнула:
— А, это ты… Ты поедешь сегодня в Рамбулье?
— Я затем-то и пришла, — отвечала тетка. — Поезд отходит в двадцать минут первого. Как раз поспею.
— Нет, у меня будут деньги только после полудня, — отвечала молодая женщина, потягиваясь и распрямляя шейку. — Ты позавтракаешь со мной, а там мы посмотрим.
Зоя принесла пеньюар.
— Парикмахер пришел, — шепнула она.
Но Нана не захотела идти, в свою уборную и сама крикнула:
— Войдите, Франсис!
Господин, очень прилично одетый, вошел в комнату, поклонившись дамам. В эту самую минуту Нана спускала с кровати свои обнаженные ножки. Она, нисколько не стесняясь, протянула руки в рукава пеньюара. Что же касается до Франсиса, то он, как ни в чем не бывало, продолжал стоять не отворачивая головы и сохраняя достойную мину… Когда Нана села в кресло и он проведя гребнем по ее волосам, прервал молчание.
— Вы, может быть, не читали газет? Есть очень хорошая статья в ‘Фигаро’.
Он принес с собой номер. M-me Лера встала со своего места, надела очки и подошла к окну, чтобы прочесть статью во всеуслышание. Каждый раз, как ей приходилось выкрикнуть какой-нибудь любезный эпитет, она вздергивала носом и еще более вытягивала свою гренадерскую фигуру. Это была рецензия Фошри, написанная по выходе из театра — два очень горячих столбца, полных самого едкого сарказма по отношению к артистке и самого чувственного восторга по отношению к женщине.
— Превосходно, превосходно! — повторял Франсис.
Нана была совершенно равнодушна к насмешкам над ее голосом. Однако, каков этот Фошри! Ладно же, отомстит она ему за его шутки.
M-me Лера, прочитав рецензию, объявила внезапно, что у всех мужчин черт сидит в икрах, и решительно отказалась от дальнейших объяснений своей мысли, вполне довольная этим веселым намеком, ей одной понятным. Между тем, Франсис окончив прическу Нана и, раскланиваясь, сказал:
— Я просмотрю вечерние газеты… Как всегда? В половине шестого?
— Принесите мне банку помады и фунт пралин от Буасье! — крикнула ему Нана, когда он затворил за собою дверь.
Оставшись вдвоем, племянница и тетка вспомнили, что они еще не поздоровались, как следует, и принялись целоваться. Рецензия их обеих привела в возбужденное состояние. Нана, до той минуты полусонная, снова почувствовала опьянение триумфом. О, Роза Миньон искусает себе все пальцы! Так как тетка не захотела пойти в театр, потому что, по ее словам, от сильных ощущений у нее ломит в желудке, то Нана пришлось рассказать ей все, как было. Рассказывая, она сама кружила себе голову. Весь Париж, по ее словам, дрожал от аплодисментов. Потом, вдруг, прерывая себя, она со смехом спрашивала: можно ли было предсказать все это, когда она каталась по грязи с уличными мальчишками на улице Гут-Дор! M-me Лера покачивала головой: ‘о, нет, нет! этого никак нельзя было предсказать’. Она заговорила, в свою очередь, принимая серьезный вид, называя Нана своей дочерью. Да, и в самом деле, разве она ей теперь не вторая мать, после того, как настоящая мать сошла в могилу, вслед за папенькой и бабушкой? Нана, сильно растроганная, чуть не расплакалась. Но m-me Лера повторяла, что прошлое останется прошлым — о, грязным прошлым, в котором не следует копаться каждый день! Очень долго она не видалась с племянницей, потому что родня обвиняла ее в том, что она делает вместе с племянницей нехорошие дела. Господи, разве это для нее возможно! Она же убеждена, что Нана всегда вела себя чисто. Теперь же с нее довольно того, что племянница хорошо устроилась и что она любит своего Сына. Честность и трудолюбие — вот что всегда должно быть украшением женщины.
— А чей это ребенок? — прервала она себя вдруг, и глаза ее зажглись нетерпеливым любопытством.
Нана, огорошенная вопросом, колебалась секунду.
— Одного господина, — отвечала она.
— А знаешь, — продолжала тетка, — говорят, что он у тебя от одного каменщика, который таскал тебя за косы… Впрочем, ты мне когда-нибудь расскажешь все это. Знаешь, ведь, что я не проболтаюсь… О, я буду ухаживать за ним, как за маленьким принцем!
Она уже бросила ремесло цветочницы и жила шестьюстами франков дохода со своего капитальца, сколоченного по грошам. Нана обязалась нанять ей маленькую квартирку и, сверх того, обещала платить ей сто франков в месяц. Услыхав такую цифру, тетка пришла в большой азарт и закричала племяннице:
— Не давай им спуску, души их за глотку, раз они в твоих руках!
Она говорила о мужчинах. Они снова поцеловались. Но разговор перешел затем на Луизэ, и вдруг сияющее лицо Нана омрачилось: в голове ее мелькнула неприятная мысль.
— Ах, какая досада, — пробормотала она. — Мне нужно уйти из дому в три часа. Вот уж каторга!
M-me Лера чуть было не спросила ее, куда она хочет идти, но, взглянув на нее, промолчала. В эту самую минуту Зоя доложила, что кушанье подано. Все перешли в столовую, где за накрытым столом уже сидела какая-то пожилая дама. Она не сняла с головы шляпки. Платье ее было неопределенного цвета: что-то среднее между пюсовым и темно-зеленым. Нана нисколько не удивилась ей и только спросила, отчего она не зашла к ней в комнату?
— Я слышала голоса, — отвечала старуха, — и подумала, что у вас гости.
M-me Малуар, дама степенная, с хорошими манерами, играла роль ‘старой приятельницы’ при Нана. Она выезжала с ней вместе и служила ей компаньонкой. Присутствие m-me Лера стесняло ее в первую минуту. Но, узнав, что это тетка, она ласково посмотрела на нее со своей кисловатой улыбкой. А в это время Нана накинулась на редиски и стала их есть без хлеба: она уверяла, что у нее аппетит волчий. M-me Лера, сделавшись вдруг церемонной и желая хвастнуть своей деликатностью, отказалась от редиски, от них делается харкотина. Но молодая женщина любила редиску больше всего на свете, она готова была съесть ее целый сноп. Когда Зоя подала котлетки, Нана пощипала немножко мяса и пососала косточку, от времени до времени поглядывая искоса на шляпку своей старой приятельницы.
— Скажите, пожалуйста, — спросила она, наконец, — это новая шляпка, которую я вам подарила?
— Да, я ее переделала, — пробормотала m-me Малуар, с трудом ворочая языком.
Шляпка была самая невозможная: с вырезом на лбу и огромным пером в виде султана. M-me Малуар имела слабость переделывать все свои шляпки, она одна понимала, что ей к лицу, и в одну минуту умела сделать безобразный треух из самой изящной шляпки. Нана, купившая ей эту шляпку именно для того, чтоб не краснеть за нее, когда они выезжали вместе, чуть не вышла из себя.
— Сбросьте ее, по крайней мере! — крикнула она.
— О, нет, благодарю вас, — с достоинством отвечала старуха, — она мне нисколько не мешает, мне в ней отлично.
После котлеток подали цветную капусту и остаток холодного цыпленка. При каждом блюде Нана делала гримасу, обнюхивала, задумывалась и оставляла свою тарелку нетронутою. Она кончила завтрак вареньем — вкус у нее был птичий.
Десерт затянулся. Зоя подала кофе, не убрав со стола, дамы только отодвинули свои тарелки. Разговор шел все о вчерашнем представлении. Нана крутила папироски, которые она покуривала, развалившись в кресле. M-me Лера и m-me Малуар, мало-помалу распускаясь, начали выказывать друг к другу симпатию. Так как Зоя стояла с пустыми руками, опершись спиной на шкаф, то ей пришлось рассказать свою биографию.
По ее словам, она была дочерью акушерки из Берси. Матери ее не повезло, и Зоя должна была поступить на службу сначала к дантисту, потом к страховому агенту, но эти места были не по ней. Затем она с гордостью принималась перечислить всех дам, у которых, она служила в горничных. Зоя рисовалась, уверяя, что не раз в ее руках была судьба этих женщин. О, без нее не одной пришлось бы иметь очень неприятные истории! Вот, например, однажды сидит у m-me Бланш ее друг, вдруг входит ‘сам’, что же сделала Зоя, как бы вы думали? Она хлопнулась о землю, проходя чрез салон, старик бросился в кухню за стаканом воды, а в это время друг успел дать тягу.
— Ах, какая вы милая! — сказала Нана со смехом, пуская тонкую струйку дыма.
Она слушала Зою с каким-то нежным, подобострастным восторгом. Эта некрасивая девушка питала глубочайшее презрение к красоте. Она пожимала плечами, стоя за спиной своих хозяек, этих забулдыг, этих замарашек, загребающих деньги лопатами, но глупых, как их собачонки.
— Ах, у меня было много горя в жизни… — начала m-me Лера.
Затем, придвинувшись к m-me Малуар, она стала поверять ей свои тайны, причем обе от времени до времени брали кусочки сахару и, окунув в коньяк, посасывали. Но m-me Малуар имела привычку выслушивать чужие секреты, никогда не проговариваясь на счет своих. Носились слухи, что она живет на какие-то таинственные деньги в комнате, куда никто никогда не проникал. Единственный предмет, который приводил ее в возбужденное состояние и о котором она могла болтать без умолку — это были ясновидящие. Она была знакома с одной ясновидящей, вылечивавшей от всех болезней одним прикосновением к волосам больного. Так как m-me Лера заявила, что у нее вот уж с неделю покалывает в левом плече, то Малуар взяла с нее слово побывать у ее ясновидящей.
Вдруг Нана накинулась на тетку.
— Тетушка, ради Бога, не играй ты ножами. Знаешь, ведь, что меня от этого воротит.
По рассеянности, мадам Лера сложила два ножа крестом. Молодая женщина всегда уверяла, что она вовсе не суеверна. Опрокинуть солонку — это пустяки, пятница — тоже вздор, что же касается ножей — это уж чересчур, с этим она не могла совладать, ножи никогда не обманут. Наверное, с ней случится какая-нибудь неприятность. Она зевнула и, затем, промолчав с минуту, сказала, с видом величайшей скуки:
— Уже два часа. Мне необходимо идти. Ах, как это досадно!
Обе старухи обменялись взглядом и, затем, молча покачав головой в один голос сказали: О, конечно, это не всегда приятно.
Нана снова откинулась на спинку кресла и закурила новую папироску, что же касается до m-me Лера и Малуар, они скромно закусывали губы, погрузившись в философские размышления.
— А мы без вас сыграем пока в безик, — сказала, наконец, мадам Малуар, после довольно продолжительного молчания. — Вы, конечно, играете в безик, m-me Лера?
— О, разумеется, она играет и при том в совершенстве — произнесла Нана. Зоя вышла, ее не стоило беспокоить для этого. Можно отлично устроиться на краю стола. Тотчас же они отвернули скатерть на грязные тарелки, и m-me Малуар сама встала, чтоб достать карты из шкафчика. Но Нана остановила ее, прося, прежде чем они сядут за карты, написать ей письмецо. Она сама терпеть не может писать, к тому же не уверена в своей орфографии, приятельница же ее умела писать такие милые, задушевные записочки. Она побежала в свою спальню за хорошей бумагой. Чернильница — пузырек чернил в три су, с запыленным и заржавленным пером, — стояла на комоде. Написать нужно было Дагенэ. М-llе Малуар собственноручно вывела своим английским почерком: ‘Мой миленький голубчик’, и уведомляла его затем, чтоб он не приходил завтра, потому что ‘этого нельзя’, но что ‘вдали, как и вблизи, во всякую минуту, она только о нем одном думает’.
— В конце я посылаю ‘тысячу поцелуев’, — проговорила m-lle Малуар.
М-mе Лера одобрительно кивала ‘головой при каждой фразе. Глаза ее горели, она ужасно любила вмешиваться в сердечные истории. Поэтому, она пожелала непременно вставить что-нибудь от себя. Приняв нежный, воркующий тон, она поправила:
— ‘Тысячу поцелуев твоим милым глазкам’.
— Да, да! — воскликнула Нана, — ‘тысячу поцелуев троим милым глазкам’!
Лица обеих старух сияли блаженством.
Позвонили Зою, чтобы дать ей снести письмо рассыльному. По счастью, как раз в эту минуту пришел театральный комиссионер, который принес Нана театральное расписание, забытое утром. Она приказала позвать его и поручила на обратном пути занести Дагенэ письмо, причем задала ему несколько вопросов. О, Борднав совершенно доволен: места уже разобраны на восемь дней вперед. Целая толпа народу приходила спрашивать адрес Нана. Когда рассыльный вышел, Нана объявила, что уйдет всего на час, не более. Если будут гости, пусть подождут. Не успела она договорить, как раздался звонок. Это был кредитор — содержатель наемных экипажей. Он расположился в прихожей на скамейке. Ну, этот пусть себе хлопает глазами хоть до вечера, дело терпит.
— Теперь иду! — сказала Нана, снова лениво потягиваясь и почесываясь. — Теперь мне бы уж следовало быть там.
Однако она не двигалась с места, следя за игрой тетки, у которой только что оказалось четыре туза. Опершись подбородком на ладонь, она вся погрузилась в игру. Но вдруг она встрепенулась, на часах пробило три.
— А чтоб тебе ни дна, ни покрышки! — грубо крикнула она.
M-me Малуар, считавшая в это время ‘очки’, стала ободрять ее своим слащавым голосом.
— Голубушка, вы бы уж лучше поскорей покончили со своим дельцем.
— Да, уж постарайся освободиться поскорее. Я поеду в половине пятого, если в четыре ты привезешь деньги.
— О, дело не затянется! — пробормотала она.
В десять минут Зоя надела ей платье и шляпку. Ей было решительно все равно, как она выглядит. В ту минуту, когда она совсем уж собралась уходить, раздался новый звонок. Теперь это был угольщик. Ну что ж? Провести его к каретнику: им будет веселей. Однако, желая избегнуть сцены, Нана прошла через кухню и спустилась по черной лестнице: дело было знакомое и при том вовсе не хлопотливое — нужно было только подобрать шлейф.
— У кого материнское сердце, тому все можно простить, — поучительным тоном сказала m-me Малуар, когда они остались вдвоем.
— Четыре короля, — отвечала m-me Лера, вся занятая игрой.
Обе погрузились в бесконечную партию. Стол оставался неубранным. В комнате стоял густой туман от выкуренных Нана сигареток и еще не остывших недоеденных блюд. Обе дамы снова принялись кушать сахар с коньяком. Около двадцати минут играли и посасывали они, когда раздался третий звонок, и Зоя быстро вбежав в комнату, принялась гнать их вон без всякой церемонии, как своих товарок.
— Слышите, звонят? Вам нельзя тут сидеть. Если придет много народу, мне понадобятся все комнаты. Ну, киш, киш!
M-me Малуар хотела докончить партию, но так как Зоя сделала вид, что хочет смешать карты, то она заблагорассудила лучше перенести игру, как она была, тем временем, как m-me Лера переносила коньяк, сахар и рюмки, они перешли на кухню и расположились на конце стола между кучкой сохнувших тряпок и ушатом с помоями…
— Так, значит, триста сорок… Ход за вами.
— Иду с червей.
Когда Зоя вернулась, они снова были погружены в игру. Пока m-me Лера тасовала карты, Малуар, после небольшой паузы, спросила:
— Кто это был?
— О, пустяки, — небрежно отвечала горничная, — мальчишка… Я хотела, было, прогнать его, но он такой хорошенький, розовенький, голубоглазый, без волоска на лице, — совсем девочка, я позволила ему подождать. Она принес огромный букет и ни за что не хотел отдать его мне. Этакий сопляк! Ему бы еще в школу ходить, а он туда же… Отшлепать бы его хорошенько…
M-me Лера принесла графин воды, чтоб приготовить грог, потому что от коньяку у нее пересохло в горле’. Зоя объявила, что и она не прочь выпить. У нее, но ее словам, во рту было горько, как от полыни.
— Ну, так куда же вы его спрятали? — снова спросила m-me Мелуар.
— Знаете, я засадила его в пустую коморку, что в глубине коридора. Там стоить всего на всего чемодан и стул, как раз самое подходящее место для таких молодчиков.
Она положила несколько кусков сахару в свой грог, но сильный удар электрического звонка заставил ее вскочить с места. Черт возьми, неужели ей не дадут даже напиться спокойно! Что же будет после, если уж теперь начинается трезвон? Однако она все-таки побежала отворить. Вернувшись на кухню, она встретила вопрошающий взгляд m-me Малуар.
— Пустяки, букет…
Все трое выпили, слегка кивнув друг другу головою. Пока Зоя убирала стол и выносила одну за другую тарелки кухню, раздались два новых звонка. Но серьезного визита не было ни одного. Все новости тотчас же сообщались на кухню, два раза повторила Зоя свою презрительную фразу:
— Пустяки, букет…
Однако между двумя взятками дамы похохотали-таки вволю, когда Зоя рассказала им, какие рожи строили кредиторы в прихожей, когда приносили цветы, угольщик был особенно свиреп. Это приводило их в неистовство каждый раз. Нана увидит все эти букеты на своем столике, куда она их сваливает. Какая жалость, что эти букеты так дороги, а выручить не выручишь за них и десяти су. Сколько брошенных на ветер денег?
— Что до меня, — сказала m-me Малуар, — то я была бы совершенно довольна, если б мне давали каждый день столько, сколько мужчины тратят на цветы для женщин в Париже.
— У вас губа не дура, — пробормотала m-me Лера. — Одних денег, что тратят на нитки… шестьдесят четыре дамы, милая.
Стрелка показывала без десяти четыре. Зоя удивлялась и не могла понять, почему Нана так долго не возвращается. Обыкновенно, когда ей приходилось выходить из дому после обеда, она обрабатывала свои делишки живой рукой. Но m-me Малуар заявила, что не всегда все выходит, сак как нам хочется. — О, разумеется, в жизни бывают закорючки, — соглашалась m-me Лера. — Во всяком случае, лучше всего подождать, если племянница запоздала, значит ее задержали, не так ли? К тому же, ждать здесь вовсе не скучно. В кухне так хорошо. Сиди хоть до ночи. При этом m-me Лера стада ходить с бубен, так как черви все у нее вышли.
Раздался новый звонок. Зоя вышла из кухни, но на этот раз вернулась не так скоро. Когда она взошла, все лицо ее сияло.
— Голубчики, знаете ли кто был? — начала она, едва переступив порог и, понизив голос, прибавила: — толстяк Стейнер…. О, я частенько видывала у m-me Бланш. Это человек с мошной… Я провела его в маленькой салон.
Тут m-me Малуар принялась рассказывать m-me Лера, что за человек банкир, так как та не знала этих господ. Неужели он думает бросить Розу Миньон! Зоя покачивала головой: она знает, она знает! Но ей снова пришлось бежать отворять.
— Ну, штука — сказала она возвращаясь. — Сам цыган. Как я ни твердила ему, что Нана нет дома, он все-таки залез. Что это с ним сделалось? Мы думали, что раньше вечера он не придет.
— Он в спальне? — чуть слышно спросила старая приятельница.
— А то где же? Так прямо и лезет, а я разве могу его остановить. Хорошо еще, что у меня остались свободными столовая и зала. Но право лучше б было, если б Нана вернулась, все же кого-нибудь да спровадили бы.
В четыре с четвертью Нана все еще не было. И что она там делает? Это ни на что не похоже. Принесли еще два букета. Зоя, усталая, посмотрела, осталось ли еще кофе. Как хорошо бы теперь, напиться кофейку, это оживляет, а то они совсем клюют носом. Такая скука — то и дело брать и брать по карте из колоды. Пробило половину пятого. Наверное с Нана что-нибудь случилось, они начали перешептываться.
Вдруг, забывшись, m-me Малуар на всю комнату громко провозгласила:
— У меня пятьсот! Козырная квинта!
— Тише! — с гневом крикнула Зоя. — Что подумают все эти господа?
Среди глубокой тишины, нарушавшейся только сдержанным шепотом старух, споривших за картами, раздался шум торопливых шагов, поднимавшихся по черной лестнице. Это была, наконец, Нана. Еще прежде, чем отворилась дверь, уже слышно было ее порывистое дыхание. Быстрым толчком распахнула она дверь и вбежала в кухню красная, как рак. Шлейф, который она не успела даже подобрать, волочился по лестнице и воланы, очевидно, окунулись в какую-нибудь лужу из нечистот, вылитых из какой-нибудь квартиры, в которой горничная была настоящей замарашкой.
— Наконец-то! Ну, разодолжила! — сказала, закусывая губы, m-me Лера, не забывшая еще козырной квинты m-me Малуар. — Можешь похвастаться. Ты заставляешь ждать себя, как настоящая принцесса.
— Сударыня, вы право поступаете очень необдуманно, — прибавила Зоя.
Нана, и без того раздраженная, окончательно вышла из себя, услыхав эти упреки. Так-то принимают они ее после всего, что она вытерпела.
— Убирайтесь вы все к черту! — крикнула она.
— Тише, тише! У вас гости, — прервала ее Зоя.
Тогда, понизив голос, молодая женщина пролепетала прерывающимся голосом:
— Вы думаете, что я забавлялась что ли? Этому не было конца! Хотелось бы мне, чтоб вы были на моем месте… Я вся кипела от злости. Мне хотелось надавать ему пощечин… И ни одного извозчика на обратном пути! Ну, да и бежала же я!
— А деньги есть? — спросила тетка.
— Вот вопрос! — отвечала Нана.
Она бросилась в кресло против камина, не будучи в состоянии стоять на ногах от усталости. Не успев еще хорошенько отдышаться, она вынула из-под корсажа конверт с четырьмя сто франковыми бумажками внутри. Угол конверта был цинично разорван с целью удостовериться в содержимом, и бумажки легко было видеть сквозь широкую щель. Все три женщины, окружавшие Нану, пристально смотрели на толстый конверт, помятый и испачканный, который она держала в своих маленьких обтянутых перчаткой руках. Ехать на вокзал было уже поздно. Решили, что m-mе Лера поедет в Рамбулье завтра. Нана приступила к пространным объяснениям.
— Вас ждут, — перебила ее горничная. Но Нана вспылила снова. Гости могут подождать. Нужно прежде покончить с делами. Заметив, что тетка уже протянула руки к деньгам, она сказала:
— Нет, погоди, не все. Триста франков кормилице, пятьдесят франков тебе на дорогу, всего триста пятьдесят франков. Остальные пятьдесят я оставлю себе.
Теперь затруднение состояло в том, чтоб разменять деньги. Во всем доме не было и десяти франков. Никто не подумал даже обратиться к m-me Малуар, которая сидела с видом полного равнодушия, потому что, кроме шести су на омнибус она никогда ничего не брала с собой. Наконец, Зоя вышла, сказав, что посмотрит, не найдется ли денег у нее, и вскоре принесла сто франков, пятифранковыми экю. Их сосчитали на краю стола. M-me Лера тотчас же ушла, обещав привести Луизэ на следующий день.
— Так меня ждут, говорите вы? — переспросила Нана, по-прежнему отдыхая в кресле.
— Да, трое.
Первым назвала она банкира. Нана сделала гримасу. Этот Стейнер воображает, что она позволит ему заморить себя со, скуки, потому что вчера он ей бросил букет.
— К тому же, объявила она, на сегодняшний день с меня довольно. Я никого не хочу видеть. Скажите им, что я не вернусь сегодня.
— Вы подумайте, вы не откажетесь принять Стейнера, не двигаясь с места, торжественно произнесла Зоя, рассерженная тем, что ее госпожа намерена сделать новую глупость.
Потом она заговорила, о цыгане, который, по всей вероятности, уже начинает терять терпение. При имени валаха, Нана окончательно вышла из себя и совсем заупрямилась. Никого-никого не хочет она видеть. Видал ли кто-нибудь когда такого прилипчивого человека! Довольно и того, что она должна принимать его по вечерам. Если он вздумает ходить к ней и днем, то она его вытолкает в три шеи.
— Гоните их всех вон, повторила она. Я лучше сыграю с m-me Малуар в безик. Это гораздо приятнее.
Она не успела еще умолкнуть, как раздался звонок. Это уж было чересчур. Она запретила Зое отворять, но та, не слушая ее, вышла из кухни. Через минуту она вернулась и, подавая Нана две визитные карточки, тоном, не допускающим возражений, сказала:
— Я отвечала, что вы принимаете. Эти господа ждут вас в салоне.
Нана вскочила, разъяренная. Но имена маркиза Шуара и графа Мюффе де-Бевиля, написанные на визитных карточках, успокоили ее. На минуту она задумалась.
— Что это за господа? — спросила она, наконец. — Вы их знаете?
— Я знаю старика, — отвечала Зоя, со скромным лаконизмом.
Но, так как Нана продолжала смотреть на нее вопросительно, она прибавила…
— Я его кое-где встречала.
Эти слова заставили молодую женщину выйти из нерешительности. Она примет этих господ, раз уж это необходимо. С сожалением вышла она из кухни — этого тепленького уголка, где можно было болтать и изливаться на свободе, вдыхая запах кофе, варившегося на потухающих угольях камина. В комнате осталась m-me Малуар, которая теперь раскладывала пасьянс. Она все время не снимала шляпки, но чтоб быть свободнее, распустила ленты и закинула их за плечи.
В уборной, пока Зоя одевала ее в пеньюар, Нана вымещала свою злость самой крупной руганью против мужчин. Эти площадные выражения огорчали горничную, ясно показывая ей, что ее госпожа не так-то скоро отмывалась от грязи своего детства. Она осмелилась даже уговаривать Нана бросить эту привычку.
— Э, полно! — с циничной откровенностью сказала Нана, — все это замарашки, они это любят.
Тем не менее, она вдруг приняла вид ‘принцессы’, как она выражалась, и направилась в зал. Зоя удержала ее и сама провела к ней в уборную маркиза Шуара и графа Мюффе. Так было гораздо лучше.
— Господа, — сказала молодая женщина с изысканной вежливостью, — мне очень жаль, что я заставила вас ждать.
Оба поклонились и уселись. Тюлевая вышитая штора пропускала в уборную приятный полусвет. Это была самая изящная комната в квартире. Стены были обиты светлой материей. Мраморный туалет, мозаичное трюмо, кушетка и несколько кресел, обтянутых голубым атласом, составляли ее мебель. На туалете целой горой лежали букеты цветов. Розы, лилии, гиацинты наполняли комнату сильным, резким запахом, но сквозь влажные испарения цветных ваз и кувшинов пробивался иногда более острый запах сухой пачули, мелкий крупинки которой остались на донышке какой-нибудь чашки. Ежась и поправляя свой дурно завязанный пеньюар, Нана казалась захваченной врасплох посреди своего туалета, кожа ее, казалась, еще не высохла, она и улыбалась, и пряталась в свои кружева.
— Сударыня, — с важностью начал граф Мюффе, — вы извините, я уверен, нашу настойчивость… Нас привело к вам — человеколюбие. Маркиз и я, мы члены благотворительного комитета нашего округа.
Маркиз Шуар поспешил любезно прибавить:
— Узнав, что в нашем околотке поселилась великая артистка, мы позволили себе явиться, чтобы поручить наших бедных ее особому покровительству. Талант всегда идет рука об руку с сердцем.
Нана стала скромничать. Она благодарила чуть заметными кивками головы, стараясь придать себе вид дамы высшего света, но в то же время она быстро соображала. Наверное, старик привел молодого, у него такие плутовские глаза. Но нужно держать ухо востро и с другим. У него так смешно раздуваются виски, очень может быть, что это он приходил… Да, это так… Консьерж называл его фамилию. Теперь же каждый будет играть на свой карман.
— О, вы прекрасно сделали, господа, что пришли, — радушно сказала она.
Новый звонок прервал ее на полуфразе. Еще один! Зоя побежала отворять. Оба посетителя немного смутились.
— Оказывать помощь — такое счастье! — продолжала она.
На самом деле она была польщена.
— О, если б вы знали какая нищета! — воскликнул маркиз. — В нашем участке насчитывается до трех тысяч бедных, а между тем, он один из самых богатых. Вы не можете себе вообразить всех этих страданий: голодные дети, больные женщины, лишенные всякого ухода, умирающие от холода…
— Бедняжки! — проговорила Нана, глубоко тронутая.
Она отличалась способностью добрых девушек легко расстраиваться. Волнение ее было таково, что слезы выступили на ее прелестных глазах. Она совершенно нечаянно наклонилась, перестав следить за собой, и сквозь открытый пеньюар выставилась ее обнаженная шея, между тем, как йод тонкой материей юбки обрисовывалась вся ее нога. Землистые щеки маркиза слегка заалели. Граф Мюффе, собравшийся было говорить, внезапно умолк и провел рукой по лбу, как будто на нем выступил пот. Было слишком душно в этой уборной, как в запертой оранжерее. Розы в ней вяли. Какое-то опьянение распространялось от пачули, лежавшей в чашечке.
— Приятно быть богатой в таких случаях, — с живостью продолжала Нана. Но всякий делает, что может… Поверьте, если б я знала… — Она чуть не сказала глупость, так была растрогана. Поэтому она предпочла прервать себя на половине фразы. С минуту она стояла в смущении, не будучи в состоянии припомнить, куда она положила свои пятьдесят франков. Но потом она вспомнила. Они должны быть на углу туалета, под опрокинутой помадной банкой. Лишь только она встала, раздался новый протяжный звон. Вот тебе еще один! Этому не будет конца! Куда это Зоя рассует весь этот люд? Граф и маркиз тоже поднялись, последний насторожил уши, стараясь прислушаться к тому, что происходило у входной двери. Очевидно, ему был знаком этот удар звонка. Мюффе обменялся с ним взглядом, потом оба стали смотреть в разные стороны. Обоим было неловко, они снова сделались холодными, причем один, со своими густыми волосами, выглядел величественно и солидно, другой — подтягивал опущенные плечи, по которым падали пряди его реденьких седых волос.
— Ну, вот моя лепта, — сказала Нана, принося свои десять экю и весело улыбаясь. — Это для бедных.
На подбородке показалась у нее ее очаровательная ямочка. Она держала в руке столбик экю с видом милого, доброго ребенка, вовсе не думая рисоваться. Она протянула свою руку обоим мужчинам, как бы спрашивая: ‘кто хочет?’. Граф оказался проворнее и взял пятьдесят франков, но нижняя монетка осталась на руке, так что он должен был подобрать ее на самой ладони молодой женщины — влажной, мягкой, прикосновение к которой заставило его вздрогнуть. Это показалось ей очень забавным, она все смеялась.
— Вот, господа! — продолжала Нана. — В другой раз надеюсь дать больше.
У них не было более предлога оставаться, они раскланялись и направились к выходу. Но в ту минуту, когда они уже подходили к двери, раздался новый звонок. Маркиз не мог удержать чуть заметной улыбки, по лицу графа пробежала тень. Нана задержала их на несколько секунд, чтобы дать Зое время припрятать нового гостя. Она не любила, чтоб у нее встречались. Однако теперь уж их понабралось. Как-то Зоя управится? Нана очень обрадовалась, когда увидела, что в зале нет никого. Куда же Зоя их попрятала — уж не по шкафам ли?
— До свидания, господа, — сказала она, останавливаясь на пороге салона.
Она опутывала их, как сетью, своим смехом и прозрачным взглядом, они решительно недоумевали, обращается ли она к ним лишь как к членам благотворительного комитета или нет. Граф Мюффе, поклонился, смущенный, несмотря на всю свою светскость. Ему нужен был воздух, простор, у него кружилась голова от этого запаха будуара, цветов, женщин. За его спиной маркиз Шуар, уверенный в том, что тот его не видит, осмелился очень выразительно подморгнуть Нана, внезапно исказив лицо и облизываясь.
Когда молодая женщина вернулась в будуар, где ее ждала Зоя с письмами и визитными карточками, она все еще смеялась.
— Вот так проходимцы! — сказала она. — Подтибрили мои пятьдесят франков!
Она вовсе не была на них сердита: ее так смешило, что мужчины берут от нее деньги. Но все-таки они свиньи: сиди теперь без гроша.
Но, взглянув на письма и карточки, она снова пришла в дурное расположение духа. Письма еще туда-сюда, она даже любила получать их, в особенности, любовные. Все они были от лиц, которые накануне аплодировали ей в театре, а теперь объяснялись в любви. Что же касается до гостей, то пусть убираются к черту. На этот раз она заупрямилась.
— Сколько их там у вас? — резко спросила она.
— Не знаю, наверное. Я их насовала повсюду.
Зоя заметила при этом, что квартира очень удобная: все комнаты выходят в коридор. Не то, что у m-me Бланш, где нужно было проходить через зал, отчего бывало немало неприятностей.
— Гоните вон всех, начиная с цыгана! — повторила снова Нана.
— О, его-то я уж давно спровадила, — с улыбкой отвечала Зоя. — Он приходил только предупредить вас, что не может быть сегодня вечером.
— Ах, какое счастье! — Нана захлопала в ладоши.
Он не придет вечером. Она, стало быть, свободна. У нее точно гора свалилась с плеч. Она вздохнула, как человек, которого избавили от самого отвратительного наказания. Первой ее мыслью был Дагенэ. Бедный котеночек, она только что написала ему, чтоб он не приходил до четверга. M-me Малуар напишет ему другое письмо, и дело в шляпе. Но Зоя ответила, что m-me Малуар выскользнула по обыкновению совершенно незаметно. Нана хотела, было, послать кого-нибудь, но потом остановилась в нерешительности. Она чувствовала страшную усталость. Проспать всю ночь — как это приятно! Мечта о таком наслаждения взяла, наконец, верх. Один разок можно себя побаловать.
— Я лягу спать, как только вернусь из театра, и вы меня не будите раньше полудня, — пробормотала она, с видом никогда не спавшего человека.
Потом, возвысив голос, она крикнула:
— Гайда! Спустите теперь с лестницы всех их…. Понимаете, всех, всех… Они мне противны.
Зоя не шевелилась. Она не позволяла себе прямо давать советы своей госпоже, но старалась вести себя так, чтоб та могла воспользоваться ее опытностью, когда ей влезала в голову какая-нибудь дурь.
— Стейнера тоже? — лаконически спросила она.
— Разумеется, — отвечала Нана. — Его первого.
Горничная постояла еще, чтобы дать своей госпоже время одуматься. Неужели ей не будет приятно отбить у своей соперницы, Розы Миньон, такого богатого и известного во всех театрах поклонника?
— Не мешкайте, пожалуйста, голубушка, — повторила Нана, отлично понимавшая все это, — и передайте ему от меня, что он мне надоел пуще горькой редьки.
Но тут она, как будто, задумалась: завтра, может, он ей понадобится. Вдруг, она рассмеялась, моргнула глазом и, с жестом уличного мальчишки, вскричала:
— Во всяком случае, если он мне нужен, то самый лучший способ привязать его к себе — это, все-таки, вытурить его за дверь.
Зоя была поражена. Она устремила на свою госпожу взгляд, полный внезапного восторга, и пошла с целью вытурить Стейнера за дверь, без всяких возражений.
Нана постояла еще несколько минут, чтобы дать Зое время ‘вымести сор’, как она выражалась.
Наконец, она свободна, ей просторно. Господи, кто бы мог ждать такого нашествия! Она заглянула в зал — пусто, в столовую — тоже. Какое блаженство! Ей даже дышалось легче. Успокоившись, она продолжала осмотр, уверенная, что никого больше нет, но, вдруг, отворив дверь одной коморки, она наткнулась на молоденького юношу. Он сидел на чемодане, смирнехонько, настоящим умницей, держа на коленях огромный букет.
— Ах, Боже мой, и здесь сидят!
Мальчик вскочил на ноги, весь красный, как маков цвет. Он не знал, что ему делать со своим букетом, вне себя от смущения, он перекладывал его из одной руки в другую. Его молодость, его сконфуженный вид, забавное недоумение, выражавшееся во всех его движениях, тронули Нану. Она разразилась добродушным хохотом. Как, и дети туда же? Скоро ей станут приносить мужчин в пеленках. Она совсем расшутилась, стала фамильярной, доброй, как мать.
— Хочешь, чтоб я тебя высморкала, сосун? — сказала она ему со смехом.
— Да, — отвечал мальчик умоляющим голоском.
Этот ответ окончательно рассмешил ее. Ему минуло семнадцать лет, его звали Жорж Гугон, вчера он был в Varietes и, вот, пришел к ней с визитом.
— Это ты мне принес цветы?
— Да. Ну, давай же, балбес!
Но когда она брала у него букет, он впился в ее руки с жадностью, свойственной этому золотому возрасту. Пришлось бить его, чтоб он отстал. Однако, этот сопляк привязчивее иного большого! Но, браня его, она продолжала улыбаться. Она услала его, позволив зайти в другой раз. Он шатался, он не находил дверей.
Нана вернулась в свой будуар, куда, через несколько минут пришел Франсис, чтоб окончательно убрать ей голову. Она одевалась к вечеру. Сидя перед зеркалом и, предоставив свою голову искусным рукам парикмахера, она погрузилась в глубокую задумчивость, из которой была выведена приходом Зои.
— Пришли трое. Хотят непременно вас видеть.
— Ну, пусть подождут, — спокойно отвечала она.
— Но ведь так от них не будет отбою?
— Ничего! Пусть сидят. Проголодаются, уйдут сами.
Голова у нее пошла кругом. Ей ужасно понравилось заставлять мужчин ждать. Ей пришла в голову мысль, окончательно развеселившая ее: она рвалась из рук Франсиса и побежала сама задвинуть задвижку, теперь пусть набьется их там хоть как сельдей в бочке — авось не пробьют дыры в стене. Зоя может входить через кухонную дверь. Тем временем трезвон шел во всю ивановскую. Не проходило и пяти минут, чтоб не раздавался звонкий, волнообразный звон, с правильностью хорошей машины. Нана, пока Франсис убирал ей волосы, от нечего делать, считала звонки.
— Раз… два… три… четыре… пять… Будет! у меня может сделаться мигрень.
— А мои пралинки? — вдруг спросила она Франсиса, вспомнив свое поручение.
Франсис тоже забыл о них. Он достал из бокового кармана своего пиджака мешочек с конфетками и подал их, с радушной миной светского человека, делающего подарок своей хорошей приятельнице. Это не мешало ему, впрочем, каждый раз ставить ей свои пралинки в счет. Нана положила мешочек между колен и принялась хрустеть, ворочая голову под нежными толчками парикмахера.
— Черт возьми, вот так компания! — пробормотала она, после некоторой паузы.
Три раза подряд раздавались звонки… Они точно догоняли друг друга. Между ними были и робкие, как будто от трепещущей руки, были и громкие и протяжные, от чьего-нибудь смелого и твердого пальца, и грубые, от которых вздрагивал воздух. Одним еловом, это был настоящий концерт, способный оглушить весь околоток, потому что целая толпа мужчин, один за другим, колотили в электрическую пуговку. Шутник Борднав раздавал адреса Нана, очевидно, слишком щедро. Весь вчерашний театр явится к ней.
— Франсис, — сказала Нана, — нет ли у вас ста франков?
— Ста франков?.. Это, смотря по обстоятельствам.
О, я не могу дать вам векселя. Но будьте покойны: поручителей, кажется, довольно…
Широким жестом она указала на соседние комнаты. Франсис вынул сто франков.
Во время этого перерыва вошла Зоя, с вечерним нарядом, и принялась одевать свою госпожу. Франсис ждал, чтобы окончательно отделать ее куафюру. Но ежеминутно звонки отрывали горничную от ее дела, и она должна была оставлять Нану, то с одним башмаком, то на половину зашнурованною. Несмотря на всю свою опытность, она начинала терять голову.
Рассовав гостей, понемногу, повсюду, пользуясь всяким закоулком, она принуждена была, под конец, сажать их по трое и даже по четверо вместе, что было совершенно противно ее правилам. Пускай перегрызут друг друга, тень лучше — будет просторнее. Что же касается до Нана, то, хорошенько запершись в своем будуаре, она только подсмеивалась над ними, уверяя, что слышит, как они сопят. Что у них должны быть за рожи! Сидят кружочком, высунув языки, как дворняжки на солнце. Это было продолжение ее вчерашнего триумфа. Стая мужчин прибежала за ней по следам.
— Лишь бы только они не переломали чего, — пробормотала она.
Однако ей начинало становиться не по себе от стольких горячих дыханий, проникавших, сквозь щели, в ее комнату. Но Зоя провела к ней Лабордэта, и молодая женщина радостно вскрякнула. Он пришел сообщить ей об одном иске против нее, который он уладил у мирового судьи. Не слушая его, она повторяла:
— Едем-те, едем-те! Мы пообедаем вместе, потом вы меня проводите в Variete. Мой первый выход в половине десятого.
Добряк Лабордэт явился как нельзя более кстати. Этот никогда ничего не добивался. Он был простым другом женщин, маленькие делишки которых устраивал. На этот раз, он по пути урезонил кредиторов Нана, дожидавшихся в передней.
— Идем, идем, — торопила Нана, совсем одетая.
В эту минуту вбегает Зоя, с криком:
— Сударыня, я не стану больше отворять: по лестнице стоят хвостом.
По лестнице стоят хвостом! Сам Франсис, несмотря на всю свою английскую флегму, не ног не хохотать, укладывая свои гребешки.
Нана, схватив Лабордэта под руку, тащила его в кухню. Она убежала, освободившись, наконец, от всех мужчин, радуясь при мысли, что она с ним одна, может ехать куда хочет, не боясь никаких глупостей.
— Вы меня довезете обратно до моей квартиры, — говорила она, спускаясь по черной лестнице. — Так будет вернее… Вообразите себе, эту ночь я просплю всю, всю напролет! Что удивительно? не правда ли?

IV

Графиня Сабина, как имели обыкновение называть г-жу Мюффе де-Бевиль, в отличие от матери графа, умершей в прошлом году, принимала, по вторникам, в своем отеле, на углу улицы Миромениль и Пентьевр. Это было громадное четырехугольное здание, принадлежавшее Мюффе в течение более трехсот лет. Фасад, выходивший на улицу, высокий и мрачный, напоминал собою монастырь, громадные шторы на окнах были почти всегда спущены, позади дома, в сыром саду, росли деревья, тянувшиеся к свету, их длинные и тощие ветви виднелись над крышами домов.
В этот вторник, около десяти часов, было не более двенадцати человек гостей. Когда графиня ожидала лишь самых близких знакомых, она не отворяла ни маленького салона, ни столовой. Таким образом, все сидели вместе и беседовали у огня. Впрочем, салон был большой и высокий, четыре окна выходили в сад, сырость которого проникала в комнату, несмотря на огонь, пылавший в камине. Солнце никогда сюда не заглядывало, днем зеленоватый свет слабо освещал громадную комнату, вечером, когда лампы и люстры были зажжены, салон имел торжественный вид, благодаря панели и мебели из черного дерева, во вкусе империи, покрытой желтым бархатом, с атласными разводами. Здесь все носило отпечаток холодной важности, старинных нравов минувшего века, полного тишины и благочестия.
У камина, напротив того кресла, на котором умерла мат графа, четырехугольного, прямого и жесткого, графиня Сабина полулежала в покойном и мягком кресле, обитом красным шелком. Единственное модное кресло среди этой строгой обстановки резко бросалось в глаза.
— И так, — проговорила молодая женщина, — ожидают персидского шаха.
Говорили о князьях, которые приедут в Париж на выставку.
Несколько дам образовали кружок вокруг камина. Г-жа дю-Жонкуа, брат которой, дипломат, служил при посольстве на Востоке, передавала некоторые подробности о дворе Насср-Эд-дина.
— Не больны ли вы, дорогая? — спросила г-жа Шантеро, жена одного сановника, заметив, что графиня содрогнулась и побледнела.
— Нет, нисколько, — отвечала последняя, улыбаясь. — Я немного озябла… Этот салон никогда не натопишь!
При этом она окинула залу своим томным взором. Эстель, дочь ее, молодая девушка, лет шестнадцати, худая и ничем не выдающаяся, встала с табурета и молча поправила огонь в камине. Г-жа де-Шезель, подруга детства Сабины, моложе ее на пять лет, воскликнула:
— А я бы желала иметь такой салон! По крайней мере, ты можешь принимать… Теперь строят какие-то коробки… Ах, если б я была на твоем месте!
Она говорила рассеянно, указывая жестами, как бы она изменила обои, мебель и, вообще, всю обстановку, она бы непременно стала давать балы, на которых бывал бы весь Париж. Позади нее стоял ее муж судья и слушал с важным видом. Говорят она обманывала его, не скрывая, но это прощали и продолжали принимать ее, говоря, что она сумасшедшая.
— Ах! какая ты Леонида! — проговорила, улыбаясь, графиня.
Она дополнила свою мысль слабым движением руки. Она бы, конечно, не изменила своего салона, прожив в нем 17 лет. Теперь он должен остаться таким, каким желала сохранить его при своей жизни ее теща. Затем, графиня продолжала:
— Меня уверяли, что к нам прибудет король прусский и русский Император.
— Да, празднество будет великолепное, заметила г-жа де-Жонкуа.
Банкир Стейнер, недавно представленный графине Леонидой де-Шезель, знакомый со всем Парижем, разговаривал на диване между двух окон, он допрашивал депутата, от которого он желал получить некоторые сведения, относительно движения на бирже, которое он предвидел заранее, между тем, граф Мюффе, стоя перед ними, слушал, молча, с выражением весьма пасмурным. Несколько молодых людей образовали другую группу возле двери, где граф Ксавье де-Вандевр вполголоса передавал им какой-то рассказ, по-видимому, веселый и несколько вольный, так как все покатывались от смеха. Посреди салона толстый господин, начальник бюро в министерстве, усевшись в кресле, дремал с открытыми глазами. Когда один из молодых людей выразил сомнение насчет рассказа Вандевра, последний повысил немного голос.
— Вы слишком большой скептик, Фукармон, — заметил Вандевр, — вы портите свое удовольствие.
С этими словами он вернулся к дамам, где он мог рассчитывать на приятную беседу. Вандевр был последний представитель знатного рода, женственный и остроумный, он в это время пожирал целое состояние с яростью, ничем неутолимой. Его скаковые лошади, известные всему Парижу, стоили ему громадных денег, его проигрыши в императорском клубе доходили до громадной суммы, его любовницы поглощали ежегодно доходы с его земель и обширных владений в Пикардии.
— Советую вам называть других скептиками, когда вы сами ничему не верите, — сказала Леонида, оставляя ему место возле себя. Вы сами портите себе удовольствие.
— Это верно, — отвечал он. — Я желаю, чтоб другие пользовались моим опытом.
Его заставили замолчать, так как он раздражал г. Вено. Позади дам, в большом кресле, сидел старичок лет шестидесяти, со скверными зубами и лукавой улыбкой. Он сидел спокойно, как дома, слушал всех и не произносил ни слова. Он показал жестом, что это его нисколько не раздражало. Вандевр, приняв важный вид, заметил торжественно:
— Г. Вено знает, что я верю тому, чему должно верить. Это было исповедание веры. Леонида сама казалась довольной.
В глубине комнаты молодые люди более не смеялись. Салон принял важный вид, никому не было весело. Какой-то холод пронесся над обществом. Посреди всеобщего молчания слышался только гнусливый голос Стейнера, которого сдержанность депутата выводила из терпения. Графиня Сабина смотрела, молча, на огонь. Затем, она возобновила разговор.
— Я видела короля прусского в прошлом году, в Бадене. Он еще очень бодр для своих лет.
— Его сопровождал граф Бисмарк, заметила г-жа Жонкуа. Вы знаете графа? Я раз завтракала с ним у моего брата. О! это было давно, во время пребывания его в Париже… Вот человек, успеха которого я не понимаю.
— Почему же? — спросила г-жа Шантеро.
— Боже мой! как вам сказать… Он мне не нравится. Он имеет вид грубый и неприятный. По-моему, он человек бестолковый.
Все заговорили о графе Бисмарке. Мнения разделились. Вандевр, знавший его лично, уверял, что он хорошо пьет и отлично играет. Среди этого разговора дверь отворилась, явился Гектор Ла-Фалуаз. Фошри следовал за ним. Заметив Фошри, явившегося в первый раз, графиня встала и сделала несколько шагов вперед.
— Сударыня, проговорил журналист, раскланиваясь, я не забыл вашего любезного приглашения…
Она отвечала ему с любезностью и, улыбаясь, вернулась к своему месту. Фошри поклонился графу Мюффа. Затем он несколько растерянно посмотрел вокруг себя, из присутствовавших он знал только одного Стейнера. Вандевр, оглянувшись, пожал ему руку. Фошри, довольный этой встречей, тотчас же отвел его в сторону и проговорил вполголоса:
— До завтра, не правда ли? Вы там будете?
— Еще бы!
— В 12 часов у нее.
— Я знаю, знаю… Я буду там с Бланш.
Он спешил вернуться к дамам, чтобы сказать несколько слов в пользу Бисмарка. Фошри остановил его.
— Никогда вы не угадаете, какое она дала мне поручение.
Легким движением он указал на графа Мюффа, который в эту минуту обсуждал какую-то статью бюджета с депутатами.
— Не может быть, — смеясь, сказал Вандевр, озадаченный.
— Честное слово! Я обещал его привести. Я отчасти затем и приехал. Оба молча улыбнулись, Вандевр, вернувшись к дамам, воскликнул:
— Я, напротив, утверждал, что Бисмарк очень умен… Он при мне, однажды, выразился очень остроумно.
Однако Ла-Фалуаз слышал несколько слов, произнесенных вполголоса Фошри, он следил за ним, надеясь получить объяснение, которого, однако, не последовало. О ком шла речь? Что будет на другой день в полночь? Он не выпускал из виду своего кузена. Фошри сидел в отдалении. Его интересовала графиня Сабина. Фошри слыхал о ней прежде, он знал, что она вышла замуж в 17 лет и ей теперь не более 34-х. Со времени своего замужества она вела уединенную жизнь в обществе мужа и его матери. В свете одни считали ее холодной ханжей, другие жалели ее вспоминая ее веселый смех и пламенный взгляд, ранее того времени, когда она заперлась в этом мрачном и печальном доме. Фошри наблюдал ее и сомневался. Один из его друзей, недавно умерших, бывший чиновником в Мексике, после одного обеда, грубо доверил ему одну тайну, как это иногда бывает с людьми даже осторожными. Но то были смутные воспоминания, разговор происходил после хорошего обеда, Фошри сомневался при виде графини в черном, со спокойной улыбкой, среди старинного салона. Лампа, стоявшая позади нее, освещала ее тонкий, профиль, и только несколько полные губы, отчасти, обличали ее гордую чувственность.
— Что им дался этот Бисмарк! — проговорил Ла-Фалуаз, начиная скучать. — Здесь околеешь с тоски. Почему тебе вздумалось провести этот вечер здесь?
Фошри резко прервал его:
— Слушай, ты не знаешь, графиня ни с кем не живет?
— Ах, нет! нет! — проговорил тот, озадаченный, забыв все остальное. — Ты кажется забыл — где ты?
Потом он понял, что его негодование неуместно, и прибавил, откинувшись на спинку дивана.
— Впрочем, я говорю — нет, но я ничего не знаю верно… Тут есть один юноша, Фукармон, который, кажется, всегда торчит здесь. Бывают и другие, конечно… Впрочем, это не мое дело… Наконец, надо сказать, что если графиня по временам и развлекается, то она ловка, так как об этом никто ничего не знает.
Не ожидая дальнейших расспросов своего кузена, Ла-Фалуаз принялся рассказывать все, что он знал относительно Мюффа.
Между тем, как дамы продолжали разговаривать у камина, молодые люди говорили в полголоса, гляди на них, можно было подумать, что они обсуждают какой-нибудь важный вопрос.
И так, мать самого Мюффа, которую Ла-Фалуаз хорошо знал, была несносная старуха, всегда возившаяся с попами, к тому же она была горда, самовластна и требовала, чтоб все ей подчинялись.
Что же касается самого Мюффа, то он был Младший сын одного генерала, возведенного в графское достоинство Наполеоном I-м. Он тоже не имел ничего сметного, он был известен, как человек честный, прямой, строго исполнявший свой долг. Его единственным недостатком было то, что он имел слишком высокое мнение о своем положении при дворе, о своих добродетелях и заслугах, считая свою особу за нечто священное. Ла-Фалуаз извинял ему и это, его мать дурно его воспитала, каждый день он был у обедни, не пользовался никакими развлечениями и увеселениями, молодости у него не было, он воспитался настоящим семинаристом, заранее посвященным Богу. Мюффа никогда не умел шутить, как Вендевр, он был религиозен и имел припадки благочестия, доходившие до безумий, подобно припадкам белой горячки. Наконец, чтобы обрисовать его окончательно, Ла-Фалуаз шепнул слово на ухо кузена.
— Не может быть! — воскликнул тот, рассмеявшись.
— Меня в этом уверяли, честное слово!.. Это у него была еще когда он женился.
Фошри смеялся, глядя на графа Мюффа, лицо которого, обрамленное бакенбардами, без усов, казалось еще более квадратным и жестким в то время, как он приводил какие-то цифры Стейнеру, выражавшему нетерпение.
— Да, это на то похоже, — пробормотал Фошри. — Приятный подарок для жены!.. Ах! бедняжка, как я ее жалею. Как он ей надоедал! Она, наверно, ничего не знает.
В эту минуту графиня Сабина подозвала Фошри. В первую минуту он не расслышал, так он был занят рассказом о Мюффа.
Она повторила вопрос.
— Г. Фошри, не вы ли издали портрет графа Бисмарка? Вы с ним говорили?..
Фошри быстро встал, подошел к дамам, стараясь оправиться, он, впрочем, быстро нашелся и отвечал:
— Я должен сознаться, что изобразил графа Бисмарка по биографиям, напечатанным в Германии. Я лично его не видал.
Фошри остался возле графини. Продолжая разговаривать с нею, он не перерывал своих размышлений. Она казалась моложе своих лет, ей можно было дать не более 28, ее глаза, осененные длинными ресницами, сохранили огонь молодости. Выросши в семье, в которой господствовали несогласия, она проводила время то со своим отцом — маркизом де-Шуар, то со своей матерью, вышла она замуж очень рано, после смерти матери, побужденная к этому своим отцом, которого она, вероятно, стесняла… Этот маркиз был ужасный человек, о нем ходили странные слухи, не смотря на его большое благочестие.
Фошри спросил графиню, будет ли он иметь честь увидеть маркиза. Она отвечала, что отец явится позднее, он был очень занят, ему поручена была редакция проекта закона.
Журналист, знавший, где старик проводит вечер, был по-прежнему серьезен. Его удивлял знак на левой щеке графини, возле угла рта, который он только что заметил. Нана имела точно такой же знак. Это было странно. На этой родинке было три волоска. Только у Нана они имели золотистый цвет, а у графини совершенно черный. Однако это казалось ему невозможным. Эта женщина ни с кем не жила.
— Я всегда желала познакомиться с королевой Августой, — сказала графиня. — Говорят, что она так добра, так благочестива… Вы думаете, что она будет сопровождать короля?
— Этого никто не думает, — отвечал он.
Нет, она ни с кем не живет, это очевидно. Достаточно было увидать ее рядом со своей дочерью, такой ничтожной и натянутой. Этот салон, похожий на гробницу, как бы пропитанный запахом ладана, свидетельствовал ясно, какая железная рука и суровая обстановка тяготели над графиней. Она не внесла ничего своего в этот мрачный дом, почерневший от сырости. Всем управлял и распоряжался Мюффа, со своим лицемерным воспитанием, со своим покаянием и постом. Фошри стал даже находить графиню недалекой, она, наверное, отупела среди этого ханжества.
Старичок со скверными зубами и лукавой улыбкой, которого он внезапно заметил в кресле, позади дам, служил ему еще более сильным доказательством. Он знал эту личность: это был Теофиль Вено, бывший поверенный, специалист по ведению процессов для духовных лиц. Он вышел в отставку, наживши состояние, жизнь он вел таинственную, его принимали везде, низко раскланивались и немного побаивались, как будто, он олицетворял какую-то невидимую силу, которая чувствовалась за его спиной. Впрочем, держал он себя скромно, он, был старостой в церкви Мадлен, лишь для того чтоб чем-нибудь наполнить время, — говорил он. — Черт возьми! Графиня была хорошо окружена, ничего с ней не поделаешь.
— Ты прав, здесь помрешь с тоски, — заметил Фошри своему кузену, оставив дамское общество. — Мы удалимся, как только я исполню одно поручение.
— Какое поручение? — спросил Ла-Фалуаз с любопытством.
Фошри не отвечал. Стейнер, которого только что оставили Муффа и депутат, подходил взбешенный, вспотевший, он бормотал сквозь зубы:
— Мне что! пусть себе молчат, если не хотят говорить… Я найду таких, которые заговорят.
Затем, отзывая в сторону журналиста и меняя тон, он сказал с торжествующим видом:
— Ну, что? до завтра… Я в том же числе, голубчик!
— Да?! — пробормотал Фошри удивленный.
— Вы разве не знали?.. Сколько труда мне стоило застать ее! К тому же Миньон меня не выпускал из рук.
— Миньон тоже в числе приглашенных?
— Да, она мне так сказала… Одним словом, она меня приняла и пригласила… ровно в 12 часов ночи после театра.
Банкир торжествовал. Мигнув глазами, он прибавил, придавая словам особое значение:
— А что? у вас на лад идет?
— Что такое? — спросил Фошри, делая вид, что не понял…
— Она пожелала благодарить меня за мою статью, и по этому поводу была у меня.
— Да, да… Ваш брат счастлив. Вас награждают… Кстати, кто платит завтра?
Журналист развел руками, как бы поясняя, что это неизвестно. Вандевр призвал Стейнера, чтоб тот поддержал его защиту в пользу Бисмарка. Г-жа де-Жанкуа была почти убеждена. Она закончила, говоря:
— Он произвел на меня неприятное впечатление… Я нахожу, что у него злое лицо… Но я верю, что он умен. Это объясняет его успех.
— Несомненно, — проговорил Стейнер, — он родом из Кельна, такое мнение о герое Садовой было ему приятно.
Однако Ла-Фалуаз допрашивал своего кузена, преследуя его вопросами:
— Так завтра ужин у какой-то женщины?.. У кого? Скажи, у кого?
Фошри сделал знак, что их слушает, — надо было соблюдать приличие. В это время дверь отворилась и вошла старая дама в сопровождении молодого человека, в нем журналист узнал того самого школьника, который, на первом представлении ‘Белокурой Венеры’, произнес знаменитое ‘шикарно’, о котором еще говорили в обществе. Появление этой дамы привело в движение весь салон. Графиня Сабина быстро встала ей на встречу, взяв ее за обе руки и называя ее дорогой г-жей Гюгон, — она относилась к ней с большою нежностью. Видя, что кузен с любопытством следит за этой сценой, Ла-Фалуаз, в коротких словах, объяснил ему дело: г-жа Гюгон, вдова нотариуса, жила в своем поместье Фондет, близ Орлеана, во время своего приезда в Париж, она останавливалась в своем доме, на улице Ришелье, в настоящее время она приехала в Париж, чтоб поместить и устроить своего младшего сына, поступившего в университет для изучения прав. Г-жа Гюгон была подругой маркизы де-Шуар, графиня родилась при ней и часто, в детстве, гостила у нее по целым месяцам. Старушка относилась к графине, как к своей дочери.
— Я привезла к тебе Жоржа, — говорила г-жа Гюгон. — Не правда ли, как он вырос?
Молодой человек с голубыми глазами и светлыми, вьющимися волосами, имел вид девушки переодетой в мальчика. Он поклонился довольно свободно графине, напомнив ей, как они играли вместе в волан, два года тому назад.
— А, что, Филиппа нет в Париже? — спросил Мюффа г-жу Гюгон о ее старшем сыне.
— Нет, — отвечала она. — Он все еще в Версале.
Она сидела и говорила с гордостью об этом сыне, который, окончил первым курс в St. Cyr и с 24 лет был произведен в капитаны, после похода в Италию. Все присутствовавшие дамы окружали ее с почтением. Разговор продолжался в любезном и мягком тоне.
Фошри, при виде г-жи Гюгон, с ее седыми волосами, обрамлявшими ее лицо, освещенное ласковой улыбкой, сознавал, что было смешно, хотя бы на минуту, подозревать графиню Сабина.
Однако Фошри обратил внимание на мягкое кресло, покрытое красным шелком, на котором сидела графиня. Он находил в нем отсутствие вкуса, нарушающее гармонию старинного салона. Можно было сказать сразу, что это кресло сладострастной неги не было выдумкой графа. Казалось, что это был первый опыт, начало желания и наслаждения. Фошри сидел в раздумье, припоминая неопределенный намек, сделанный ему, однажды, вечером, в ресторане. Он старался проникнуть в дом Мюффа, побуждаемый чувственным любопытством, так как полковник из Мексики не вернется, кто знает? Надо обождать. Это, конечно, глупость, но мысль не покидала его, он говорил себе, что это было бы смешно. Действительно, мягкое кресло с откинутой спинкой — очень пышно. Любопытная вещь — это кресло.
— Ну что же? идем? — спросил Ла-Фалуаз, надеясь узнать на улице имя женщины, у которой будет ужин.
— Сию минуту, — отвечал Фошри.
Но он не спешил, под предлогом приглашения, которое ему поручили сделать, и для которого надо было ждать удобной минуты.
Теперь среди дам зашел разговор о каком-то пострижении, церемонии очень трогательной, о которой много говорили в парижских салонах за последние дни. Старшая дочь маркиза Фужера поступила в кармелитский монастырь по призванию. Г-жа Шантеро, дальняя родственница Фужерэ, рассказывала, что баронесса на другой день слегла в постель от огорчения. Это не удивляло г-жу Жонкуа, она была тоже приглашена на эту церемонию, но предпочла остаться дома, зная вперед, что сильные впечатления вредно действуют на ее здоровье.
— У меня было очень хорошее место во время церемонии, — проговорила Леонида. — Меня это очень занимало… О, это на меня произвело такое впечатление!
Г-жа Гюгон сожалела о бедной матери — Какое горе потерять дочь.
— Меня упрекают отчасти в набожности, заметила она со спокойной откровенностью, это не мешает мне находить жестокими детей, которые решаются на подобное самоубийство… Если б у меня была дочь, я бы никогда не согласилась, чтоб она себя заживо похоронила.
— Да, это ужасно, проговорила графиня с легкой дрожью, прижавшись в угол своего кресла, ближе к огню.
Затем, дамы принялись рассуждать, они говорили вполголоса, прерывая разговор легким смехом. Две лампы на камине, покрытые розовым кружевом, слабо освещали их, на столах, в отдалении, горели еще три лампы, распространяя в салоне мягкую полутень.
Стейнер скучал. Он рассказывал Фошри похождения маленькой г-жи Шезель, называя ее прямо Леонидой, ‘она плутовка’, — прибавил он вполголоса. Фошри рассматривал ее в то время как она сидела на краю кресла, в длинном голубом атласном платье, тонкая и смелая, как мальчик, ему почему-то, показалось странным видеть ее в этом салоне. У Каролины Эке, где домом управляла мать, гостья держала себя строже. Это могло служить сюжетом для статьи. Странный народ эти парижане. Лучшие салоны не всегда застрахованы от вторжений. Молчаливый Теофиль Венэ, ограничивался тем, что, улыбаясь, показывал ряд скверных зубов, далее, люди зрелого возраста, в роде Шантеро и Жонкуа, и несколько старичков, сидевших неподвижно в углу, все эти господа и госпожи перешли по завещанию от умершей графини. Граф Мюффа приглашал должностных лиц, с приличным видом, необходимым для служащих в Тюльери, сюда принадлежал начальник бюро, сидевший один среди комнаты, с бритым лицом и потухшими глазами, в таком тесном платье, что боялся тронуться с места. Почти все молодые люди и несколько лиц с важным видом были со стороны марки — за де-Шуара, который поддерживал сношения с легитимистами, хотя и поступил в государственный совет. Оставались Леонида Шезель и Стейнер, лица загадочные, среди которых резко выдавалась г-жа Гюгон, со своей любезной веселостью доброй старушки, Фошри пригласил этих лиц к группе гостей графини Сабины.
— В другой раз, — продолжал Стейнер, — Леонида пригласила своего тенора в Монтобан. Она жила в то время в своем замке Борекель, в двух милях оттуда, и приезжала каждый день в коляске с двумя лошадями для того, чтобы его видеть в гостинице ‘Lion d’Or’, где он остановился. Коляска ожидала по целым часам у подъезда, и народ собирался вокруг экипажа и глазел на лошадей.
Наступило молчание, несколько торжественных секунд прошло в старинном салоне. Двое молодых людей живо рассуждали о чем-то шепотом, но они тоже замолкли, раздавались только шаги графа Мюффа, который прошел через комнату и сел возле г-жи Шантеро. Казалось, лампы горели слабо, огонь потухал, мрачная тень ложилась на старых друзей дома в креслах, которые они занимали более двадцати лет. Среди этого молчания часто, как бы, чувствовалось присутствие матери графа, с ее леденящим видом. Графиня Сабина продолжала:
— Одним словом, ходили слухи… Говорят, что молодой человек умер, и этим объясняют пострижение молодой девушки. Впрочем, говорят, что г. Фужерэ никогда бы не согласился на эту свадьбу.
— Мало ли что говорят! — воскликнула рассеянно Леонида. Она засмеялась, не желая продолжат разговор. Сабина тоже засмеялась и поднесла платок к своим губам. Звук этого смеха среди торжественной обстановки салона поразил Фошри, этот смех звенел как хрусталь, разлетевшийся вдребезги. Несомненно, в этом звуке слышалось что-то надтреснутое. Все заговорили разом, г-жа Жонкуа отрицала, г-жа Шантеро знала, что предполагалась свадьба, но что дело на этом остановилось, мужчины тоже вмешались в разговор. На минуту произошло общее смешение различных мнений и элементов салона, бонапартисты, смешавшись с легитимистами и светскими скептиками, говорили все разом и не щадили друг друга. Эстель позвонила, чтобы подложили дров в камин, лакей поправил лампы, казалось, все оживились. Фошри самодовольно улыбался. Графиня казалась ему очень красивой со своим загадочным знаком на лице, точно таким же, как у Нана. Необходимо проследить это дело.
Он вдыхал воздух салона и повторял, что непременно где-нибудь да есть трещина.
— Черт возьми! — проговорил сквозь зубы Вандевр, — они остаются невестами Бога, когда не могут выйти замуж за своих кузенов. Впрочем, этот вопрос ему надоел, и он подошел к Фошри.
— Видели ли вы когда-нибудь, чтобы женщина, которую любят, поступила в монахини?
Не дождавшись ответа, он продолжал, понизив голос:
— Скажите, сколько нас будет завтра?.. Будут, вероятно, Миньон, Стейнер, вы, Бланш и я… Кто еще?
— Вероятно, Каролина… Симона… Гай… Наверно нельзя знать? В таких случаях думаешь видеть двадцать, а встречаешь сорок.
Вандевр, рассматривая дам, быстро переменил разговор!
— Она, должно быть, была недурна, эта Мединь Жонкуа, лет пятнадцать тому назад… Бедная Эстель еще более вытянулась. Настоящая доска.
Но, остановившись, он вернулся к вопросу о завтрашнем ужине.
— Что неприятно во всем этом, так это то, что видишь все одних и тех же женщин… Надо бы чего-нибудь нового… Постарайтесь придумать, кого бы пригласить… Вот у меня счастливая мысль! Я попрошу этого толстяка привести на ужин ту даму, с которой он был в тот раз в Варьете.
Он говорил о начальнике бюро, дремавшем посреди салона. Фошри было интересно следить за его переговорами. Вандевр сел возле толстого господина, который сохранял свою важность. Оба, по-видимому, солидно обсуждали общеинтересный вопрос о том, какое чувство побуждало молодую девушку поступить в монастырь. Затем, молодой граф вернулся, говоря:
— Нет, это невозможно. Он говорит, что она держит себя строго. Она не согласится… Я готов, однако, поспорить, что видел ее у Лауры.
— Как! Вы бываете у Лауры? — пробормотал Фошри, смеясь. — Вы бываете в таких местах… Я думал, что только наш брат…
— Эх, голубчик, надо же все видеть.
Они стали пересмеиваться, вспоминая подробности обедов в улице Мортир, где толстая Лаура Пьедефер за три франка угощала кокоток. Хорошая яма, нечего сказать! Все кокотки нежно целовались с Лаурой.
В эту минуту графиня на них посмотрела, подхватив какое-то слово налету, и они отступили несколько шагов, смеясь и подразнивая друг друга. Они не заметили, что возле них стоял Жорж Гюгон, слушая их и краснея до ушей. Этот младенец стыдился и восхищался в одно время. С тех пор, как он вошел в этот салон, он все время вертелся возле г-жи Шезель, единственной женщины, которая, по его мнению, была шикарна. В тоже время мысль о ней не покидала его.
Вчера я отправилась сделать несколько визитов, говорила г-жа Гюгон. Жорж сопровождал меня… Поездка в Париж теперь для меня целое событие. Я, как будто, теряюсь… Вечером Жорж пошел со мною в театр. Мы пошли в Варьете, где я не бывала более десяти лет. Мой сын обожает музыку… Меня это нисколько не забавляло, но он был так счастлив!.. В последнее время дают такие странные пьесы. Признаться, музыка никогда меня не увлекала.
— Как! вы не любите музыку? — воскликнула г-жа Жонкуа, поднимая глаза к небу. — Можно ли не любить музыки?
Вы приходили в изумление. Однако никто не сказал ни слова об этой пьесе, сыгранной в Варьете и из которой добродушная г-жа Гюгон ничего не поняла, дамы видели ее, но молчали. Тотчас же перешли к чувству, к утонченной и восторженной оценке великих композиторов. Г-жа Жонкуа одобряла только Вебера, г-жа Шантеро была на стороне итальянцев. Дамы говорили мягким и нежным голосом, сопровождая свои доводы глубокими вздохами. Граф, Мюффа слушал их, не высказываясь. Можно было думать, что перед камином идет богослужение, сопровождаемое пением хвалебных гимнов, как в часовне.
— Слушайте, — проговорил Вандевр, отводя Фошри на средину комнаты, — надо же нам, наконец, пригласить кого-нибудь из женщин на завтрашний ужин. Что, если обратиться к Стейнеру?
— К Стейнеру! — возразил журналист, — он знакомится с такими женщинами, на которых Париж и смотреть не хочет.
Вандевр стоял в раздумье.
— Постойте, возразил он поспешно. На днях я встретил Фукармона с прелестной женщиной. Не попросить ли его, чтоб он ее привез?
Он подозвал Фукармона… Они быстро обменялись несколькими словами.
Очевидно, вышло какое-то недоразумение, так как оба отправились отыскивать другого молодого человека, с которым и продолжали разговор, стоя у окна. Фошри, оставшись один, решился подойти к камину в ту минуту, как г-жа Жонкуа объясняла, что, когда она слышит музыку Вебера, ей тотчас же рисуются озера, лес, восход солнца над равниной, усыпанной росой. В эту минуту Фошри почувствовал, что кто-то тронул его за плечо и проговорил:
— Это не хорошо.
— Что такое? — спросил он, оборачиваясь, и узнал Ла-Фалуаз.
— Завтра ужин… Ты бы мог и меня пригласить.
Фошри собирался ответить, как подошел Вандевр. Он обождал, пока Эстель, проходившая мимо, удалилась.
— Оказывается, что эта женщина не Фукармон, это знакомая того юноши… Она не может приехать завтра… Какая досада! Но я переговорю с Фукармоном, он постарается достать Луизу из Палэ-Рояля.
— Г-н Вандевр, — обратилась к нему г-жа Шантеро, повышая голос, — не правда ли, Вагнера опять освистали в воскресенье?
— Да, ужасно! — отвечал он, приближаясь с изысканной важностью.
Так как разговор на этом остановился, то, отступя несколько шагов, он продолжал вполголоса:
— Я поговорю еще с другими… Эти молодые люди должны быть знакомы с девочками…
Затем, любезно улыбаясь, он начал обходить и заговаривать с мужчинами, находившимися в салоне. Он подходил к отдельным группам, шептал каждому несколько слов на ухо, мигая при этом глазами и кивая головой. Он удержал себя спокойно и важно, как будто раздавал пароль, повторяя одну и ту же фразу. Назначались свидания вполголоса, между тем как сантиментальные рассуждения дам заглушали шепот этих переговоров.
— Нет, не говорите о ваших немцах, — повторяла г-жа Шантеро. — Пение — это радость, это свет… Слышали вы Патти в ‘Севильском Цирюльнике’?
— Очаровательна! — проговорила Леонида, которая только и умела бренчать на фортепиано мотивы из разных опер.
— Я вас хочу помирить, — прибавила г-жа Гюгон добродушно. — Откровенно признаюсь, я немного понимаю как в тех, так в других… Когда мне мотив нравится, то для меня он хорош.
Графиня Сабина между тем встала, когда Эстель, распорядившись насчет чая, вернулась. По вторникам, когда гостей бывало немного, чай подавали в самом салоне. Распоряжаясь приготовлением к чаю, графиня следила глазами за графом Вандевр. Ее белые зубы виднелись при слабой улыбке, блуждавшей по ее лицу. Когда граф проходил мимо, она обратилась к нему с вопросом:
— Г-н Вандевр, что вы там замышляете?
— Я? — отвечал он спокойно. — Я ничего не замышляю.
— Ах!.. вы мне казались озабоченным… Подождите, окажите мне услугу. — С этими словами она вручила ему альбом, который она его просила положить на фортепиано. Затем, она его послала к дамам спросить, что они желают, чай или шоколад. Мимоходом, Вандевр успел шепнуть Фошри, что обещают привести Тамон Нэнэ и Марию Блонд, дебютантку в Фоли. Ла-Фалуаз вертелся перед ним, ожидая приглашения. Вандевр, наконец, пригласил и его, взяв, однако, обещание, что он привезет Клариссу. Когда Ла-Фалуз затруднился дать решительный ответ, Вандевр проговорил, уходя:
— Если я вас приглашаю, то этого достаточно…. Я вас представлю, черт возьми! Чем больше будет народу, тем она будет довольнее.
Ла-Фалуаз очень интересовался именем этой женщины.
Но в это время графиня подозвала Вандевра и стала расспрашивать его, как англичане приготовляют чай… Граф часто бывал в Англии на бегах. По его мнению, только русские умели делать хорошо чай, и он объяснил, как они приготовляют его. Затем он прервал этот разговор и, осматриваясь кругом, спросил графиню:
— Кстати, где же маркиз? Разве его сегодня нельзя видеть?
— Почему же нет? Мой отец обещал быть, — отвечала графиня. — Меня это беспокоит… Вероятно, его задержали дела.
Вандевр скромно улыбнулся. Он отчасти подозревал, какого рода дела могут задержать маркиза де-Шуар. Он хотел узнать от маркиза имя той красивой женщины, которую он иногда увозил с собой за город, он решился его ждать. Фошри, однако, находил, что пора обратиться с приглашением к графу Мюффа. Вечер приближался к концу.
— Серьезно? вы это сделаете! — спросил Вандевр, думавший прежде что это только шутка.
— Серьезно… Если я не исполню этого поручения, он мне глаза выцарапает. Прихоть, понимаете?
— Так я вам помогу.
Пробило одиннадцать. Графиня, с помощью дочери, разливала чай. Присутствовали только близкие знакомые, чашки и тарелки с пирожным передавались из рук в руки. Дамы сидели в креслах и пили чай, закусывая пирожным. От музыки разговор перешел к кондитерам. Одни хвалили Буасье за конфеты, Catherene за мороженое, однако, m-me Шантеро стояла за Лэтенвиль. Слова произносились вяло, в этот последний час какая-то усталость охватывала салон. Стейнер принялся снова за своего депутата, которого он держал в осаде в углу дивана. Г. Вено, у которого зубы испортились от сахара, равномерно, точно мышь, грыз сухие пряники, начальник бюро, между тем, уткнув нос в чашку с шоколадом, по-видимому, не мог оторваться от нее. Графиня, не спеша, обходила всех, предлагая угощения, но не настаивая, она останавливалась по временам, глядя на мужчин вопросительно, и затем, улыбаясь, проходила мимо. Она раскраснелась от теплоты камина, ее можно было принять за сестру ее дочери, худой и неловкой. Заметив, что Фошри, разговаривавший с ее мужем и Вандевром, замолчал при ее приближении, она, не останавливаясь, прошла далее, подавая чашку чая Жоржу Гюгон.
— Одна дама желала бы видеть вас на своем ужине, — сказал журналист, обращаясь к графу Мюффа.
Последний, сидевший весь вечер нахмуренным, был очень удивлен.
— Какая дама? — спросил он.
— Нана, конечно, — проговорил Вандевр, чтобы помочь делу.
Граф принял серьезный вид. Он смотрел неподвижно, но по его лицу пробежала какая-то тень беспокойства.
— Но, ведь, я не знаком с этой дамой, — проговорил он.
— Постойте, ведь мы были у нее, — заметил граф.
— Как? я у нее был?.. Ах, да! я и забыл. Насчет благотворительной кассы. Но это ничего не значит. Я ее не знаю и не могу принять приглашения.
Он принял холодный вид, как бы желая показать, что считает это неуместной шуткой. Для человека с его положением нет места за столом подобной женщины. Вандевр остановил его восклицанием: дело шло об ужине артистов. Талант все мог искупить. Не слушая, однако, доводов Фошри, который рассказывал про обед, где шотландский принц, сын королевы, сидел рядом с простой певицей, граф повторил свой отказ. Он даже не скрыл некоторого раздражения, несмотря на свою утонченную вежливость.
Ла-Фалуаз и Жорж, стоя рядом, с чашкою чая в руке, слышали слова, произнесенные возле них.
— Ужинают у Наны, e произнес Ла-Фалуаз, e как это я ранее не догадался!
Жорж молчал, но он был весь как в огне. Его белокурые волосы развевались, его голубые глаза горели, как уголья, — так разжигали и волновали его страсти, охватившие его в последние дни. Наконец, он вступил на ту дорогу, о которой так давно мечтал.
— Досадно, что я не знаю ее адреса — заметил Ла-Фалуаз.
— На бульваре Гаусман, между улицами Аркад и Пакье, в третьем этаже, — произнес Жорж, не переводя дыхания.
Когда тот на него посмотрел с удивлением, он прибавил, краснея от самодовольства и замешательства.
— Я тоже буду там, она меня приглашала сегодня утром.
В салоне происходило движение. Фошри и Вандевр не могли более настаивать на приглашении графа. В эту минуту вошел маркиз Шуар, и все обратились к нему. Он двигался с трудом на слабых ногах. Он остановился среди комнаты, бледный и моргая глазами, как будто он вышел из темноты и был ослеплен светом лампы.
— Я уже теряла надежду видеть вас сегодня, отец, — сказала графиня. — Меня это очень тревожило.
Он смотрел на нее, не отвечая, с видом человека, который ничего не понимает. Толстый нос на его бритом лице казался опухшим, его нижняя губа выдавалась немного вперед.
Г-жа Гюгон, заметив его усталость, сострадательно пожалела о нем.
— Вы слишком много работаете. Вам следовало бы отдохнуть. В наши годы надо предоставить работу молодым людям.
— Работа, да, работа, — пробормотал он, наконец. — Постоянно много работы…
Он старался оправиться, немного выпрямляясь и проведя рукою по своим седым и редким волосам.
— Над чем это вы работаете так поздно? — Спросила г-жа Дю-Жонкуа. — Я думала, что вы сегодня на приеме у министра финансов.
Графиня вмешалась в разговор.
— Мой отец занят изучением одного проекта закона.
— Да, проектом закона, — проговорил он, — проектом закона, именно… Я уединился… Это по поводу фабрик, я бы желал, чтобы соблюдали воскресный отдых. Позорно, что правительство действует так вяло. Церкви пустеют, мы все приближаемся к катастрофе…
Вандевр взглянул на Фошри. Оба стояли позади маркиза, они его наблюдали. Когда Вандевр, при первой возможности, отведя его в сторону, спросил его о той красавице, с которой он бывал за городом, старик прикинулся удивленным. Бросив косой взгляд, он заметил, что молодые люди слушали его. Он каялся, что никогда не бывает за городом, быть может, его видели с баронессой Декер, у которой он проводил несколько дней в Вирофле. Вандевр, в отместку, спросил его резко:
— Скажите, где вы были? Ваши локти в паутине и в извести.
— Локти! — проговорил он слегка смущенный. — Странно! Это пыль, я наверно запылился, сходя по лестнице.
Несколько человек уходило. Было около полуночи.
Человек с помощью горничной убирал со стола пустые чашки и тарелочки с пирожками. К концу вечера дамы, собравшись около камина, разговаривали с большой непринужденностью. Салон, казалось, засыпал, мрачные тени сползали со стен. Фошри заговорил о том, что пора удалиться. Однако, он забыл об этом, засмотревшись на графиню Сабину. Сидя на своем обычном месте, молча, устремив взгляд на тлеющие уголья в камине, она отдыхала от своих трудов по хозяйству, ее лицо было бледно и задумчиво, Фошри вернулись все его сомнения. При свете камина, черные волоски родимого пятна, которые виднелись у нее на щеке, казались светлее. Точно такой же знак и даже цвет, как и у Нана. Он не мог не шепнуть об этом на ухо Вандевру. Замечание было верно, но последний этого ранее не замечал. Оба продолжали делать сравнения между Нана и графиней. Они находили у них сходство в очертании рта и подбородка, но глаза не имели сходства. Нана имела вид добродушный, тогда как графиню можно было сравнить с кошкой, которая дремлет, спрятав когти и нервно подергивая лапками.
— А все-таки, она хороша, — заметил Фошри.
Вандевр внимательно ее разглядывал.
— Да, конечно. Но знаете, она слишком худа.
Он замолчал. Фошри толкнул его, указывая на Эстель, сидевшую перед ними на табурете. Не заметив ее сначала, они говорили так, что она могла слышать их слова. Однако, она сидела молча и неподвижно, вытянув свою длинную шею. Молодые люди отошли на несколько шагов. Вандевр уверял Фошри, что графиня честная женщина.
В эту минуту голоса возле камина возвысились. Г-жа дю-Жонкуа говорила:
— Я согласилась с вами, что Бисмарк, быть может, человек умный. Но, если вы будете утверждать, что он гений…
Дамы возвратились к прежнему разговору.
— Как, опять за Бисмарка? — проговорил Фошри. — На этот раз я окончательно ухожу.
— Постойте, — сказал Вандевр, — нам необходимо получить окончательный ответ от графа.
Граф Мюффа разговаривал со своим тестем и несколькими почтенными господами. Вандевр отвел его в сторону и повторил приглашение, прибавив, что он сам будет на этом ужине. Он заметил, что мужчина может бывать везде, никто не может находить в этом что-либо дурное, когда это легко объясняется простым любопытством. Граф слушал все эти доводы, молча, с опущенными глазами. Вандевр замечал в нем колебание, как вдруг подошел маркиз Шуар, с вопросительным видом. Когда последний, узнав в чем дело, тоже получил приглашение, он украдкой взглянул на зятя, и, в тоже время, багровые пятна выступили на его бледном лице.
Наступило молчание, замешательство, они бы, наверное, в конце концов, согласились, если бы граф Мюффа не увидел перед собою Вено, который пристально смотрел на него. Старичок не улыбался, лицо его было земляного цвета, глаза блестели, как сталь.
— Нет, — возразил граф, таким твердым голосом, что и думать было нечего настаивать.
Маркиз отказал еще более сурово. Он заговорил о нравственности. Высшие классы должны подавать пример. Фошри улыбнулся и подал руку Вандевру, говоря, что ему некогда ждать, так как у него есть дела.
— Так у Нана в двенадцать часов, не правда ли?
Ла-Фалуаз тоже уходил. Стейнер, раскланявшись с графиней, стоял у дверей. Другие следовали их примеру, повторяя тоже слова: ‘В 12 часов у Нана’. Направлялись в переднюю. Жорж, ожидавший мать, стоял на пороге, указывая точный адрес: на третьем этаже, дверь налево. Фошри, прежде чем выйти, окинул взглядом салон. Вандевр, заняв свое место среди дам, шутил с Леонидой Шезель. Граф Мюффа и маркиз Шуар участвовали в разговоре, добродушная г-жа Гюгон дремала в своем кресле. Веню стушевался, затерянный среди дамских платьев, и принял свою обычную улыбку. Пробило полночь, удары часов медленно раздавались среди торжественной обстановки салона.
— Неужели! — возражала г-жа дю-Жанкуа, — вы думаете, что Бисмарк объявит нам войну и побьет нас… О, это ни на что не похоже…
И, действительно, все смеялись вокруг г-жи Шентеро, которая высказала это предположение, слышанное ею в Эльзасе, где ее муж имел фабрику.
— К счастью, у нас есть император, — произнес граф Мюффа, с официальной важностью.
Это было последнее слово, которое мог расслышать Фошри. Он затворил дверь, взглянув еще раз на графиню Сабину. Она степенно разговаривала с начальником бюро и, по-видимому, интересовалась беседой этого сплетника. Положительно он ошибся, подозрения неосновательны, подумал он с сожалением.
— Ну, что же ты не идешь? — крикнул ему Ла-Фалуаз из прихожей.
На улице, расставаясь, они еще раз повторили:
— До завтра, у Нана.
— Да. До завтра, у Нана.

V

С самого утра Зоя предоставила всю квартиру в распоряжение дворецкого, явившегося от Бребана, с полным персоналом помощников и лакеев. Бребан обязался доставить решительно все: и ужин, и посуду, и серебро, и белье, даже стулья и табуретки. В своих шкафах Нана не могла бы найти и дюжины салфеток. Не успев еще хорошенько устроиться, она, однако, считала недостойным себя обратиться в ресторан, и потому предпочла перенести ресторан к себе. Это казалось ей гораздо шикарнее… Ей хотелось отпраздновать свой великий театральный триумф ужином, о котором бы заговорили. Так как столовая была слишком мала, то дворецкий приказал накрыть стол в зале, где могло поместиться человек двадцать пять, хотя довольно тесновато.
— Все готово? — спросила Нана, возвращаясь в начале первого.
— Ах, почем я знаю, — грубо отвечала Зоя, которая по-видимому, была очень не в духе. — Слава Богу, я ни во что не вмешиваюсь. Они перепортили у нас все и на кухне, и во всей квартире… К тому же мне еще пришлось ругаться: те двое опять приходили. Я их хорошенько отделала.
Зоя говорила о двух старых покровителях Нана — купце и валахе, которых та решила прогнать, твердо веруя теперь в свою будущность и желая, как она выражалась, переменить шкуру.
— Вот пристали, хуже лихоманки! — воскликнула она. — Пригрозите им, если они еще раз вернутся, что вы пойдете за полицией.
Затем Нана кликнула Дагенэ и Жоржа, оставшихся в прихожей повесить шляпы и пальто. Оба ждали ее у театрального выхода на Панорамной улице, и она посадила их к себе на извозчика. Ей жаль было оставить их скучать одних. Из гостей еще никого не было, и потому они могли зайти к ней посидеть в уборную, пока Зоя будет одевать ее. Проворно, не меняя платья, она велела причесать себе голову и воткнула в волосы и в корсаж несколько белых роз. Уборная была вся загромождена мебелью, снесенной из столовой и залы: кучей столиков, диванов, кресел, качалок. Обернувшись, она зацепилась платьем за рулетку и разорвала юбку сверху донизу. Она стала бешено браниться, уверяя, что только с ней случаются подобные гадости. Хороша она будет в таком виде при всех своих гостях. В неистовстве она сбросила с себя платье — белый фуляр, очень простенький и до такой степени легкий и тонкий, что лежал на ней как длинная рубашка. Но она тотчас же надела его снова, почти плача и говоря, что она одета как ветошница. Дагенэ и Жорж принялись скалывать разорванное место булавками, пока Зоя дочесывала ей голову. Все трое хлопотали около нее, в особенности же волновался ее юноша, который, стоя на коленях у ее ног, тонул в юбках. Но она рассмеялась, когда Дагенэ объявил ей, что теперь не более четверти первого — до такой степени торопилась она в третьем акте ‘Белокурой Венеры’, глотая реплики и пропуская все куплеты в конце.
— Еще бы! — отвечала она, — я так спешила. Ну, да все-таки и это слишком хорошо для таких идиотов. Вы заметили, что за рожи были сегодня! Зоя, голубушка, вы меня подождите здесь. Не ложитесь, мне вас, может быть, будет нужно… Ах, Господи, уже пора. Вот идут гости.
Она выбежала. Жорж остался на полу, хвостом фрака вытирая пыль. Увидав, что Дагенэ смотрит на него, он покраснел. Впрочем, они очень нравились друг другу. Оба поправили галстуки перед большим трюмо и почистили друг другу платье: потершись о Нана, они оба сделались белы.
— Точно сахар, пробормотал Жорж со своим смехом сосуна-обжоры.
Лакей, нанятый на ночь, вводил гостей в маленький салон, в котором оставили всего четыре кресла на всех. Из соседнего же большого салона доносился звон посуды, ножей и вилок, а из-под дверной щели пробивалась яркая полоса света. Войдя, Нана застала уже усевшуюся в кресла Клариссу Беню, которую привез Ла-Фалуаз.
— Как, ты первая! — сказала Нана, обращавшаяся с ней после своего успеха совершенно фамильярно.
— Ах, это все он, — отвечала Кларисса с досадой, указывая на Ле-Фалуаза. — Он всегда боится не попасть. Послушайся я только его, то пришла бы в парике и в румянах.
Молодой человек, видевший Нана в первый раз, поклонился, бормоча условные приветствия. Он заговорил о своем кузене, стараясь скрыть свое смущение под маской изысканной вежливости. Но Нана, не обращая на него внимания и не слушая его, наскоро пожала ему руку и быстро пошла навстречу Розе Миньон, о которой докладывал лакей. Она вдруг сделалась чрезвычайно любезной, чрезвычайно радушной.
— Ах, как это любезно с вашей стороны! Мне так хотелось вас видеть у себя.
— Помилуйте, я сама так рада, — отвечала Роза, с такой же любезностью.
— Садитесь, пожалуйста. Не угодно ли чего?
— Нет, благодарю вас. Ах, я забыла свой веер в шубке. Стейнер, поищите в правом кармане.
Стейнер и Миньон вошли вслед за Розой. Банкир ушел и вернулся с веером, Миньон же братски обнял Нана и заставил Розу сделать то же самое. Разве не все актеры братья? Затем, он моргнул Стейнеру, чтоб он сделал то же, но тот, смущенный пристальным взглядом Розы, ограничился тем, что поцеловал Нана руку.
— M-me Бланш и граф Ксавье де-Вандевр, — доложил лакей.
Начались взаимные реверансы. Нана церемонно подвела Бланш де-Сиври к креслу. Обе старались перещеголять друг друга хорошими манерами. Тем временем, Вандевр, смеясь, рассказывал, что Фошри ссорится на дворе с консьержем, который отказывался пропустить экипаж Люси Стюарт. Прежде, чем последняя показалась в зале, слышно было, как она бранилась в прихожей, называя консьержа неумытым рылом. Но когда лакей распахнул пред нею дверь, она вошла вся сияющая, сама назвала себя, взяла Нана за обе руки и заявила ей, что у нее замечательный талант, и что она полюбила ее с первого взгляда. Нана, наслаждавшаяся своей ролью хозяйки, с тщеславием дебютантки, благодарила с искренним смущением. Но с прихода Фошри ей, казалось, было не по себе. Улучив первую удобную минуту, она подошла к нему и спросила шепотом.
— Ну что, он придет?
— Нет, он не захотел, — грубо отрезал журналист, захваченный врасплох и не успевши придумать приличной истории для объяснения отсутствия графа Мюффа.
Он тотчас почувствовал, что сделал глупость, заметив бледность молодой женщины. Желая загладить свой промах, он сказал:
— Ему нельзя было, он должен провожать свою жену на бал к министру внутренних дел.
— Ладно, — пробормотала Нана, подозревавшая, что Фошри сыграл с ней эту штуку, — я тебе это припомню.
— Ах, черт возьми, — воскликнул он, оскорбленный угрозой, — ты знаешь, что я не люблю таких комиссий, обратись к Миньону или Лабордэту.
Оба повернулись друг к другу спиной и разошлись сердитые. Как раз в эту минуту Миньон толкал Стейнера на Нана, и когда последняя осталась одна, он тихо сказал, с цинизмом приятеля, желающего доставить удовольствие своему другу:
— Вы ведь знаете, что он умирает по вас… Но он боится моей жены. Не правда ли, вы будете его защитницей?
Нана притворилась, что ничего не поняла. Она, улыбаясь, смотрела на Розу, ее мужа и банкира, наконец, она сказала, обращаясь к последнему.
— М-r Стейнер может сесть рядом со мной.
В эту минуту в прихожей раздались шумные голоса, веселый шепот и смех, как будто туда вбежала целая стая пансионерок. Растворилась дверь, и вошел Лабордэт, таща за собою пятерых дам — свое семейство, по ехидному выражению Люси Стюарт. Тут были: Гага, величественно выступавшая в своем голубом бархатном платье, плотно стянутом в талии, Каролина Геке, в своем вечном черном фае с кружевами, Леа Горн, выряженная, как кукла, толстая Татана Нэнэ, добродушная блондинка с грудью кормилицы, возбуждавшей всеобщие насмешки, наконец, маленькая Мария Блонд, молоденькая пятнадцатилетняя девушка, ‘пущенная в ход’, благодаря своему дебюту в ‘Folie’. Лабордэт привез всю эту ораву в одном экипаже. Они продолжали еще смеяться, вспоминая, как им приходилось тесниться. Марию Блонд пришлось даже держать на коленях. Но все они поджимали губки, кивали головками, пожимали руки — совсем прилично. Одна только Татана Нэнэ, которой по дороге рассказали, что у Нана будут прислуживать шесть негров совершенно голых, обнаруживала беспокойство и просила, чтоб их ей непременно показали. Лабордэт назвал ее индейкой и посоветовал ей замолчать.
— А что Борднав? — спросил Стейнер.
— О, я в отчаянии! — воскликнула Нана, — его не будет.
— Да, — сказала Роза Миньон, — у него ужасный вывих, ему вставили ногу в лубки. Ах, если б вы слышали, как он ругается, сидя со своей вытянутой, забинтованной ногой.
Все стали жалеть Борднава. Без Борднава не удавался ни один ужин. Однако придется обойтись как-нибудь без него. Заговорили о другом, но в эту минуту раздался громкий голос:
— Как, как, вы уже меня хороните!
Все вскрикнули и обернулись. Это был сам Борднав, огромный, весь красный, с забинтованной ногой, опиравшийся на плечо Симонны Кабирот. Теперь он жил с Симонной. Эта девочка получила порядочное воспитание, играла на фортепиано и говорила по-английски. Она была миленькая блондиночка, нежная и деликатная, сгибавшаяся, как тростинка, под тяжестью Борднава. Борднав позировал немного, зная, что на них обоих смотрят.
— Ну, так видите же, — продолжал он, — я боялся соскучиться и сказал себе: пойду.
Но, вдруг, он остановился на полудороге, вскричав.
— Ах, черт возьми!
Симонна оступилась. Он толкнул ее, и она, не переставая улыбаться, наклонила свое хорошенькое личико, как животное, которое боится, что его ударят. Она стала поддерживать его, напрягая все свои крошечные силы. С большой суматохой Нана и Роза Миньон подкатили кресло, на которое уложили его больную ногу, Все бывшие здесь актрисы, разумеется, поцеловали его. Он вздыхал, бормоча: — Черт возьми, черт возьми! Но, желудок, слава Богу, в порядке, увидите сами.
Явились новые гости. В маленьком салоне становилось невыносимо душно. Стук ножей и посуды прекратился, но за то из большого салона доносился ожесточенный спор: неистовый голос дворецкого раздавался из-за двери. Нана начинала выходить из себя. Она никого уже не ждала и удивлялась, что ужин еще не готов. Она послала Жоржа и Дагенэ справиться, что там случилось, но вдруг, к ее великому удивлению, дверь растворилась, и в залу вошла толпа мужчин и дам, которых она вовсе не знала и даже не видела никогда. Немного смутившись, она стала спрашивать Борднава, Миньона, Лабордэта. Никто не знал их. Когда же она обратилась к графу Вандевру, тот вдруг вспомнил, что он пригласил их у графа Мюффа. Нана поблагодарила его. Очень хорошо, очень хорошо, только нужно прибавить приборов, будет тесновато. Она сосчитала и попросила Лабордэта сказать, чтоб поставили еще семь приборов. Но не успела она выйти, как лакей доложил еще о трех новых гостях. Нет, это уж невозможно, наверное, теперь всем не уместиться. Нана начинала сердиться, заметив с важностью знатной дамы, что это не comme il faut. Но, увидев, что вошли еще двое, она рассмеялась: это начинало ее забавлять. Тем хуже для них, пусть размещаются, как угодно. Все стояли, кроме Гага, Розы Миньон и Борднава, занимавшего два кресла. В зале стоял гул, все говорили громко, стараясь скрыть легкую зевоту.
— Скажи-ка, миленькая, — заметил Борднав, — что если б нам засесть прямо за ужин? Ведь, кажется, мы в сборе, не так ли?
— О, да, мы в сборе, — смеясь, отвечала Нана.
Она обвела глазами своих гостей, но вдруг сделалась серьезной, как будто заметив, что кого-то нет. Очевидно, недоставало кого-то из гостей, которого она не хотела назвать. Нужно было подождать. Несколько минут спустя, гости заметили среди себя высокого старика, благородного вида с белой бородой. Удивительнее всего было то, что никто не видел, как он вошел, он мог проскользнуть только чрез полуотворенную дверь из спальни. Воцарилось молчание, гости начали перешептываться. Граф Вандевр, конечно, знал, кто был этот господин, потому что они крепко пожали друг другу руки. Но на все расспросы дам он отвечал улыбкой. Тогда Каролина Геке в полголоса высказала догадку, что это английский лорд, который на другой день должен был вернуться в Англию для вступления в законный брак, она отлично узнала его, потому что он был раз у нее. Этот рассказ обошел всех дам, одна Мария Блонд со своей стороны уверяла, что это один немецкий дипломат, которого она знает потому, что он часто бывает у одной ее приятельницы. Мужчины также полусловами высказывали свое мнение о нем, что кажется человек с весом. Может быть, он то и заплатит за ужин. Ну, да это все равно — лишь бы ужин был хорош. Гости остались в нерешительности и, начали уже забывать благородного старика с белой бородой, когда дворецкий, распахнув настежь дверь, объявил:
— Кушать подано.
Нана оперлась на руку Стейнера, делая вид, что не замечает недовольного движения старика, который пошел сзади один. Впрочем, пары никак не могли устроиться, потому что было слишком тесно. Мужчины и дамы ввалились в салон гурьбой, добродушно подсмеиваясь над таким отсутствием церемоний. Длинный стол тянулся от одного конца обширной пустой комнаты до другого, но все-таки стол оказался слишком малым, потому что тарелки касались друг друга. Четыре канделябры в десять свечей каждая, в том числе одна накладного серебра, с цветами по обеим сторонам, освещали стол. Это была роскошь трактирная: фарфоровые чашки с золотыми ободками без вензелей, ложки, потертые и почернелые от частой мойки, стаканы и бокалы, разрозненные дюжины которых можно было дополнить во всякой лавочке, все носило на себе печать слишком скорого новоселья, внезапного богатства, торопливого обзаведения, когда ничего еще не успели поставить на место. Одной люстры недоставало, четыре канделябры, чуть начинавшие разгораться, освещали бледным, желтоватым светом компотники, тарелки с пирожным, вазочки с фруктами, печеньями, конфетами, расположенными в симметрическом порядке.
— Господа, — сказала Нана, — всякий пусть помещается, как сумеет… Так гораздо забавнее.
Сама она стояла посреди комнаты. Благородный старик поместился у нее справа, Стейнер стоял слева. Многие из гостей, толкаясь и крутясь, пробрались к столу и уже уселись, когда из маленького салона донеслись проклятия. Это был Борднав, забытый всеми и поднимавшийся теперь с величайшим трудом со своих двух кресел, с руганью призывая Симонну, убежавшую вместе с прочими. Дамы с участием кинулись к нему. Борднава ввели или, скорее, внесли Каролина, Кларисса, Татана Нэнэ, Мария Блонд. Усадить его была целая история.
— На середину стола, против Нана! — кричали все. — Борднава на середину! Он будет нашим президентом.
Дамы усадили его посередине, но понадобился другой стул, чтоб уложить его ногу. Две дамы подняли ее и тихонько положили ее на стул. Это ничего, они будут есть стоя.
— Черт возьми! — ворчал он, вот так набилось народу! Точно сельди в бочке. Ну, котята, угощайте теперь своего папашу.
По правую руку стояла около него Роза Миньон, по левую — Люси Стюарт. Обе обещали его слушаться. Теперь все рассаживались по местам. Граф Вандевр поместился между Люси Стюарт и Клариссой, Фошри — между Розой Миньон и Каролиной Геке. На другой стороне, где сидела Нана, Гектор де-Ла-Фалуаз кинулся занять место около Гага, несмотря на раздававшиеся с противоположной стороны призывные возгласы Клариссы, что до Миньона, не расстававшегося ни на минуту со Стейнером, то он сидел от него через одну Бланш, рядом с ним поместилась слева Татана Нэнэ. Затем следовал Лабордэт. Наконец, у обоих концов расположились молодые люди, дамы, Симонна, Леа Горн, Мария Блонд, — кучей, без всякого порядка.
Тут же сидели и Дагенэ с Жоржем, все более и более симпатизировавшие друг другу и посматривавшие с улыбочками на Нана.
Двоим все-таки пришлось остаться без места. Потеснились еще, смеясь и подшучивая.
Ничего не оставалось, как есть вдвоем из одной тарелки. Стейнер предлагал Нана сесть к нему на колени. Кларисса, притиснутая так, что ей нельзя было пошевельнуть руками, сказала Вандевру, что он должен кормить ее из ложечки. Ах, этот Борднав! Он занимает целых три места со своими стульями. Сделано было последнее усилие, разместились, но, по выражению Миньона, яблоку негде было упасть.
— Пюре из спаржи, консоме делиньяк, — бормотали лакеи, обнося гостей полными блюдами.
Борднав громко рекомендовал консоме, как вдруг раздался крик. Гости протестовали, сердились, отворилась дверь и вошло трое запоздалых, дама и двое мужчин. Ну, нет, это уж слишком! Тем временем Нана, не вставая с места, щурила глазки, чтобы удостовериться, знакома ли она с ними. Дама была Луиза Виолен. Но этих мужчин она, кажется, никогда не видела.
— Друг мой, — сказал Вандевр, — это мой приятель, морской офицер Фукармон. Я его пригласил.
Фукармон поклонился, улыбаясь очень непринужденно.
— Я же позволил себе пригласить одного из моих друзей.
— Отлично, отлично, — сказала Нана. — Постарайтесь усесться.
— Послушай, Кларисса, подвинься немного. Вы там сидите, очень просторно. Потеснитесь-ка немножко.
Потеснились еще. Фукармону и Луизэ удалось кое-как захватить себе краюшек стола, но другу пришлось стоять на шаг от своего прибора. Есть он должен был, протягивая руку между плечами своих соседей. Лакеи уносили тарелки после супа, сосиски из кроличьего мяса, лазанки пармезаном передавались из рук в руки. Борднав взбудоражил весь стол, рассказав, что он думал было привезти с собой Прюльера, Фонтана и старого Боска. Нана с достоинством подняла головку и сухо объявила, что она бы их с особенным удовольствием приняла. Если бы ей хотелось видеть у себя своих товарищей, то могла бы пригласить их. Нет, нет, ей не нужно актеров. Старик Боск был всегда пьян, Прюльер чересчур любит хвастать, что же до Фонтана то он был невыносим в обществе, своим криком и своей глупостью. К тому же, видите-ли, актеры всегда чувствуют себя не по себе в обществе ‘этих господь’.
— Да, да, вы правы, — объявил Миньон.
За столом эти господа, во фраках и белых галстуках, выглядели очень прилично со своими бледными лицами, которым усталость придавала еще больше благородства. Старик с белой бородой отличался медлительными, важными манерами и тонкой улыбкой, точно он председательствовал на конгрессе дипломатов. Вандевр, изысканно любезный со своими соседями, казалось, сидел на ужине у графини Мюффа. Еще утром Нана говорила тетке: что касается мужчин, то лучших нельзя было добыть — все-либо благородные, либо богатые, — одним словом, шик. Дамы тоже держались очень хорошо. Некоторые — Бланш, Лео Горн, Луиза Виолен были декольтированы, только одна Гага показывала немножко больше, чем нужно, тем более, что в ее возрасте было бы лучше не показывать вовсе ничего. Теперь, когда все уже разместились, смех и шутки вдруг прекратились. Жорж подумал, что в Орлеане, у Буржуа, обеды бывали веселее. Никаких разговоров почти не было, мужчины, незнакомые друг с другом, смотрели один на другого, дамы сидели смирно. Жорж был крайне удивлен — он находил их ужасными недотрогами и ожидал, что все так и начнут целоваться.
Подали releve — рейнского карда a la Шамбор и козий задок a l’anglaise, когда Бланш. громко сказала:
— Люси, моя милая, я встретила в воскресенье вашего Оливье. Как он вырос!
— Еще бы! ему восемнадцать лет, — отвечала Люси, — это меня не особенно молодит… Вчера он снова уехал в свое училище.
Сын ее Оливье, о котором она говорила с гордостью, учился в морском училище. Заговорили о детях. Все дамы растрогались. Нана рассказала про свою великую радость: ее маленький Люизе, живет теперь у тетки, которая приводит его к ней каждый день в одиннадцать часов, она берет его к себе в кровать, где он играет с Лулу, ее котенком. Просто можно помереть со смеху, глядя, как они оба катаются по кровати и забиваются в самую глубину под одеяло. О, никто не поверит, какой Люизе пройдоха!
— А у меня вчера вот так был денек! — рассказала, в свою очередь, Роза Миньон. — Представьте себе, поехала я за Карлом и Анри в их пансион, пристали, чтоб непременно я повезла их в театр. Прыгают, хлопают своими Маленькими ручонками. ‘Мы увидим, как мама играет, мы увидим, как мама играет’! — подняли такой шум, такой гвалт, что хоть святых выноси.
Миньон снисходительно улыбался, причем глаза его сияли отеческой нежностью.
— А во время представления, — докончил он, — они были такие потешные, сидят серьезные, точно большие, не спускают глаз с Розы, спрашивают: зачем это у мамы голые ноги…
Все расхохотались. Миньон, отеческая гордость которого была польщена, торжествовал. Он боготворил своих детей и заботился только об одном — увеличить их наследство, управляя со строгостью самого верного приказчика деньгами, добываемыми игрой жены в театре и иным способом. Когда он женился на ней, будучи капельмейстером в кафе шантан, где она пела, они любили друг друга страстно. Теперь же они оставались хорошими приятелями. Это было у них дело решенное. Она добывала все, что только могла своим талантом и красотою, он же бросил свою скрипку и весь посвятил себя заботе об ее успехе, как артистки и женщины. Трудно было найти такую дружную и буржуазную парочку.
— Сколько лет старшему? — спросил Вандевр.
— Анри девять лет, — отвечал Миньон. — О, какой он молодец!
Затем, Миньон стал подшучивать над Стейнером, не любившим детей, уверяя его со спокойной самоуверенностью, что если б у него они были, он не тратил бы так глупо своих денег. Он разговаривал с банкиром через плечо Бланш, следя, не ведутся ли шуры-муры у них с Нана. Но в последней время Роза и Фошри, болтавшие, очень близко придвинувшись друг к другу и хихикая, развлекали его. Неужели Роза способна тратить время на такие глупости? В таком случае, они, пожалуй, покорятся. Проворными руками, сверкая алмазом на мизинце, он дорезывал филей козули, нагибая свои широкие плечи.
Тем временем разговор о детях продолжался. Ла-Фалуаз, волнуемый соседством Гага, спрашивал ее, как здоровье ее дочери, которую он имел удовольствие видеть вместе с ней в Varietes. Лили здорова, но только она еще такое дитя! Он изумился, узнав, что Лили пошел девятнадцатый год. Гага, в его глазах, стала от этого еще импозантнее. Он спросил ее, отчего она не привела с собой Лили.
— О, ни за что, ни за что! — отвечала она щепетильным тоном. — Всего три месяца, как она заставила меня взять ее из монастыря. Я хотела тотчас же выдать ее замуж, но Лили так меня любит. Пришлось взять ее к себе, увы, совсем против моего желания.
Говоря о браке дочери, она моргала своими красными веками без ресниц. Если в ее года ей не удалось сколотить капитальца, хотя она работает, как вол, и до сих пор у нее бывают мужчины, в особенности очень молоденькие, которым она годилась бы в матери, то значит хороший брак гораздо выгоднее. Она наклонилась к Ла-Фалуаз, который покраснел под тяжестью ее огромного набеленного плеча.
— Вы знаете, — пробормотала она, — если Лили пойдет по той же дороге, вина будет не моя… Но молодые всегда так глупы!
Началось большое движение вокруг стола: лакеи убирали releves и подавали entrees — пулярки а lа марешаль, камбалу под соленым соусом, ломтики жирной печенки. Дворецкий, разливавший до сих пор Мерсо, подал теперь Шато Лазурь и Леовиль.
Во время всей этой суетни Жорж, удивление которого с каждой минутой увеличивалось все более и более, спросил Дагенэ, неужели у этих дам так-таки у всех дети? Посмеявшись над его наивностью, Дагенэ сообщил ему кое-какие подробности. Люси Стюарт была дочерью англичанина, служившего подмазчиком колес на Северной станции, тридцати девяти лет, голова лошадиная, но очень красивая, страдает чахоткой, но все жива. Самая шикозная из всех этих дам, Каролина Геке — три князя и один герцог — родилась в Бордо. Отец ее, мелкий чиновник, умер со стыда, но мать, очень умная женщина, сначала прокляла ее, а потом помирилась, решив спасти хоть ее состояние. Каролина была двадцатипятилетняя девушка, — немного холодная, считавшаяся одной из красивейших женщин, которыми можно было обладать за определенную и неизменную плату. Маменька, женщина высшей степени аккуратная, вела строгую отчетность, записывая в книги приход и расход, управляя всем домом из своей тесной квартирки в улице Франсуа I, где у нее была устроена швейная мастерская. Что до Бланш-де-Сиври, настоящее имя которой Жакелина Бодю, то она была родом из одной деревни близ Амиена, роскошная красавица, глупая и лгунья, выдающая себя за внучку генерала и скрывающая свои тридцать два года, очень ценимая русскими за свою полноту. Затем, вкратце, Дагенэ перебрал прочих дам: Клариссу Беню, привезенную в качестве горничной из Сент-Обена-на-Море дамой, муж которой ‘пустил ее в ход’, Симонну Каброш, дочь мебельного торговца из предместья Сент-Антуана, воспитывавшуюся в благородном пансионе и готовившуюся быть учительницей, Марию Блонд, Луизу Виолен, Лео Горн, всех, вскормленных на парижской мостовой, кроме Татаны Нэнэ, которая до двадцати лет ходила замарашкой и пасла коров в Шампаньи. Жорж слушал, изумленный и возбужденный этой цинической переборкой, которую так беззастенчиво производил ему на ухо Дагенэ, приправляя свой рассказ самыми крупными сальностями. А тем временем за их спинами лакеи почтительно повторяли.
— Пулярды a la марешаль, камбала под соленым соусом…
— Милый мой, — тоном ментора говорил ему Дагенэ, — не берите рыбы, это никуда не годится в такой час, и пейте один леовиль — от него не так хмелеешь.
Начинало становиться жарко от канделябр, от горячих, блюд, от тридцати восьми человек, жавшихся у стола. Лакеи, забывшись, бегали по неубранным коврам салона, пачкая их салом. Но ужин не становился веселее. Дамы пощипывали мясо, оставляя почти все нетронутым. Татана Нэнэ одна ела все в обе щеки. В такой поздний час ночи мог быть только нервный аппетит, капризы испорченных желудков. Белобородый старик, сидевший рядом с Нана, отказывался от всего, он взял только ложку супу, и сидя пред своей пустой тарелкой, смотрел. Исподтишка начинали позевывать. От времени до времени у некоторых слипались глаза, лица принимали землистый цвет. Можно было околеть со скуки, по выражению Вандевра. Чтобы быть веселыми, подобные ужины должны быть ‘распущенными’. Если же они устраивались чинно, ‘по благородному’, то лучше уж было ехать в большой свет, где не скучнее. Посмотрим, что будет после шампанского. Если б не Борднав, который горланил без умолку, все, кажется, заснули бы. Этот скот Борднав, вытянув свою ногу, заставлял обеих соседок прислуживать себе, как султан. Люси и Роза были заняты только им одним, они поили, кормили, нежили и холили его, что не мешало ему жаловаться на свою судьбу.
— Кто мне порежет говядину?.. Я сам не могу, стол за версту.
От времени до времени Симонна вставала и, стоя за его креслом, резала ему хлеб или мясо. Все дамы следили, чтоб он ни в чем не терпел недостатка, торопили лакеев, пичкали его до отвалу. Когда раз Симонна вытерла ему губы салфеткой, пока Роза и Люси меняли ему прибор, он, наконец, нашел это очень милым и выразил свое удовольствие.
— Ну, вот, так и следует, моя милая… Женщина только для этого и создана.
Гости немножко оживились, разговор сделался общим. Кончали мандариновый сорбет. Подали жаркое филе с трюфелями и холодное галантир из цесарок. Нана, недовольная тем, что гости ее сидят, повесив нос, начала говорить громко.
— Вы знаете, господа, что герцог шотландский уже абонировал для себя ложу в авансцене, чтобы видеть белокурую Бенеру, когда он приедет на выставку?
— Надеюсь, что все государи перебывают у нас, — сказал Борднав.
— В воскресенье ждут персидского шаха, — сказала Роза Миньон.
Тогда Люси Стюарт заговорила об алмазах шаха. Говорят, у него камзол весь из бриллиантов, настоящее чудо, движущаяся звезда, стоимостью в сотни миллионов. Дамы, бледные, с глазами, разгоревшимися от жадности, вытягивали щей.
— А я видела германского императора, — вдруг воскликнула маленькая Мария Блонд, — в прошлом году, в Баден-Бадене. Он всегда гулял с графом Бисмарком.
— Ах, Бисмарк! — прервала ее Симонна, — я его знаю… премилый человек.
— Это самое я говорил вчера, только никто не хотел мне верить, — сказал Вандевр.
Как и у графини Сабины, завязался длинный разговор о Бисмарке. Вандевр повторял те же фразы. Была минута, когда могло показаться, что сидят в салоне графини Мюффа, одни только дамы переменились. Разговор перешел к музыке. Нечаянно Фукармон упомянул о пострижении, составлявшем тогда предмет разговоров всего Парижа, и Нана же послала узнать все подробности относительно m-me Фужере. О, бедняжка, так-таки похоронит себя живьем! Впрочем, раз у нее призвание…. Дамы были все очень тронуты. Жорж, которому наскучило слушать все это, во второй раз, стал расспрашивать Дагенэ относительно интимных привычек Нана. Но в это время разговор опять роковым образом перешел к Бисмарку. Татана Нэнэ, наклонившись к уху Лабордэта, спросила его, кто такой этот, совершенно ей неизвестный. Бисмарк. Лабордэт, совершенно серьезно, стал рассказывать ей ужасные истории. Этот Бисмарк ест сырое мясо, завидев около своей берлоги женщину, он взваливает ее на спину и тащит к себе, таким образом, в сорок лет у него было уже тридцать два ребенка.
— В сорок лет, тридцать два ребенка? — воскликнула Татана Нэнэ, пораженная и вполне поверившая всему.
Все расхохотались, тогда она поняла, что над ней потешаются.
— Как вам не стыдно! — пробормотала она. — Почем я знаю, говорите ли вы серьезно или шутите?
Что касается Гага, то она оставалась все время при мечтах о выставке. Как и все дамы, она радовалась и готовилась. Отличное время: провинция и вся Европа нагрянут в Париж. Может быть, после выставки, если дела ее пойдут хорошо, ей можно будет удалиться в Жюванси, в маленький домик, который давно высматривала.
— Что будешь делать? — говорила она Ла-Фалуазу, — никакого проку… Если б еще тебя любили…
Гага становилась нежной, потому что почувствовала, как колено молодого человека прижималось к ее ноге. Он был красен, как рак. Она, не переставая сюсюкать, взвешивала его на глазомер. Птица не высокого полета, но она не была разборчивой. Ла-Фалуаз получил ее адрес.
— Смотрите, — шепнул Вандевр Каролине, — кажется, Гага подтибрила у вас Гектора.
— О, плевать мне! — отвечала актриса. — Этот мальчишка глуп, как пробка… Я уже три раза выгоняла его вон. Знаете, когда мальчуганы начинают бегать по старухам, меня воротит.
Она остановилась, чтобы легким знаком указать на Бланш, которая с самого начала обеда сидела, наклонившись, в самом неудобном положении, поводя шеей и стараясь всеми силами показать свои плечи белобородому старику, сидевшему через три человека от нее.
— Смотрите в оба, — сказала она, — вас тоже хотят бросить, мой милый.
По лицу Вандевра скользнула лукавая улыбка, сопровождавшаяся беззаботным жестом. Уж, конечно, не он помешает успеху этой бедной Бланш. Представление, которое давал всей публике Стейнер, интересовало ее гораздо больше. Банкир был известен всем своим пламенным сердцем. Этот ужасный немецкий жид, этот делец, ворочавший миллионами, становился круглым дураком, влюбившись в женщину. Влюблялся же он во всех, без исключения. Как только появлялась на подмостках мало-мальски смазливая женщина, он уже покупал ее за какую бы то ни было цену. Два раза его неистовое женолюбие разоряло его, Женщины, по выражению Вандевра, наказывали его за его грабительства, отнимая у него награбленное. Обширная спекуляция на гасконские солеварни возвратила ему все его значение на бирже и, в течение шести недель, Миньоны ‘поели много соли’. Но уже держали пари, сто не Миньонам достанется доесть ее до конца. Нана сверкала своими белыми зубками. Стейнер снова втюрился, и на этот раз так плотно, что, сидя рядом с Нана, он казался совершенно уничтоженным: ел без всякого аппетита, распустив нижнюю губу, лицо его было все в красных пятнах. Ей стоило только назначить сумму. Но Нана не торопилась, играя им, хохоча над самым его волосатым ухом, забавляясь его лихорадочным волнением. Она всегда умеет уладить это дело, если дурак граф де-Мюффа окончательно вздумает разыгрывать Иосифа.
— Леовиль или шантильи? — пробормотал лакей, просовывая голову между Стейнером и Нана как раз в то время, когда тот что-то нашептывал молодой женщине.
— А? что? — пролепетал банкир, ничего не понимая. — Чего хотите! Мне все равно.
Вандевра все это очень забавляло. Он толкал локтем Люси Стюарт, злоязычнейшую и ехиднейшую из женщин, когда она была чем-нибудь раздражена. В этот вечер ее выводил из себя Миньон.
— Знаете, он способен сам отдернуть полог, говорила она графу. Он надеется повторить штуку, которую разыграл с маленьким Жонкье. Вы помните, что Жонкье, находясь в связи с Розой, приударивал за Лаурой… Миньон сосводничал Лауру с Жонкье, а потом привел его под ручку обратно к Розе, как мужа, который пошалил. Но только на этот раз он, наверное, промахнется. Нана не из таких, чтоб отдавать назад своих любовников.
— Но чего это Миньон так строго смотрит на свою жену? — спросил Вандевр.
Наклонившись вперед, он заметил, что Роза стала нежна, как голубка, с Фошри. Это объясняло ему гнев его соседки.
— Черт возьми, вы, кажется, ревнуете? — спросил он, смеясь.
— Ревную! — воскликнула Люси вне себя от бешенства. — Не было печали! Если Розе нужен Леон, пусть берет его себе на здоровье. Отдан по его настоящей, цене: букет цветов раз в неделю и кроме того… Видите ли, мой друг, все эти актрисы одного поля ягоды. Роза плакала со злости, читая рецензию написанную Леоном о Нане, я это знаю. Ну, понимаете, теперь ей тоже хочется иметь свою рецензию, и вот она ее зарабатывает… А я прогоню ее вон, увидите.
Она остановилась, чтобы сказать лакею, стоявшему позади ее со своими двумя бутылками:
— Шамбертен.
Затем, понизив голос, продолжала:
— Я не хочу кричать, это не в моем вкусе… Но, все-таки, она порядочная сволочь. На месте мужа, я бы задала ей встрепку!.. О, напрасно, она думает, что выгадает. Она не знает, что за сокровище мой Фошри! Да и подлец он вдобавок, цепляется за женские юбки, чтобы вылезть в люди. Славная парочка.
Вандевр старался ее успокоить.
В эту минуту Борднав, забытый Розой и Люси, рассердился и закричал, что бедного папашу хотят заморить голодом. Это произвело счастливую диверсию. Ужин шел вяло почти, никто не ел, в тарелках крошили грибы a l’italienne и ананасы a la помпадур. Но, когда появилось шампанское, все ожило: нервная веселость овладела мало-помалу и мужчинами, и женщинами. Начали держать себе не так чопорно. Порядок расстроился, дамы опирались голыми локтями на стол, мужчины, чтоб свободнее дохнуть, отодвинули стулья, симметрия исчезла. Черные фраки смешались с корсажами, на половину повернутые плечи сверкали своей атласной белизной. В воздухе слышался шелест женских платьев и аромат локонов. Становилось очень жарко. Канделябры поддерживали лишь свой желтый потускнелый свет. Иногда, когда белокурая головка наклонялась под тяжестью целого моря локонов, на ней сверкала, как молния, алмазная брошка. Начинали показываться и другие искры: там заблестели веселые глазки, там вспыхнуло заревом хорошенькое личико, там сверкнули белые зубы. Среди вопросов, оставшихся без ответа, фраз, перебрасываемых от одного конца стола к другому, все смеялись, горланили, жестикулировали. Но больше всех шумели лакеи, которые разносили мороженое и десерт, толкая друг друга, обмениваясь гортанными восклицаниями, точно в коридорах своего трактира.
— Детки, — воскликнул Борднав, — помните, что завтра у нас представление. Не пейте слишком иного шампанского.
— Я пил всевозможные напитки во всех пяти частях света, — говорил Фукармон. О, напитки самые ужасные, от которых человек может умереть, как муха. И, как бы вы думали, — как с гуся вода! Я никогда не могу напиться. Пробовал — не могу.
Он был очень бледен, очень серьезен и, откинувшись на спинку своего стула, все пил.
— Все равно, — пробормотала Луиза Виолен, — перестань, довольно! Будет очень мило, если мне придется за тобой ухаживать.
Два лакея разливали шампанское. Дамы пили то токайское, то ривезальт. От вина щеки Люси Стюарт покрылись ярким румянцем. Роза Миньон сделалась необыкновенно нежной, глаза ее подернулись поволокой. Татана Нэнэ, объевшаяся и опившаяся, глупо улыбалась. Прочие — Бланш, Каролина, Симонна, Мария говорили все вместе, рассказывая о своих делах, о ссоре с кучером, о намерении уехать на дачу и передавая ложные истории об отношениях своих к бывшим и настоящим любовникам. Но когда один молодой человек, сидевший рядом с Жоржем, захотел поцеловать Лею Горн, то она ответила ему отличным тумаком и крикнула: ‘убирайтесь вы от меня!’ с таким негодованием, что Жорж, сильно опьяневший и возбужденный чувственной красотою Нана, не решился привести в исполнение серьезно обдуманного им плана залезть под стол и улечься у ног Нана, как собачка. Никто бы его не заметил, он лежал бы смирнехонько. Когда же по просьбе Леи, Дагенэ сделал выговор молодому человеку, Жорж так огорчился, что две крупные слезы скатились по его щекам. Дагэнэ рассмеялся и заставил его выпить большой стакан воды, спрашивая, чтобы он стал делать, если бы очутился с глазу на глаз с женщиной, будучи так слаб, что достаточно трех стаканов шампанского, что бы свалиться ему с ног.

VI

— Слушайте, — громко продолжал Фукармон, — в Гаванне настаивают водку дурманом, это придает ей сильную жгучесть. Не смотря на это, однажды я выпил более литра. Это на меня не подействовало… Мало того: в другой раз, на Коромандельском берегу дикие напоили нас какою-то смесью перца и серной кислоты, это тоже не подействовало… Я никогда не пьянею.
Вдруг ему почему-то показалось неприятным лицо Ла-Фалуаза, сидевшего напротив. Он подсмеивался над ним и отпускал обидные остроты на его счет. У Ла-Фалуаза кружилась голова, ему не сиделось на одном месте, он все ближе придвигался к Гага… Им овладело какое-то беспокойство до такой степени, что он не находил своего платка, кто-то взял его платок, он стал требовать его с настойчивостью пьяного человека, обращаясь к соседям, и, нагибаясь, искал его даже под столом. Когда Гага стала его успокаивать, он пробормотал:
— Это глупо: мой платок с заглавными буквами и короной…
Это может меня компрометировать…
— Послушайте-ка, гг. Фаламуаз, Ламафуаз, Мафалуаз, — крикнул Фукармон, находя очень остроумным коверкать таким образом фамилию молодого человека.
Фалуаза это рассердило. Он, заикаясь, заговорил о своих предках, грозил бросить графином в голову Фукармону. Граф Вандевр должен был вмешаться, уверяя Ла-Фалуаза, что Фукармон очень смешон. Все присутствовавшие хохотали. Это несколько успокоило Ла-Фалуаза и, когда Фошри его кузен, повысив голос, приказал ему съесть, прежде всего, свой хлеб, он принялся за еду, с покорностью ребенка. Гага приблизилась к нему, Ла-Фалуаз, по временам, бросал недовольные и тревожные взгляды вокруг себя, разыскивая свой платок.
Тогда Фукармон, в припадке остроумия, стал бранить Лабордэта через весь стол. Луиза Виолен старалась заставить его молчать, так как, по ее словам, ей же худо приходилось, когда он, таким образом, дразнил других. Фукармон забавлялся тем, что называл Лабордэта ‘мадам’. Эта шутка казалась ему очень остроумною, и он несколько раз повторил ее. Лабордэт спокойно пожимал плечами, говоря при этом:
— Да замолчите же! ведь это глупо.
Когда Фукармон, продолжая свое остроумие, дошел до оскорблений, без всякой видимой причины, Лабордэт перестал ему возражать и сказал, обращаясь к графу Вандевру:
— Заставьте замолчать вашего друга… Я сердиться не хочу. Он уже два раза дрался на дуэли. Ему кланялись, его принимали везде. Негодование против Фукармона было общее, хотя некоторые и находили его остроумным, но из-за таких пустяков не стоило портить вечер. Вандевр, покраснел как рак и потребовал от Фукармона удовлетворения. Другие — Миньон, Стейнер, Борднав, сильно разгоряченные, тоже вмешались, заглушая его голос своими восклицаниями. Один только старый господин, сидевший рядом с Нана, сохранял молчание, он с улыбкой следил за всей этой суматохой.
— Моя кошечка! — сказал Борднав, — нельзя ли нам здесь кофе напиться? Здесь всем очень хорошо.
Нана не спешила ответить. С самого начала вечера она чувствовала себя не в своей тарелке. Все эти люди, которые говорили, кричали, держали себя как в ресторане, оглушали и утомляли ее. Она сама, забыв свою роль хозяйки дома, никем не занималась, кроме Стейнера, который, казалось, мог умереть от апоплексии, сидя возле нее. Она слушала его, отрицательно качала головой, сопровождая это движение вызывающим смехом белокурой красавицы. Она вся покраснела от шампанского, ее губы были влажны, глаза светились, банкир продолжал настаивать, все набавляя и набавляя с каждым шаловливым подергиванием ее плеч, с каждым сладострастным откидыванием ее головки, ее тонкая и прозрачная кожа на висках сводила его с ума. По временам обоим должно было казаться, что они только вдвоем в комнате. Опомнившись, Нана снова становилась серьезной, какая-то тень пробегала по ее лицу. Она оглядывалась, старалась быть любезной, желая показать, что и она умеет быть любезной хозяйкой. К концу ужина, она сильно опьянела. Это приводило ее в отчаяние: шампанское сразу, туманило ей голову.
Однако в этот вечер она держала себя хорошо, стараясь во что бы то ни стало сохранять приличие. Вдруг ее стала раздражать одна мысль: ей показалось, что присутствующие женщины хотели оскорбить ее своим не приличным поведением в этот вечер. О! это было для нее ясно! Люси подмигнула, чтоб Фукармон накинулся на Лобардэта, между тем Роза, Каролина и другие подзадоривали остальных. Теперь суматоха дошла до того, что никто не мог друг друга перекричать, и все это делалось для того, чтоб можно было сказать, что в гостиной Нана господствует неограниченная свобода. Хорошо же, подумала она, я им покажу. Хотя она была пьяна, все же она была эффектнее и приличнее остальных.
— Кошечка моя, — повторил Борднав. — ты прикажи подать кофе сюда… Мне не хочется вставать: у меня нога…
Нана быстро встала, шепнув на ухо Стейнеру и озадаченному старику:
— Хорошо теперь меня проучили, что значит приглашать к себе такую грязную публику.
Затем, указывая на дверь столовой, она прибавила громко:
— Вы знаете, что если вы желаете кофе, то вы получите его там.
Стулья с шумом отодвинулись. Все встали из-за стола и направились в столовую, не переставая смеяться и кричать. Никто не заметил гнева Нана. В салоне остался только один Борднав. Держась за стену, он осторожно подвигался вперед, проклиная женщин, которые и знать не хотят папашу, когда налижутся. Позади него гарсоны убирали со стола, при громогласных приказаниях мэтр-д’отеля. Они кидались, толками друг друга, убирая стол с поспешностью театральной декорации, которая исчезает по свистку машиниста. Дамы и кавалеры должны были вернуться в салон, после кофе.
— Черт возьми! Здесь-таки прохладно, — заметила Гага с легкой дрожью, входя в столовую.
Окно в зале было открыто. На столе две лампы, кофе и ликеры были поданы. Стульев не было, кофе пили стоя, толкотня гарсонов еще более увеличивала суматоху. Нана внезапно исчезла. Но никто не обратил внимания на ее отсутствие. Без нее отлично обходились, шаря в буфетах, отыскивая чайные ложечки, которые забыли подать. Составилось несколько групп, сближались между собою те, которые за ужином сидели далеко друг от друга, обменивались взглядами, многозначительным смехом, словами, рисовавшими положение.
— Не правда ли, Огюст, — сказала Роза своему мужу, — г. Фошри следовало бы завтракать у нас на днях.
Миньон, игравший цепочкой от часов, взглянул на журналиста с коварной улыбкой. Роза сошла с ума. Как хороший управляющий, он этого не допустит. Ради какой — либо статьи, так и быть, но, затем, вход закрыт. Однако, зная упрямство своей жены и следуя правилу дозволять ей, по временам, шалости, в случае необходимости, он ответил, по возможности, любезно.
— Конечно, я буду очень рад… Приходите к нам завтра, г. Фошри.
Люси Стюарт, разговаривавшая в это время с Стейнером и Бланш, услыхала это приглашение. Повысив голос, она заметила банкиру:
— У них это доходит до сумасшествия. Одна из них дошла до того, что украла мою собаку… Скажите, пожалуйста, разве я виновата, что вы ее бросаете?
Роза повернула голову. Она прихлебывала кофе и пристально смотрела на Стейнера, сильно побледнев. Весь сдержанный гнев, покинутой женщины засветился в ее глазах, как огонь. Она понимала больше Миньона, ее муж глуп, если думает возобновить дело Жанны, эти дела два раза не удаются. Тем хуже! Она возьмет Фошри, он ей приглянулся после ужина, а если Миньон рассердится — наплевать! Это его проучит…
— Надеюсь, вы не подеретесь? — сказал Вандевр Люси Стюарт.
— Нет, не бойтесь. Только пусть она держит себя скромнее, а не то я ее отделаю.
Повелительным жестом подозвав Фошри, Люси проговорила:
— Слушай, голубчик, твои туфли у меня дома. Ты можешь взять завтра от моего консьержа…
Фошри хотел обратить все это в шутку. Но Люси удалилась с видом оскорбленной королевы. Кларисса, прислонившись к стене, с рюмкой кирша в руке, пожимала плечами. Стоит ли поднимать такую бурю из-за мужчины! Когда две женщины, из которых у каждой по любовнику, сойдутся вместе, то разве каждая не старается отбить любовника у другой? Это дело обыкновенное. И неужели же ей, например, выцарапать глаза у Гага за своего Гектора? Вот не было печали!
Когда Ла-Фалуаз прошел мимо нее, она ему не преминула заметить:
— Слушай: так ты их любишь не только зрелыми, но и перезрелыми?
Ла-Фалуаза это рассердило и тревожило. Видя, что Кларисса над ним смеется, он стал сомневаться в ее искренности.
— Не болтай глупостей, — проговорил он. — Ты взяла мой платок, отдай мне его.
— Как он надоел со своим платком! — вскричала она. — Подумай, идиот: зачем он мне нужен?
— Зачем? — повторил Ла-Фалуаз недоверчиво. Ты отошлешь его моим родным, чтоб меня скомпрометировать.
Фукармон примостился к винам. Он продолжал подсмеиваться над Лабордэтом, который пил кофе в обществе дам. Моряк, в свою очередь, отпускал на его счет отрывочные замечания: сын барышника, а может быть незаконный сын графини, никакого дохода, а всегда двадцать пять золотых в кармане, бездельный шалопай…
— Нет! — повторял он, выходя из себя, — я должен его отколотить. С этими словами он допил рюмку шартрез. Это вино на него никогда не действовало, по его словам, он от злости скрежетал зубами. Но вдруг, в ту минуту, как он подходил к Лабордэту, он побледнел и грохнулся на пол, возле буфета. Он был мертвецки пьян. Луиза Виолэн пришла в отчаяние. Она предвидела, что дело кончится дурно, теперь ей всю ночь придется за ним ухаживать. Гага успокаивала ее, насколько было возможно. Как опытная женщина, она уверяла, что Фукармон проспит 12 или 15 часов к ряду, и больше ничего. Фукармона унесли, за ним последовала и глубоко огорченная Луиза Виолэн.
— Куда же, наконец, делась Нана? — спросил неожиданно Вандевр. — После ужина она куда-то исчезла. Вспомнив ее, все стали о ней спрашивать. Стейнер, сильно взволнованный, расспрашивал вполголоса Вандевра насчет старого господина, который тоже исчез, граф клялся, что старик уже ушел, и что он уезжает за границу на другой день, это был иностранец, человек богатый, который ограничивался тем, что платил за ужины. Когда о Нана уже забыли, Дагенэ, выйдя на минуту, вызвал Вандевра за дверь.
В спальне сидела хозяйка дома, бледная, с дрожащими губами. Дагенэ и Жорже, стоя около нее, смотрели на нее с изумлением.
— Что с вами? — спросил Вандевр удивленно.
Она молчала, не оборачиваясь. Он повторил вопрос.
— Что со мною? — вскрикнула она вдруг. — Я не хочу, чтобы надо мною издевались.
Она стала говорить все, что ей приходило в голову, повторяя, что она не глупа и все отлично понимает. Над ней издевались за ужином, при ней говорили мерзости, чтобы ей доказать, что ее презирают. Вся эта шайка не стоит ее подметок! Стоило ли из-за них беспокоить себя, чтобы, потом в тебя-же кидали грязью? Она сожалела, что сразу не вытолкала всех за дверь. Задыхаясь от бешенства, она разразилась громкими рыданиями.
— Послушай, душа моя, ты пьяна! — сказал Вандевр, с ней говоря на ‘ты’. Надо быть рассудительной.
— Я пьяна, это может быть. Но я хочу, чтоб меня уважали.
Более четверти часа Дагенэ и Жорж умоляли ее вернуться в столовую. Она упрямилась, говоря, что гости могут делать что хотят, она их слишком презирает, чтоб к ним вернуться. Никогда, никогда! Пусть изрежут ее на кусочки, но она не выйдет из своей комнаты.
Я должна была остерегаться, продолжала она. Это все Розин, верблюд, строит козни против нее. На ужин обещала быть одна честная женщина, и я не сомневалась, что Роза ее отговорила.
Затем она говорила о г-же Робер. Вандевр уверял ее честным словом, что г-жа Робер сама отказалась. Он говорил все это без малейшей улыбки, привычный к подобным сценам, он знал заранее, как обходиться с женщиной в подобных случаях. Но каждый раз, как он брал ее за руку, чтоб унести в столовую, она со злостью начинала отбиваться. Она была уверена в том, что никто иной, как Фошри отговорил графа Мюффа быть на ужине. Фошри — это настоящая змея, завистник, человек способный преследовать женщину и разрушить ее счастье. Для нее было очевидно, что граф ею восхищался. Она бы могла завладеть им.
— Им? никогда! — воскликнул Вандевр, смеясь.
— Почему нет? — спросила она серьезно, и несколько опомнившись.
— Потому что он возится с попами, если б он вас коснулся хоть одним пальцем, то на другой же день отправился бы на исповедь… Послушайтесь моего совета: не выпускайте из рук другого.
Она задумалась на минуту, как бы соображая. Затем она встала и освежила себе глаза холодной водой. Но когда ее хотели вести в столовую, она продолжала громко кричать — нет!
Вандевр, однако, вышел из комнаты, улыбаясь и не настаивая больше. После его ухода, она в припадке нежности бросилась обнимать Дагенэ, повторяя:
— Ах, мой дорогой, ты один у меня… Я люблю тебя, поверь, я очень тебя люблю… Было бы слишком хорошо, если б, всегда так жилось. Боже мой! как женщины несчастны.
Заметив, наконец, Жоржа, который краснел при виде этих нежных излияний, она и его тоже поцеловала ее Мими, как она называла Дагенэ, не мог ревновать ее к ребенку. Она желала, чтоб Поль и Жорж жили дружно, в мире и любви. Не правда ли, они втроем останутся друзьями. Вдруг их поразил странный шум, кто-то храпел в комнате. Они принялись искать и увидали Борднава, которой, после кофе, примостился в спальне. Он спал на двух стульях, прислонив голову к кровати и вытянув ноги. Он лежал с открытым ртом и громко храпел. Нана, увидев его в такой позе, разразилась звонким хохотом. Она быстро вышла из комнаты в сопровождении Дагенэ и Жоржа, они прошли столовую и вошли в салон, заливаясь громким смехом.
— Ах, дорогая моя, проговорила она, чуть не бросаясь на шею Розе, вы представить себе не можете, что за зрелище! Идите скорее смотреть.
Все женщины кинулись за ней. Она тащила их за руки, вела насильно, в припадке такой искренней веселости, что все заранее хохотали. Толпа вышла, потом вернулась, простояв с минуту, притаив дыхание вокруг Борднава, лежавшего в величественной позе, начался оглушительный хохот. Каждый раз, как какая-нибудь из дам восстановляла на мгновение тишину, издали доносилось храпение Борднава.
Было около 4-х часов. В столовой поставили игорный стол, вокруг которого уселись Вандевр, Стейнер, Миньон и Лабордэт, Позади них стояли Люсэ и Каролина и о чем-то спорили, между тем Бланш, сонная и недовольная проведенным вечером, поминутно спрашивала Вандевр, скоро ли они уедут?
В салоне танцевали. Дагенэ села за фортепиано, или за ‘комод’, как называла его Нана, она не хотела звать ‘тапера’. Мими играл вальсы и польки без остановки. Но танцы становились вялы, дамы болтали между собой, развалившись в креслах. Вдруг поднялась суматоха. Одиннадцать молодых людей, ввалившихся все разом, громко смеялись в передней и теснились у дверей салона, они возвращались с бала министерства внутренних дел, во фраках и белых галстуках, с каким-то неизвестным значком в петлицах. Нана, рассерженная их шумной выходкой, встала, подозвала мэтр-дотеля и гарсонов, чтоб вытолкать буянов, она уверяла, что не знает их и в первый раз видит. Фошри, Лабордэт, Дагенэ, все мужчины встали, чтоб внушить уважение к хозяйке дома. Раздавалась брань, поднимались руки. Одну минуту можно было ожидать всеобщей потасовки. Однако, какой-то тщедушный молодой человек со светлыми волосами повторял настоятельно:
— Вспомните, Нана! в тот вечер у Петерса в большом красном салоне… Помните? Вы же нас сами пригласили…
На вечере у Петерса? Она этого не помнила. Когда, это было? Молодой человек отвечал, что это было в среду, но она никого не приглашала, она в этом почти была уверена.
— Однако, душа моя, если ты их пригласила, — проговорил Лабордэт, с сомнением, — то это потому, что ты была навеселе.
Нана расхохоталась. Очень может быть, она совсем не помнила. Во всяком случае, молодым людям дозволено было войти, так как они явились. Все уладилось, новоприбывшие нашли друзей и знакомых между гостями в салоне, и вся суматоха скоро кончилась. Тщедушный молодой человек, со светлыми волосами, носил одно из величайших имен Франции. Вновь прибывшие объявили, что явятся еще другие, и, действительно, дверь поминутно отворялась, и являлись молодые люди в белых перчатках и в безукоризненных костюмах. Они все возвращались с министерского бала. Фошри спросил, шутя, не явится ли и сам министр? Нана с досадой отвечала, что министр бывает у таких, которые, конечно, ее не стоят. Она, однако, не высказывала своей тайной надежды увидать графа Мюффа в числе неожиданных гостей. Быть может, он одумается, говорила Нана, причем поминутно поглядывала на дверь.
Пробило пять. Танцевать перестали. Одни игроки сидели еще в столовой. Лабордэт уступил свое место, женщины вернулись в салон. Какая-то дремота охватила присутствовавших, лампы тускло горели, распространяя красный свет от обугленных фитилей. Дамы впали в неопределенную меланхолию и чувствовали потребность поверять друг другу свои тайны. Бланш де-Сиври на этот раз говорила о своем дяде, генерале, между тем, Кларисса передавала вымышленный разговор о том, как какой-то герцог обольстил ее у ее отца, в имение которого он приехал охотиться за кабанами, причем обе, за спиной, пожимали плечами, спрашивая, возможно ли так нагло врать. Люси Стюарт преспокойно рассказывала о своем происхождении, она охотно вспоминала о своем детстве, когда ее отец, подмазчик при северной железной дороге угощал ее по воскресеньям яблочным пирогом.
— Хотите, я вам расскажу одну историю! — воскликнула маленькая Мария Блонд. — Вы знаете, я живу по улице Монье. Ну, а напротив меня живет какой-то господин, русский, кажется, одним словом, человек очень богатый… Представьте себе, вчера, я получаю корзину с фруктами: там были громадные персики, виноград необыкновенной величины, одним словом, — все самое редкое для сезона… А в средине лежит шесть билетов по тысячи… Это все от русского… Вы понимаете, я ему все это отправила назад. Но, признаться, меня даже тошнит от плодов. Дамы переглянулись, закусывая губы. Мария Блонд была дерзка не по годам. Возможно ли, чтоб подобная история случалась с такими девчонками! Все глубоко презирали друг друга и чрезвычайно завидовали Люси за ее трех принцев. К тому же, Люси каждый день ездила верхом, это то и ‘пустило ее в ход’. Теперь все помешаны были на верховой езде, только не каждой это удавалось. Речь зашла о лошадях.
— Я предпочитаю хорошую карету, — заявила Нана, безнадежно взглядывая на дверь в последний раз.
Заря занималась. Все скучали. Роза Миньон отказалась пропеть романс ‘Туфля’. Усевшись на диване рядом с Фошри, она ожидала Миньона, который выиграл уже у Вандевра около пятидесяти золотых. Какой-то толстый господин с орденом и с важным видом продекламировал стихотворение на альзасском наречии, под названием ‘Жертвоприношение Авраама’, в котором Бог-Отец клянется sacremon de moi, а Исаак на все отвечает: ‘хорошо, папаша’. Это стихотворение нагнало на всех еще большую скуку, так как никто ничего не понял. Никто не знал, чем бы развлечься, чтоб веселее покончить эту ночь. Лабордэт вздумал было поднять на смех Ла-Фалуаза, продолжавшего разыскивать свой платок, ему стали указывать на некоторых женщин, советуя обыскать ту или другую, Ла-Фалуаз кружился возле них, осматривая их с ног до головы. Наконец, молодые люди, заметив бутылки на буфете, снова принялись пить, подзадоривая друг друга, какое-то шумное и бессмысленное опьянение незаметно охватило всех присутствовавших. В эту минуту всеобщего веселья один, молодой человек со светлыми волосами, носивший одно из самых громких имен Франции, придумал такую шутку: он взял бутылку шампанского и преспокойно вылил ее в открытый рояль. Этого было достаточно, чтобы всем покатиться со смеху.
— Скажите, — спросила удивленно Татана Нэнэ, — зачем это он вылил шампанское в рояль?
— Как! душа моя, неужели ты этого не знаешь? — возразил Лабордэт серьезно. Ничто так не улучшает рояля, как шампанское. Это придает инструменту особенный звук.
— Понимаю! — проговорила убежденно Татана Нэнэ. Она рассердилась, увидав, что все смеются. Почем ей знать? Всегда ее только с толку сбивают.
Дело окончательно не шло на лад. Ночь грозила кончиться неприятно. В одном углу сцепились Мария Блонд и Лэа Горн. Обе тыкали друг другу в глаза небогатыми любовниками. Дело доходило до крупных выражений, причем обе попрекали друг друга уродством. Люси, наконец, заставила их замолчать. Симонна была очень нехороша собой и уверяла других, что лицо ничего не значит! Главное — необходимо хорошее сложение. С этой точки зрения Люси ни за что не променяла бы свой рост на их смазливые личики. Немного далее, на диване, служащий при посольстве, обняв Симону, старался ее поцеловать в шею, но Симона, усталая и недовольная, отталкивала его каждый раз, ударяя веером по голове и прибавляя: ‘Отстань, надоел!’ Ни одна не позволяла дотронуться до себя! Разве они какие-нибудь девки? Только Гага, завладев Ла-Фалуазом, держала его почти на коленях. Клариса, сидя между двумя мужчинами, нервно смеялась. Вокруг рояля продолжали шутить, каждый старался влить туда шампанского. Это было просто и мило.
— Ну, старина выпей-ка еще бутылочку! Черт возьми! Что за пьяница этот рояль!.. Держи! Еще стакан! Все выливай до дна!
Нана, отвернувшись, ничего не видела. Она была занята только Стейнером, который сидел возле нее. Тем хуже! Виноват во всем Мюффа. В своем белом фуляровом платье, тонком и измятом, как рубашка, бледная, с утомленными глазами, Нана по простоте сердечной была готова в эту минуту отдаться… Розы в ее шиньоне и на ее лифе облетели, остались одни стебельки. Вдруг Стейнер быстро отдернул руку от ее талии, куда Жорж и Дагенэ нарочно вкололи несколько булавок. Он укололся до крови, одна капля упала на белое платье и оставила пятно.
— Договор закреплен, проговорила Нана задумчиво.
Рассветало, тусклый и печальный свет проникал в окна.
Начался разъезд, сопровождаемый чувством недовольства и утомления. Каролина Гекэ, рассерженная тем, что потеряла целую ночь, утверждала, что пора уехать, чтоб не быть свидетелями неприятных сцен. Роза приняла вид недовольной и оскорбленной женщины. Эти женщины всегда так ведут себя, они не умеют держаться в обществе и всегда кончают какой-нибудь отвратительной выходкой. Миньон, обыграв Вандевр, уехал с Гагой, не заботясь о Стейнере и напоминая Фошри приглашение его на следующий день. Люси Стюарт, удаляясь не пожелала, чтоб Фошри ее сопровождал, и советовала ему не упускать из рук комедиантку. Как раз в эту минуту Роза обернулась и пробормотала сквозь зубы: ‘грязная сорока’. К счастью Миньон, опытный по части женских перебранок, вытолкнул Розу в дверь, убеждая ее перестать. За ними Люси, не теряя своего достоинства, величественно сходила с лестницы. Затем Гага уехала с Ла-Фалуазом, который рыдал как ребенок, потому что он не находил Клариссы, давно исчезнувшей с двумя кавалерами. Симона тоже исчезла. В зале оставались только Татана Нэнэ, Лэа Горн и Мария Блонд, которым Лабордэт предложил свои услуги.
— Я вовсе не хочу спать, повторяла Нана. Надо что-нибудь придумать.
Она смотрела в окно на серое небо, по которому проносились обрывки темных облаков. Было пять часов. Напротив, по ту сторону бульвара Гаусман, влажные крыши домов виднелись при слабом свете дня, внизу на опустевшей улице суетилась толпа рабочих с метлами, стуча своими сапогами. В момент пробуждения этого грязного и досадливого Парижа, Нана почувствовала непреодолимое стремление к деревне и простору, к чему-то лучшему и чистому.
— Знаете, — сказала она, вернувшись к Стейнеру, — я бы желала проехаться в Булонский лес, там мы выпьем молока.
Она, как дитя, хлопала в ладоши. Не ожидая ответа банкира, который, конечно, соглашался, в сущности, помышляя о другом, она побежала накинуть шубу. Салон почти опустел, со Стейнером осталось только несколько молодых людей, вылив в фортепиано последнюю бутылку, так как больше ничего не оставалось делать, как подумать об отъезде. Вдруг один из них с торжественным видом принес еще последнюю бутылку из буфета.
— Стойте, стойте! — вскричал он. — Вот бутылка шартрез!.. Это вещь хорошая… А затем, ребята по домам! Мы идиоты.
В спальне Нана должна была разбудить Зою, заснувшую, поджидая ее. Газ еще горит. Горничная помогла Нана надеть шляпу и шубу.
— Ну, теперь дело сделано, я поступила по-твоему, — проговорила Нана, — обращаясь к горничной, в припадке откровенности. Она была довольна, что, наконец, сделала свой выбор. Ты права, банкир не хуже всякого другого.
Зоя полусонная была неразговорчива. Она проговорила, что Нана уже давно была пора решиться. Выходя за ней из комнаты, Зоя спросила, что ей делать с этими двумя оставшимися. Борднав все еще спал, Жорж, лукаво забившийся в постель, тоже заснул сном ангела. Нана отвечала, что они могут тут выспаться. Она была тронута появлением Дегенэ, который был весьма печален.
— Послушай, Миша, будь благоразумен, — сказала она, обнимая его. — Все останется по-старому. Ты знаешь, я только тебя обожаю… Не правда ли? Иначе нельзя? Уверяю тебя, ты мне еще милее… Скорей, поцелуй меня как всегда… Крепче, еще крепче!
Она убежала, явилась к Стейнеру довольная, настаивая на том, чтоб ехать пить молоко. В пустой гостиной граф Вандевр остался один с чиновным господином, декламировавшим ‘Жертвоприношение Авраама’, оба сидели, как прикованные к карточному столу, не зная где они и что с ними, Бланш развалившись на диване, спала с открытыми глазами.
— А! Бланш поедет с нами! — воскликнула Нана. — Мы выпьем молока, душа моя… Вандевр вас подождет конечно…
Бланш лениво поднялась. Банкир побледнел с досады, увидев, что Бланш едет с ними и будет мешать ему. Но обе женщины уже схватили его под руки, повторяя:
— Знаете, мы прикажем ждать его при нас.

VII

Дело было в субботу, в театре Variete, на тридцать перовом представлении ‘Белокурой Венеры’. Первое действие только что кончилось. В фойе артистов, Симонна, в костюме прачки, стояла перед большим зеркалом консоли, расположенной в простенке между двух угловых дверей, ведших в уборные. В комнате никого не было. Симонна становилась на цыпочках и внимательно осматривала себя в зеркале, проводя концом пальца под глазом, чтобы поправить свою гримировку. Газовые рожки, расположенные по обоим бокам, заливали ее потоком яркого света.
— Что, он приехал! — спросил Прюльер, входа в своем костюме оперетного генерала с плюмажем, с гигантской огромной саблей и чудовищными сапогами.
— О ком вы спрашиваете? — спросила Симонна, не переменяя позы и улыбаясь в зеркало, чтобы рассмотреть свои губы.
— О принце.
— Не знаю. Я только что сошла. Так, стало быть, он приедет! Но неужели он, в самом деле, станет бывать каждый день?
Прюльер подошел к расположенному напротив камину, в котором пылал кокс. Два других газовых рожка ярко освещали его. Прюльер поднял голову, посмотрел на часы, на барометр, на двух позолоченных сфинксов стиля империи, стоявших, по бокам. Затем он развалился в большом кресле с подушками, зеленый бархат которого, вытертый четырьмя поколениями актеров, принял желтый оттенок. Он так и остался, неподвижный, рассеянный, в усталой и терпеливой позе актеров, привыкших дожидаться своих выходов. Явился, в свою очередь, и старик Боск, волоча ноги, кашляя и кутаясь в плащ, двадцать лет ездивший с ним вместе по всем провинциям. Он, молча, положил на фортепиано свою корону и спустил с одного плеча плащ, из-под которого показалась красная шелковая мантия и вышитый золотом кафтан короля Дагобера.
С минуту он потоптался на одном месте, с угрюмым, но все-таки бодрым видом, только руки его начинали уже трястись от пьянства, а лицо, которому белая борода придавала почтенный вид, уже приняло сизый отлив. Потом, взглянув на окно, о которое так и хлестал частый дождь, он сделал нетерпеливый жест и среди всеобщей тишины проворчал:
— Этакая свинская погода.
Симонна и Прюльер не шевелились. Пять или шесть картин — несколько пейзажей и портрет актера Верне — желтели под горячим пламенем газа. На полуколонке стоял бюст Потье — некогда одной из самых ярких звезд Variete — и смотрел в пространство своими пустыми зрачками. Но вдруг у дверей раздался шум: это входил Фонтан в своем костюме второго акта, весь в желтом, в желтых перчатках — кавалером, одетым по самой последней моде.
— Послушайте! — воскликнул он, жестикулируя, — вы разве не знаете, что я сегодня именинник?
— Вот как! — сказала Симонна с улыбкой, подходя к нему, как будто повинуясь притягательной силе его, огромного носа и широкого комического рта. — Тебя, стало быть, зовут Ахиллом.
— Именно! Я сейчас скажу m-me Брон, чтоб она принесла шампанского после второго действия.
Уже несколько секунд вдали слышался звонок. Протяжное дребезжание, ослабело, потом снова усилилось. Когда замер последний звук его, в коридорах раздался крик: ‘На сцену ко второму! На, сцену, ко второму!’ Крик этот все приближался, маленький бледный человечек прошел мимо двери, фойе и во весь свой дряблый голос крикнул: ‘На сцену, ко второму!’
— Шампанского, черт возьми! — сказал Прюльер, не обращая, по-видимому, никакого внимания на этот гам. — Ты, однако, раскутился!
— На твоем месте, я бы заказал его в кафе, — медленно произнес старик Воск, усевшийся на обитой зеленым бархатом скамейке, прислонясь головой к стене.
Но Симонна объявила, что не следует обижать m-me Брон. Она хлопала в ладоши, волновалась, пожирая глазами Фонтана, овечья мордочка которого беспрестанно шевелилась, потому что, ни глаза, ни нос, ни рот его ни на минуту не оставались спокойными.
— О, этот Фонтан! — бормотала она. — Другого такого повесы во всем Париже не слышен!
Обе двери фойе, выходившие в коридор, который вел за кулисы, были расстроены настежь. Вдоль желтых стен, ярко освещенных невидимой газовой люстрой, быстро, мелькали силуэты костюмированных мужчин, полураздетых женщин, закутанных в шалы, все фигуранты второго акта, ряженые плясуны кабачка ‘Boule Noire’. С противоположного конца коридора доносилось топанье всех этих ног по нити деревянным ступенькам, ведшим на сцену. Мимо пробежала высокая Кларисса. Симонна окликнула ее, но та пронеслась мимо, крикнув на ходу, что она сию минуту вернется. Действительно, она почти сейчас же вернулась, дрожа от холода в своей тонкой тунике с поясом Ириды.
— Sapristi! — воскликнула она, — у вас таки прохладно. А я еще оставила шубу в своей уборной.
Затем, подойдя к камину, она стала греть ноги, обтянутые узкими панталонами телесного цвета.
— Принц приехал! — объявила она.
— Приехал! — с любопытством воскликнули прочие.
— Я нарочно бегала посмотреть. Он в первой ложе авансцены на право, в той же, в которой он был в четверг, каково? Третий раз в течение одной недели! Вот так счастливица эта Нана! Я держала пари, что он больше не приедет.
Симонна хотела сделать какое-то замечание, но голос ее был заглушен новым криком у двери фойе. Помощник режиссера своим пронзительным голосом, выкрикивал по коридору: ‘Стукнули!’
— Три раза! это становится интересным, — сказала Симонна, когда ей можно было заговорить. — Знаете, он не хочет ездить к ней, он возит ее к себе. Это, надо полагать, стоит ему не дешево.
— Еще бы — злобно пробормотал Прюльер, встав со своего места и осматриваясь в зеркало с самодовольством красавца и дамского баловня.
— ‘Стукнули! стукнули!’ — радовался голос авертисера, по разным коридорам и этажам.
В то время Фонтан, которому было известно, как уладилось дело у Нана с принцем, рассказывал об этом обеим дамам, очень близко подсевшим в нему и хохотавшим по все горло, когда он понижал голос, сообщая кое-какие подробности. Старик Боск ни разу не шевельнулся, выражая полнейшее равнодушие. Все эти штуки не интересовали его более. Он ласкал большого рыжего кота, спавшего блаженным сном, свернувшись клубком на скамеечке… Боск взял его на руки и стал ласкать с добродушной нежностью баловника.
Кот выгибал спину, а потом, внимательно обнюхав его длинную белую бороду и недовольный, по-видимому, запахом клея, снова свернулся клубком на скамеечке. Боск сохранял важный сосредоточенный вид.
— Все равно, на твоем месте я бы велел принести шампанского из кафе, там оно лучше, — вдруг сказал он, обращаясь к Фонтану, когда тот окончил свой рассказ.
— Началось! — прокричал протяжный и надорванный голос авертисера. — Началось! Началось!
Крик этот несколько времени переливался по коридорам. Послышался шум торопливых шагов. Чрез внезапно закрывшуюся дверь коридора в комнату ворвались звуки музыки и отдаленный гул голосов, затем, двери захлопнулись с глухим стуком.
В фойе снова водворилась тяжелая тишина, как будто оно отстояло на сто миль от залы, где целая толпа хохотала и аплодировала. Симонна Кларисса все еще говорили о Нана.
— Ну, эта не слишком-то торопится. Вчера еще она пропустила свой выход.
Вдруг беседовавшие умолкли, потому что высокая девушка просунула голову в дверь, но, убедившись, что того, кого она искала, там нет, опять скрылась в глубине коридора. Это была Сатэн в шляпке с вуалью. Она была наряжена точно для визитов.
— Этакая дрянь? — пробормотал Прюльер, встречавший ее целый год в кафе Variete. Симонна рассказала, что Нана, узнав Сатэн, свою старую подругу по пансиону, почувствовала в ней прилив нежности и теперь пилит Борднава, чтобы тот принял ее на сцену.
— А, здорово! — сказал Фонтан пожимая руки Миньону и Фошри, входившим в фойе.
Старик Боск тоже протянул руку между тем, как обе дамы целовали Миньона.
— Что, много народу сегодня? — спросил Фошри.
— О много, очень, — отвечал Прюльер. — И посмотрели бы, как тают! Какие рожи на балконе, если бы вы видели!
— Послушайте, детки, скоро, кажется, вам выходить, — заметил Миньон.
— Да, сейчас.
Они играли только в четвертой сцене. Один Боск, с инстинктом старого гранителя подмостков, поднялся с места, чувствуя приближение своей реплики. Действительно, как раз в эту минуту авертисер показался в дверях.
— Господин Боск! М-lle Симонна! — проговорил он.
Симонна проворно накинула на плечи свою меховую шубку и вышла. Боск, не торопясь, взял свою корону и одним взмахом посадил ее на голову, потом, волоча по земле плащ и пошатываясь на ногах, он удалился, ворча, с недовольным видом человека, которого обеспокоили.
— Вы были очень любезны в вашей последней театральной рецензии, — сказал Фонтан, обращаясь к Фошри. — Но только зачем вы сказали, что все актеры тщеславны?
— Да, миленький, зачем ты сказал это? — закричал Миньон, хлопая своими огромными лапами по тощим плечам журналиста, который даже покачнулся от этой ласки.
Прюльер и Кларисса чуть не разразились хохотом. С некоторого времени весь театр забавлялся комедией, которая давалась за кулисами. Миньон, взбешенный капризом своей жены, потому что кроме сомнительной литературной известности, Фошри не обладал решительно ничем, думал отомстить последнему, осыпая его знаками своей нежной дружбы. Каждый вечер, встречая его на сцене, он наделял его тумаками, как будто от избытка любви и Фошри, слабый и хилый в сравнении с этим великаном, должен был, волей неволей, улыбаться, терпеливо перенося все эти мучения, чтобы не ссориться с мужем Розы.
— А, голубчик, вы оскорбляете Фонтана? — воскликнул Миньон, — продолжая шутить. Защищайтесь! Раз, два и прямо в сердце!
Он ринулся вперед и нанес Фошри такой удар в грудь, что тот весь побледнел и несколько секунд не мог выговорить ни слова. Наконец, он пробормотал, что у этого канальи Миньона чертовский кулак. В эту минуту Кларисса глазами указала другим на Розу Миньон, стоявшую у порога комнаты. Рассмотрела всю сцену и прямо направилась к Фошри, как будто совершенно не замечая мужа. Она подошла к журналисту в своем ребячьем костюме, с обнаженными ручонками, и, поднявшись на цыпочки, с детским кокетством подставила ему свой лоб для поцелуя.
— Здравствуй, миленькая, — фамильярно сказал Фошри, поцеловав ее.
В этом заключалось все вознаграждение за его страдания. Миньон, казалось,4 не заметил даже этого поцелуя: в театре все целовали его жену. Но по лицу его пробежала злобная улыбка, когда он искоса взглянул на журналиста. О, он дорого заплатит ему за браваду Розы!
В коридоре снова отворилась и снова захлопнулась обитая войлоком дверь, впустив целую бурю аплодисментов. Симонна вернулась со сцены.
— О, дедушка Боск произвел сегодня фурор, — вскричала она. — Принц хватался за живот от смеха и аплодировал так, как если б его наняли в клакеры. Скажите, пожалуйста, не знаете ли вы, кто тот высокий господин, что сидит в его ложе, на авансцене? Видный мужчина, с благородной осанкой и превосходными бакенбардами.
— Это граф Мюффа, — отвечал Фошри. — Мне известно, что третьего дня у императрицы принц пригласил его к себе на обед. Вероятно, он пригласил его также с собою в театр.
— А, так это граф Мюффа! — сказала Роза, обращаясь к мужу, — мы, кажется, знакомы с его тестем? Это маркиз Шуар, к которому я ездила петь… Он тоже в театре. Я заметила его в одной ложе. Вот старикашка!..
Прюльер, надевший на голову свою шляпу с огромным плюмажем, прервал ее:
— Ну, Роза, нам пора. Идем!
Роза побежала за ним, не окончив фразы. Театральная консьержка, m-me Брон, проходила в эту минуту мимо с огромным букетом в руках. Симонна, смеясь, спросила, не для нее ли это, но консьержка, не отвечая, указала подбородком на уборную Нана, расположенную в конце коридора. Ох, уж эта Нана! Ее просто засыпают цветами! Возвращаясь, m-me Брон зашла в фойе и подала Клариссе письмо. Развернув его, она пробормотала сквозь зубы ругательство. Опять этот шатун Ла-Фалуаз! Вот пристал как банный лист! Когда же она узнала, что податель этого письма, сам дожидается внизу, она закричала вне себя от бешенства:
— Скажите ему, что я спущусь вниз в антракте и влеплю ему пощечину!
Фонтан бросился к консьержке.
— M-me Брон, послушайте!.. послушайте m-me Брон, принесите в антракте шесть бутылок шампанского.
Но в эту минуту вбежал, запыхавшись, авертисер.
— Все на сцену! Вам, господин Фонтан! Скорей! скорей!
— Идем, идем, батюшка Барильо, — отвечал, суетясь, Фонтан, и, догнав m-me Брон, он повторил:
— Так не забудьте же, m-me Брон: Шесть бутылок шампанского в фойе, в антракте. Сегодня мои именины. Я за все плачу.
Симонна и Кларисса ушли, шурша юбками. Все исчезли и, когда дверь в коридор, глухо хлопнула, можно было снова расслышать, как дождь хлестал в окно. Барильо, маленький старичок, тощий и бледный, служивший авертисером тридцать лет, фамильярно подошел к Миньону и взял у него табакерку. Миньон запустил в нее пальцы. Эта понюшка табаку дала старику возможность отдохнуть на мгновение от своей непрерывной беготни по лестницам и коридорам. Правда, ему еще оставалось предупредить m-me Нана, — как он ее называл, — но с этой взятки гладки: она плевала на штрафы. Когда ей угодно было пропустить свой выход, она не церемонилась. Но он останавливался удивленный и бормотал:
— Ба! да она уже готова! Наверное, ей сказали, что приехал принц.
И действительно, Нана появилась в коридоре, в костюме рыбной торговки с густо набеленными руками и лицом и двумя красными пятнами румян на щеках. Она вошла и фойе и только кивнула головой Миньону и Фошри.
— Здравствуйте! Как поживаете?
Один Миньон пожал протянутую руку, и Нана пошла дальше, сопровождаемая своей горничной, которая, идя за ней, по пятам, продолжала поправлять складки ее юбки. За горничной шла Сатэн, стараясь сохранять приличный вид, но уже умирая от скуки.
— А Стейнер? — вдруг спросил Миньон.
— Стейнер вчера уехал в Луаре, — сказал Барильо, собираясь снова идти на сцену. — Он, кажется, покупает там какое-то имение…
— А, знаю. Имение для Нана.
Миньон сделался задумчив. Этот самый Стейнер обещал также, когда-то, купить дом Розе! Впрочем, ссориться ни с кем не следует, лучше постараться не выпустить из рук другого такого случая. Погруженный в меланхолию, но, не переставая держаться выше всех этих невзгод, Миньон прохаживался взад и вперед между камином и консолью. В фойе никого не было, кроме него и Фошри. Журналист, утомленный, растянулся в кресле и лежал, не шевелясь, с полузакрытыми глазами. Миньон, проходя мимо, от времени до времени, посматривал на него. Когда они оставались вдвоем, Миньон никогда не удостаивал его своих грубых ласк, к чему они? ведь ими некому было забавляться! Сам же он был настолько бескорыстен, что не позволял себе, для своего собственного удовольствия, таких забав.
Фошри, довольный этим минутным отдыхом, лениво протягивал ноги к огню, устремив глаза в пространство, или переводя их от барометра к часам и обратно, прохаживаясь взад и вперед. Миньон остановился перед бюстом Потье, бессознательно посмотрел на него и, затем, равнодушно остановился у окна, сквозь которое темной дырой виднелся двор. Дождь перестал, в комнате воцарилась глубокая тишина, казавшаяся еще более тяжело от пылавшего кокса и горячего пламени газовых рожков. За кулисами не слышно было ни малейшего звука, лестница и коридоры, казалось, опустели. Это была та глубокая тишина, которая воцаряется перед окончанием действия, когда на сцену выгоняется вся труппа, чтобы разыграть какую-нибудь оглушительную и трескучую заключительную сцену. В эту минуту пустой фойе, как бы, погружается в глубокий сон.
— О, идиотки! — вдруг закричал Борднав хриплым голосом.
Он только что пришел со сцены и бранил двух фигуранток, чуть не упавших на сцене, вследствие того, что им вздумалось дурачиться. Завидев Миньона и Фошри, он позвал их, чтоб показать им принца, который только что передал ему, что желает в антракте лично выразить Нана свою признательность. Выходя из фойе, они встретили режиссера.
— Закатите непременно штраф этим клячам, Фернанде и Марии! — бешено прорычал Борднав.
Затем, успокоившись и стараясь принять осанку благородного отца, он прибавил, вытерев предварительно лицо платком:
— Пойду встречать его высочество.
Занавес опускался при взрыве рукоплесканий. В ту же минуту, все пришло в беспорядок. По сцене, покрытой полумраком, так как рампа не освещала ее более, — побежали артисты и фигуранты, направляясь в свои уборные, а машинисты, тем временем, быстро снимали декорации.
Но Кларисса и Симонна были так заняты своим разговором, что остались в глубине сцены.
Не бойся, сказала, наконец, Симонна, убегая в выходную дверь. Уж я его спроважу.
Во время действия, между двумя репликами, они уговорились относительно этого дела. Обсудив все, как следует, Кларисса пришла к заключению, что ей лучше не видаться с Ла-Фалуазом, который не мог решиться бросить ее окончательно и сойтись с Гага. В таком случае, самое лучшее — поручить Симонне объяснить молодому человеку, что так нельзя приставать к женщине. Она его спровадит.
Симонна, в костюме опереточной прачки, накинув на плечи шубку, спустилась в комнату консьержки по узкой винтовой лестнице, с грязнейшими ступеньками и сырыми стенами. Комната эта, расположенная между лестницей для актеров и лестницей для служащих, справа и слева ограничивалась широкими стеклянными простенками, придававшими ей вид огромного прозрачного фонаря, в котором ярко горели два газовых рожка. В ящике конторки лежала груда писем и газет. На столе огромные букеты валялись рядом с не вынесенными грязными тарелками и старым корсетом, который консьержка должна была перешить. Среди этого беспорядка, делавшего комнату похожею на дурно-содержимый сорный ящик, на четырех продавленных соломенных стульях сидели светские кавалеры, безукоризненно одетые, в перчатках, и с покорным и терпеливым видом дожидались решения своей участи. Все головы быстро поворачивались каждый раз, когда m-me Крон спускалась с каким-нибудь ответом. В эту минуту она подала письмо молодому человеку, который поспешил развернуть его под первым газовым рожком. Он слегка побледнел, прочитав стереотипную, столько раз читанную в этом месте, фразу: ‘невозможно голубчик: сегодня я занята’. Ла-Фалуаз сидел на одном из этих стульев, в глубине комнаты, между столом и камином. По-видимому, он решился прождать хоть всю ночь. Впрочем, он был несколько встревожен и поминутно поджимал свои длинные ноги, потому что целая стая котят теребила егоза панталоны, между тем как кошка, сидя на задних лапках, пристально смотрела на него своими желтыми глазами.
— А, это вы, m-me Симонна, кого вам угодно? — спросила консьержка.
Симонна попросила ее вызвать Ла-Фалуаза. Но m-me Арон не, могла тотчас же удовлетворить ее просьбе. У нее под лестницей, в коморке, похожей скорее на глубокий шкаф, была устроена маленькая распивочная, куда фигуранты спускались выпить во время антрактов. В эту минуту там сидело штук пять верзил, одетых еще в костюмы ряженых, Boule Noire, очень торопившихся и умиравших от жажды. Неудивительно, поэтому, что она немножко ошалела. В чуланчике горел газ, там стоял обитый жестяными листами стол, полки с рядом полуопороженных бутылок. Когда отворялась дверь в эту грязную и сырую дыру, оттуда разило, как из бочки, водкой, и запах этот смешивался с испарениями от объедков с благовонием цветов, валявшихся на столе.
— Так вам нужно того маленького, черномазого? — продолжала консьержка, удовлетворив фигурантов.
— Ах, какая вы, право! — воскликнула Симонна. — Совсем не его, а того худощавого, у которого ваша кошка нюхает панталоны.
Симонна увела Ла-Фалуаза в прихожую, тогда как прочие кавалеры продолжали терпеливо ждать своей очереди, задыхаясь и изнемогая, а ряженые пили на ступеньках лестницы, угощая друг друга тумаками и разражаясь хриплым хохотом пьяниц.
Тем временем, на верху, на сцене, Борднав бесился на машинистов за то, что они никак не могли окончить перемену декорации.
— Налегай, налегай! — кричал механик.
Наконец, заднюю кулису подняли. Сцена очистилась. Миньон, подкарауливавший Фошри, воспользовался случаем, чтобы снова задать ему трепку в присутствии машинистов. Он вдруг схватил его в охапку и с криком:
— Берегитесь! это бревно чуть не убило вас! — понес его на руках через сцену и немилосердно встряхнул его прежде, чем поставил его на пол. Задетый за живое громким хохотом машинистов, Фошри весь побледнел, губы его задрожали, и он чуть было не вышел из себя. Но тотчас же на губах его появилась всегдашняя принужденная улыбка, а Миньон, с добродушным видом, принялся колотить его по плечу, приговаривая:
— Ведь мне очень дорого ваше здоровье, вот что! Хорош бы я был, если б с вами случилось какое-нибудь несчастие!
Вдруг повсюду разнеслось: ‘Принц, принц!’ Все глаза устремились на маленькую входную дверь. Но сперва появилась одна круглая спина Борднава с его бычачьей шеей. Он весь перегибался и вздувался от почтительных поклонов. За ним показался и сам принц — видный, красивый мужчина с белокурой бородой и прекрасным цветом лица солидного бонвивана. Сильные мускулы его обозначались под сюртуком безукоризненного покроя. За ним шли граф Мюффа и маркиз Шаур. Этот утолок театра был темен, и маленькая группа тонула в огромных колеблющихся тенях. Обращаясь к принцу, Борднав придавал своему голосу оттенок фальшивого умиления, повторяя, как хозяин зверинца:
— Если вашему высочеству угодно будет последовать за мной…. Не угодно ли будет вашему высочеству пройти здесь… Не соизволит ли ваше высочество остеречься…
Но принц вовсе не торопился. Напротив, заинтересовавшись закулисной обстановкой, он, видимо, медлил, наблюдая работу машинистов. Только что спустили газовую люстру, укрепленную на железных кольцах, и широкая полоса яркого света упала на сцену. Мюффа, никогда не бывший за кулисами, был особенно поражен, он чувствовал себя не в своей тарелке, испытывая какое-то неопределенное отвращение, смешанное со страхом, он поднял глаза к потолку и увидел новые люстры с низко опущенным пламенем в газовых рожках, представлявших собою маленькие голубоватые созвездия, окруженные целым хаосом крючьев, веревок все возможной толщины, летучих мостов, задних кулис, висящих на воздухе, подобно гигантским простыням, повешенным для просушки.
— Спускай! — вдруг крикнул механик.
Сам принц должен был предупредить Мюффа. Спускали кулису. Стали ставить декорацию третьего акта — грот горы Этны. Одни из рабочих ставили вертикальные мачты, другие, приставив жерди одним концом к стенам сцены, другой привязывали крепкими веревками к мачтам. Чтобы произвести огонь в кузнице Вулкана, ламповщик поставил в глубине ее, на стойках, газовую горелку с красными стеклами на рожках. Все представлялось невыразимой суматохой и толкотней, между тем как, на самом деле, каждое малейшее движение было рассчитано. Среди всей этой сутолоки суфлер, разминая ноги, прохаживался по сцене маленькими шажками.
— Ваше высочество осчастливили меня не по заслугам… — повторял Борднав, не переставая кланяться. — Театр не велик, мы делаем что можем… Теперь, если вашему высочеству угодно будет последовать за мной…
Граф Мюффа уже направлялся к выходу. Ему было неловко на довольно крутой покатости пола, и самый этот пол, способный, как он был убежден, ежеминутно привалиться у него под ногами, причинял ему немало беспокойства, сквозь открытые трапы виден был горевший внизу газ: это был целый подземный мир с зияющими пропастями, голосами людей, гулом погреба. Две фигурантки, уже костюмированные для третьего акта, живо о чем-то разговаривали перед дырочкой в занавеси. Одна из них, перегнувшись всем телом, раздвигала пальцами отверстие, чтобы лучше видеть, и искала кого-то в публике.
— Вот он, вот он! — вдруг воскликнула она. — О, горлан!
Скандализированный Борднав с трудом удержался, чтоб не толкнуть ее коленном. Но принц улыбнулся видимо довольный, добродушно всматриваясь в фигурантку, которой дела не было до его высочества. Она предерзко расхохоталась. Наконец, Борднаву удалось-таки уговорить принца следовать за ним. Он сам шел впереди с напускной торжественностью опереточного герольда. Граф Мюффа, сильно вспотевший, снял шляпу. Особенно неприятно, на него действовал удушливый, тяжелый, перегретый воздух, пропитанный резким запахом, — тем запахом кулис, в котором смешивается вонь газа, декораций и грязного белья фигуранток. В коридоре атмосфера была еще удушливее: запах умываний, мыл, уксусов и лаванды, распространявшийся из уборных, был так силен, что заглушал по временам самую вонь. Пройдя Фойе, где Фонтан сцепился с m-me Брон за то, что она принесла всего четыре бутылки шампанского вместо шести, граф поднял голову и взглянул вверх по лестнице, пораженный потоком света и запахом. Там, на верху, сверкали огни, раздавался плеск воды, слышались смех, оклики, беспрерывно хлопали двери, обдавая присутствующих запахом женщины, мускуса, волос. Он не остановился, ускоряя шаг, чувствуя во всем теле дрожь от этого ныряния в неведомом ему мире.
— Каково? Ведь интересная штука этот театр, — сказал маркиз Шуар, поводя носом, без малейшего стеснения, как у себя дома.
Но Борднав довел их, наконец, до уборной Нана, находившейся в глубине коридора, за лестницей. Он спокойно нажал ручку двери и, отойдя в сторону, произнес:
— Не угодно ли вашему высочеству войти…
В уборной раздался женский крик. Нана, обнаженная до пояса, поспешила и спрятаться за занавеску, между тем как ее горничная, вытиравшая ее после умывания, так й осталась с полотенцем в руках.
— Не глупо ли так врываться! — кричала Нана из своего убежища. — Не входите, вы сами видите, что нельзя входить.
Борднав, казалось, был очень недоволен ее бегством.
— Оставайтесь, моя милая, это ничего, — сказал он, — это его высочество. Полно, не ребячьтесь.
Но так как она все еще отказывалась выйти, не успев еще оправиться от своего испуга, хотя уже начала смеяться, то Борднав отечески-сварливым тоном прибавил:
— Поймите же, наконец, что эти господа знают, как устроена женщина. Не бойтесь, они вас не съедят.
— Это еще вопрос, — тонко заметил принц.
Все принялись хохотать, не в меру, чтобы польстить принцу.
— Это прелестно, совершенно по-парижски, — заметил Борднав.
Нана не отвечала: больше, но занавеска шевелилась. Очевидно, она решалась. Мюффа, с лихорадочным румянцем на щеках, принялся рассматривать уборную. Это была квадратная комнатка, очень низенькая, вся обитая светло-коричневой материей с золотыми полосками. Занавеска из такой же материи, скользившая по медной проволоке, отделяла в комнате маленький кабинетик. Два больших окна открывались на театральный двор. Прямо против них, на расстоянии двух или трех метров, стояла облупленная каменная стена, на которой окна обрисовывались двумя желтыми пятнами. Большое трюмо виднелось против туалетного столика из белого мрамора, на котором в беспорядке наставлены были флаконы, баночки и ящички с духами, притираниями и пудрами. Подойдя к трюмо, граф увидел, что он красен как рак, а на лбу у него выступили капли пота. Он опустил глаза и, повернувшись к туалетному столику, погрузился в созерцание таза с мыльной водой, множества разбросанных по столу мелких вещиц из слоновой кости, мокрых губок. Он испытывал то же ощущение головокружения, как и при первом своем посещении Нана, на бульваре Гаусиана. Ноги его тонули в мягких коврах, разостланных по полу, газовые рожки, горевшие над туалетом и над трюмо, жгли ему виски. Он задыхался в этом запахе женщины, снова охватившем его, только в десять раз сильнее, в этой низенькой, горячей комнатке.
Была минута, когда у него подкосились ноги, и он опустился на кончик мягкого дивана, стоявшего между двух окон. Но он тотчас же встал, снова подошел к туалету и устремил глаза в пространство, вспоминая о том, как, однажды, у него в спальне завял букет тубероз и он от этого чуть не умер, туберозы, разлагаясь, пахнут человеком.
— Ну, что ты там завозилась, скорей! — сказал Борднав, забывшись до того, что стал говорить Нана ‘ты’. При этом он просунул голову за занавеску, как друг, которому все можно видеть.
Впрочем, принц благосклонно слушал маркиза Шуара, взявшего с туалета заячью лапку и объяснявшего, как намазывают ею жирные белила. В углу сидела Сатэн, со своим личиком невинной девы, и рассматривала мужчин, между тем как горничная, m-me Тиби, приготовляла тюнику Венеры. Лицо m-me Тиби было сухо, как пергамент, черты неподвижны, как у старых дев, которых никто не видал молодыми. Она высохла в жгучей атмосфере уборных, среди знаменитейших бюстов и ног Парижа. Она всегда одевалась в свое черное полинялое платье, а на плоской груди, как раз над самым сердцем, у нее поднимался целый лес булавок.
— Извините, пожалуйста, господа, — сказала Нана, раздвигая занавеску. — Вы меня застали врасплох…
Все глаза устремились в ее сторону. Она не оделась вовсе — она только застегнула узенький коленкоровый корсет, приподнимавший, но не скрывавший ее груди. Сзади, из панталон, высовывался кончик ее рубашки. С голыми руками, голыми плечами, поднятой вверх грудью, сверкая молодостью и очаровательной красотой пухленькой блондинки, она продолжала держаться одной рукой за занавеску, как бы для того, чтобы иметь возможность задернуть ее при малейшем переполохе.
— Извините, вы меня застали врасплох! Я бы никогда не решилась… — бормотала Нана, принимая смущенный вид, краснея и улыбаясь.
— Полноте, не все ли равно! Лишь бы вы нравились! — воскликнул Борднав.
Она продолжала еще несколько минут играть роль смущенной невинности, делая разные ужимки и повторяя:
— Ваше высочество, делаете мне слишком много чести… Я прошу вас извинить меня, что застали меня в таком виде…
— Скорее же я в этом виноват, — заметил принц, — но я не мог воздержаться от желания вас поздравить…
При этих словах принца она спокойно направилась к туалету, пройдя в одних панталонах мимо своих гостей, которые дали ей дорогу. Как бы случайно узнав графа Мюффа, она протянула ему руку. Затем она его пожурила за то, что он не явился к ней на ужин.
Его высочество изволил подшутить над Мюффа по этому поводу, а тот стоял в замешательстве, его охватила дрожь, когда Нана своей маленькой, свежей ручкой дотронулась до его горячей руки.
Граф плотно пообедал у принца, любившего хорошо поесть и попить. Оба были немного навеселе. Но они держали себя хорошо. Мюффа, желая скрыть свое замешательство, заметил что-то насчет жары.
— Боже мой! как жарко здесь, — заметил он. — Как вы можете выносить подобную температуру? — обратился он к Нана.
Разговор завязался, как вдруг у двери послышались шумные голоса. Борднав взглянул в слуховое окно, закрытое железной решеткой, как в монастыре. Шумели Фонтан, Боск и де-Прюльер, с бутылками шампанского и со стаканами в руках. Нана взглянула на принца. Но тот никого не желал стеснять. Фонтан, не спрашивая позволения, вошел, продолжая бормотать:
— Я не скряга какой-нибудь, я плачу за все.
Вдруг он заметил принца, присутствия которого он и не подозревал. Он быстро остановился и, приняв торжественный вид, проговорил:
— Король Дагобер просит ваше высочество выпить вместе с ним.
Принц улыбнулся, и все нашли выходку Фонтана очень милой. Однако комната была слишком мала для такой большей публики. Пришлось тесниться. Сатэн и m-me Тиби стояли, прижавшись к занавеси, мужчины жались к полураздетой Нана. Фонтан, Прюльер, Боск были еще в костюмах 2-го акта. Прюльер размахивал своей шляпой, украшенной громадным пером, Боск в пурпуровой мантии и позолоченной картонной короне старался бодро держаться на своих пьяных ногах и раскланивался принцу с видом монарха, приветствующего сына своего могущественного соседа. Стаканы были наполнены, гости чокнулись.
— Пью за здоровье вашего высочества! — сказал Боск с королевской важностью.
— За здоровье армии! — прибавил Прюльер.
— За здоровье Венеры! — воскликнул Фонтан.
Принц любезно поднимал стакан. Подождав немного, он сделал три поклона, приговаривая:
— Сударыня… генерал… государь…
И он выпил залпом. Граф Мюффа и маркиз Шуард последовали его примеру. Шутки прекратились, все держали себя важно, как при дворе.
Нана, забыв, что она в одних панталонах, разыгрывала роль важной дамы, королевы Венеры, принимающей в малых чертогах государственных лиц. В каждую фразу она вставляла слова: ваше королевское высочество, сопровождая все это глубокими поклонами и обращаясь с Воском и де-Прюльером, как с королем и его министрами. Никто не улыбался при виде этой странной сцены, в которой настоящий принц пил шампанское в обществе скомороха, принимая участие в этом канкане богов и королей, среди толпы публичных женщин, гаеров и сводников. Борднав, восхищенный этой сценой, начал рассчитывать, сколько денег он заработал бы, если бы принц согласился явиться таким образом во втором акте ‘Белокурой Венеры’.
— Послушайте, — воскликнул фамильярно Борднав, — не призвать ли сюда моих бабенок?
Нана не пожелала. Она сама начинала забываться. Фонтан привлекал ее своим чудовищным видом. Приближаясь к нему и не спуская с него глаз, она вдруг обратилась к нему на ‘ты’:
— Слушай, олух, наливай!
Фонтан наполнил стаканы, и присутствовавшие снова принялись пить, повторяя тот же тост:
— За ваше высочество!
— За армию!
— За Венеру!
Нана подала знак молчания и, высоко подняв стакан, сказала:
— Нет, нет, за Фонтана! Он сегодня именинник. Пью за его здоровье.
Гости снова чокнулись и провозгласили: за Фонтана! Принц, заметив, что молодая женщина пожирает комика глазами, сказал, обращаясь к нему с изысканной вежливостью:
— Г. Фонтан! я пью за ваш успех.
Принц стоял, прислонившись к мраморному умывальнику и вытирал его фалдами своего сюртука. Эта комната напоминала собою альков или скорее тесную баню, где испарения воды и сильное благоухание духов примешивались к легкому, но опьяняющему запаху шампанского. В комнатах было так тесно, что принц и граф Мюффа, между которыми очутилась Нана, должны были приподнимать руки, чтоб не задевать ее при малейшем ее движении. M-me Тиби, без малейшего признака усталости, ожидала неподвижно. Сатэн же, видя, как принц и важные сановники, наравне с актерами, ухаживают за голой женщиной, думала про себя, что, в сущности, важные господа не так-то опрятны.
Однако в коридоре уже раздавался колокольчик Барильо, и вскоре он сам явился у дверей и остановился в изумлении, заметив, что Фонтан, Боско и Прюльер еще не сняли костюмов 2-го акта.
— Ах господа, господа! — пробормотал он, — надо спешить… В фойе уже прозвонили для публики.
— Вот еще! — произнес спокойно Борднав, — публика подождет.
Наконец, после новых поклонов и новых поздравлений, актеры, осушив бутылки, пошли одеваться. Боск, сняв свою бороду, вымокшую от шампанского, явился в своем настоящем виде — с измятым и полинявшим лицом горького пьяницы. Хриплый голос его слышался еще на лестнице. Обращаясь к Фонтану и Прюльеру, он говорил, намекая на принца:
— Ну, что? ловко я его отделал!
В ложе Нана остались только его высочество, граф и маркиз. Борднав удалился с Барильо, которому он не велел, стучать, не предупредив ранее m-me Нана.
— Господа, вы позволите? — заметила Нана, поспешно принимаясь за свой туалет.
Принц поместился на диване, а маркиз Шуард уселся в кресло. Только один граф не садился. Два стакана шампанского в этой душной комнате увеличили их опьянение. Маленькая Сатан, заметив, что посетители желают остаться наедине с ее подругой, сочла уместным скрыться за занавеской. Сидя на сундуке, она ожидала, скучая. M-me Тиби, приготовляя наряд. Венеры, спокойно двигалась взад и вперед.
— Вы восхитительно пропели вашу арию, — заметил принц.
Завязался разговор, который, однако, скоро оборвался. Нана не всегда могла отвечать. Покрыв свое лицо и руки слоем, кольд-крема, она стала равномерно наводить жирные белила кончиком полотенца. На минуту отвернувшись от зеркала, она с улыбкой взглянула на принца, продолжая растирать белила.
— Ваше высочество слишком снисходительны.
Процесс туалета Нана сильно увлекал маркиза Шуарда. Он созерцал эту церемонию с безграничным блаженством.
Наконец, он тоже заговорил:
— Разве оркестр не может играть тише, когда вы поете? Он заглушает ваш голос, это непростительно.
На этот раз Нана не обернулась. Приблизив лицо к самому зеркалу и изогнув свой стан, она внимательно и осторожно проводила заячьей лапкой по своему лицу. Однако, желая показать, что она благодарит старика за комплементы, она слегка пошевелила бедрами.
Наступило молчание, в течение которого Нана усердно пудрилась, стараясь, впрочем, не захватить верхней части щек. На замечание принца, что, если бы она посетила Лондон, вся Англия была бы у ее ног, Нана, любезно улыбаясь, обратилась к принцу среди облака пудры.
Затем, приняв сосредоточенный вид, она занялась натиранием румян. Приблизив лицо к зеркалу и обмокнув палец в румяны, она слегка проводила им над глазами до висков. Посетители почтительно молчали.
Граф Мюффа еще не произнес ни слова. Он думал о своей молодости. От его воспоминаний детства веяло холодом. Позднее, в шестнадцать лет, ежедневный поцелуй матери по вечерам оставлял в нем леденящее впечатление. Однажды, проходя мимо отворенной двери, он увидал раздетую служанку: это было единственное воспоминание, волновавшее его до женитьбы.
В жене он нашел покорную супругу, сам он, как католик, чувствовал отвращение к супружеской жизни. Он рос и старелся, не зная наслаждений, подчиняясь религиозным обрядам, догматам и уставам. И вдруг он очутился в уборной актрисы, в присутствии голой женщины. Он, никогда не видавший, как графиня Мюффа надевает свои подвязки, присутствовал теперь при процессе женского туалета, среди опьяняющего благоухания, мыла и духов. Его удивляло и пугало то чарующее действие, которое Нана производила на него, ему невольно вспомнились благочестивые наставления о дьявольском наваждении, которые ему приходилось так часто слышать в детстве. Он верил в черта. Нана, с ее смехом, с ее грудью и станом исполненными пороков, представлялась ему самим, сатаною. Он надеялся на свои силы и давал себе слово устоять против соблазна.
— И так, решено, — продолжал принц, — расположившись на диване, как у себя дома, в будущем году вы приедете в Лондон, и мы вас так хорошо примем, что вы не пожелаете вернуться во Францию…
— Ах, дорогой граф, вы слишком мало цените ваших хорошеньких женщин. Мы их у вас отнимем.
— Этим вы его не обидите, — язвительно заметил маркиз Шуард, позволявший себе пофамильярничать в интимном кружке:
— Граф — олицетворенная добродетель.
Услыхав, что говорят про добродетель графа, Нана так забавно взглянула на графа, что тот смутился, а затем почувствовал сильную досаду. Почему он стыдится своей добродетели в присутствии этой женщины? Он готов был прибить ее.
В эту минуту Нана нечаянно уронила кисточку, когда она нагнулась, чтобы поднять ее, граф поспешил помочь ей, и в эту минуту он почувствовал ее дыхание, а распущенные волосы Венеры коснулись его рук. Он испытывал при этом наслаждение, смешанное с раскаянием, как католик, которого подзадоривает боязнь адских мучений, когда он грешит. В эту минуту за дверями раздался голос Барильо:
— Сударыня, можно ли стучать? — публика начинает сердиться.
— Сейчас, — отвечала спокойно Нана и обмакнув кисточку в банку с тушью й прищурив левый глаз, Нана осторожно проводила легкую черту над ресницами. Мюффа, стоя сзади, наблюдал. Он видел в зеркало ее лицо и ее круглые плечи, облитые розовым светом. Он не мог, не смотря на все старания, отвести глаз от этого лица, которому прищуренный глаз и ямочки на щеках придавали шаловливое и вызывающее выражение. Когда она, прищурив правый глаз, провела кистью под ресницами, граф почувствовал, что он принадлежит этой женщине.
— Сударыня, снова раздался голос авертисера: они стучат ногами и кончится тем, что станут ломать скамьи… Можно ли простучать?
— Шши! — воскликнула нетерпеливо Нана. — Стучите, мне какое дело… Когда я не готова, пусть подождут.
Успокоившись, она с улыбкой прибавила, обращаясь к своим посетителям:
— Право, нельзя даже минутку поболтать!
Теперь ее лицо и руки были готовы. Она провела пальцем, обмакнутым в кармин, широкую полосу по губам. Граф Мюффа смутился окончательно. Его обольстили эти белила и румяна, им овладела неудержимая страсть к этой размалеванной женщине с губами, чересчур красными, лицом, чересчур белым, и эти ми большущими глазами, окруженными черной каймой и точно пылавшими страстью. Нана со спокойным бесстыдством расстегнула свой белый лиф и выставила руки, чтобы m-me Тиби надела на нее короткие рукава ее тюника.
Скорее, проговорила она, там сердятся.
Принц, прищуриваясь, следил с видом знатока за малейшими движениями ее стана, а маркиз Шуар невольно вздрагивал. Мюффа, чтоб ничего не видеть, уставился в землю. Beнера была готова: весь костюм ее состоял из одной газовой тюники. M-me Тиби суетилась вокруг нее, точно деревянная кукла, с безжизненными и бесцветными глазами и, торопливо вытаскивая булавки из неистощимой подушечки, помещавшейся у нее на сердце, закалывала тюнику Венеры, равнодушно дотрагиваясь до всех ее обнаженных прелестей своими высохшими руками.
— Ну, вот и готово! — сказала молодая женщина, глядясь в последний раз в зеркало.
В эту минуту появился Борднав, встревоженный, объявляя, что третий акт уже начался.
— Так что же! Мне всегда приходится ждать других.
Мужчины вышли. Они не простились с Нана, так как принц выразил желание смотреть третий акт из-за кулис. Оставшись одна, Нана удивленно огляделась кругом.
— Где же она? — спросила она. Она искала Сатэн. Наконец, она нашла ее за занавеской на сундуке. На ее вопрос Сатэн спокойно отвечала:
— Я не хотела мешать тебе с твоими мужчинами. И затем прибавила, что не хочет уже поступать на сцену. Но Нана удерживала ее. Что за вздор! Ведь Борднав согласен принять ее!.. Дело покончат после представления. Сатэн колебалась. Все эти машины пугали ее, она чувствовала себя не на своем месте. Однако она осталась.
В то время как принц спускался по маленькой деревянной лестнице, странный шум, подавленная брань, топот ног раздавались в другом конце театра. Вышла целая история, напугавшая машинистов и актеров, ожидавших своей очереди. Дело было в том, что Миньон опять принялся шутить с Фошри, наделяя его свирепыми ласками. На этот раз он придумал игру, состоявшую в том, что он щелкал своего друга по носу, будто бы для того, чтобы отогнать, мух. Эта игра сильно забавляла машинистов и актеров. Фошри, задыхаясь от злости, старался сохранять спокойный вид. Вдруг Миньон, увлеченный своим успехом и собственной фантазией, влепил своему приятелю настоящую здоровую пощечину. На этот раз дело зашло слишком далеко: Фошри не мог в присутствии всех принять с улыбкой подобную шутку. Бледные и не скрывая более своего бешенства, они принялись душить друг друга и повалились на пол за кулисами.
— Г-н Борднав! Г-н Борднав! — кричал испуганно режиссер. Борднав появился, извинившись перед принцем. Увидев на полу Миньона и Фошри, он с досадой махнул рукою. Нечего сказать, уместная шутка, в присутствии принца и публики по ту сторону кулис куда мог доноситься весь этот гвалт! К вашей досаде Борднава, сюда же прибежала, задыхаясь, Роза Миньон, как раз в ту минуту, когда она готовилась выйти на сцену. При поднятии занавеса, Вулкан должен был сказать короткий монолог, и она ждала его реплики, как вдруг она, к великому своему изумлению, увидела у своих ног мужа и любовника, которые катались на полу, в пыли, вцепившись друг другу в волосы. Они ей мешали пройти, и даже один машинист успел схватить шляпу Фошри, которая во время борьбы чуть не покатилась на сцену.
Между тем Вулкан, болтавший всякий вздор, чтоб занять публику, снова повторил свою реплику. Роза, неподвижная, смотрела на обоих мужчин.
— Иди же, иди! — в бешенстве прошептал ей на ухо Борднав. — Это не твое дело! Ты пропустишь свой выход.
Подталкиваемая Борднавом, Роза, перешагнув через тела, очутилась на сцене, перед публикой. Она не поняла, каким образом и почему они дрались, валяясь по полу. Дрожа всем телом, со звоном в ушах, она подошла к рампе, с прелестной улыбкой влюбленной Дианы, пропела первую фразу своего дуэта с таким чувством, что публика сделала ей овацию. Между тем за декорацией она слышала, как сыпались удары. К счастью, музыка заглушала шум этой драки.
— Черт возьми, — вскричал Борднав в исступлении, когда ему, наконец, удалось их разнять, — разве вы не можете драться у себя дома? Вы знаете, что я этого не терплю… Ты, Миньон, останешься здесь, со стороны двора, а вас, Фошри, я выгоню вон из театра, если не выйдете сейчас и не станете со стороны сада. Слышите же: один будет со стороны двора, другой со стороны сада, или я запрещу Розе приводить вас сюда.
Когда Борднав вернулся к принцу, тот спросил его, в чем дело?
— О, пустяки! — пробормотал он со спокойным видом.
Нана, завернувшись в шубку, ожидала своей очереди, разговаривая с гостями. Маркиз Шуард, нагнувшись, смотрел в скважину задней кулисы. В ту минуту, как граф Мюффа проходил мимо, чтобы стать на лучшее место, режиссер обернулся, и он понял, что следует ходить тише. Глубокая тишина воцарилась за кулисами. Только изредка мелькали силуэты людей, двигавшихся на цыпочках, молча или говоря шепотом. Ламповщик стоял на своем месте, управляя газовыми рожками. Один машинист, вытянув шею, засматривал на сцену, а другой, на верху, не обращая никакого внимания на пьесу, терпеливо ожидал звонка, чтобы опустить занавес. Среди этой духоты, сдержанных шагов, подавленного шепота, голоса актеров доносились как-то странно и звучали необыкновенно фальшиво. Затем, еще дальше, за смутным шумом оркестра, слышалось мощное движение: то было дыхание толпы, по временам прерывавшееся то взрывом смеха, то аплодисментами. Присутствие публики чувствовалось даже тогда, когда она молчала.
— Откуда-то дует, — заметила неожиданно Нана, кутаясь в свою шубу? — Посмотрите, Барильо, наверное открыто где-нибудь окно… Здесь околеешь от холода!
Барильо божился, что он запер все окна собственноручно.
Быть может, где-нибудь наверху стекло разбито. Артисты всегда жалуются на сквозной ветер. В этой духоте, по временам, чувствовалось точно ледяное дыхание. Это было настоящее гнездо всевозможных простуд, как выражался Фонтан.
— Хотела бы я вас видеть в декольте! — сказала Нана с досадой.
— Тсс… — проворчал Борднав.
На сцене Роза так удачно пропела какую-то фразу, что аплодисменты заглушили оркестр. Нана замолчала, приняв серьезный вид. Граф направлялся к одному из проходов, но Барильо поспешил остановить его, предупредив, что там выход на сцену.
Отсюда, действительно, можно было разглядеть декорацию наизнанку, заднюю часть подставок, заклеенных старыми афишами, угол сцены, пещеру Этны и, в глубине, кузницу Вулкана. Опущенные газовые горелки ярко освещали блестки, намалеванные широкими штрихами на полотне, удачное сочетание синих и красных фонарей изображало пылающий костер, на заднем плане яркая полоса света освещала выступ скалы.
В некотором отдалении, при слабом освещении, проникавшем со сцены, сидела старая m-me Друард, игравшая Юнону, она, полусонная, ожидала своего выхода.
В эту минуту Симонна, слушавшая какой-то рассказ Клариссы, воскликнула:
— Смотри! Триконша!
Это была, действительно, Триконша со своими буклями a l’anglaise и осанкой графини, бегающей по стряпчим. Заметив Нана, она тотчас же подошла к ней. Последняя, обменявшись с нею несколькими словами, повысила голос:
— Нет, — сказала она, — больше не стану.
С этими словами она удалилась. Старуха казалась озадаченной. Прюльер проходя мимо, пожал ей руку.
Две фигурантки смотрели на нее тревожно.
Старуха, по-видимому, колебалась. Потом она знаком подозвала Симонну. И снова начались переговоры вполголоса.
— Да, — отвечала, наконец, Симонна, — через полчаса.
Затем, она направилась в свою уборную, но в эту минуту г-жа Брон, проходившая с кучей писем в руках, передала ей одно из ких. Борднав, подойдя к капельмейстерше, начал бранить ее за то, что она пропустила Триконшу. Его бесило появление этой женщины как раз в этот вечер, когда здесь присутствовал принц. M-me Брон, тридцать лет служившая при театре, рассердилась. Почем ей знать? Триконша ведет дело со всеми актрисами, директор двадцать раз встречал, ее не делая никаких замечаний. В то время, как Борднав вполголоса проклинал эту старуху, она внимательно разглядывала принца, с видом женщины, которая одним взглядом умеет оценить мужчину. Улыбка осветила ее отцветшее лицо. Затем, она медленно удалялась среди почтительно расступившихся девочек Борднава.
— Так вы сейчас придете, да? — сказала она, обратившись в Симонне.
Симонна казалась недовольной. Письмо, полученное ею, было от молодого человека, который напоминал ей об обещанном на этот вечер свидании. Она передала г-же Брон записку с ответом: ‘Сегодня, вечером, дорогой мой, невозможно, я занята’. — Но она все-таки тревожилась: быть может, молодой человек, все-таки, будет ее издать. Так как она не играла в 3-м акте, то она собиралась тотчас же удалиться. Она послала Клариссу вниз посмотреть. Когда та ушла, Симонна поднялась в их общую уборную.
Внизу, в кабачке, m-me Брон, фигурант, игравший Плутона, пил в одиночку, одетый в длинную красную мантию с золотыми разводами. Торговля г-жи Брон, по-видимому, шла бойко, так как темное помещение под лестницей было залито остатками вина. Кларисса, в костюме Ириды, сходила с лестницы, подобрав шлейф, волочившийся по мокрым ступенькам. Но она осторожно остановилась на повороте и окинула взглядом комнату m-me Брон. Она обманулась. Этот идиот Ла-Фалуаз, все еще тут сидел, на том же стуле между столом и печкой. Он только сделал вид, что уходит, но потом вернулся. Впрочем, комната m-me Брон была по-прежнему набита молодыми людьми, в перчатках и безукоризненных костюмах, покорно и терпеливо дожидавшимися, важно посматривая друг да друга. На столе стояли теперь одни грязные тарелки. Г-жа Брон только что раздала последние букеты, увядшая роза упала возле черной кошки, которая, наконец, улеглась в клубочек, между тем как котята резвились у ног посетителей. Кларисса почувствовала непреодолимое желание вытолкать вон этого Ла-Фалуаза. Этот идиот не терпел возле себя животных, он сам был слишком похож на них.
— Берегись, он тебя поймает, — крикнул балагур, который поднимался по лестнице, вытирая свои губы рукавом.
Кларисса, однако, отказалась от мысли сделать сцену Ла-Фалуазу. Она видела, как г-жа Брон передала одному молодому человеку записку от Симонны. Тот, прочитав ее в передней, привыкши, как видно, к словам: ‘Сегодня, дорогой, невозможно, я занята’, мирно удалился. Вот, по крайней мере, человек, умеющий держать себя! Это не то, что другие, которые по целым часам просиживают на соломенных стульях у г-жи Бронь, в этом прозрачном фонаре, где можно задохнутся от жары и вони. Ведь бывают же такие люди! Кларисса вернулась наверх с отвращением, она прошла мимо сцены и поднялась на третий этаж, чтобы дать ответ Симонне.
За кулисами принц вполголоса разговаривал с Нана. Он от нее не отходил и не спускал полузакрытых глаз.
Нана, не глядя на него, улыбаясь, подавала знак согласия, кивая голов. Вдруг граф Мюффа, слушавший объяснения Борднава насчет блоков и валов, подошел к ним, чтобы прекратить их беседу. Его что то, как будто толкнуло. Нана посмотрела на него с такой же улыбкой, с какой она смотрела на принца, Однако, она внимательно прислушивалась к голосам на сцене, чтобы не пропустить очередь.
— Третий акт, кажется, самый короткий, — заметил принц, стесненный присутствием графа.
Нана не отвечала, внезапно лицо ее изменилось: теперь она вся была занята своей ролью. Быстрым движением плеч она сбросила шубу на руки г-жи Тиби, стоявшей сзади, и голая, слегка поправляя свою прическу, вышла на сцену.
Дойдя до площадки лестницы, граф Мюффа почувствовал раскаленный воздух, который снова пахнул ему в лицо, и из уборных донесся запах мыла и притираний, вместе с волнами света и шумом голосов. С каждой ступенькой все более усиливался запах мускуса, пудры и туалетных уксусов. В первом этаже было два круто загибавшихся коридора, с рядом желтых дверей, помеченных большими белыми цифрами, как в подозрительных трактирах с меблированными комнатами. Пол был паркетный, с выпавшими и расколовшимися дощечками, образовавшими то бугры, то впадины. Дом был стар и уже начинал оседать. Граф решился заглянуть в одну из полуотворенных дверей и увидел узкую комнату, чрезвычайно грязную, нечто вроде трущобной парикмахерской, в которой виднелись два стула, зеркало и столик с ящиком, почернелый от грязи щеток и гребешков. Какой — то вспотевший детина, от которого валил пар, менял в ней рубашку. В совершенно подобной же комнате, рядом, женщина, совсем одетая, надевала перчатки, но голова ее была растрепана, и волосы влажны, точно она только что вышла из ванны. Фошри позвал графа, и тот поднялся на второй этаж. Вдруг бешеное: ‘чтоб тебя разорвало’ поразило его слух: Матильда — маленькая поганка, игравшая ‘ingenue’, разбила свою чашку, и мыльная вода текла вниз по лестнице до самой площадки. Кто-то сильно хлопнул дверью. Две женщины, в одних корсетах, перебежали коридор, другая женщина, показалась в дверях, придерживая зубами рубашку, но снова скрылась. Затем послышался смех, перебранка, кто-то затянул песню и тотчас же умолк. Сквозь полуотворенные двери виднелась нагота женщин, сверкали белая кожа и белое белье. Две девушки спокойно показывали друг другу родимые пятнышки на спине… Горничные, при проходе мужчин, стыдливо задергивали занавески. Это был тот кавардак, который устанавливается по окончании спектакля, когда начинается генеральная мойка белил и румян, когда все актеры снова наряжаются в свой обыкновенный костюм, наполняя воздух облаками рисовой пудры, запахом мускуса и туалетных комнат, прорывающимся сквозь беспрерывно хлопающие двери. В третьем этаже Мюффа находился уже в состоянии опьянения. Там были уборные хористок, где двадцать женщин теснились, как сельди в бочке. Тут было целое море мыльной воды и лавандовой воды, как в общей зале огромной парикмахерской. Проходя мимо герметически запертой двери, Мюффа услышал, как кто-то ожесточенно полоскался, поднимая настоящую бурю в умывальнике. Прежде, чем подняться на последний этаж, Мюффа решился еще заглянуть в одно слуховое окно: комната оказалась пустой и в ней, при свете газового рожка, виднелась груда разбросанных по полу полотенец и юбок. Эта комната была последним впечатлением, которое он вынес из театра. Выше, в четвертом этаже, он уже совсем задыхался. Все запахи, все огни ударяли сюда, желтый потолок казался раскаленным, фонарь светил сквозь какой-то красноватый туман. Была минута, когда Мюффа должен был схватиться за железные перила, и они показались ему теплыми, как живое тело. Он закрыл глаза и всей грудью стал вдыхать обаяние женщины, незнакомое ему до сих пор и теперь проникавшее в него сквозь все поры его тела.
— Пойдемте же! — крикнул ему Фошри, исчезнувший было на минуту, — вас хотят видеть.
Они дошли до конца коридора, где была уборная Клариссы и Симонны, — длинная, скверная комната под крышею, со срезанный углами и косыми стенами. Свет проникал в нее сверху через два глубоких квадратных окна, открывавшихся посредством железных прутьев, которые теперь болтались на рамах. Но в этот поздний час ночи уборная освещалась четырьмя газовыми рожками. Она была обита дешевенькими обоями, розовыми цветочками по зеленому полю, по семи су кусок. Две полочки, покрытые клеенкой, потемневшие от пролитой воды, служили туалетом. Под ними валялись помятые цинковые кружки, ведра с помоями, дешевые глиняные кувшины. Это была настоящая лавка старьевщика: тут была масса всевозможной посуды, побитой, попачканной от долгого употребления, мисок с отбитыми краями, роговых гребешков с выломанными зубьями, одним словом, здесь царил тот хаос, который только могли оставить после себя две вечно торопящиеся и вовсе не женирующиеся женщины, чистясь и моясь в месте, где бывают только мимоходом и грязь которого их не смущает.
— Идите же! — повторил Фошри с тою фамильярностью, которая всегда устанавливается между мужчинами, посещающими вместе легкодоступных женщин. — Идите, Кларисса непременно хочет поцеловать вас.
Мюффа, наконец, вошел. Он очень удивился, увидев на продавленном стуле, в простенке между обеими полочками, маркиза де-Шуара. Он забился в этот уголок и поджал под себя ноги, потому что одно из ведер текло и заливало всю комнату беловатой водой. Видно было, что маркиз чувствует себя здесь как у себя дома, что ему известны все хорошие местечки. Помолодевший и довольный, сидел он в этой духоте предбанника, в этой атмосфере невозмутимого бесстыдства женщины, становившейся в такой грязной яме первобытной, как бы свободной от всех светских уз.
— Ты уходишь со стариком? — спросила Симонна Клариссу на ухо.
— Да, по обыкновению, — отвечала та совершенно громко.
Горничная, молодая девушка, чрезвычайно некрасивая и циничная, так и покатилась со смеху. Все трое толкали друг друга, нашептывая отрывочные слова, удваивавшие их веселость.
— Ну же, Кларисса, поцелуй этого господина, — повторил Фошри.
И, обернувшись в графу, он добавил:
— Увидите, она вас поцелует. Она очень милая.
Но Клариссе опротивели мужчины. Она принялась ругать замарашек, ожидавших внизу у капельдинерши. К тому же, ей некогда: она не хочет пропустить из-за них свой последний выход. Но, так как Фошри загородил ей дорогу, она решилась, наконец, поцеловать графа два раза в бакенбарды, заметив при этом:
— Это не ради вас, не думайте! Я целую вас, чтобы Фошри от меня отвязался.
Она убежала. Граф чувствовал себя неловко в присутствии своего тестя. Кровь бросилась ему в голову. В уборной Нана, среди всей роскоши убранства и туалета, он не испытывал жгучего возбуждения, которое вызывала эта распущенная, циничная нищета. В ушах у него звенело, он сидел, как оглушенный, не будучи в состоянии отдать себя отчета ни во времени проведенном здесь, ни в том, что вокруг него творится. Потом он заметил, что маркиз ушел вслед за Симонной, куда-то очень торопившейся, и что он что-то нашептывал ей, а та отрицательно качала головой. Фошри, улыбаясь, шел за ними, а Мюффа остался один с горничной, поласкавшей лаханки. Он тоже вышел и, в свою очередь, стал спускаться по лестнице, не совсем твердо держась на ногах. Проходя по коридору, он опять спугивал полуодетых женщин и заставлял их хлопать дверьми. Но среди всей этой суматохи он ясно заметил только одного кота, большого рыжего кота, который пробирался по лестнице, потираясь о перила и задрав к верху хвост.
— Черт их побери! — кричал какой-то осипший женский голос, я думала, что они до утра будут вызывать нас сегодня… Вот уж разобрало их!
Представление кончилось. Занавес только что опустился. Началась настоящая скачка по коридорам и по лестнице, наполнившейся сверху донизу гулом голосов и нетерпеливыми криками. Спустившись до самого низу, Мюффа заметил Нана и принца, медленно шедших по коридору. Молодая женщина остановилась и, понизив голос, проговорила, улыбаясь.
— Хорошо, сейчас буду.
Принц вернулся на сцену, где поджидал его Борднав. Оставшись в коридоре один с Нана, граф, повинуясь какому-то безумному влечению не то страсти, не то гнева побежал за ней и в ту минуту, когда та входила в свою уборную, крепко поцеловал ее сзади в шею в коротенькие золотистые волосики, нежным руном спускавшиеся ниже затылка. Он, как будто, отдал поцелуй, полученный наверху. Нана, рассерженная, уже подняла руку для удара, но, узнав графа, улыбнулась.
— Ох! как вы меня испугали, — сказала она.
Улыбка ее была очаровательна. В ней выражались и смущение, и радость, как будто она уже не надеялась добиться этого поцелуи, и была счастлива, что, наконец, получила его. Но она не может ни сегодня, ни завтра. Нужно было подождать. Если бы даже она могла, то не сдалась бы сразу. Все это говорил ее взгляд. Наконец, она сказала:
— Вы знаете, у меня есть имение… Я покупаю виллу недалеко от Орлеана, в местности, где вы иногда бываете. Мой мальчуган — Жорж Гугон — вы его знаете, сказал мне это. Заезжайте ко мне, когда будете в тех краях.
Граф, смущенный своей грубой выходкой, к какой способны только робкие люди, стыдясь своего поступка, церемонно поклонился ей, обещав воспользоваться ее приглашением. Он удалился. Ему казалось, что все это происходит во сне.
Мюффа вернулся на сцену, где находился принц, проходя мимо фойе, он услышал, как Сатэн говорила:
— Убирайся от меня, противный старикашка!
Это маркиз Шуан приставал к Сатэн. О, этой девушке все эти бонтонные господа надоели хуже горькой редьки. В этот вечер Нана представила ее Борднаву, и тот обещал ангажировать ее, но ей, все-таки, уж слишком надоело сидеть, точно воды в рот набравши, из опасения сказать какую-нибудь глупость. Ей хотелось теперь рассмеяться, тем более, что за кулисами она встретилась с одним своим старым другом, фигурантом, игравшим Плутона, пирожником, с которым она прожила неделю, полную любви и пощечин. Она поджидала его в фойе и страшно злилась, что маркиз обращается с ней, как с этими актрисами. Она приняла, наконец, чрезвычайно достойный вид и важно проговорила:
— Мой муж сейчас придет, вот увидите!
Тем временем актеры в пальто, с усталыми лицами, мало по налу расходились. По узенькой витой лестнице ежеминутно сбегали группы мужчин и женщин, и на освещенной стене мелькали профили продырявленных шляп, рванных и полинялых шалей, все безобразие скоморохов снявших свои костюмы. На сцене, где тушились лампы и люстры, принц все еще ждал вместе с Бордианом, приказав сказать двум офицерам своей свиты, оставшимся в его ложе, чтобы они ждали его у подъезда. Он хотел уехать с Нана, и когда та, наконец, появилась, сцена была темна, и дежурный пожарный с фонарем в руках оканчивал свой обход. Чтобы дать принцу возможность миновать ход панорамы, Борднав велел открыть коридор, который провел от комнаты капельдинерши к театральному подъезду. Целой гурьбой бросились по этому коридору женщины, радуясь возможности избавиться от мужчин, карауливших их, они толкали, давили друг друга, испуганно оглядываясь назад, и успокаивались только на бульваре. Что же касается до Фонтана, Боска и Прюльера, то уходили медленными шагами, забавляясь видом почтенных вздыхателей, бродивших по галерее Variete, во время, как бабенки удирали в другую дверь со своими избранниками. Но лукавее всех оказалась Кларина. Она боялась засады со стороны Ла-Фалуаза, и, действительно, тот все сидел на том же месте, с теми же господами, которые поджидали в комнате m-me Брон. Все были на стороже. Но Кларисса вихрем пролетели мимо за спиной одной из своих подруг. Вздыхатели только хлопали глазами, ошеломленные этой лавиной юбок, вихрем кружившихся у подножья лестницы. Прождав так долго, эти господа приходили в отчаяние при виде исчезнувших актрис, среди которых они не могли узнать ни одной из тех, которые им нужны. Маленькие черные котята спали на клеенке, прижавшись к брюху матери, блаженно закрывшей глаза и вытянувшей лапки, большой же рыжий кот сидел на задних лапках, вытянув во всю длину свой хвост, и смотрел своими желтыми глазами на убегавших женщин.
— Не угодно ли вам будет пройти здесь! — сказал Борднав, стоя у подножья лестницы и указывая рукою на коридор.
Несколько фигурантов все еще толкались в нем. Принц шел за Нана. Мюффа и маркиз следовали за ним. Коридор представлял собою нечто вроде узенького переулка между театром и соседним домом, с покатой крышей и стекольчатыми рамами. Черные облупленные стены были покрыты плесенью. Шаги отдавались на плитняковом полу, как в подземелье. Проход этот был весь загроможден, как кладовая: тут стоял верстак, на котором подправлялись декорации, тут же лежала целая сажень деревянных барьер, которые прилаживались по вечерам к кассе, чтобы публика подходила по одиночке. Нана должна была приподнять платье, проходя мимо столбика с плохо закрытой водопроводной трубой, заливавшей плиты. В подъезде они распрощались, и Борднав, оставшись один, резюмировал свое мнение о принце презрительным пожатием плеч.
Мюффа остался один на тротуаре. Принц спокойно усадил Нана в свою карету. Маркиз поплелся за Сатэн и ее фигурантам, возбужденный и довольный одним созерцанием их любви… Мюффа решился вернуться пешком. Голова его горела. Всякая борьба в нем прекратилась. Волна новой жизни залила в нем идеи и верования всех его сорока лет. В то время, когда он шел по бульвару, в стуке запоздалых карет ему слышалось имя Нана, в свете газовых рожков ему мерещились гибкие руки и белые плечи Нана. Он чувствовал, что она овладела им, и он от всего отрекся бы, все отдал бы, чтоб обладать ею. Это было пробуждение молодости с ее ненасытной жаждой наслаждений. В нем горело пламя страсти, не смотря на его холодность католика и чувство достоинства зрелого человека.

VIII

Граф Мюффе с женой и дочерью приехал на кануне в Фондетты, куда пригласила их погостить с неделю m-me Гугон, жившая здесь с сыном Жоржем. Дом, выстроенный около конца семнадцатого столетия, стоял посреди огромного, совершенно голого, двора, но сад, примыкавший к последнему, изобиловал чудными тенистыми аллеями и целым рядом прудов с ключевою водою. Будучи расположен вдоль орлеанской дороги, он представлял как бы зеленый островок, гигантский букет, нарушавший однообразие этой равнины, покрытой сплошь необозримыми хлебными полями.
В одиннадцать часов, когда, по звонку, все собрались в столовой, m-me Гугон, улыбаясь своей доброй материнской улыбкой, звонко поцеловала Сабину в обе щеки, приговаривая:
— В деревне это мой обычай. Я помолодела на двадцать лет после моего приезда сюда. Хорошо ли тебе спалось в твоей старой спаленке?
И не дождавшись ответа, она обратилась к Эстелле.
— А ты, миленькая, вероятно, на какой бок легла, на том и встала? Поцелуй меня, дитя мое!
Все уселись в обширной столовой, выходившей овнами в парк. Но так как их было всего пятеро, то они заняли только кончик огромного стола, стараясь держаться ближе друг к другу, чтобы меньше чувствовать пустоту. Граф тотчас же осведомился, всегда ли почтальон приходит в два часа. Сабина, чрезвычайно веселая, говорила о своем детстве, воспоминание о котором пробудилось у нее при виде знакомых мест. Она рассказывала о времени, проведенном в Фондеттах, о далеких прогулках, о том, как однажды, летом, она упала в пруд, как нашла на одном шкафу старый рыцарский роман, который читала потом зимою у камина. Жорж, несколько месяцев не видавший графини, нашел, что она сделалась прелестной и что в лице у нее заметно что-то особенное. А эта немая жердь, Эстелла, напротив, казалась ему еще более бесцветной и неуклюжей. Так как завтрак состоял из одних яиц всмятку и котлет, то m-me Гугон, как добрая хозяйка, стала жаловаться на мясников, говоря, что теперь с ними ничего поделать нельзя. Она все закупала в Орлеане и никогда ей не посылали того мяса, какого она требовала. Впрочем, если гости ее останутся недовольны ее столон, пусть пеняют на себя, вольно же им приезжать, к концу сезона!
— Слыханное ли дело, — продолжала она, — я вас жду с июня месяца, а теперь уже половина сентября. Ну, вот и смотрите — что хорошего?
Она жестом указала на деревья парка, начинавшие уже желтеть. Погода стояла пасмурна, синеватый туман подергивал даль своей меланхолической пеленой.
— О, я жду гостей, продолжала хозяйка. Тогда будет веселее! Во-первых, двух молодых людей, г. Фошри и г. Дагенэ, приглашенных Жоржем, вы с ними, кажется, знакомы. Затем, графа Вандевра. Правда, вот уже пятый год как он мне все обещает, но, может быть, он, в этом году, наконец, соберется.
— О, если вы ни на кого не рассчитываете, кроме Вандевра, то не разлакомитесь! — смеясь заметила графиня, — ему слишком много дела в Париже… Но вы забыли, что мой отец приедет завтра…
— А Филипп? — спросил Мюффа.
— Филипп взял отпуск, — отвечала Гугон, — но боюсь, что вас уже не будет в Фойдеттах, когда он приедет.
Подали кофе. Заговорили о Париже. При этом упомянули имя Стейнера, заставившее m-me Гугон вскрикнуть:
— Кстати, этот Стейнер не тот ли толстяк, которого я встретила однажды у вас на вечере? Он, кажется, банкир? Вот неприятный человек! Представьте себе, он купил для одной актрисы виллу, недалеко отсюда, за речкой Шу, ближе к Гумиеру. Весь округ скандализирован!.. Вы слыхали об этом, любезный граф?
— Нет не слыхал ничего, — отвечал Мюффа. — Так Стейнер купил виллу в окрестностях?
Жорж, при этом разговоре, уткнул нос в чашку, но, удивленный ответом графа, он поднял на него глаза. Зачем он так бессовестно лжет? Со своей стороны, граф, заметив движение молодого человека, недоверчиво посмотрел на него. M-me Гугон пустилась в подробности. Вилла называется Миньоттой. Чтобы пройти туда, нужно подняться вверх по Шу до Гумиера, где чрез реку есть мост. Это удлиняет дорогу на добрых два километра, но иначе можно промочить ноги и, пожалуй, попасть в промоину.
— А как зовут актрису? — спросила графиня, слушавшая совершенно спокойно.
— Ах, совсем забыла! — воскликнула почтенная дама. — Жорж, — ты был тут, когда садовник рассказывал мне все это?
Жорж сделал вид, что старается припомнить. Мюффа ждал, вертя между пальцами маленькую ложечку. Графиня обратилась к нему:
— Стейнер, я слышала, связался с певицей из Varietes, с этой Нана?
— Нана! Так точно! Какая гадость! — воскликнула с негодованием m-me Гугон. — И, кажется, она скоро приедет в Миньотту. Все это мне рассказал садовник… Так, ведь, Жорж? Садовник говорил, что она приедет сегодня вечерам.
Граф слегка вздрогнул, и это не ускользнуло от глаз молодого человека.
— Ах, мамаша, — с живостью сказал он, — садовник болтает вздор. Напротив, кучер только что говорил, что в Миньотте никого не ждут раньше послезавтра.
Он старался говорить тоном спокойным и равнодушным, не переставая искоса поглядывать на графа, чтобы заметить, какое действие произведут на него эти слова. Граф снова вертел в руке ложечку, как будто успокоившись. Графиня, устремив глаза в голубую даль, казалось, не слушала, улыбаясь какой-то собственной тайной мысли, внезапно промелькнувшей в ее голове. Что-же касается до Эстеллы, то она сидела точно проглотив аршин, на своем стуле и слушала все, что говорилось о Нана, не пошевельнув ни одним мускулом своего бледного, девичьего лица.
— Боже мой! — проговорила, после некоторой паузы, m-me Гугон, снова становясь доброй и веселой, — не понимаю сама, чего я рассердилась. Разве солнце светит только для нас одних? Пусть себе всякий живет… Если мы встретимся с этой дамой по дороге, мы ей не поклонимся, вот и нее.
Стали выходить из столовой, и она снова стала бранить Сабину за то, что она так поздно приехала. Но та защищалась, сваливая всю вину на мужа. Два раза, накануне самого отъезда, он приказывал развязывать чемоданы, ссылаясь на неотложные дела. Потом он вдруг решил ехать в ту минуту, когда поездка, казалось, была отложена совсем. Тогда m-me Гугон, в свою очередь, рассказала, что Жорж тоже два раза писал ей, что едет, и все не приезжал, а потом нагрянул вдруг, когда она уже перестала ждать его. Сошли в сад. Оба кавалера слушали их молча.
— Как бы то ни было, — сказала старушка, звонко целуя в голову своего сына, шедшего с ней рядом, — со стороны Зизи очень мило приехать поскучать в деревне со своей мамашей… Мой дорогой Зизи, не забывай меня, старуху.
Перед обедом m-me Гугон пришлось немножко встревожиться. У Жоржа, который, тотчас после завтрака, начал жаловаться на головную боль, мало-помалу, сделалась ужасная мигрень. Около четырех часов, он пожелал непременно уйти спать, говоря, что это для него единственное лекарство и что, проспав до завтрашнего утра, он встанет как встрепанный. Мать захотела сама уложить его в постель, но как только она вышла, Жорж вскочил с кровати и быстро замкнул дверь, сказав, что запирается, чтобы его не беспокоили. Он крикнул — ‘спокойной ночи, до завтра маменька!’ самым ласковым голосом, повторив еще раз, что он проспит до следующего утра. Он не ложился более. С разгоревшимся лицом и сверкавшими глазами он тихонько оделся и, смирно усевшись на стуле, стал ждать. Когда прозвонили к обеду, он высунул голову, чтобы убедиться, что граф Мюффа сошел в столовую. Десять минут спустя, уверенный в том, что его никто не заметит, он быстро вылез в окно и, схватившись за водосточную трубу, легко спустился вниз, так кал спальня его находилась в первом этаже и выходила окнами на задний двор. Он бросился в кусты и, выйдя из калитки парка, побежал к реке, не чувствуя земли под ногами. Наступали сумерки. Зачастил мелкий дождик.
Нана, действительно, должна была приехать в Миньотту в этот вечер. С тех пор, как, в мае, Стейнер купил ей эту виллу, ею от времени до времени овладевало такое страстное желание пожить там, что она даже плакала. Но каждый раз Берднав отказывал ей даже в самом коротком отпуске, говоря, что во время выставки он не намерен заменить ее даже на один вечер подставной актрисой. Он обещал отпустить ее в сентябре. В конце августа он стал говорить в октябре. Взбешенная, Нана объявила, что будет в Миньотте пятнадцатого сентября, а чтобы подразнить Борднава, она при нем же приглашала множество гостей. Однажды вечером, когда граф Мюффа, которого она интриговала с инстинктом женщины, желающей, чтобы хоть раз в жизни ее сильно любили, умолял ее не мучить его долее, она сказала ему, наконец, что согласна, но только там, и также назначила ему пятнадцатое сентября. Но за три дня до этого срока, ей пришло в голову уехать тотчас же с Зоей. Может быть, Борднав, предупрежденный, вздумает как-нибудь задержать ее. К тому же ее очень смешила мысль оставить его с носом, послав ему прямо свидетельство о болезни. Наконец, она не могла терпеть долее. Она ограничилась тем, что написала управляющему своей виллы. Когда ей засела в голову мысль приехать туда раньше всех и провести там два дня одной, чтоб никто этого не знал, она принялась тормошить и толкать Зою, чтобы та поскорей укладывалась. Когда же они обе сели в извозчичью карету, она вдруг растрогалась и обняла ее, прося прощения. Только на станции железной дороги она вспомнила, что следует предупредить Стейнера, и тут же написала ему, прося не приезжать раньше послезавтра, потому что она очень утомлена. Затем, внезапно переменив план, она написала другое письмо к m-me Лера, в котором приказала ей немедленно привезти к ней маленького Луизэ. Это будет так полезно для ребенка. А как весело будет играть с ним под деревьями! Всю дорогу от Парижа до Орлеана она только об этом и говорила. Глаза ее подернулись влагой, она внезапно почувствовала какой-то прилив материнской нежности, на языке ее только н вертелись, что цветы, птички и Люизе.
Миньотта отстояла в трех слишком милях от станции. Нана провозилась целый час с наймом экипажа, огромной разбитой коляски, катившейся медленно, дребезжа, как повозка нагруженная железом. Она тотчас же свела знакомство с кучером — маленьким молчаливым старичком, осыпая его бесчисленными вопросами. Часто ли он проезжал мимо Миньотты? Там это за тем пригорком? А большой там сад? А дом виден издалека? Старичок отвечал односложными словами и невнятным бормотанием. Нана прыгала от нетерпения. Что же касается до Зои, то та сидела неподвижно, нахмурившись, не довольная, что так скоро пришлось уехать из Парижа. Вдруг лощадь остановилась. Нана показалось, что они приехали, и, высунув голову из портьеры, она вскричала.
— Что? Приехали?
Вместо всякого ответа, кучер принялся хлестать лошадь, и та медленно поплелась по косогору. Нана с восхищением смотрела на огромную равнину, расстилавшуюся под серым небосклоном, на котором начинали собираться темные облака.
— Смотри, смотри, Зоя, сколько травы! Неужели все это хлеб? Ах, Боже кой, как это красиво!
— Видно, что вы никогда не бывали в деревне, — сказала, наконец, горничная, поджимая губы. — Я же довольно насмотрелась на нее, когда еще служила у дантиста. У него была дача в Буживале. Однако, сегодня холодновато. Да и сыро здесь в придачу.
Дорога пошла лесом. Нана вдыхала воздух с жадностью молодой собаки. Вдруг, при повороте, Нана заметила угол дома, белевшего между деревьями.
— Не это ли? — спросила она кучера. Тот отрицательно покачал головою, но, потом, взъехав на пригорок, он протянул кнут и проговорил лаконически.
— Вон там!
Нана вскочила и высунулась до половины из экипажа, но ничего не могла рассмотреть.
— Где? где? — кричала она, бледная, дрожа от волнения.
Наконец, увидев кусок стены, она запрыгала, захлопала в ладоши, заметалась, как это только может делать женщина в припадке необузданного восторга.
— Зои, вижу, вижу! Стань сюда… Ах, крыша с террасой!.. Смотри, вон оранжерея… Ах, какая она большая… О, как я довольна! Да смотри же, Зоя, смотри!
Экипаж остановился у железных ворот. Отворилась калитка, и вышел садовник, высокий и худой, с шапкой в руке. Нана захотела разыграть барыню, тем более что ей казалось, что кучер уже посмеивается себе в бороду. Она сделала над собой усилие, чтоб не побежать, и стала слушать, что докладывал ей садовник. Этот был чрезвычайно болтлив и рассыпался в извинениях, что не все еще готово, потому что он получил записку от своей госпожи только сегодня утром. Но, несмотря на все ее усилия, ее точно поднимало с земли, и она шла так быстро, что Зоя не могла за нею поспевать. В конце аллеи Нана остановилась, чтобы окинуть одним взглядом всю виллу. Это было большое квадратное здание итальянской архитектуры с маленьким квадратным флигельком, построенное богатым англичанином, после двухлетнего пребывания в Неаполе…
— Я вас провожу, сударыня, — сказал садовник.
Но она побежала вперед, крикнув ему, чтобы он не беспокоился, что она осмотрит все сама, что так ей больше нравятся, и, не снимая шляпки, она бросилась по комнатам, призывая Зою, бросая ей свои замечания через все комнаты, наполняя своим смехом пустоту этого дома, в котором столько времени не слышно было человеческого голоса. Прежде всего прихожая, немного сыровата, но это ничего — не спать же в ней! Потом, салон с окнами, выходившими на зеленый луг, совсем прелесть, только красная мебель ужасна: она ее переменит. Столовая — чудо! Какие ужины задавала бы она в Париже, если бы у нее была там такая столовая! Собираясь подняться на второй этаж, она вспомнила, что еще не видела кухни. Она спустилась в нее и пришла в восторг. Зоя должна была разделить ее восхищение пред каменным судомойным столом и огромной печкой, в которой можно было зажарить целого барана. Поднявшись снова, она пришла в особенный экстаз, при виде своей спальни, обитой светло-розовой материей во вкусе времен Людвика XIV, с белой лакированной мебелью, обрамленной розовыми полосками. Ах, как хорошо здесь спать! Настоящее гнездышко монастырской белочки. За спальней шло пять комнат для гостей, а над ними великолепные чердаки. Это очень хорошо для сундуков. Зоя, фыркая, посматривала на все комнаты, неохотно следуя за своей барыней. Когда та взбежала по крутой лестнице чердака, она окончательно отказалась догонять ее. Спасибо, она вовсе не намерена ломать себе ноги. Но издали до нее донесся, точно сквозь дымовую трубу, крик Нана:
— Зоя! Зоя! где ты? Иди сюда! О ты не можешь себе представить… Это просто волшебство.
Зоя поднялась, ворча. Нана стояла на крыше, опираясь на каменные перила и любуясь на овраг, пересекавший долину. Во все стороны виднелся необозримый горизонт, утопавший в сером тумане облаков, которые гнал по небу сильный ветер. Покрапывал мелкий дождик. Нана схватилась обеими руками за шляпку, чтоб ее не снесло ветром, между тем как юбки ее хлопали, как флаг на мачте.
— Ну, уж спасибо! — воскликнула Зоя, пряча свой нос. — Вас унесет ветром, берегитесь… Такая отвратительная погода!
Нана ничего не слышала. Она осматривала свое поместье, которое занимало семь или восемь десятин земли и было обнесено стеной. Нана более всего поразил огород. Увидав его, она бросилась вниз, чуть не опрокинув на дороге свою горничную.
— Там пропасть капусты… Ах! какие большие клоны! Сколько салату, щавелю и всего! Иди скорее!
Дождь пошел сильнее. Открыв белый шелковый зонтик, Нана побежала по аллее.
— Вы простудитесь, — кричала ей вслед Зоя, спокойно стоя на крыльце.
Но Нана хотела все осмотреть. При всяком новом открытии раздавались восклицания:
— Зоя! вот шпинат! Иди сюда… Ах, артишоки! Какие смешные! Смотри! Они тоже цветут!.. Это что же такое? Этого я никогда не видела. Иди же сюда, Зоя, ты, может быть, знаешь…
Но Зоя не трогалась с места. Ей казалось, что барыня помешалась. Дождь лил, как из ведра. Маленький белый зонтик весь почернел. Нана он нисколько не защищал, и ее платье промокло насквозь. Но это ее не беспокоило. Несмотря на ливень, она успела обежать весь сад и огород, останавливаясь у каждого дерева, наклоняясь над каждой клумбой. Она добежала до колодезя, заглянула, что лежит под доской, и погрузилась в созерцание огромной тыквы. Ей хотелось, как можно скорее, все осмотреть и вступить во владение всем этим поместьем, о котором она когда-то мечтала, еще будучи работницей в Париже. Дождь все усиливался, но она этого не замечала, огорчаясь лишь тем, что начинало смеркаться. Ей было досадно, что она не может рассмотреть всего. Вдруг она в полумраке заметила землянику и закричала, как настоящий ребенок.
— Ах, земляника! — повторяла она, — земляника! Я чувствую по запаху, что здесь она есть!.. Зоя, тарелку. Иди рвать землянику.
Нана присела на влажную землю, отбросив зонтик и забыв о дожде. Она рвала землянику, перебирая руками мокрые листья.
Но Зоя тарелки не несла. Вдруг, какой-то страх охватил молодую женщину. Ей показалось, что промелькнула чья-то тень. В кустах послышался шорох.
— Кто там? — закричала она.
Но она вдруг остановилась в изумлении. Перед, ней стоял молодой человек, которого она узнала.
— Как? Зизи?.. Что ты тут делаешь?
— Ты же видишь! — отвечал Жорж, я пришел.
Нана стояла в изумлении.
— Так ты знаешь от садовника, что я переехала?.. Ах миленький! Да как же ты промок!
— Я тебе все расскажу. Дождь застиг меня на дороге. Мне не хотелось идти на Гумьер, а, переходя через Шу, я попал в промоину.
Нана забыла о землянике. Бедный Зизи попал в промоину! Надо, как можно скорее, развести большой огонь. С этими словами она увлекла его в дом.
— Ты знаешь, — прошептал он, останавливаясь в тени. — Я подошел осторожно, боясь, что ты меня побранишь, как в Париже, когда я приходил, не предупредив тебя.
Она засмеялась и, молча, поцеловала его в лоб. До сих пор она обращалась с ним, как с мальчишкой, выслушивая и забавляясь его признаниями. Прежде всего, она занялась отогреванием его. Она велела развести огонь в своей комнате: там, по ее мнению, будет лучше. Появление Жоржа не изумила Зою, которая привыкла ко всяким встречам. Но садовник остановился в недоумении, при виде господина, с которого вода текла ручьями, он хорошо помнил, что дверей ему не отворял. Но его скоро отослали, так как в нем не нуждались. Лампа освещала комнату, огонь камина бросал яркое пламя.
— Он никогда не высохнет и непременно простудится, — заметила Нана, видя, что Жорж слегка вздрагивает.
Досадно, что нет мужских панталон. Она уж думала обратиться к садовнику. Но вдруг счастливая мысль пришла ей в голову, и она громко расхохоталась. Зоя, в это время, занимавшаяся раскладыванием вещей, принесла барыне свежее белье.
— Вот отлично, — воскликнула молодая женщина. — Зизи может надеть все это? Не правда ли? Тебя это не будет неприятно?.. Когда твое платье высохнет, ты его опять наденешь и скорее пойдешь домой, чтоб твоя мамаша тебя не бранила… Ну, скорее, я тоже пойду переодеваться.
Возвратившись через несколько минут в белом костюме, она остановилась в восхищении.
— Ах! милый! Какой он хорошенький в женском костюме! Жорж просто надел длинную ночную рубашку, вышитые панталоны и белый батистовый пеньюар, обшитый кружевами. В этом наряде он был похож на девушку с голыми руками и светлыми волосами, которые вились вокруг шеи.
— Он не толще меня! — заметила Нана, взяв его за талию. — Зоя! пойди-ка, посмотри, как это ему идет! Точно на него сшит корсаж, только немного широк… Бедный Зизи! Он тоньше меня. — Понятно, что мне кое-чего недостает… — пробормотал Жорж, улыбаясь.
Все трое расхохотались. Нана застегнула на нем белый, капот сверху донизу, чтобы было прилично. Она вертела его, как куклу, слегка похлопывая по плечу и расправляя ему юбку. Она расспрашивала его, как, он себя чувствует, согрелся ли он? Еще бы! Отлично! Ничто так не греет, как женская рубашка, он бы охотно всегда носил такие рубашки! Он блаженствовал в этом мягком и теплом одеянии, благоухание которого напоминало ему Нана.
Тем временем Зоя отнесла промокшее платье Жоржа в кухню, чтоб оно скорее просохло. Тогда Жорж, вытянувшись в кресле, осмелился сделать признанье.
— Послушай, ты не будешь ужинать сегодня? Я умираю с голоду. Я еще не обедал.
Нана рассердилась. Вот дурень! убегает из дому с пустым желудком, чтоб попасть в промоину. Но и она ощущала пустоту в желудке. Конечно, надо поужинать. Только придется довольствоваться тем, что найдется. И вот, на столике перед камином устроили самый своеобразный обед. Зоя достала у садовника какой-то суп с капустой, который он приготовил на всякий случай, так как Нана не предупредила его на счет обеда. К счастью, в погребе вина было достаточно. Подали суп с капустой и с ветчиной. Нана нашла в дорожном мешке еще некоторые остатки от запасов, взятых на дорогу: пирог из дичи, конфеты и апельсины. Оба принялись с жадностью за еду, как товарищи, не стесняясь друг друга. Нана называла Жоржа ‘моя милая’: это казалось ей как-то проще и нежнее. Чтоб не тревожить Зою, они из одной ложки ели варенье из банки, найденной на шкафу.
— Ах, милая Зоя, — заметила Нана, отодвигая стол, — я уже десять лет не обедала с таким удовольствием.
Однако становилось поздно, и Нана, чтобы избавить его от опасностей, требовала, чтоб он ушел. Но он повторял, что еще успеет, и при этом ссылался на то, что и платье еще не просохло. Зоя же заявила, что оно не будет готово ранее часа. Так как она очень устала от дороги, то ее отпустили спать. Таким образом, они остались вдвоем, одни в пустом доме. Было решено, что Жорж сам возьмет свое платье в кухне и уйдет.
Вечер был тихий. Огонь постепенно угасал. В большой голубой комнате, где Зоя уже приготовила постель, было немного душно. Открыв окно, Нана слегка вскрикнула.
— Боже! как хорошо!.. Посмотри, милая.
Жорж подошел и, обняв ее за талию, прислонил голову к ее плечу. Погода неожиданно изменялась, теперь перед ними открывалось ясное небо, с которого полная луна обливала окрестности своим серебристым светом. Кругом царила глубокая тишина, долина терялась в пространстве, залитом светом, среди которого местами выделялись тени деревьев. Нана была тронута, ей вспомнилось детство. Ей казалось, что когда-то она мечтала о подобной ночи. Простор деревни, благоухание растений, этот дом, этот сад, — все, что она перечувствовала с тех пор, как вышла из вагона, все сильно волновало ее, ей казалось, что уже более двадцати лет прошло с тех пор, как она оставила Париж. Она забыла о своем прошлом и переживала ощущения, которых сама не понимала. Поцелуя Жоржа увеличивали ее смущение. Она нерешительно отталкивала его, как ребенка, который надоедает своими ласками, она повторяла, что ему следует удалиться. Он соглашался с нею: сейчас, он скоро уйдет.
Где-то послышалось чириканье птички, но оно тотчас же оборвалось. Это был соловей, засевший в бузине под окном.
— Он боится огня, — заметил Жорж, — я погашу лампу. Сделав это и снова обняв Нана, он прибавил:
— Мы ее скоро опять зажжем.
Он прижался к ней ближе, слушая пение соловья. Нана стала припоминать. Да, она все это уже слышала в романсах.
Было время, когда она была готова все отдать, чтоб стоять рядом с милым и при лунном свете слушать пение соловья. Боже! ей хотелось плакать, так все ей казалось хорошо и прекрасно! Она чувствовала, что рождена для лучшей жизни! Она отталкивала Жоржа, который становился смелей.
— Нет, оставь меня, я не хочу…. Это дурно в твои года…. Я лучше останусь твоей мамашей.
Ею овладела стыдливость. Она вся покраснела. Никто их не мог видеть, комната была темна, перед ними расстилалась долина, кругом царила глубокая тишина. Никогда еще она не чувствовала такого стыда. Но она, мало-помалу, поддавалась. Силы оставляли ее. Его женский наряд смешил ее. Ей казалось, что ее дразнит одна из ее подруг.
— Нет! это дурно, это дурно, — произнесла она, делая последнее усилие.
С этими словами она упала в объятия юноши при свете ясной ночи. В доме все спали.
На другой день, когда в Фондеттах прозвонили к завтраку, столовая не казалась уже слишком большой. В первой карете приехали вместе Фошри и Дагенэ, а за ними следовал граф Вандевр. Жорж сошел к завтраку последним, он был немного бледен и имел усталый вид. Он говорил, что ему немного лучше, но, что на этот раз, припадок был очень силен. Г-жа Гугон смотрела ему в глаза с тревожной улыбкой, поглаживая его волосы, он же уклонялся, как бы стыдясь ее ласки. Когда сели за стол, она пошутила, заметив, что ожидала Вандевра более пяти лет.
— Наконец-то, я вас вижу… Как это вы собрались?
Вандевр отвечал весело. Он рассказал, как, проиграв много денег в клубе, он решил окончить свои дни в провинции.
— Уверяю вас, прибавил он, я это сделаю, если вы только найдете мне богатую невесту… Здесь должны быть прелестные женщины.
Г-жа Гугон благодарила также Дагенэ и Фошри за то, что они приняли приглашение ее сына. Наконец, ее обрадовало появление маркиза Шуара, приехавшего вслед за остальными.
— Что это значит? воскликнула она, — это настоящее rendez vous! Вы, наверное, сговорились… Что случилось? Вот уже несколько лет, как никто не бывал у меня, а теперь вы съехались все разом… Впрочем, я нисколько не в претензии на вас за это.
Поставили еще один прибор, Фошри сидел рядом с графиней Сабиной, которая поражала его своею веселостью, он помнил, как она была томна в строгом салоне на улице Мироменил. Дагенэ сидел возле Эстеллы, его стесняло соседство этой молчаливой девушки и неприятно поражали ее острые локти и плоская талия. Мюффа и Шуар обменялись недовольным взглядом. Вандевр продолжал говорить в шутливом тоне о своей будущей свадьбе.
— Что касается дам, — заметила вдруг г-жа Гугон, — то у нас явилась новая соседка, которую вы, вероятно, знаете.
Она назвала Нана. Вандевр выразил изумление.
Неужели дача Нана здесь — поблизости!
Фошри и Дагенэ тоже удивились. Маркиз Шуар, занятый куриным крылышком, казалось, ничего не слышал. Никто из мужчин не улыбнулся.
— Это верно, продолжала старушка. Она приехала в Миньотту вчера вечером. Я это сейчас узнала от садовника.
На этот раз никто не скрыл непритворного изумления.
Все подняли головы. Как! Нана приехала! Ее ждали только, на следующий день, все рассчитывали приехать раньше нее. Только Жорж не поднимал глаз и с усталым видом смотрел в свой стакан.
С самого начала завтрака он, казалось, спал с открытыми глазами задумчиво, улыбаясь.
— Зизи, ты все еще не здоров? — спросила его мать, не сводя с него глаз.
Он вздрогнул и, покраснев, отвечал, что чувствует себя хорошо.
— Что это у тебя на шее? — старушка испуганно. — У тебя красное пятно.
Он что-то пробормотал в ответ. Он ничего не знал, у него на шее ничего нет. Но, поправив воротник рубашки, он заметил:
— Ах! Да, это меня что-то укусило.
Морис Шуар искоса посмотрел на красное пятнышко. Мюффа тоже посмотрел на Жоржа. Кончили завтрак, обсуждая разные планы прогулок. Смех графини Сабины все более и более раздражал Фошри. Передавая ей тарелку, он коснулся ее руки, и она при этом посмотрела на него так пристально своими черными глазами, что он снова вспомнил признание, сделанное ему после ужина. Неизвестность возбуждала его любопытство. К тому же, в ней произошла какая-то перемена. Серое фуляровое платье, мягко охватывая ее плечи, как-то особенно удачно обрисовывало изящество ее стана.
Выходя из-за стола, Дагенэ и Фошри довольно бесцеремонно шутили насчет худобы Эстель. Однако первый задумался, узнав от журналиста цифру ее приданого, доходившую до четырех сот тысяч франков.
— А какова мать? Неправда ли, шикарна?
— О! для этой я готов!.. Но о ней и думать нечего…
— Почем знать!.. Надо потерпеть…
В этот день нельзя было выходить из дому, дождь лил, как из ведра. Жорж исчез и заперся на ключ в своей комнате. Гости избегали разговора о Нана. Зная отлично, по какому случаю они все сюда съехались. Вандевр, — которому не повезло в игре, как он сам говорил, внезапно решился поехать в деревню, в надежде, что близость приятельницы не даст ему умереть со скуки. Дагенэ, досадовавший на Нана за Стейнера, мечтал о том, как бы возобновить прежние отношения при первом удобном случае. Фошри просто воспользовался отпуском, данным ему Розой, которая в это время была так занята, что даже Миньон со своими сыновьями должен был уехать на несколько дней из Парижа. Журналист рассчитывал уговориться с Нана относительно новой рецензии, если деревенская жизнь разнежит их обоих. Что касается маркиза Шуара, то он выжидал удобного случая. Но между всеми этими господами, поклонниками белокурой Венеры, Мюффа был самый ярый, его волновали новые ощущения, в нем боролись желания со страхом и сдержанным гневом. От Нана он уже получил формальное обещание. Она должна была его ждать. Почему же она уехала двумя днями ранее?
Он решил отправиться в Миньотту в тот же вечер, после обеда.
Вечером, когда граф выходил из парка, Жорж побежал за ним. Оставив его идти по дороге в Гумьер, он прошел через Шу и явился к Нана, задыхаясь от злобы и со слезами на глазах. Ах! он хорошо понял, что этот старик спешил на свидание. Нана, изумленная этой сценой ревности и сильно взволнованная, обняла его и утешила, как могла. Нет, он ошибся, она никого не ждет. Виновата ли она, что старик идет к ней? Зизи — чудак, расстраивается из-за пустяков. Она поклялась ему, что любит только своего Жоржа, и, при этом, целовала его, утирая ему слезы.
— Слушай, продолжала она, ты увидишь, что все устраивается к лучшему для тебя… Стейнер приехал, он наверху… Ты, ведь знаешь, дорогой мой, что я его выгнать не могу.
— Да, я знаю, я о нем не говорю, — пробормотал Жорж.
— Видишь ли, я его поместила в самой дальней комнате, уверив его, что я больна. Он раскладывает свой чемодан.
Так как тебя никто не видел, то спрячься в мою комнату и жди меня там.
Жорж бросился к ней на шею. Так это правда! она его любит хотя сколько-нибудь! Все будет по-вчерашнему, они погасят лампу и останутся в темноте до рассвета. Услышав звонов, Жорж быстро исчез. На верху, в ее комнате, он тотчас же снял башмаки, чтоб его не слышали, затем, усевшись тихонько на полу за занавесью, он принялся ждать.
Нана приняла графа несколько взволнованная и смущенная. Она ему дала, обещанье и желала бы сдержать свое слово, считая его человеком положительным. Но кто же мог ожидать вчерашней истории? Путешествие, новый дом, этот мальчик, промокший от дождя… Тем хуже для старика. Три месяца она его заставляет ждать, разыгрывая роль приличной женщины для того, чтоб окончательно раздразнит его. Ну, так что же! он еще обождет, а если ему это не понравится, то он может убираться. Она скорее готова была всех послать к черту, чем обмануть своего Зизи.
Мюффа уселся с церемонным видом сельского гостя. Только его руки дрожали. В этой страстной, нетронутой натуре, еще более распаляемой ловкой тактикой Нана, страсть произвела страшные опустошения. Этот важный сановник, чинно расхаживавший по залам в Тюильери, по ночам кусал свою подушку и рыдал от ярости, вызывая все тот же чувственный образ. На этот раз, он решил покончить дело. На дороге, в полумраке, он даже успел составить себе план насилия. И тотчас же, после первых слов, он хотел схватить Нана за руки.
— Нет, нет, оставьте! — сказала она, улыбаясь. Он собирался повторить первую попытку и стиснул зубы, она стала отбиваться. Тогда он грубо объявил ей, что пришел к ней ночевать. Несколько смущенная и продолжая улыбаться, она удержала его за руки. Наконец, чтоб смягчить свой отказ, она обратилась к нему на ‘ты’.
— Послушай, дорогой, успокойся… Право, я не могу… Стейнер здесь.
Но он был в исступлении. Она никогда еще не видела человека в таком состоянии. Он пугал ее, она рукой зажимала ему рот, чтоб он не кричал, понизив голос, она умоляла его успокоиться. Стейнер сходил по лестнице. Наконец, Стейнер вошел, и Нана, вытянувшись в кресле, говорила:
— Я обожаю деревню…
Обернувшись к нему, она прибавила:
— Друг мой, это граф Мюффа. Проходя мимо и увидав свет в окнах, он зашел поздравить нас с приездом.
Мужчины пожали друг другу руки. Мюффа молчал, оставаясь в тени. Стейнер, казалось, был не в духе. Заговорили о Париже. Дела шли плохо, на бирже творились неслыханные вещи. Через четверть часа Мюффа раскланялся. Когда молодая женщина проводила его, он просил у нее свиданья на следующую ночь, но получил отказ. Стейнер, почти вслед за ним, ушел спать наверх, жалуясь вполголоса на вечные отговорки девушек. Таким образом, удалось спровадить стариков. Поднявшись в свою спальню, Нана нашла Жоржа, сидевшего смирнехонько за занавеской. В комнате было темно. Тем временем граф Мюффа шел по гумиерской дороге, сняв шляпу, чтоб освежить свою разгоряченную голову.
С каждым днем, жизнь их становилась очаровательнее. Нана, в объятиях юноши, снова стала пятнадцатилетней девушкой. Под влиянием ласк этого ребенка, в ней снова, пробудилась любовь. Она внезапно краснела, волновалась, дрожала, плавала и смеялась в одно и тоже время, испытывая ощущения, вызывавшие в ней трепет и смущение. Никогда еще она не переживала ничего подобного. Деревня располагала ее к нежности. Она как будто переродилась, помолодела. Когда вечером, отуманенная благоуханием деревенского воздуха, Нана бежала на верх в своему Зизи, спрятанному за занавеской, ей казалось, что она пансионерка, приехавшая домой на вакансию и влюбленная в своего кузена, с которым тихонько целуется, дрожа ежеминутно, чтобы их не поймали родители. Она испытывала всю прелесть и весь сладостный страх первой ошибки.
В это время Нана приходили фантазии сантиментальной барышни. Она по целым часам смотрела на луну. Однажды, ночью, ей захотелось непременно сойти вниз вместе с Жоржем, когда все в доме спали, они, обнявшись, гуляли по саду и улеглись в траве, влажной от росы.
В другой раз, в комнате, Нана, после некоторого молчания, вдруг разрыдалась и, обняв Жоржа, сказала ему, что она боится смерти. Она часто напевала любимый романс тетки Лера где говорилось о цветах и птичках, при чем плакала и страстно обнимала Жоржа, требуя от него клятвы в вечной любви. Одним словом, она стала совсем дурочкой, как сама сознавалась, когда успокоившись и закуривая папиросу, они усаживались рядом с обнаженными ногами на краю кровати.
Сердце молодой женщины окончательно размягчилось, когда в Миньотту приехала М-m Лера с маленьким Луизэ. Ее материнская нежность доходила до безумия. Она играла со своим сыном на солнце, валялась с ним по траве, нарядив его, как принца. С первого же дня Нана пожелала, чтобы он спал в соседней комнате, где М-m Лера, под влиянием деревенского воздуха, громко храпела во сне. Маленький Луизэ не ссорился с Зизи, а, напротив, очень полюбил его. Нана говорила, что у нее двое детей, которых она одинаково ласкала. Ночью она десять раз вскакивала, чтобы послушать, как дышит Луизэ, возвращаясь, она осыпала Зизи нежными ласками а он блаженствовал, позволяя себя укачивать, как младенца. Дело дошло до того, что она серьезно предложила Жоржу навсегда остаться в деревне. Они прогонят всех и будут жить втроем — он, она и ребенок. Это будет восхитительно. Она строили тысячи планов до зори, не слушая М-m Лера, которая, утомленная прогулкой, храпела во всю мочь.
Эта идиллическая жизнь продолжалась около недели. Граф Мюффа являлся каждый вечер и уходил с раскрасневшимся лицом и пылавшими руками. Однажды, вечером, его даже не приняли, так как Стейнере уехал на время в Париж. Нана возмущалась при одной мысли об измене Жоржу. Он так невинен и так верен ей! Если бы она это сделала, то почувствовала бы его презрение и отвращение. Зоя, следившая за всем молча, решила, что барыня совсем одурела.
Вдруг, на шестой день, толпа гостей положила конец их блаженству. Пригласив массу знакомых, Нана надеялась, однако, что никто не приедет. Потому, ее неприятно поразило появление целого омнибуса, набитого народом, который остановился у ворот Миньотты.
— Вот и мы! — воскликнул Миньон, являясь первый в сопровождении двух сыновей — Анри и Шарля.
За ним сошел Лабордэт, подавая руку бесконечной веренице дам: Люси Стюарт, Каролине Эке, Татане Нэнэ, Марии Блонд. Нана думала, что здесь все, вдруг показался ла-Фалуаз, помогавший высадиться Гага и ее дочери Амели. Всех было одиннадцать человек, которых разместить было нелегко. В доме было всего пять комнат для гостей. Одну из них занимала г-жа Лера и Луизэ. Самую большую комнату отдали Гага и ла-Фалуазу. Было решено, что Амели будет спать рядом с уборной. Миньон с сыновьями поместился в третьей комнате, Лабордэт в четвертой. Оставалась одна комната, которую превратили в дортуар, там поставили четыре кровати для Люси, Каролины, Татаны и Марии. Стейнер же может спать на диване в гостиной.
Через час, когда все гости разместились, Нана, сначала, было, нахмурившаяся, с восторгом принялась разыгрывать роль хозяйки дома. Дамы поздравляли ее с поместьем, которое все находили прелестным. К тому же ее интересовали парижский новости, все говорили разом, перебивая друг друга восклицаниями, смехом и шутками. Кстати, что сказал Борднав, узнав о ее бегстве? Да ничего! С начало он бесился, говоря, что вернет ее с жандармами, а вечером он просто заменил ее другой, и даже ее наместница, маленькая Виолэн, имела очень порядочный успех в роли белокурой Венеры. Это известие заставила Нана задуматься.
Было всего четыре часа. Кто-то предложил прогуляться.
— А знаете ли, — сказала Нана, — я собиралась копать картофель, когда вы приехали?
Все пожелали идти копать картофель, даже не меняя платья.
Садовник с двумя помощниками уже ожидал в поде. Дамы принялись рыться в земле, вскрикивая каждой раз, когда находили особенно крупный картофель. Это занятие их очень забавляло! Но более всех торжествовала Татана Нэнэ. Она так часто в молодости своей собирала картофель, что теперь всех поднимала на смех и всем давала наставления. Мужчины работали с меньшим рвением. Миньон, с добродушным видом, пользовался пребыванием в деревне, чтоб пополнять образование своих сыновей: он толковал им о корнеплодных.
Вечером обед был очень оживлен. Все обедали с жадностью. Нана, не стесняясь присутствия гостей, обрушилась на своего метр-д`отеля, которого Стейнер нанял недавно в Орлеане. За кофеем дамы курили. Страшный шум разносился в отворенные окна. Запоздавшие крестьяне с удивлением посматривали на ярко освещенный дом.
— Ах! как досадно, что вы уезжаете послезавтра, — заметила Нана. — Во всяком случае, надо устроить что-нибудь.
Было решено отправиться на другой день, в воскресенье, осматривать развалины древнего Шомонского аббатства, находившегося в семи километрах. Пять карет из Орлеана приедут за всей компанией после завтрака и привезут гостей домой к семи часам вечера. Это будет прелестно.
В этот вечер, граф Мюффа, по обыкновению позвонил у решетки. Его удивили яркое освещение в окнах салона, говор и громкий смех. Он все понял, услышав голос Миньона, и удалился, взбешенный новым препятствием, выведенный из терпения и решившись прибегнуть к насилию. Жорж, который имел ключ от маленькой двери, спокойно поднялся на верх в комнату Нана, пробираясь вдоль стены. Но ему пришлось ждать за полночь. Наконец, она явилась сильно разгоряченная вином и еще более обыкновенного нежная. Она требовала, чтобы он непременно ехал с ними на другой день в Шонон, но он не соглашался, боясь, чтобы его не увидели, у матери могли явиться подозрения, если она увидит его в одной карете, может выйти скандал.
Нана в припадке отчаяния принялась рыдать, а он старался утешать ее, обещая ей участвовать в прогулке.
— Так ты меня сильно любишь? — шептала она, — повтори, что ты меня очень любишь… Скажи, миленький, если б я умерла, тебе было бы грустно!
Соседство Нана вызывало тревогу в Фондеттах. Каждое утро, за завтраком, добрая m-me Гугон, совершенно против своей воли, заводила разговор об этой женщине, передавая все, что рассказывал ей садовник. Нана угнетала ее своим присутствием, как угнетают кокотки, даже самых почтенных женщин. Эта добрейшая, снисходительнейшая старушка была возмущена, раздражена, до глубины души. Ею овладело смутное предчувствие какого-то несчастия и по вечерам она чего-то боялась: точно ей сказали, что по окрестностям рыскает какой-нибудь зверь, вырвавшийся из зверинца. Она придиралась к своим гостям, упрекая их в том, что они все бегают вокруг Миньотты. Она делала вид, что смеется, когда после завтрака все, бывало, тайком исчезали один за другим из дому. Графа Вандевра встретили на большой дороге с дамой в локонах. Но он горячо оправдывался, уверяя, что не знает Нана: действительно, он гулял накануне не с Нана, а с Люси, с этой сумасшедшей Люси, только что вытурившей за дверь своего второго принца. Он мечтал снова увезти ее в Париж. Что касается до маркиза Шуара, то он, конечно, тоже не сидел сиднем дома, но он уверял, что это делалось по приказанию доктора, предписавшего ему, как можно больше, ходить. Что, наконец, касается Дагенэ и Фошри, то m-me Гугон была к ним совершенно несправедлива. Первый, в особенности никогда не покидал Фондетт, отказавшись от плана снова завязать порванную связь с Нана: теперь он почтительно ухаживал за Эстеллой… Фошри тоже всегда был с дамами. Только раз, гуляя, он встретил на одной дорожке Миньона, который держал в руках огромный пучок цветов и объяснял своим сыновьям ботанику. Они пожали друг другу руки, обменявшись вестями о Розе. Она совершенно, здорова — оба получили утром от Розы одинаковые записочки, в которых она просила их еще несколько временя подышать свежим деревенским воздухом, потому что она все еще имеет очень много дела в Париже. Так как граф Мюффа почти каждый день уходил, под предлогом обсуждения каких-то важных дел в Орлеане, то Фошри сделался всегдашним кавалером графини. Во время прогулок по парку, он носил ее шаль и зонтик. К тому же ее забавлял причудливый ум маленького журналиста, и между ними установилась тесная дружба, допускаемая только дачной жизнью. Казалась, графиня отдалась ей сразу. Она была очень весела и оживлена, как будто к ней возвратилась ее вторая молодость в присутствии этого молодого человека, откровенное распутство которого, как казалось, не могло грозить ей никакой опасностью. Но иногда, когда случалось, они на секунду оставались одни за каким-нибудь кустом, они внезапно умолкали, внезапно становилась серьезными и устремляли друг на друга пристальный долгий взгляд, который красноречиво говорил, что они поняли друг друга. Из всех своих гостей m-me Гугон щадила только графа Мюффа и Жоржа. Первый был так занят важными делами в Орлеане, что ему было не до беганья за этой дрянью, бедняжка же Жорж начинал не на шутку беспокоить ее: каждый вечер с ним делались такие ужасные мигрени, что ему приходилось ложиться засветло в постель.
В пятницу, за завтраком, на столе появился новый прибор: приехал Теофил Вено, приглашенный старушкой на последнем вечере у Мюффа. Он горбился, стараясь принять добродушную мину маленького человечка и не замечая, по-видимому, тревожного внимания, каким его окружали. Когда же ему удалось заставить всех забыть о себе, он, за десертом, посасывая маленькие кусочки сахару, стал рассматривать Дагенэ, передававшего Эстелле землянику, и Фошри, который рассказал анекдот, рассмешивший графиню. Когда на него кто-нибудь смотрел, он улыбался своей тихой улыбкой. После завтрака он взял графа под руку и увел его в парк. Все знали, что старик, после смерти матери графа, имел на него огромное влияние. Странные слухи ходили относительно этого обстоятельства в обществе. Фошри, которого, очевидно, стесняло присутствие старика, объяснял Жоржу и Дагенэ источник его богатства: он выиграл когда-то иезуитам огромный процесс. При этом журналист прибавил, что этот старичок, с добродушным, жирным лицом и кроткой улыбкой, человек ужасный и, что он принимает теперь самое деятельное участие во всех поповских махинациях. Молодые люди расхохотались: старичок казался им совершенным идиотом. Представление о каком-то неведомом Вено, о Вено гиганте, интригующем в пользу клерикалов, казалось им самой забавной выдумкой. Но они умолкли, когда в комнату вернулся граф по-прежнему под руку с Вено, очень бледный и с красными глазами точно от слез.
— Они, наверное, говорили об аде, — насмешливо заметил Фошри.
Графиня Сабина, слышавшая весь этот разговор, медленно повернула, голову в сторону Фошри, и глаза их встретились. Они снова обменялись одним из тех глубоких взглядов, которыми они осторожно исследовали друг друга прежде, чем рискнуть на большее.
После завтрака все выходили, обыкновенно, посидеть на террасе нижнего этажа, откуда видна была вся долина. В воскресенье после полудня погода стояла великолепная. Ожидали дождя, но облака или распустились в молочного цвета туман, и матовое, не успевшее еще проясниться, небо, точно покрылось блестящей пылью.
M-me Гугон предложила прогуляться, пешком, к Гумиеру. Она была еще очень бодра для своих шестидесяти лет и очень любила ходить. Это предложение очень понравилось, и все объявили, что никаких экипажей не нужно. Компания дошла, в рассыпную, до деревянного моста, перекинутого через реку. Фошри и Дагенэ, с графиней и Эстеллой, шли впереди: граф и маркиз шли за ними с m-me Гугон, Вандевр, с чопорной и скучающей миной, шел в хвосте, покуривая сигару. Что же касается Вено, то он то ускорял, то замедлял шаг, с улыбочкой присаживаясь то к той, к другой группе, чтобы все слышать.
— А бедняжка Жорж в Орлеане, — сказала m-me Гугон. — Он пошел посоветоваться относительно своей мигрени, со старым доктором Бутарелем, который не выезжает более из дому. Он ушел в семь часов, когда вы еще не вставали… Все-таки, это его развлечет.
Вдруг, она остановилась, воскликнув:
— Что это они там стали?
Действительно, Дагенэ, Фошри и их дамы, перейдя мост, вдруг остановились, не решаясь идти дальше, как будто какое-нибудь препятствие внезапно остановило их, хотя дорога была свободна.
— Идите же! — крикнул граф.
Они не двигались. Дорога, окаймленная густой стеной тополей, заворачивала в этом месте, так что они видели приближение предмета, которого оставшиеся позади не могли еще заметить. Однако уже слышался, постепенно усиливавшийся, шум колес, смешанный с взрывами хохота и хлопаньем бичей. Наконец, на дороге показались, один за другим, пять экипажей, битком набитых дамами, сверкавшими белыми, розовыми и голубыми костюмами.
— Это что такое? — воскликнула с удивлением m-me Гугон.
Но она тотчас же поняла все.
— Эта женщина! Идите, идите вперед! Не подавайте вида, что… — пробормотала она, недовольная тем, что ‘эта женщина’ позволяла себе так свободно хозяйничать на большой дороге.
Было уже поздно. Пять экипажей, в которых Нана и ее гости ехали посмотреть на развалины Шомона, уже въезжали на мостик. Дагенэ, Фошри и дамы должны были отступить и присоединиться к m-me Гугон, стоявшей, со своими кавалерами, у дороги. Экипажи дефилировали мимо их. Смех и говор прекратились. Все с любопытством осматривали друг друга среди глубокой тишины, нарушавшейся только мерным шагом лошадей. В первом экипаже, Мария Блонд и Татана Нэнэ, развалившись, как герцогини, презрительно посматривали на этих честных женщин, шедших пешком. За ними ехала Гага, занимая одна всю скамейку и совершенно покрывавшая собою сидевшего рядом с ней Ла-Фалуаза, от которого виднелся только кончик носа. За ними ехала Каролина Экэ с Лабордэттом, Люси Стюарт с Миньоном и его детьми, наконец, сзади всех двигалась Виктория, в которой ехала сама Нана со Стейнером. Впереди, на скамеечке, сидел бедненький Зизи, спрятав коленки в ее юбках.
— Она, кажется, последняя? — спокойно спросила графиня Фошри, делая вид, что не узнает Нана.
Колесо виктории чуть не задело ее, но она не отступила ни на шаг. Обе женщины обменялись одним из тех взглядов, посредством которых люди в одну секунду распознают друг друга. Что касается до мужчин, то они вели себя совершенно прилично. Фошри и Дагенэ держали себя, в высшей степени, холодно, никого не узнавая. Маркиз, сильно, волнуясь из опасения скандала со стороны какой-нибудь из этих женщин, мял в руках свою соломенную шляпу. Один Вандевр, стоявший несколько в стороне, глазами приветствовал Люси, улыбавшуюся, проезжая мимо.
— Берегитесь! — прошептал Вено на ухо графу Мюффа, который, весь бледный, следил глазами за подвигавшейся вперед Нана.
Жена медленно повернулась к нему и смотрела ему прямо в лицо. Он опустил глаза, чтобы не видеть происходившего около него. Он готов был крикнуть от боли, потому что он понял все, заметив Жоржа, приютившегося в ее юбках. Она ребенка предпочла ему! ребенка!.. Эта мысль разрывала ему сердце. Стейнер — для него был безразличен, но этот ребенок!..
В первую минуту m-me Гугон не узнала своего сына. Проезжая через мост, Жорж охотно прыгнул бы в воду, если бы Нана не удержала его коленями. В голове его мелькнула другая мысль — нырнуть к ней под юбку. Но с ним сделался столбняк, и когда он пришел в себя, было слишком поздно. Тогда, бледный как смерть, он решился сидеть неподвижно, устремив глаза в одну точку. Может быть, его не заметят.
— Ах, Боже мой! — вдруг, вскрикнула m-me Гугон, — ведь это Жорж, с нею!
Экипажи проехали мимо. Всем было не по себе, как бывает всегда людям, знакомым между собою и не кланяющимся друг другу. Эта встреча, несмотря на всю свою мимолетность, казалось, врезалась в память каждого из присутствовавших при ней. А между тем, по дороге еще веселее, чем прежде, неслись эти экипажи, нагруженные женщинами с развевавшимися концами ярких платьев, и смех и шутки снова начались между ними, когда оборачиваясь, они смотрели на стоявших по дороге комильфотных кавалеров и дам. Нана заметила, как эти господа с сердитым видом немного постояли на одном месте в нерешительности, а потом повернули назад, не переходя через мост. М-м Гугон опиралась на руку графа Мюффа, безмолвная я такая печальная, что никто не решился утешать ее.
— Скажите, пожалуйста, моя милая, закричала Нана, обращаясь к Люси, высунувшейся из переднего экипажа, — заметили ли вы Фошри? Этакая скотина! Ну, да я ему припомню это. А Поль, к которому я была так добра! Хоть бы головой кивнул! Хороши, нечего сказать!
Она сделала ужасную сцену Стейнеру, находившему поведение этих господ совершенно разумным. Как, она не заслуживает даже поклона? Первый попавшийся шалопай может оскорблять ее. Спасибо! Хорош и он тоже. Только этого недоставало! Дамам всегда следует кланяться…
— А кто эта высокая? — спросила, в свою очередь, Люси.
— Это графиня Мюффа, — отвечал Стейнер.
— Представьте! я так и думала, — сказала Нана. — Ну, так вот что я тебе скажу, мой милый: хотя она и графиня, а не Бог весть какая… да, да, не Бог весть какая… Я на этот счет имею опытный глаз. Я знаю ее теперь, как свои пять пальцев. Хотите держать пари, что ваша графиня — любовница этой гадины — Фошри? Даю вам слово, что она его любовница. Мы, женщины, это сейчас чуем.
Стейнер пожал плечами. Со вчерашнего дня его дурное расположение духа еще более усилилось: он получил письма, требовавшие его скорого возвращения в Париж. При том же, что за удовольствие ехать в деревню, для того, чтобы ночевать в салоне, на диванчике?..
— Ах, бедненький! — вдруг вскричала Нана, растроганная бледностью и убитым видом Жоржа.
— Как вы думаете, мамаша меня заметила? — пролепетал он, наконец.
— О, без всякого сомнения, потому что она вскрикнула. Ах, голубчик, это все я виновата. Ты не хотел ехать, а я тебя заставила. Послушай, Зизи, хочешь, я напишу твоей мамаше? У нее очень почтенный вид. Я скажу ей, что никогда тебя не видела, и что сегодня Стейнер привел тебя в первый раз.
— Нет, нет, не пиши ничего, — с беспокойством отвечал Жорж. — Я улажу все сам… Если же мне очень станут надоедать, я сбегу…
Но он все время оставался задумчивым, соображая, что ему наврать вечером. Все пять экипажей катились по ровной, прямой, как стрела, дороге, усаженной с обеих сторон красивыми деревьями. Равнина тонула в серебристо сером тумане. Дамы переговаривались друг с другом за спинами кучеров.
Тем временем Каролина Эке вела с Лабордэттом деловой разговор: они оба пришли к заключению, что Нана продаст свою виллу не позже, как через три месяца, и Каролина поручала Лабордэтту купить, ее для нее, потихоньку, за два гроша, она умела обделывать свои делишки. Ехавший впереди их Ла-Фалуаз целовал жирное плечо Гага, не будучи в состоянии достать ее шеи. Но Амели, которой досадно было сидеть и хлопать глазами в то время, когда целовали мамашу, крикнула им, чтоб они перестали. В другом экипаже Миньон и Люси заставляли мальчиков говорить басни Ла-Фонтена, причем Анри выказывал особую прыть, одним духом выпаливая целую басню, не останавливаясь ни на секунду. Но Мария Блонд, ехавшая впереди, начинала уже скучать: ей надоело дурачить эту колоду Титану Нэнэ, которой она рассказывала, что в Париже делают яйца из клея и шафрана. Как это далеко! Когда же, наконец, приедем? Вопрос, переданный от экипажа к экипажу, дошел до Нана, которая, спросив кучера, встала и крикнула в ответ.
— Еще каких-нибудь четверть часа… Видите, там церковь за деревьями….
Затем она прибавила.
— Вы, вероятно, не знаете, что Шомонским замком владеет бывшая кокотка времен Наполеона. Эта госпожа кутила на своем веку так, как не кутят в наше время: мне это рассказывал Жозеф, который познакомился с архиерейским швейцаром. Теперь она все по церквам ходит.
— А как ее зовут? — спросила Люси.
— M-me д’Англар.
— Ирма д’Англар! я ее знавала, — воскликнула Гага.
По всей линии экипажей раздались крики удивления. Дамы высовывали головы, чтобы взглянуть на Гага, Мария Блонд и Татана Нэнэ выскочили со своих мест и стали на сиденье, упершись кулаками в откинутый верх экипажа. В воздухе перекрещивались вопросы, едкие замечания, сквозь которые проглядывало, впрочем, скрытое удивление. Гага знавала ее, все чувствовали невольное уважение к такому далекому прошлому.
— Да, я была еще молода, — продолжала Гага, — но, все-таки, я помню ее знаменитые выезды. Говорят, что у себя дома она была отвратительна. На в экипаже она была так шикарно, что и выразить не могу… О ней ходили такие истории, такие истории… Меня нисколько не удивляет, что у нее теперь свой замок, ей стоило только подуть на человека, чтоб обобрать его как липку… Так Ирма д’Англар еще жива! В таком случае, детки мои, ей теперь будет уже за девяносто!
Дамы вдруг сделались серьезны. Девяносто лет! Ни одной из них, как заявила Люси, не дотянуть до таких лет. Все перед ней разбитые клячи. Впрочем, Нана объявила, что вовсе не желает быть старой каргой, умереть молодой гораздо веселее. Разговор был прерван хлопаньем бичей кучеров, разгонявших своих лошадей. Однако, не смотря на шум, Люси продолжала разговаривать с Нана на другую тему. Она уговаривала ее ехать завтра вместе с ними обратно в Париж. Выставка закрылась, и им нужно вернуться на свои места, сезон превзошел все их ожидания. Однако Нана упрямилась. Она терпеть не может Париж и не вернется туда так скоро.
— Не правда ли, миленький, мы останемся? — сказала она, сжимая колени Жоржа и не обращая никакого внимания на Стейнера.
Вдруг экипажи остановились, и удивлённая гости очутились у подножья холма. Одному из кучеров пришлось указать им концом кнута на развалины древнего Шомонского аббатства, скрытые в лесной чаще. Наступило всеобщее разочарование. Дамы нашли все это глупым до идиотства, несколько кусков развалившихся стен, поросших терновником, и полуразрушенная башня. Право, из-за этого не стоило ехать за два лье. Тогда кучер указал им на замок с парком, начинавшимся у самого аббатства, и посоветовал им пройти по тропинке вдоль стены, они обойдут замок кругом, а лошади будут ждать их в деревне, на площади. По его словам, это была великолепная прогулка. Общество согласилось.
— Черт возьми, Ирма живет не дурно! — воскликнула Гага, останавливаясь перед огромной решеткой. Все стали смотреть на густой кустарник, видневшийся сквозь нее. Потом они пошли вдоль стены парка, поднимая головы, чтобы полюбоваться чудными развесистыми деревьями, которые образовали густой зеленый свод над дорогою. Через пять минут они снова очутились перед решеткой. За ней виднелась теперь обширная лужайка, на которой двумя темными пятнами рисовались столетние дубы. Еще через пять минут новая решетка, а за ней бесконечная аллея точно длинный темный коридор, оканчивавшийся чуть заметным светлым квадратиком. Удивление, сперва безмолвное, перешло, наконец, в восклицания. Напрасно они пытались злословить из зависти, против своей воли они постепенно проникались чувством благоговения. Что за сила эта Ирма! Только по ней можно видеть, какая мощь скрывается в женщине. Деревья сменялись деревьями, решетки — решетками. Поминутно встречались плющи, тополевые аллеи, осиновые рощи и т. п. Когда же этому будет конец? Дамам хотелось увидеть самый замок, им надоело кружиться, не видя сквозь решетки ничего, кроме лужаек и деревьев, они брались руками за железные брусья, прикладывались к ним лицом и невольно проникались глубоким почтением к этому, манящему к себе, но недосягаемому замку, терявшемуся в какой-то бесконечности. Вскоре, отвыкнув ходить пешком, они начали чувствовать усталость, а стена все не кончилась. После каждого поворота узенькой пустынной тропинки, виднелась та же линия серых камней. Некоторые из дам, потеряв надежду когда-нибудь дойти до конца, предлагали вернуться назад. Но чем более они изнемогали от усталости, тем более они проникались благоговением к царственному величию этого жилища.
— Это, наконец, глупо! — пробормотала Каролина Эке, стиснув зубы.
Нана пожала плечами, чтобы заставить ее замолчать. С некоторого времени, она ничего не говорила, была очень серьезна и немного бледна. Вдруг, после одного поворота, тропинка вышла на деревенскую площадь, стена окончилась, и взорам всех представился замок с огромным двором, обнесенным длинной решеткой из кованого железа. Все остановились, пораженные гордым величием широких крылец и высоких окон и роскошью трех флигелей, окаймленных каменным кордоном. Генрих IV ночевал в этом историческом замке, где до сих пор хранилась его большая кровать с балдахином из генуезского бархата. Нана, подавленная, вздохнула, как ребенок.
— Ах, черт возьми! — пролепетала она чуть слышно.
Очень сильную сенсацию произвела Гага, сообщив вдруг, что сама Ирма, собственной особой, стоит там перед церковью. Она отлично узнала ее. Все та же, также бодра, несмотря на свои годы, те же глаза, тот же взгляд, когда она принимает вид важной дамы. Вечерня только что кончилась. Ирма несколько времени постояла на паперти. На ней было темное шелковое платье, очень простое и чрезвычайно длинное, почтенное лицо ее придавало ей вид старой маркизы, спасшейся от ужасов революции. В правой руке она держала большой молитвенник, ярко блестевший на солнце. Она медленно пошла через площадь в сопровождении ливрейного лакея, шедшего в десяти шагах от нее. Народ выходил из церкви. Все поселяне низко кланялись ей, один старик поцеловал ей руку, а одна женщина даже хотела стать на колени. Это была могущественная царица, обремененная годами и почестями. Она взошла на крыльцо и исчезла.
— Вот, чего можно достигнуть при экономии и аккуратности, — заметил с уверенностью Миньон, взглянув на своих детей, он, казалось, хотел, чтобы виденное послужило им уроком.
Тут каждый высказал свое мнение. Лабордэт находил, что она удивительно сохранилась. Мария Блонд отпустила сальность, но Люси рассердилась на нее, сказав, что нужно уважать старость. Все соглашались, что она — феномен.
Сели в экипажи. Во всю дорогу от Шомона до Миньотты Нана не проронила ни слова. Два раза она оборачивалась, чтобы бросить последний взгляд на замок. Убаюкиваемая шумом колес, она забыла о присутствии Стейнера и не видела сидевшего против нее Жоржа. В вечернем полумраке пред ней носился все образ тот же Ирмы, проходившей с величием могущественной царицы, удрученной… годами и почестями.
Вечером Жорж вернулся обедать в Фондетты. Нана, становившаяся все серьезнее и как-то чуднее, потребовала, чтобы мальчуган пошел попросить прощения у мамаши. Так следует, говорила она в припадке внезапного уважения к семье. Она даже заставила его дать слово, что он не вернется ночевать в этот день. Она устала, он же, послушавшись мамашу, исполнит лишь свою обязанность. Жорж, очень недовольный этим нравоучением, явился к матери с тревогой в сердце и с опущенной головой. К счастью его, в это время приехал брат его Филипп, военный, верзила и весельчак, и это избавило его от сцены, которой он боялся. М-m Гугон ограничилась тем, что устремила на него взгляд, полный слез, а Филипп, узнав, в чем дело, пригрозил ему, что вытащит его за уши от этой женщины, если он еще когда-нибудь сунет к ней нос. Жорж, успокоенный, лукаво соображал, что может убежать завтра в два часа, чтобы уговориться с Нана относительно свидания.
Однако, за обедом, гостям, казалось, было не по себе. Вандевр объявил, что уезжает завтра утром. Ему хотелось вернуться в Париж вместе с Люси. Его удивляло и дразнило, что до сих пор он от нее ничего не добился, кроме того, его забавляла мысль, что он приехал сюда с намерением вести жизнь отшельника, а на самом деле увозит эту женщину.
Маркиз Шуар, уткнув нос в тарелку, мечтал о дочери Гага. Он припоминал, как она играла у него на коленях. Быстро дети растут! Какая она, однако, стала толстушка.
Граф Мюффа, сосредоточенный и весь красный, упорно молчал, устремив на Жоржа долгий взгляд. От времени до времени он нервно вздрагивал. По выходе из-за стола, он ушел в свою комнату, ссылаясь на легкую лихорадку. За ним бросился Вено, и там на верху у них произошла сцена: граф Мюффа, рыдая, спрятал свое лицо в подушку, Вено тихим голосом называл его братом и советовал обратиться к Милосердию Божию. Но тот не слушал его, всхлипывая в подушках. Вдруг он вскочил с кровати, воскликнув:
— Иду! Я больше терпеть не в силах!
— Хорошо! — пробормотал Вено, — и я иду с вами.
Когда они выходили, две тени погружались во мрак одной из аллей. Каждый вечер Фошри и графиня Сабина оставляли Дагенэ с Эстеллой и M-me Гугон, приготовлявшими чай. Граф шел так быстро, что его спутник должен был бежать, чтобы не отставать от него. Задыхаясь, он не переставал, однако, расточать ему самые душеспасительные наставления против искушений плоти. Граф продолжал идти, не раскрывая рта. Подойдя к воротам виллы, он проговорил:
— Я не могу… уйдите прочь!
— Так пусть же совершится воля Божья, — пробормотал Вено. — Он сам выбирает все пути для торжества имени своего. Ваш грех будет одним из орудий в руках его!
В Миньотте, за обедом, произошла ссора. Нана, по возвращении домой, нашла письмо от Борднава, в котором тот советовал ей еще немного отдохнуть, как будто, ему плевать на нее. Маленькую Виолен вызывали по два раза каждый вечер. Когда же Миньон стал уговаривать ее ехать завтра вместе с ними, Нана, рассердившись, объявила, что не нуждается ни в чьих советах. К тому же, за обедом она вела себя настоящей недотрогой. M-me Лера позволила себе какую то вольность, и Нана вдруг раскричалась, что она не позволит никому, даже своей тетке, говорить сальности у себя в доме. Затем она чуть не уморила всех со скуки своими возвышенными чувствами, приливом глупой честности, целым планом религиозного воспитания для Люизэ и хорошего поведения и экономии для себя. Когда же над ней стали хохотать, она отвечала самыми глубокомысленными изречениями и покачиванием головы убежденной буржуа. Только аккуратность и экономия ведут к богатству, она же постарается по вести свои дела так, чтобы ей не пришлось умирать на соломе. Гости, раздраженные, подсмеивались: нет, это невозможно, Нана сглазили. Но она с безмолвным упрямством только покачивала головою! Она знает, что говорит, у нее свои причины. И она снова погрузилась в свои грезы, среди которых пред ней носился образ Нана очень старой, очень богатой, очень почитаемой…
Гости уже расходились по спальням, когда пришел Мюффа. Лабордэт первый заметил его еще в саду. Он догадался, в чем дело, и постарался удалить Стейнера, а потом сам провел его за руку по темному коридору до самой спальни Нана. Для таких дел Лабордэт не имел себе соперника. Он был, в высшей степени, ловок и ему, по-видимому, доставляло величайшее наслаждение устраивать счастье других.
Нана не выказала ни малейшего удивления. Ей только надоела неуверенная докучливость Мюффа. В жизни нужно быть серьезной. Любить слишком глупо: это ни к чему не ведет. К тому же, она чувствовала угрызение совести при мысли о крайней молодости Зизи. Да, она не хорошо поступила.
За то теперь она вступит на хорошую дорогу и возьмет старого.
— Зоя, — сказала она горничной. — Уложи чемоданы. Завтра мы едем в Париж.
Она отдалась Мюффа, но с полным равнодушием.
Три месяца спустя, в один декабрьский вечер, граф Мюффа прогуливался взад и вперед по пассажу Панорам. Погода стояла теплая и внезапно поливший дождь согнал в пассаж целую толпу гуляющих. Давка была страшная, целый поток людей медленно двигался между двумя рядами лавок. Весь пассаж был залит светом газовых рожков, красных, белых, синих фонарей, огненных кругов и гигантских вееров. Пестрота выставок, золота, ювелирных лавок, хрусталь кондитерских, яркие шелка, модисток, — все это сверкало под ярким пламенем газовых рефлекторов, за прозрачными, как воздух, зеркальными стеклами. Среди разношерстных вывесок, вдали, виднелась огромная пурпуровая перчатка, походившая на окровавленную отрубленную руку, болтающуюся на желтой манжетке.
Граф Мюффа медленно поднялся до бульваров. Кинув беглый взгляд на улицу, он повернул назад и, протискиваясь чрез толпу, медленно пошел назад вдоль стен. Какая-то тяжелая сырость, сгущаясь в этом залитом светом воздухе, наполняла пассаж светящимся туманом. По каменным плитам, мокрым от дождевой воды, стекавшей с зонтиков прохожих, звонко отдавались шаги пешеходов, одни нарушавшие тишину. Гуляющие, сталкиваясь поминутно, смотрели друг на друга в упор, безмолвные, бледные от газового освещения. Как будто для того, чтобы избежать этих взглядов, граф остановился перед окном бумажного магазина и принялся чрезвычайно внимательно рассматривать выставленные на нем пресс-папье в виде стеклянных шариков с плавающими в них пейзажами и цветами.
Он ничего не видел, думая только об одной Нана. Зачем она опять солгала ему? Утром он получил от нее записку, в которой она просила не заходить к ней вечером, под тем предлогом, что Луизэ заболел, и она всю ночь просидит у тетки. Но, не веря ее словам, он зашел к ней на квартиру и узнал от горничной, что Нана только что уехала в театр. Это удивило его, тем более что ‘Белокурая Венера’ исчезла уже с афиши и Нана вовсе не играла в новой пьесе. Зачем же она ему солгала, и что ей понадобилось в Varietes?
Под влиянием толчков прохожих, граф оставил пресс-папье и остановился пред окном игрушечного магазина, сосредоточенно рассматривая рожки и портсигары, на каждом из которых, на одном углу, была нарисована голубая ласточка. Да, Нана стала совсем не прежней. В первое время, после возвращения из деревни, он был счастлив до сумасшествия, когда Нана, целуя его в бакенбарды, вокруг всего лица, с ужимками кошечки уверяла его, что он ее любимчик и что никого, кроме него, она не любит. Ему не был страшен теперь Жорж, потому что мать держала его взаперти в Фондеттах, и он должен был ограничиваться писанием своей возлюбленной нежных писем. Нана, которую эти письма очень трогали, повторяла Мюффа самые удачные места из них. Оставался толстяк Стейнер. Он очень желал бы заступить его место, но не решался приступить к открытому объяснению. Он знал, что банкир попал в страшный денежный кавардак, что он цепляется, как утопающий, за соляные акции и лезет из кожи, чтобы еще что-нибудь выжать из них. Когда ему случалось встречаться со своим соперником у Нана, та благоразумным тоном объясняла ему, что не может же она вышвырнуть его за дверь, как собачонку, после всего, что он для нее сделал! К тому же, в течение трех последних месяцев, он жил в таком чувственном ошеломлении, что, кроме жажды обладания, он ничего ясно не ощущал. При таком позднем пробуждении плоти, им овладело какое-то детское обжорство, не допускавшее ни тщеславия, ни ревности. Одно только был он в состоянии понять совершенно ясно: это то, что Нана стала не так мила с ним и уже не целует его в бакенбарды. Это его беспокоило. Как человек, совершенно не знающий женщин, он спрашивал себя, что может она против него иметь?
Мысли его снова возвращались к утреннему письму, к этому сплетению лжи и небылиц, состряпанному с единственной целью провести вечер в театре. Под новым напором толпы Мюффа перешел на другую сторону пассажа. Теперь он ломал себе голову на крыльце ресторана, уставившись на ощипанных жаворонков и огромную семгу, выставленных в витрине.
Наконец, он как бы решился оторваться от этих предметов. Тряхнув головой, он взглянул вверх и заметил, что уже около девяти часов. Нана, без сомнения, скоро должна выйти, он решил потребовать у нее объяснения. Мюффа пошел вперед, вспоминая о том, сколько раз он проводил здесь долгие часы, ожидая Нана, по окончании представления, чтобы ехать вместе к ней домой. Все магазины были ему знакомы, он узнавал даже их запах — благоухание косметических магазинов, обдававшее его из распахнутых дверей, запах ванили, поднимавшийся из подвала шоколадной фабрики, резкая вонь русской юфти из кожевенного магазина. Он не смел останавливаться, боясь повстречать взгляд конторщиц, спокойно смотревших на него, как на старого знакомца. С минуту он рассматривал круглые окошечки второго этажа, выглядывавшие из-за вывесок, как будто он видел их в первый раз. Затем, он снова повернул назад и дошел до бульвара, где простоял несколько минут. Дождь почти перестал идти, сверху падала лишь тонкая дождевая пыль, сырость которой немного охладила его. Он стал думать о своей жене. Теперь она около Макона, в замке своей приятельницы m-me Шазель, чувствовавшей себя очень дурно с самой осени. Экипажи катились по целому морю грязи. В деревне, должно быть, отвратительно в такую погоду, подумал он. Но вдруг им снова овладело беспокойство, и он поспешно вернулся в пассаж, быстро протискиваясь сквозь толпу: ему пришло в голову, что если Нана что-нибудь подозревает, то она проскользнет чрез Монмартрскую галерею.
Граф принялся сторожить у самой двери театра. Он не хотел ждать в этом проходе, где его могли узнать. Это был глухой угол между галереей Варьете и С. Марк, где помещались темные давки: сапожные без покупателей, лавка старой мебели, закоптелая читальня, где слабо мерцали лампы под абажурами, бросая вокруг зеленоватый свет, здесь постоянно сновали господа хорошо одетые, терпеливо выжидавшие у подъезда артистов, где всегда толпились фигурантки из лохмотьях и пьяные машинисты. Газовый рожок под матовым колпаком освещал вход театра. Одну минуту Мюффа думал войти, чтоб расспросить m-me Брон: быть может, Нана уже вышла с другой стороны. Однако, он сообразил, что если она еще в фойе или в уборной, капельдинерша может предупредить ее, и тогда она наверно улизнет. Поэтому, он снова принялся ходить медленно взад и вперед, решившись уйти только тогда, когда затворят решетку, как это с ним нередко бывало. Его коробило при мысли, что ему придется возвращаться домой одному. Всякий раз, когда из театра выходили растрепанные женщины или мужчины в грязных рубашках и оглядывали его, он отходил к читальне, там, между двумя афишами, приклеенными к окну, сидел старик перед большим столом и читал газету, свет лампы с зеленым колпаком бросал зеленоватый свет на газету и на его руки. Около десяти часов появился какой-то господин, высокий, белокурый, в перчатках, который тоже принялся ходить перед театром. И тот, и другой, при встрече, обменивались косым и недоверчивым взглядом. Граф доходил до угла обеих галерей, украшенных зеркальною панелью, где отражалась вся его фигура. При виде своей важной осанки, он одновременно ощущал стыд и страх.
Пробило десять часов. Вдруг граф вспомнил, что он может легко убедится, находится ли Нана в своей уборной. Поднявшись на крыльцо театра и пройдя сени, выкрашенные желтой краской, он вышел на двор через заднюю дверь, оставлявшуюся всегда открытой. Узкий двор, сырой, как подвал, с вонючими отхожими местами, колодцем и всяким сором, которым его заваливал капельдинер, казался, в этот поздний час, окутанным какой-то темной мглой, но две высокие стены, возвышавшиеся над ним и испещренные окнами, горели яркими огнями, внизу помещались мелочная лавка и отделение пожарных, на лево — канцелярия, на право и на верху — уборные артистов. Освещенные окна имели вид огненных пастей, горевших над будкой. Граф тотчас же заметил свет в уборной Нана во втором этаже, успокоенный и счастливый, он забылся на минуту с широко раскрытыми глазами среди вонючего и грязного двора старого парижского дома. Крупные капли воды падали из какого-то желоба. Луч света, проникавший из окна г-жи Брон, освещал угол заплесневевшего двора, с облупившейся стеной и целой грудой битой посуды и всякого мусора, среди которого в каком-то горшке зеленел кустик великолепного вершлета. Вдруг заскрипела задвижка у двери, и граф поспешил удалиться.
Нана, конечно, сейчас должна сойти. Он вернулся к читальне. При слабом свете лампы старичок продолжал сидеть неподвижно с газетой в руках. Затем, граф снова принялся ходить, встречаясь с белокурым господином, на которого он смотрел с торжествующим видом. Теперь он доходил еще дальше, прогуливаясь взад и вперед, он проходил галерею Варьете, Фейдо и большую галерею, мрачную, холодную и погруженную в густой, мрак, возвращаясь, он шел мимо театра, огибая галерею С. Марк, и отваживался доходить до галереи Монмартр, где его интересовала какая-то машинка для пилки сахара. Но, после третьего раза, страх пропустить Нана заставил его забыть свое собственное достоинство.
Он, вместе с другим господином, остановился перед самым театром, обмениваясь с ним, отчасти, смиренным, отчасти недоверчивым взглядом, опасаясь встретить в нем соперника. Они ничего не решались сказать машинистам, которые, выходя покурить в антрактах, бесцеремонно толкали их. Три женщины, высокие и растрепанные, появились на крыльце, и поджидавшие продолжали стоять с опущенными головами, чувствуя на себе их насмешливые взгляды и выслушивая их наглые замечания. Плутовки, проходя мимо, задевали их, как бы случайно.
В эту минуту Нана показалась на крыльце. Увидав Мюффа, она побледнела.
— Ах, это вы! — проговорила она.
Фигурантки присмирели, увидав ее, они выстроились в ряд с видом служанок, застигнутых врасплох госпожой. Высокий господин посторонился с печальным видом.
— Дайте же мне руку, — сказала Нана нетерпеливо.
Они медленно удалились. Граф, намеревавшийся приступить к допросу, не знал, с чего, начать. Она заговорила первая, объясняя ему в нескольких словах, что она пробыла у своей тетки до 8 часов, но, когда Луизэ сделалось лучше, она вздумала зайти на минуту в театр.
— Разве там было что-нибудь важное?
— Да, новая пьеса, e отвечала она нерешительно. E Желали знать мое мнение.
Он чувствовал, что она лжет. Но ощущение теплой руки, которая твердо опиралась на его руку, заставило его молчать. Его гнев и раздражение от долгого ожидания исчезли, его единственной заботой было сохранить ее возле себя. На другой день он постарается узнать, зачем она заходила в театр.
Нана, в тревожном состоянии, не зная на что решиться, остановилась на углу галереи ‘Варьете’ перед магазином, где были выставлены веера.
— Смотри, как красива эта отделка из перьев и перламутра, — заметила она и, затем, равнодушно прибавила:
— Так ты меня проводишь до дома?
— Конечно, отвечал он с удивлением, ведь твоему ребенку лучше?..
Нана пожалела о своей выдумке. А, может быть, у Луизэ припадок повторится, не лучше ли ей вернуться в Батиньол? Но так как он предложил ее сопровождать, то она замолчала.
Одну минуту ею овладело бешенство, которое овладевает человеком, когда он не имеет исхода и в то же время вынужден принимать довольный вид. Она покорилась своей судьбе, решившись подождать, если ей удастся отделаться от него до полуночи, то дело будет улажено.
— Ах, да, я и забыла. Ты сегодня холостой, твоей жены нет, она, кажется, вернется только завтра.
— Да, — отвечал Мюффа, недовольный тем, что она так бесцеремонно заговорила о графине.
Но она настаивала, желая знать, пойдет ли он ее встречать на железную дорогу. Она замедлила шаг, как бы засматриваясь на магазины.
— Посмотри-ка, — сказала она, останавливаясь перед ювелиром, какой странный браслет!
Нана очень любила пассаж Панорам. Она с молодости хранила страсть к разным безделушкам, подделкам золотых и драгоценных изделий. Проходя мимо, она не могла не остановиться перед окнами магазинов, она забывалась перед окнами кондитерских, заслушиваясь звуками органа или выкрикиваемой дешевой распродажи разных безделушек, в роде несессеров, зубочисток, пресс-папье, в виде колоны с термометром.
Но, на этот раз, она был слишком возбуждена, она ничего не замечала. Ее тяготило сознание, что она не свободна, подавленная злоба пробудила в ней неистовое, желание сделать какую-нибудь глупость. Какая польза иметь дело с так называемыми, порядочными людьми? Она истратила деньги Стейнера и принца на какие-то прихоти, не зная сама, куда они ушли. Даже ее квартира на бульваре Гаусмана еще не совсем была отделана. Один салон, обитый красным атласом, был разукрашен и загроможден, как мебельная, лавка. Однако теперь кредиторы осаждали ее гораздо более чем прежде, когда у нее не было ни копейки. Это удивляло ее, так как она считала себя образцом бережливости и расчетливости. Негодяй Стейнер приносит только по тысяче франков, это в такие дни, когда она грозит ему изгнанием, если он их не достанет. Что касается Мюффа, то это какой-то идиот: он совсем не понимает, что женщине нужны деньги, и она не могла даже сердиться на него за его скаредность. Как бы она вытурила всех этих господ, если бы не повторяла себе, что только хорошим поведением можно нажить состояние! Надо быть благоразумной, Зоя твердит это ей каждое утро. При том же, она всегда хранила в душе, как святыню, воспоминание о шалонском замке. И вот, почему, несмотря на сдержанную злобу, она, опираясь на руку графа, покорно переходила от магазина к магазину, среди редевшей толпы прохожих. Мостовая была суха, свежий ветер пронизывал галерею, колебля пламя цветных фонарей и газовых рожков, горевших в виде вееров у дверей магазинов. У дверей ресторана гарсон тушил лампы, между тем, в пустых и освещенных магазинах, конторщицы, неподвижные и сонные, казалось, спали с открытыми глазами.
— Ах, какая прелесть! — воскликнула Нана у последнего магазина, делая шаг назад, чтоб полюбоваться левреткой из бисквита, с поднятой лапкой, стоявшей над гнездом, скрытым в розовом кусте.
Наконец, они вышли из пассажа, и Нана не захотела брать карету. Она уверяла, что погода прелестна, а потому им нечего спешить и гораздо лучше вернуться пешком. Проходя мимо английского ресторана, ей вдруг, захотелось устриц, она вспомнила, что с утра ничего не ела, встревоженная болезнью Луизэ. Мюффа не смел ей противоречить, но так как он открыто еще никуда не являлся в сопровождении Нана, то он потребовал отдельную комнату, поспешно проходя по коридору. Она следовала за ним, как человек, хорошо знакомый с местом. Она уже входила в комнату, дверь которой отворил перед ними гарсон, как вдруг в смежном салоне раздался взрыв хохота. Человек вышел из двери. Это был Дагенэ.
— А! Нана! — воскликнул он, узнав ее.
Граф быстро исчез в отворенную дверь кабинета. Дагенэ, мигнув ему вслед, прибавил:
— Черт возьми! Видно твои дела идут на лад, если ты уже добралась до Тюльери!
Нана улыбнулась, приложив палец к губам, в знак молчания.
Он был навеселе, но она была рада его видеть, сохраняя еще к нему некоторую нежность, несмотря на то, что он имел трусость не узнавать ее, когда встречался с ней, находясь в обществе порядочных женщин.
— Что ты поделываешь? — спросила она его дружелюбно.
— Я стараюсь остепениться, — отвечал он. — Кроме шуток, я намерен жениться.
Она пожала плечами с сожалением. Он продолжал шутить, говоря, что не стоит играть на бирже для того только, чтобы иметь чем платить за букеты. Триста тысяч франков хватили ему только на восемнадцать месяцев. Пора ему остепениться. Он женится на богатой невесте и кончит жизнь префектом, как его отец. Нана продолжала недоверчиво улыбаться и, указав движением головы по направлению к салону, спросила:
— С кем это ты?
— О, это целая компания, — воскликнул он, забыв о своих планах при этом напоминании, — Представь себе, Леа рассказывает о своем путешествии в Египет. Это до того забавно! Там, между прочим, идет речь о купанье…
Он готовился передать рассказ. Нана медлила. Они стояли друг против друга в узком коридоре. Было очень жарко, газовые рожки горели под низким потолком, воздух был пропитан запахом кухни. По временам, когда шум в салоне возрастал, они должны были приближаться друг к другу, чтоб расслышать слова. Гарсон, поминутно пробегая с тарелками в руках, расталкивал их. Но они не переставали болтать под шумный говор веселой компании, среди толкотни лакеев.
— Посмотри, — заметил Дагенэ, указывая глазами на дверь, за которой исчез Мюффа.
Оба посмотрели в ту сторону. Дверь колебалась, как бы от слабого прикосновения. Наконец, она медленно затворилась без малейшего шороха. Они молча улыбнулись. Графу там, небось, весело одному.
— Ты читал статью Фошри на счет меня? — вдруг спросила Нана.
— О ‘Золотой мухе’? Да, читал, но я ничего не говорил, думая, что тебе это неприятно.
— Почему же? — спросила она с удивлением. — Это очень длинная статья.
Ей, очевидно, льстило, что ею занимаются в ‘Фигаро’. Без объяснения парикмахера Франсиса, который ей принес эту статью, она бы не поняла, что речь идет о ней, так как ее не называли по имени. Дагенэ смотрел на нее исподлобья с какой-то скверной улыбкой.
— Позвольте! — воскликнул гарсон, грубо расталкивая их и пронося мимо какое-то пирожное.
Нана сделала несколько шагов по направлению к комнате, где ожидал ее Мюффа.
— Ну, прощай, — возразил Дагенэ. — Иди к своему рогоносцу.
Она остановилась.
— Почему ты его так называешь?
— Потому, что он рогоносец, черт побери!
Она возвратилась, сильно заинтригованная, с блестящими глазами и напряженным вниманием на лице…
— Вот, как! — сказала она просто.
— Как! ты этого не знала! — продолжал он в полголоса. Его жена живет с Фошри, милая моя… Это, должно быть, началось в деревне… Я встретился с Фошри перед тем, как идти сюда, и подозреваю, что у них сегодня свидание, на его квартире. Она, кажется, уехала под предлогом путешествия. Нана онемела от изумления.
— А, ведь, я это подозревала! — воскликнула она вдруг, ударяя себя по бедрам. — Я это угадала, увидав ее там па дороге… На что это похоже! Честная женщина, обманывающая своего мужа и еще для такого прохвоста, как Фошри! Он ее научит добру.
— О, — заметил Дагенэ, — для нее это не в первый раз. Он, может быть, не первый…
Нана воскликнула с негодованием:
— Неужели!.. Вот так народец. Хороши, нечего сказать!
— Позвольте! — прокричал гарсон, с бутылками в руках, разделяя их. Дагенэ взял ее за руки и заговорил мягким и нежным голосом, которым он так умел очаровывать женщин.
— Прощай, дорогая… Ты знаешь, я все еще люблю тебя.
Она, улыбаясь, высвободила свою руку и, заглушаемая криками и хлопаньем, раздавшимися в соседнем салоне, проговорила:
— Глупенький… Этого уже не будет. Впрочем, заходи как-нибудь на днях. Поболтаем.
Затем, приняв серьезный вид глубоко возмущенной добродетели, она продолжала:
— А! Так он рогоносец!.. Ну, друг мой, это неприятно. Я всегда питала отвращение к рогоносцам.
Когда она, наконец, вошла в кабинет, Мюффа покорно сидел на диване, бледный, с дрожащими руками, не решаясь сделать ей ни одного упрека. Она была взволнована, чувствуя к нему в одно и тоже время и жалость, и презрение. Бедный человек, так нагло обманутый женою. Она хотела броситься к нему на шею, чтобы утешить его. Впрочем, так ему и надо, он идиот в отношении женщин. Это для него наука. Однако жалость взяла верх. После устриц, она не ушла, как задумала раньше. Она пробыла не более четверти часа в кафе, и вернулись вместе на бульвар Гаусмана. Она старалась быть благоразумной, убеждая себя, что необдуманные поступки портят жизнь. Было одиннадцать часов, она надеялась незаметным образом спровадить Мюффа ранее двенадцати.
Из предосторожности она отдала Зое приказание вполголоса.
— Ты его постережешь и попросишь не шуметь, если этот еще не уйдет.
— Да куда же я его дену?
— Оставь его у себя на кухне. Это безопаснее.
Мюффа, войдя в комнату, уже снимал сюртук. В камине горел огонь. Эта была все та же комната с палисандровою мебелью, покрытой штофом с голубыми цветами на сером фоне. Два раза Нана мечтала переменить обивку, в первый раз она хотела обить мебель черным бархатом, в другой раз белым атласом с розовой отделкой. Когда же Стейнер выдавал ей на это деньги, она их прокучивала.
С тех пор, как она жила на широкую ногу, она исполнила всего две свои прихоти: купила тигровую шкуру к постели и хрустальную висячую лампу на потолок.
— Я спать не хочу и не лягу, — заметила Нана, когда они остались наедине.
Граф повиновался ей с покорностью человека, который знает, что свидетелей нет. Он думал только о том, как бы ее не рассердить.
— Как хочешь, — проговорил он.
Однако, он снял сапоги, усевшись перед камином.
Одним из любимых удовольствий Нана было раздеваться перед зеркалом, в котором она видела себя во весь рост. Она была в восторге от своей красоты и могла по целым часам стоять перед зеркалом в немом созерцании изящных линий своего тела. Присутствие мужчин не стесняло ее. Нередко парикмахер заставал ее в таком виде, и она даже не оборачивала головы. Мюффа сердился на нее за это, она же смотрела на него с удивлением. Что он в этом видит нехорошего? Разве она это делает для себя, а не для других, что же в этом дурного? Почему ей не забавляться по своему, когда это никому не вредит?
На этот раз, чтобы лучше рассмотреть себя, она зажгла все шесть свечей, стоявших по обеим сторонам зеркал. Спуская с плеч свою рубашку, она остановилась на минуту и спросила:
— Послушай, ты не читал статью в Фигаро?.. Газета там на столе. Прочти-ка ее и скажи мне, что ты о ней думаешь?
Она вспомнила двусмысленную улыбку Дагенэ, ее мучило какое- то сомнение: быть может, она неверно поняла. Если этот негодяй Фошри поднял ее на смех, она сумеет отомстить.
— Говорят, что в этой статье речь идет обо мне, продолжала она с притворным равнодушием. Как ты думаешь, миленький, это правда?
Мюффа читал медленно. Фошри в своей статье, под заглавием ‘Золотая Муха’, передавал рассказ о молодой девушке, рожденной от четырех или пяти поколений пьяниц, с кровью, испорченной наследственной нищетой и пьянством, превратившимся в ней в истерическое расстройство. Она выросла в предместья, на мостовой Парижа. Красивая, стройная, с великолепным телом, как растение, выросшее на навозе, она мстила за несчастных и отверженных бедняков, плодом которых она была. Она вносила в аристократию разложение, бродившее в народе. Она олицетворяла собою силу природы, фермент разрушения, развращая Париж в своих белоснежных объятиях. В конце статьи эту женщину сравнивали с золотой мухой, вылетевшей из навоза, с мухой, разносившей заразу, которая, переливаясь яркими цветами, отравляет людей одним своим прикосновением, проникая даже во дворцы сквозь отворенные окна. Мюффа поднял голову и неподвижно уставился в огонь.
— Ну, что? — спросила Нана.
Но он не отвечал. Он, по-видимому, собирался перечитывать хронику. Холод пробежал по его спине. Хроника была метко написана, с неожиданными оборотами и причудливыми сравнениями. Доведенная до безумного комизма, сквозь который слышались взрывы нервного хохота, эта статья, казалось, принадлежала скорее перу зубоскала, чем моралиста. Однако Мюффа был поражен ею потому, что она внезапно пробудила в нем все то, о чем он старался не думать с некоторого времени.
Он взглянул на Нана. Но она была погружена в самосозерцание, она разглядывала себя с удивлением молодой женщины, в первый раз сознавшей свою красоту. Она медленно разводила руками, чтоб любоваться своим станом Венеры, наклонялась, изгибалась, желая видеть себя в профиль и прямо, рассматривая тонкие очертания шеи и мягкие линии ног.
Мюффа смотрел на нее. Она его пугала. Газета выпала из его рук. В эту минуту, как бы отрезвившись, он презирал себя. Это верно: в три месяца она испортила его жизнь, он чувствовал уже в себе заразу, которой он ранее и не подозревал. Теперь в нем начнется разложение. В одну минуту он понял силу зла, внесенного этим ферментом, он сам отравлен, его семья разрушена, часть общества готова рухнуть и уничтожиться. Не отводя от нее глаз, он, как бы, старался проникнуться отвращением к ее наготе.
Он вспоминал свое прежнее отвращение к женщине, к чудовищу, исполненному всякие скверны, о котором говорится в апокалипсисе.
Наконец, она надела длинную рубашку с кружевом и села на пол перед камином. Это было ее любимое место. Вспомнив про хронику Фошри, она принялась расспрашивать Мюффа, но тот отвечал вяло, не желая ее сердить. К тому же он заметил, что она имеет что-то против Фошри. Затем, она погрузилась в глубокое молчание, обдумывая средство удалить скорее графа. Ей хотелось придумать что-нибудь половчее, потому что у нее было доброе сердце, и она не любила огорчать людей, тем более, что этому человеку изменила жена, и ей, в конце концов, его становилось жаль.
— Так ты завтра утром ожидаешь свою жену? — спросила она вдруг.
Мюффа сидел в кресле с усталым видом. Он отвечал утвердительно кивком головы. Нана смотрела на него серьезно, занятая своими мыслями.
— Ты давно женат? — спросила она.
— Девятнадцать лет, — отвечал он.
— А!.. А что твоя жена — хорошая? Вы ладно живете между собою?
Он молчал. Но потом он, несколько смущенно, проговорил:
— Но, ведь, я просил тебя никогда не говорить об этом.
— Это почему? — воскликнула она с досадой. — Говоря о твоей Жене, я ее, кажется, не съем… Э, голубчик, все женщины стоят друг друга.
Нана остановилась, боясь сказать слишком много. Она приняла покровительственный тон, считая себя очень доброй. Бедный человек, его надо пожалеть! К тому же, ей пришла в голову веселая мысль. Она улыбнулась и проговорила:
— Скажи, ты не живешь больше со своей женой?
— Нет, даю тебе честное слово, — отвечал он, опасаясь сцены.
— И ты думаешь, что она настоящая деревяшка?
Он кивнул головой, в знак согласия.
— Потому-то ты и любишь меня? Отвечай, я не рассержусь.
Он опять кивнул головой.
— Отлично! — сказала она. — Я так и думала. Ах, бедняжка!.. Послушай, ты знаком с моей теткой Лера. Когда она придет сюда, попроси ее рассказать тебе историю зеленщика, что живет под нею… Черт возьми! как горячо. Постой немножко, я повернусь. Теперь погрею себе левый бок.
Когда она подставила к огню свой жирный бок, ей пришла в голову пресмешная мысль, от которой она сама рассмеялась.
— Не правда ли, я теперь, точь-в-точь, похожа на гуся?.. Именно, гусь на вертеле. Верчусь, верчусь. Право, я совсем жарюсь в собственном соку.
Она принялась громко хохотать, но, вдруг, в эту минуту из кухни донеслись голоса и хлопанье дверей. Мюффа, удивленный, устремил на нее вопрошающий взгляд. Она сделалась серьезной и озабоченной. Это, наверное, Зоин кот, препоганое животное, которое все бьет. При этом она взглянула на часы. Половина первого. Как это она совсем забыла о том, что решила позаботиться о счастье своего бедненького рогоносца!
Но теперь, когда другой уже тут, нужно спровадить его, и, притом, поскорее.
— Что ты хотела сказать? — заискивающим голосом, спросил граф Мюффа, счастливый тем, что она так любезна с ним на этот раз.
Но она так торопилась отделаться от него, что, вдруг, перейдя в совершенно другое настроение, — сделалась грубой и наглой, и уже не церемонилась в выражениях.
— Ах, да! — воскликнула она. — О зеленщике и его жене. Так вот, видишь ли, миленький, они совсем не знали друг друга… Жили, как чужие… Кончилось тем, что, считая ее сущей деревяшкой, он стал заводить знакомства с разными… и с ним случались всякие гадости, она же, со своей стороны, утешалась с ребятами, которые были половчее мужа-пентюха… Так подобные отношения всегда кончаются, — мне это хорошо известно. Вот, что значит не понимать друг друга.
Мюффа побледнел, поняв, наконец, к чему клонятся все ее намеки, и хотел заставить ее замолчать, но она чересчур расходилась.
— Нет, — крикнула она, — дай мне кончить! Если б вы не были ослами, то были бы так же внимательны к вашим женам, как и к нам, а если бы ваши жены не были индюшками, то они потрудились бы делать, для удержания вас, по крайней мере, то, что мы делаем для того, чтобы завлекать вас. Все это — одно жеманство… Так вот что, миленький! Намотай себе это на ус!
— Не говорите о честных женщинах, — грубо сказал он, — потому что вы их не знаете.
Нана вскочила на колени.
— Как, я их не знаю? — вскричала она. — Замарашки все твои честные женщины — вот что! Держу пари, что между ними не найдется ни одной, которая посмела бы рассказать про себя все, как я… О, не приставай ты ко мне с твоими честными женщинами, не то я скажу тебе нечто такое, в чем потом сама буду каяться.
Вместо всякого ответа, Мюффа пробормотал какое-то бранное слово. Нана, в свою очередь, побледнела. Она пристально смотрела на него в течение нескольких секунд, не говоря ни слова. Потом, ясным, отчетливым голосом, проговорила:
— Что бы ты сделал, если бы жена обманула тебя?
Он ответил угрожающим жестом.
— Ну, а если бы я тебя обманула?
— О, ты… — пробормотал Мюффа, пожимая плечами.
Нана вовсе не была зла. С самого начала разговора, ей ужасно хотелось сказать ему, что он рогоносец, но она удерживалась. Она желала бы тихонько происповедовать его, но это, наконец, выводило ее из себя. Пора было кончить.
— В таком случае, мой миленький, не понимаю, чего ты ко мне лезешь? Вот уже два часа, как ты наскучаешь мне. Ступай лучше за своей женой. Я тебе скажу, где она: у Фошри, улица Тетбу, на углу Провансальской… Видишь, я тебе даю даже адрес.
При этих словах Мюффа поднялся со своего места, шатаясь, подобно быку, пораженному обухом. Но это еще более поощрило ее, и она прибавила торжественно:
— Нечего сказать, хороши ваши честные женщины, которые вмешиваются в наши дела и крадут у нас любовников!..
Но она не кончила: сильным толчком он повалил ее на пол и поднял над ней сапог, намереваясь размозжить ей голову, чтоб заставить ее замолчать. Она страшно испугалась. Граф принялся бегать по комнате, как сумасшедший. Его зловещее молчание и ужасная внутренняя борьба тронули Нана до слез. Она глубоко раскаивалась в своей неосторожности и, придвинувшись к огню, чтоб погреть себе правый бок, пыталась утешить графа.
— Послушай, голубчик, честное слово, я думала, что ты все уже знаешь. Иначе я, право, ничего бы не рассказала тебе. Да, наконец, это, может быть, и не правда. Я ничего не утверждаю. Об этом говорят, но что это доказывает? Право, ты напрасно горячишься. Если б я была мужчиной, я бы наплевала на всех женщин. Видишь ли, женщины, как сверху, так и снизу, все похожи друг на друга: все они — дрянь.
Она бранила всех женщин из самоотвержения, желая смягчить нанесенный ему удар. Но он ничего не слушал и не понимал. Не переставая ходить, он надел ботинки и сюртук. Затем он еще несколько минут походил по комнате, как бы отыскивая дверь, и, наконец, стремглав выбежал из комнаты. Нана очень рассердилась.
— Ну и скатертью тебе дорога! — крикнула она громко, хотя, кроме нее, в спальне никого уже не было. Каков! еще сердится, когда ему говорят… А я то еще извинялась! Ведь я первая попросила прощения! Да и не сам ли он подзадоривал меня?
Однако, она, все-таки, была недовольна собою. Но делать было нечего.
— Не виновата же я, в самом деле, что жена наставила ему рога!
Наконец, обжаренная со всех сторон, горячая, как печь, она юркнула в кровать, позвонив Зою, чтобы та впустила другого, поджидавшего уже на кухне.
Выйдя от Нана, Мюффа быстро пошел вперед. Только что прекратился проливной дождь, и на грязных улицах было скользко. Подняв машинально глаза к небу? он увидел клочки черных, как сажа, облаков, бежавших по луне. В этот поздний час на бульваре Гаусмана было почти пусто. Он прошел мимо дровяных дворов, расположенных близь оперы, бормоча бессвязные слова. Эта девка лжет. Она выдумала это по глупости и по злобе. Ему следовало размозжить ей голову, когда она лежала у его ног. Это чересчур позорно. Он никогда больше не увидит ее, никогда не прикоснется к ней, иначе он будет последний из подлецов! Он глубоко вздохнул, точно с него свалилась страшная тяжесть. О, проклятое голое чудовище, глупое, поджаренное, как гусь, плюющее на все, что он привык уважать в течение сорока лет! Луна выглянула из-за облаков, покрыв белой скатертью пустынную улицу. Ему вдруг сделалось страшно, и он зарыдал, полный горя и отчаяния.
— Боже мой! — пробормотал он, — все кончено, ничего больше нет!
Запоздалые пешеходы проходили еще по бульвару. Он пытался успокоиться. Слова этой женщины все еще звучали в его пылавшей голове, ему хотелось теперь обдумать факты. Графиня должна была вернуться от m-me Шезель только завтра утром, но что могло помешать ей вернуться в Париж вечером и поехать на свидание к этому человеку? Он припоминал теперь некоторые подробности из времени их пребывания в Фондеттах. Однажды он застал Сабину под деревом до того взволнованной, что, она не могла ему ничего ответить. Этот человек был тут же. От чего же не могла она теперь быть у него? Чем более он думал об этом, тем более это казалось ему вероятным. В заключение это показалось ему даже совершенно естественным н неизбежным. В то время как он сидел у кокотки, жена его сидела у своего любовника. Что могло быть проще и логичнее? Рассуждая таким образом, он силился оставаться хладнокровным. Он чувствовал, что впал в грех безумного плотоугодия, который, разверзаясь все больше и больше, подобно бездонной пропасти, поглотил весь окружавший его мир.
Жгучие образы преследовали его. Нагая Нана вызывала образ нагой Сабины. При этом видении, сопоставлявшем их с такой бесстыдной близостью, он споткнулся и чуть не попал под колесо извозчичьих дрожек. Женщины, выходившие из одного кафе, еще не закрытого, не смотря на позднюю пору, со смехом принялись подталкивать его. Слезы снова подступили ему к горлу, и, не желая плакать при всех, он поспешил свернуть в темную и пустынную улицу Россини, где принялся рыдать, как ребенок, идя вдоль безмолвных домов.
— Конечно, — повторял он глухим голосом, — ничего у меня больше нет! ничего больше нет!
Он рыдал так сильно, что должен был прислониться к одной двери, закрыв мокрое лицо руками. Шум чьих-то шагов заставил его встрепенуться. Ему было и стыдно, и страшно, он бегал от людских глаз, как ночной бродяга. Встречаясь с кем-нибудь на тротуаре, он старался принять развязный вид, воображая, что его историю можно отгадать по его походке. Он прошел по улице Grande Bateliere до улицы Faubourg Montmartre. Но свет фонарей испугал его, и он повернул назад. В течение целого часа бегал он, таким образом, из квартала в квартал, выбирая самые темные закоулки. Но, без сомнения, у него была тайная цель, к которой он постепенно приближался, хотя и с бесконечными изворотами. Наконец, на углу одной улицы он поднял глаза. Он пришел. Это был угол улиц Тетбу и Провансальской. Он употребил час времени, чтобы дойти туда, тогда как это можно было сделать в пять минут. Он вспомнил, что месяц тому назад был у Фошри, чтоб поблагодарить его за одну из его хроник о бале в Тюльери, где было упомянуто и его имя. Он жил в антресолях, маленькие квадратные окошечки его квартиры были на половину закрыты колоссальной вывеской какой-то лавки. Последнее окно слева перерезывалось яркой полосой света, проходившего сквозь плохо закрытые ставни. Он остановился, устремив глаза на эту полосу света, чего-то ожидая.
Луна утонула в черном, как чернила, небе, и начал моросить холодный мелкий дождик. На колокольне церкви св. Троицы пробило два. Улицы Провансальская и Тетбу убежали вдаль, пустынные, освещенные бесконечным рядом фонарей, терявшихся в желтом тумане. Мюффа не шевелился. Он вспомнил, что это была комната, обитая красными обоями, с кроватью в стиле Людовика XV в глубине. Лампа стояла, вероятно, на камине справа. Они, наверное, уже легли, потому что не промелькнуло ни одной тени, и полоса света оставалась неподвижной, как отблеск ночника. Устремив глаза все на ту же точку, Мюффа составлял план: позвонить, подняться вверх, не отвечая на вопрос швейцара, выломать дверь и броситься к ним в спальню, чтобы захватить их на месте преступления. На мгновение его остановила мысль, что с ним нет оружия, но потом он решил, что и руками задушит их обоих. Он возвращался к своему плану, обдумывая и исправляя его, не переставая при этом высматривать, не явится ли какой-нибудь обличительный признак. Если бы в эту минуту в окне мелькнула тень женщины, он бы позвонил. Но его леденила мысль, что он, может быть, ошибается. Что он в таком случае скажет? К тому же, им снова начинали овладевать сомнения — его жена не могла быть у этого человека, это слишком чудовищно, невозможно. Но он, все-таки, не уходил. Он погрузился мало-помалу в какое-то не то оцепенение, не то полусон, который, вследствие продолжительного ожидания и упорного сосредоточения на одной точке, наполнялся галлюцинациями.
Пошел ливень. Два полицейских прошли мимо, и он должен был отойти от ворот, к которым он, было, прижался. Когда они ушли, он снова вернулся, весь мокрый и дрожа от холода.
Светлая полоса оставалась все на прежнем месте, ясная, неподвижная. Он уже собрался было уходить, когда вдруг мелькнула какая-то тень. Но она исчезла так быстро, что он подумал, что, может быть, ошибся. Но вслед затем забегали одна за другою новые тени, как будто в комнате поднялась страшная суматоха. Мюффа стоял, точно пригвожденный к противоположной стене. У него невыносимо жгло в желудке, но он терпеливо ждал. Мелькали профили рук и ног, огромная рука бегала по потолку с кувшином, но ничего нельзя было ясно рассмотреть. Ему показалось, однако, что он заметил женский шиньон. Он похож на прическу Сабины, подумал он, но только затылок слишком развит. В эту минуту он ничего не мог толково сообразить. Желудок причинял ему такие страдания, что он прижимался к воротам, чтобы успокоиться, зубы его стучали, как у бедняка, на холоде. Затем, не переставая смотреть все на тоже окно, он предался нравственно-политическим фантазиям: он воображал себя депутатом, на трибуне перед собранием, гремящим против разврата, предсказывающим катастрофы. Он перифразировал статью Фошри о ядовитой мухе и торжественно провозглашал, что общество не может держаться при таких византийских нравах. Это его успокоило. Тем временем, тени исчезли. Очевидно, они снова легли. Но он все смотрел, ожидая, что будет дальше. Пробило три чара, потом четыре. Он все не мог уйти. Когда начинался ливень, он прятался под ворота, а брызги грязи падали ему на ноги. Никто уже не проходил по улице. По временам глаза у него сами собою закрывались, точно обжигаемые яркой полосой света, на которую он уставился с таким глупым упрямством. Еще два раза мелькали тени, повторяя те же движения, еще два раза по потолку пробежала рука с огромным кувшином. Но, потом, снова водворилось спокойствие. Эта возня в комнатах еще более увеличивала его нерешительность. К тому же, ему пришла в голову одна мысль, которая сильно умерила его волнение. Он сообразил, что ему стоит только дождаться выхода женщины. Конечно, он в ту же минуту узнает Сабину. Что могло быть проще? Никакого скандала и полная достоверность. Нужно только дождаться. Из всех смешанных ощущений, испытанных им за эту ночь, в нем осталось теперь одно жгучее желание звать правду. Но ждать у этих ворот было невыносимо скучно, он чуть не виснул. Для развлечения он старался сосчитать, сколько времени ему еще остается ждать. Сабина к девяти часам должна быть на вокзале. Оставалось, стало быть, еще часа четыре с половиною. Он готов был ждать сколько угодно, он не пошевельнулся бы со своего места, он даже с наслаждением мечтал о том, что его ожидание будет вечно.
Вдруг светлая полоса исчезла, и это, по-видимому, ничтожное обстоятельство было для него неожиданной катастрофой. По-видимому, они потушили лампу и теперь будут спать. И, действительно, уже пора. Но это его очень сердило, потому что теперь это черное окно уже не занимало его более. С четверть часа смотрел он на него, наконец, оно утомило его, и он отошел от ворот и сделал несколько шагов по тротуару. До пяти пасов он прохаживался взад и вперед, посматривая от времени до времени на окно. Оно, по-прежнему, оставалось мертвым. Иногда ему приходила в голову мысль, не во сне ли он видел, что в нем плясали тени. Его одолевали ужасная усталость и какая-то тупость, так что он забывал даже, чего он собственно ждет тут, на улице. Он шел по тротуару бессознательно, натыкаясь на тумбы и вдруг просыпаясь с испугом человека, не понимающего, где он и что с ним. Эх, наплевать на все! Раз они легли спать, пусть себе спят. Стоит ли мешаться в это дело? Ночь темна, никто ничего не узнает. Тогда все в нем, даже любопытство, точно сразу испарилось. Осталось одно желание покончить со всем этим, отдохнуть. Холод увеличивался. Оставаться на улице становилось невыносимо. Два раза он уходил, снова возвращался, еле волоча ноги, и снова уходил. Все кончено, ничего больше нет! Он дошел до бульвара и уже не возвращался.
Мрачно было его путешествие по улицам Парижа. Он шел медленно, почти задевая платьем стены домов. Каблуки его стучали по мостовой, тень его то уменьшалась, то вытягивалась, описывая полукруги у каждого фонаря. Это как-то механически поглощало его внимание. Впоследствии он решительно не мог припомнить, по каким улицам он проходил. Ему казалось, что он в течение нескольких часов вертелся кругом, как в цирке. Одно только воспоминание очень ясно запечатлелось в его памяти. Он очутился, сам не зная как, у пассажа панораму, прижавшись лицом к решетке и схватившись обеими руками за болты. Он не тряс их, он только старался рассмотреть, что делается по ту сторону решетки. Им овладело чрезвычайное волнение, хотя он не мог ничего увидеть во мраке пустой галереи. Ветер, сырой как из погреба, дул ему прямо в лицо. Но он упрямо стоял. Потом, очнувшись, он спросил себя, чего же ему нужно в такой поздний час у этой решетки, к которой он прижался с такой силой, что на лице у него остался рубец. Тогда он снова двинулся в путь, полный отчаяния и смертельной тоски, как человек подло обманутый и покинутый всеми в этом мраке.
Наконец, начался день, серый зимний день, кажущийся таким меланхолическим на грязных улицах Парижа. Мюффа очутился в широкой строящейся улице, близь дровяных дворов новой оперы. Залитый дождем, изрытый колесами повозок, глинистый грунт превратился в настоящее болото. Не обращая никакого внимания на лужи, он все шел, скользя и стараясь не упасть. Пробуждение Парижа, партии полотеров и рабочих, начинавших появляться на улицах, по мере того как светало, сильно смущали его. Все смотрели на него с удивлением. Шляпа его была мокра от дождя, ноги по колено в грязи, вид растерянный. Долго прятался он за лесами строящихся домов. В его опустелой душе оставалась только одна идея, что он очень несчастлив. Весь этот ужасный кризис окончился жалостью к самому себе. Поскользнувшись в одном месте, он почувствовал, — что слезы выступили у него на глазах, это были слезы не негодования, а просто слабости и малодушия, одним словом, он чересчур устал, его слишком измочило дождем, ему было слишком холодно. Он приходил в ужас при мысли вернуться в свой мрачный дом на улице Мироменаль. Ему хотелось, чтобы его согрели, пожалели, приголубили. Он машинально пошел к Нана. Дверь была заперта. Ему пришлось ждать, привратник отворилее. Поднимаясь по лестнице, он улыбался, мечтая заранее о теплом гнездышке, где ему можно будет отдохнуть и поспать.
Когда Зоя отворила ему дверь, на лице ее выразилось недоумение и беспокойство. Барыня не могла всю ночь сомкнуть глаз, у нее ужасная мигрень. Впрочем, она, все-таки, посмотрит, может быть, она еще не спит. Она скользнула в спальню, а Мюффа тяжело опустился в кресло. Но почти в то же мгновение, в кухню вбежала взбешенная Нана. Она прямо соскочила с постели, едва успев накинуть юбку, босоногая, с распущенными волосами и разорванной рубашкой.
— Как, ты опять здесь? — крикнула она, вся красная от гнева.
Она бросилась вперед, чтобы самой вытолкать его за дверь. Но, заметив, в каком он виде, она почувствовала к нему жалость.
— Ну, хорош же ты, мой бедненький! — сказала она, смягчаясь. — Где это ты был? Ты их караулил, ты бушевал?
Он не отвечал ничего, продолжая сидеть в кресле с видом пришибленного животного. Но она поняла, что у него все еще не было ясных доказательств, и, чтобы утешить его, сказала:
— Ты видишь, я ошиблась. Я ничего не знаю наверное… Твоя жена честная женщина, ей-ей!.. Теперь, голубчик, ступай домой и ложись спать. Тебе это нужно.
Он не шевелился.
— Ну, ступай же. Ведь нельзя же тебе оставаться у меня. Надеюсь, ты понимаешь, что в такой час это неловко.
— Ничего, пойдем спать, — пролепетал он.
Она сдержала гневный жест. Терпение ее готово было лопнуть. Неужели он сошел с ума?
— Ну, полно, убирайся! — повторила она.
— Не пойду.
Тут она окончательно вышла из себя.
— Но, ведь, это отвратительно!.. Пойми, наконец, что ты мне надоел, ступай к своей жене, которая тебе наставила рога… Да, наставила тебе рога, знай это раз навсегда. Что — доволен? Оставишь ты меня, наконец, в покое?
Глаза Мюффа наполнились слезами. Он сложил руки с мольбою.
— Пойдем спать…
Нана совсем потеряла голову. С ней самой чуть не сделалась истерика. Это, наконец, ни на что не похоже. Какое ей дело до всех этих историй? Разве она не постаралась, по доброте душевной, раскрыть ему глаза самым деликатным образом? А теперь хотят, чтобы она же за все отдувалась! Нет, благодарим покорно. У нее доброе сердце, но не на столько.
— Черт возьми! с меня довольно! — крикнула она, ударяя кулаком по столу. — Я ли не старалась! Я ли не была верна тебе, хотя мне стоило сказать слово, чтобы меня осыпали золотом…
Он с удивлением взглянул на нее. Никогда он не думал о деньгах. Стоило ей только выразить какое-нибудь желание, он его в ту же минуту готов был исполнить. Все его богатство к ее услугам.
— Нет, теперь уже поздно, — с бешенством отвечала Нана. — Я люблю таких, которые дают, не дожидаясь, чтобы их попросили. Теперь же давай мне хоть миллион — не хочу! Кончено, мне теперь не до тебя. Пошел вон, или я за себя не отвечаю, я сделаю что-нибудь ужасное.
Она пошла на него с угрожающим видом добродушной девушки, выведенной из терпения и глубоко убежденной в своем превосходстве над честными людьми, от которых ей житья не было. Но в эту самую минуту отворилась дверь, и на пороге показался Стейнер. Это было уже чересчур.
— Как, еще один? — закричала она с бешенством. Стейнер, ошеломленный криком, остановился. Неожиданное присутствие Мюффа и, притом, в такой час, раздражало его, потому что он боялся объяснения, которого старался избегать в течение трех месяцев. Он моргал глазами, переминался со смущением на одном месте, стараясь не смотреть в глаза графу. Он тяжело дышал, лицо его было красно и искажено, как у человека, избегавшего весь Париж, чтобы принести хорошую весточку и вдруг наткнувшегося на катастрофу.
— Чего тебе? — грубо спросила Нана, обращаясь к нему на ‘ты’, не обращая внимания на присутствие Мюффа.
— Я…. я…. — пролепетал он… — мне нужно передать вам то, что вы знаете.
— Что?
Он колебался. Третьего дня она объявила ему, что если он не достанет ей тысячу франков для уплаты по векселю, она не пустит его больше к себе на порог. Целых два дня бегал он по городу, и сегодня утром, добыл всю сумму.
— Тысячу франков, — сказал он, наконец, вынимая из кармана и подавая ей пакет.
Нана совсем об этом позабыла.
— Тысячу фликов! — воскликнула она. — Разве я прошу милостыню. Вот смотри! Плевать мне на твою тысячу франков.
И, взяв пакет, она бросила ему его в лицо.
Как расчетливый человек, Стейнер поднял деньги я смотрел ей в лицо, ничего не понимая. Мюффа обменялся с ним взглядом, полным отчаяния. А Нана уперлась кулаками в бока, чтоб громче кричать.
— Когда же вы перестанете, наконец, оскорблять меня? Я рада, что и ты пришел, голубчик: мне удастся прогнать вас обоих разом. Ну же, вон, вон! живее!
Они стояли, оторопелые, не двигаясь с места.
— Что? вы находите, что я делаю глупость? Может быть! Но уж вы слишком надоели мне. Будет с меня. Надоели мне эти порядочные люди. Если мне от этого придется околеть с голоду — мое дело!
Они стали успокаивать и уговаривать ее.
— Раз, два, три…. вы не хотите уходить. Ну, так смотрите — вот!
Быстрым движением она настежь отворила дверь своей спальни, и оба ее поклонника увидели, на измятой кровати…. Фонтана. Последний вовсе не ожидал, что его вдруг представят в таком виде, но нисколько не смутился, привыкнув ко всяким неожиданностям на сцене. После первого мгновения удивления он стал строить, соответствующие случаю, рожи, чтобы выйти с честью из этого пассажа. Он высовывал подбородок, морщил нос и передергивал физиономию.
Этого-то Фонтана и поджидала Нана каждый вечер у театра, почувствовав к нему бешеную страсть кокоток к гримасничанью и уродству комиков.
— Вот! — произнесла она с трагическим жестом.
Мюффа, терпеливо переносивший все, тут, наконец, вышел из себя.
— Потаскушка! — прорычал он.
Нана, направившаяся было к себе в комнату, вернулась назад, чтобы оставить за собой последнее слово.
— А твоя жена разве не потаскушка?
Она ушла, захлопнув дверь и заперев ее на ключ. Мюффа и Стейнер, оставшись одни, молча обменялись взглядом. Вошла Зоя, но не принялась гнать их, а, напротив, стала очень любезно уговаривать. Как благоразумная женщина, она поняла, какую страшную глупость сделала ее госпожа. Но она, все-таки, пыталась защитить ее: это недолго продлится. Пусть пройдет у нее этот зуд. Граф и банкир молчали и вышли, не говоря ни слова. На улице, они братски протянули друг другу руку и, повернувшись, друг к другу спиной, пошли каждый в свою сторону, медленно волоча ноги.
Когда Мюффа вернулся к себе домой на улицу Мироменаль, жена его только что приехала. Они встретились на широкой лестнице, мрачные своды которой обдали их ледяным холодом. Оба подняли головы, и глаза их встретились. Граф был в своем испачканном грязью костюме, со своей подозрительной бледностью человека, вышедшего из какой-нибудь трущобы. Графиня, точно вся измученная ночью, проведенной на железной дороге, спала на ходу, непричесанная, с синевой под глазами.

Часть вторая

IX

Это была маленькая квартира на улице Бэрон, близь Монмартра, в четвертом этаже. Нана и Фонтан пригласили нескольких знакомых на крещенский пирог. Переехав за несколько дней на новую квартиру, они праздновали новоселье.
Все это произошло совершенно неожиданно, без всякого приготовления, в разгаре медового месяца. На другой день после своей смелой выходки, когда она вытолкала в дверь графа и банкира, Нана почувствовала, что все вокруг нее готово рухнуть. Она жила только кредитом этих господ. Нана сразу поняла свое положение. Кредиторы наполнят ее квартиру, станут вмешиваться в ее, дела, потребуют распродажи, если она будет сопротивляться, поднимутся ссоры, нескончаемая брань из-за остатков мебели. Она предполагала все бросить разом. К тому же, ей опротивела квартира на бульваре Гаусман. Она не могла видеть этих позолоченных комнат. В припадке нежности к Фонтану, к ней вернулись ее прежние идеалы, когда она еще была цветочницей, она мечтала о светлой комнатке с зеркальным шкафом и кроватью, покрытой голубым репсом. В два дня она распродала все свои золотые вещи, всякую мелочь и исчезла с десятком тысяч франков, не сказав ни слова консьержу. Она сбежала окончательно, не оставив после себя ни малейшего следа. Таким образом, она разом отделается от всех. Фонтан был очень мил. Он ей ни в чем не противился, обходясь с нею, как добрый товарищ. Со своей стороны, он имел около семи тысяч франков, которые он согласился прибавить к ее десяти тысячам, хотя его и обвиняли в скупости. Эта сумма казалась им совершенно достаточным капиталом. Они переехали в меблированную квартиру на улице Бэрон, разделяя все между собою, как добрые товарищи. Первые дни все шло прекрасно.
Вечером, накануне крещения, г-жа Лера явилась первая, вместе с Луизэ. Она казалась озабоченной. Так как Фонтана не было, то она позволила себе выразить некоторые опасения, она сожалела, что ее племянница отказывается от богатства.
— Ах, милая тетя, я его так люблю, — воскликнула Нана, красиво прижимая к груди свои руки.
Это слово произвело неожиданное впечатление на г-жу Лера. Ее глаза сделались вдруг томными.
— О, если так… — сказала она, делая вид, что она побеждена этим аргументом, — любовь прежде всего.
Она стала восхищаться удобством квартиры. Нана показала ей все комнаты н даже кухню. Правда, она была не велика, но все было отделано заново, обои были новые, солнце светило во все окна.
— Квартира свежа, как роза, — повторяла г-жа Лера с умилением. — Настоящее гнездо голубков.
Выразив желание поговорить с Нана наедине, она оставила Луизэ в кухне с экономкой, занятой приготовлением цыпленка. Она пустилась в рассуждения с Зоей, которая осталась на своем, посту, храбро отражая кредиторов из преданности к своей госпоже. Она надеялась, что барыня ее когда-нибудь вознаградит, об этом она не беспокоилась. Среди разгрома квартиры на бульваре Гаусман она, в присутствии кредиторов, держала себя с достоинством, отвечая на расспросы, что барыня уехала путешествовать, и никому не давала ее адреса. Однако утром она забежала к г-же Лера, имея сообщить нечто новое. Накануне явились кредиторы: обойщик, угольщик, прачка, предлагая значительную сумму денег вперед, если барыня согласится вернуться и вести прежний образ жизни. Тетка передала слова Зои. Наверное — под этим скрывалось предложение какого-нибудь господина.
— Никогда, — объявила возмущенная Нана. — Однако, хороши же эти поставщики! Они думают, что мною можно торговать, чтоб уплатить их счеты… Понимаешь, я бы скорее согласилась умереть с голоду, чем обмануть Фонтана.
— Я так и отвечала, — заметила г-жа Лера, — у моей племянницы слишком нежное сердце для такого поступка, сказала я.
Однако Нана было досадно, когда она узнала, что Миньон тоже продается и что Лабордэт покупает эту дачу для Каролины Эке, за бесценок. Это ее взбесило против всей этой компании. И говорить нечего, что она лучше их всех.
— Они могут толковать, что хотят, — заключила она, — но деньги им никогда не дадут настоящего счастья… К тому же, знаешь ли, тетя, я и забыла о существовании всех этих господ. Я слишком счастлива.
В эту минуту явилась г-жа Малуар, в шляпе какой-то особенной формы, усвоенной ею одной. Радость при встрече была взаимная. Г-жа Малуар пояснила, что ее стесняет богатая обстановка, теперь она, по временам, будет заходить сыграть свою партию. Вторично осмотрела квартиру, в присутствии экономки, жарившей цыпленка, Нана объяснила, что ей необходимо соблюдать бережливость и что ей невозможно держать лишней прислуги. Луизэ с блаженством смотрел на цыпленка.
Раздались голоса. Фонтан возвращался с Воском и Прюльером. Можно было садиться за стол. Суп был уже подан, когда Нана в третий раз показала свою квартиру гостям.
— Ах, дети! как вам здесь хорошо, — повторял Боск, чтоб потешить товарищей, угощавших его обедом, хотя, в сущности, вопрос об этом ‘гнездышке’, как он выражался, нисколько не интересовал его.
— Да, все это очень мило, — бормотал Прюльер с жеманным видом, — немного тесновато, пожалуй, но очень мило.
В спальне Боск сделал еще любезное замечание.
Вообще, он называл всех женщин клячами и одна мысль о том, что человек может связаться с такой грязной тварью, возбуждало в нем сильнейшее негодование помимо глубокого презрения, которое он, в качестве пьяницы, имел ко всем людям, вообще.
— А! молодцы, — продолжал он, подмигивая глазами, — все это они проделали втихомолку!.. Ну, что же, и хорошо сделали!.. Все это отлично, и мы станем посещать вас, черт возьми.
В эту минуту Луизэ появился верхом на метле и Прюльер язвительно заметил:
— Как? у вас уже такой ребенок!
Это показалось очень забавным. Г-жа Лера и Малуар покатились со смеху. Нана весело смеялась, отвечая, что, к несчастью, нет, но что, может быть, и будет, она бы очень желала иметь ребенка. Фонтан, принимая добродушный вид, брал Луизэ на руки, играл и шутил с ним.
— Это ничего не значит… Зови меня папой, крошка.
— Папа… папа… — лепетал ребенок.
Все принялись его ласкать. Боск, соскучившись, заметил, что пора обедать, это дело хорошее. Нана усадила Луизэ возле себя. Обед был очень весел. Боск терпел от соседства ребенка, вынужденный защищать от него свою тарелку. Г-жа Лера его тоже стесняла. Она с умилением, вполголоса, говорила ему о том, как ему идет длинная белая борода в ‘Белокурой Венере’ и тайно сообщила ему, что многие порядочные господа еще до сих пор пленяются ею, два раза Боск должен был отодвигаться от нее, потому что она смотрела на него уж чересчур умильно. Прюльер невежливо обходился с г-жею Малуар, не предложил ей ни разу угощений. Он был занят только Нана. Его, конечно, злило, что она сошлась с Фонтаном, тем более что голубка всем надоела своими нежностями. Против всех правил они пожелали сидеть рядом.
— Что за дьявол! Ешьте! Нацеловаться еще успеете, — повторял Боск, с полным ртом. — Подождите, по крайней мере, когда мы уйдем.
Но Нана не могла удержаться. Она была в восторге, краснея и улыбаясь, как молодая девушка. Не сводя глаз с Фонтана, она осыпала его нежными названиями: котик мой, волчок и т. д., передавая ему что-нибудь, она каждый раз целовала его в глаза, в губы, в ухо, когда он сердился, она нежно брала его за руку и снова целовала. Фонтан самодовольно н снисходительно позволял ‘обожать’ себя. Он рисовался своей козлиной физиономией и чудовищным безобразием в присутствии этой красивой женщины, которая его боготворила. Иногда равнодушно возвращал ей поцелуй с видом человека, который это делает не для своего удовольствия.
— Вы, наконец, несносны, — закричал Прюльер. — Убирайся вон!
Он выгнал Фонтана и уселся на его место возле Нана. Раздались восклицания, аплодисменты, одобрения. Фонтан притворился оскорбленным, разыгрывая роль Вулкана, когда он оплакивает измену Венеры. Прюльер рассыпался в любезностях, но Нана сразу укротила его, толкнув его ногой под столом. Нет, с ним она жить не станет. Еще недавно он ей немного нравился. Но теперь она его возненавидела. Если он ее еще раз тронет, она ему бросит стакан в лицо.
Однако вечер прошел благополучно. Разговор зашел о театре Варьете. Когда же, наконец, околеет этот негодяй Борднав? Он так страдает от своих грязных недугов, что до него противно дотронуться. Еще накануне, на репетиции, он целый час ругал Симонну. Вот кого уже артисты не станут оплакивать! Нана говорила, что если он когда-нибудь обратится к ней, она его славно отделает, к тому же, она в театре играть больше не станет, не стоит того. Фонтан, который тоже не участвовал в новой пьесе, принимал вид человека разочарованного, восхваляя приятность свободы, не отходить от своей кошечки и проводить вечер, вдвоем, у огня. Гости делали одобрительные замечания, притворяясь, что завидуют их счастью.
Подали пирог. Боб достался г-же Лера, которая положила его в стакан Боска. Раздались восклицания: ‘Король пьет, король пьет!’. Нана воспользовалась суматохой, чтобы расцеловать Фонтана и шепнуть ему что-то на ухо. Прюльер с притворным смехом заметил, что это не по правилам, Луизэ спал на стуле. Общество разошлось около двух часов. Прощанья происходили на лестнице.
— Вы отменно сделали, бормотал Боск. До воскресенья. Тогда еще покутим.
В течение трех недель жизнь влюбленных шла прекрасно. Нана казалось, что вернулось то время, когда ее так радовало шелковое платье. Она мало выходила, стараясь привыкать к простоте и уединению. Однажды утром, идя на рынок за рыбой, она была изумлена, встретив Франсиса, своего прежнего куафера. Он был одет безукоризненно, и ей было совестно, что он ее видит растрепанную, в блузе и туфлях. Но он имел осторожность сохранить учтивость. Он не дозволил себе ни одного вопроса, делая вид, что верит слухам об ее внезапном отъезде.
— А! вы многих огорчили, решившись на неожиданный отъезд. Это для всех была большая потеря.
Нана, забыв свое смущение, принялась его расспрашивать с любопытством. Чтоб им прохожие не мешали, она стояла под воротами с корзиной на руке. Что говорят о ее бегстве? Дамы, которых он посещал, говорили то и другое, одним словом, история произвела страшный шум, имела громадный успех.
— А Стейнер!?
— Стейнер опустился довольно низко, дела его кончатся плохо, если не найдется какой-нибудь удачный оборот.
— А Дагенэ?
— О, этому жилось отлично. Г. Дагенэ собирается пристроиться.
Нана, возбужденная воспоминаниями, готовилась сделать еще несколько вопросов, но ей совестно было упоминать о Мюффа. Франсис, улыбаясь, заговорил первый. Что касается графа, то он ужасно страдает после ее отъезда. Он блуждал, как тень. Его можно было встретить везде, где он только надеялся увидать Нана. Наконец, его увез к себе Миньон. Это известие очень забавляло Нана, она смеялась, но несколько натянуто.
— А! он теперь живет с Розой, — заметила она. — Впрочем, вы знаете, Франсис, мне наплевать на это… Каков святоша! О, я их знаю. Привыкнут и потом восьми дней поститься не могут. А он то мне клялся, что после меня никого не полюбит!
В сущности, Нана была вне себя от досады.
— Это мои объедки, — продолжала она, — хороший подарок для Розы! О, я понимаю, он хотел отмстить мне! за то, что я у нее отняла Стейнера… Хитрая штука взять к себе человека, которого я вытолкала из дому!..
— Г. Миньон рассказывает дело иначе, — отвечал Франсис. — Он утверждает, что граф выгнал вас… Да я самым постыдным образом: коленком.
На этот раз Нана побледнела.
— Как? Что? — воскликнула она, — коленком?.. Нет, это уже слишком. Я сама с лестницы спустила этого рогоносца! Ты знаешь, ведь — он рогоносец! Его графиня наставляет ему рога. Она со всеми, даже с этим негодяем Фошри!.. Хорош и этот Миньон, который ловит любовников для своей жены. Но ведь ее никто и брать не хочет, до того она худа… Что за грязный народ.
Она задыхалась от злости. Наконец, она продолжала:
— А! они это говорят!.. Ну, хорошо, я их разыщу… Хочешь, пойдем вместе?.. Да, я пойду, и посмотрим, хватит ли у них наглости говорить, что меня вытолкали коленком сзади?.. Чтоб меня били! Да я никогда этого не допущу!.. И нет человека, который посмел бы тронуть меня, потому, что я задушила бы его собственными руками.
Однако она успокоилась. Впрочем, пусть себе говорят, они для нее — то же, что грязь на ее башмаках, иметь дело с такими людьми — только грязнить себя, ее совесть чиста. Франсис, приняв более фамильярный тон, решился, уходя, дать ей несколько советов. Неблагоразумно жертвовать всем из-за каприза, капризы к добру не ведут. Она слушала его с опущенной головой, между тем, он ей говорил с видом знатока, которому досадно, что такая красавица пропадает даром.
— Ну, уж это мое дело, — сказала оба, наконец. — Но, все-таки, спасибо тебе, голубчик.
Она пожала его грязную руку и отправилась на рынок. Весь день ее занимала история ее с графом. Она рассказала об этом Фонтану, принимая вид гордой женщины, которая и щелчка не допустит. Фонтан заметил свысока, что все, так называемые, порядочные люди — подлецы, и что их можно только презирать. Нана с этой минуты преисполнилась глубокого презрения.
Как раз в этот вечер они отправились в театр Буфф, чтобы видеть, в роли в десять строк, молодую, дебютантку, знакомую Фонтана. Было около часа, когда они вернулись на Монмартр. На улице Шоосе-д’Антэн они купили себе пирог, который они съели в кровати, так как в комнате было довольно холодно, а огня разводить не стоило. Они ужинали на кровати, покрытые одеялом до пояса, прислонившись к подушкам, и рассуждали о молодой актрисе, которую Нана находила некрасивой и лишенной всякого шика. Фонтан, лежавший с краю, передавал куски пирога со столика. Они кончили тем, что поссорились.
— Ах, как можно это сказать! — воскликнула Нана. — У нее глаза совсем круглые, а волосы прямые, как нитки.
— Молчи, говорю тебе! — повторял Фонтан. — У нее роскошные волосы и огненный взгляд… Странное дело, женщины всегда ругают друг друга.
Он казался недовольным.
— Нет, это уже слишком! — сказал он грубым голосом. — Ты знаешь, я не терплю, чтобы мне надоедали… Будем лучше спать, или дело кончится худо.
Он затушил свечку. Нана в бешенстве продолжала, она не выносила, чтобы с ней говорили таким тоном, она привыкла к уважению. Так как он не отвечал, она должна была замолчать. Но она не могла уснуть и продолжала ворочаться.
— Черт возьми, когда же ты уляжешься? — закричал он, вскакивая с кровати.
— Я не виновата, если тут крошки мешают.
Действительно, на кровать попали крошки, которые кололи все ее тело и заставляли чесаться до крови. Конечно, следовало стряхнуть простыню. Фонтан, разъяренный, зажег свечку. Оба встали, стоя в одних рубашках, принялись руками смахивать крошки с простыни. Он, дрожа от холоду, улегся первый, послав ее к черту за то, что она приказывала ему хорошенько вытереть ноги. Не успела она снова лечь, как опять начала жаловаться на крошки. Их еще несколько осталось на простыне.
— Конечно, тут крошки есть, ты своими ногами опять насорил, — повторила она… — Я так не могу… говорю тебе, я не могу…
Он хотел соскочить с постели. Но Фонтан, выведенный из терпенья, размахнулся и отвесил ей звонкую пощечину. Удар был так силен, что Нана повалилась назад на подушку, оглушенная.
— О! — воскликнула она, как ребенок с глубоким вздохом.
Он пригрозил повторить удар, если она станет еще ворочаться. Затем, потушив овечку, он улегся на спину и вскоре громко захрапел. Нана, спрятав лицо в подушку, рыдала тихо.
Она не на шутку испугалась, до того Фонтан был страшен в эту минуту. Но она сердилась на него недолго. Она почувствовала к нему уважение, хотя и принуждена была лежать у самой стены, уступая ему все место. Наконец, она заснула с раскрасневшимся лицом, со слезами на глазах в каком-то приятном изнеможении, не чувствуя более крошек. Утром, проснувшись, она обнимала Фонтана, крепко сжимая его в своих объятиях.
— Не правда ли, это не повторится более? Никогда? Она его так любит. От него приятно получить даже пощечину.
С этого дня между ними установились совершенно новые отношения. Фонтан из-за всяких пустяков угощал её пинками. Она все выносила. Иногда она кричала, угрожая ему, но он, прижав ее к стене, грозил задушить ее, и она покорялась. Большею частью, после таких выходок, она рыдала несколько минут. Затем, она забывала все, пела и смеялась, бегая по комнатам. Хуже всего было то, что теперь Фонтан исчезал по целым дням и возвращался только к полуночи, он посещал кафе, где бывали его товарищи. Нана выносила все, дрожала и ласкалась, боясь, что он вовсе не вернется, если она его станет упрекать. В те дни, когда ее не навешала тетка с Луизэ или г-жа Малуар, она сильно скучала. Поэтому, она очень обрадовалась, когда, однажды, встретила на рынке Сатэн, покупавшую овощи. С того вечера, когда принц пил за здоровье Фонтана, они потеряли друг друга из виду.
— Как? это ты? разве ты живешь в этом квартале? — спросила Сатэн в изумлении, видя перед собою Нана в такое время на рынке и в туфлях. — Ах, бедная моя, с тобою случилась беда?
Нана, сдвинув брови, заставила ее замолчать, потому что рядом стояли другие женщины, тоже в блузах, без воротничков, с растрепанными волосами, на которых виднелся пух от подушек. Утром все женщины квартала, выпроводив любовников, отправлялись на рынок за припасами с заспанными глазами и недовольным видом после скверно проведенной ночи. Из всех соседних переулков появлялись женщины, очень бледные, одни молодые и прелестные, другие старые, страшные, распущенные, махнувшие рукой на то, что о них подумают прохожие.
Ни одна из них не улыбалась, проходя мимо, с презрительным видом хозяек, для которых мужчин не существует. В ту минуту, как Сатэн покупала редиски, какой-то молодой человек, быть может, приказчик, проходя мимо, крикнул ей: — Здравствуй, милочка. — Сатэн выпрямилась с видом оскорбленной королевы и ответила:
— Каков, свинья! что это значит?
Ей казалось, что она его узнала. За три дня до этого, идя по бульвару ночью, она заговорила с ним на углу улицы Лабрюэр. Тем не менее, она возмутилась его выходкой.
— Они до того наглы, что среди белого дня кричат вам дерзости в лицо, — сказала она, обращаясь к Нана.
Нана купила себе голубей, в свежести которых она сомневалась. Сатэн, провожая ее, указала ей свою квартиру на улице Ларошфуко. Когда они остались вдвоем, Нана стала ей говорить о своей страсти к Фонтану, они шли медленно. Дойдя до квартиры, Сатэн остановилась, заинтересованная рассказом Нана, которая, не стесняясь, передавала ей, как она выгнала графа тычком в спину.
— Отлично! — повторяла Сатэн, — отлично!.. Я тебе говорила, что светские люди — это грязь и больше ничего. Они ничего не понимают… О, это отлично! вытолкать их вон, да еще ночью!.. Он, конечно, ничего не сказал! Они так подлы! Как бы я желала в ту минуту видеть его рожу… Ну, милая моя, ты отлично сделала, что сошлась с другим… Ни слова о деньгах…
Ты придешь ко мне, не правда ли? Дверь налево. Постучать три раза.
С этого дня Нана, когда начинала скучать, всегда отправлялась к Сатэн. Ее всегда можно было застать, так как она выходила не ранее 6 часов. Сатэн занимала две комнаты, которые ей отдавал какой-то аптекарь, чтобы избавить ее от полиции. Но раньше года Сатэн сумела перепачкать всю мебель, выпачкать занавеси и придать квартире такой вид, как будто там жили бешеные кошки. Утром, когда она иногда принималась за уборку, у нее в руках оставались одни обломки и обрывки мебели и драпировок, уцелевших в квартире после всяких перепалок. В такие дни комнаты казались еще грязнее, в них трудно было войти — всякий хлам мешал отворять дверь. Наконец, она кончила тем, что совершенно перестала убирать квартиру. При свете огня, вечером зеркальный шкаф, стенные часы могли еще кое-как обмануть зрение посетителей. К тому же хозяин грозил с некоторого времени выгнать ее. Для кого же ей было беречь мебель? Не для него, конечно! Когда она вставала в веселом расположении духа, она забавлялась тем, что барабанила ногами по комоду или по шкафу, прикрикивая: ‘Эй, берегись’!
Нана заставала ее почти всегда в постели. Даже в те дни, когда Сатэн ходила за покупками, она так уставала, что, вернувшись, всегда бросалась на кровать. Впрочем, днем она таскалась полусонная, выходя из этого оцепенения только вечером, когда зажигали газ. У нее Нана чувствовала себя очень хорошо, они сидели обе, ничего не делая, на неубранной постели, среди полных лоханок я грязных юбок, развешенных по стульям, они сплетничали и болтали без умолку, а Сатэн, большею частью в одной рубашке, курила папиросы, лежа на кровати. Иногда они угощали друг друга водкой, чтобы забыть горе, как они выражались. Не сходя вниз и не одеваясь, Сатэн с лестницы заказывала себе водку, которую ей приносила маленькая десятилетняя дочка консьержа, с удивлением озираясь на голые ноги госпожи. Все разговоры сводились на подлость мужчин. Нана была невыносима со своими рассказами о Фонтане, она не могла сказать двух слов, не возвращаясь к тому, что он говорил и что он делал. Но Сатэн добродушно выслушивала вечные рассказы об ожиданиях у окна, о ссорах из-за испорченного блюда, о примирениях в постели после двухчасового молчания. Нана дошла до того, что пересчитывала Сатэн все удары, которые ей доставались от Фонтана, на той неделе он ей подбил глаза, накануне, не находя туфли, он ее ударил об угол стола, Сатэн не удивлялась, сдувая пепел с папиросы и замечая только, что она в таких случаях всегда успевала увертываться вовремя, так что удары попадали в воздух.
При этих рассказах обе хохотали. Отуманенные и убаюканные бессмысленными рассказами о побоях, повторявшихся сотни раз, они, как все падшие женщины, наслаждались ленивой негой. Нана каждый день извещала Сатэн, ради удовольствия пересказывать ей тысячу раз все выходки Фонтана, не забывая даже рассказать, каким образом он надевал и снимал сапоги. Сатэн, сильно заинтересованная, по-видимому, сочувствовала ей. Она приводила более яркие примеры, так, напр., она рассказывала, что один пирожник избил ее до смерти, а она, все-таки, любила его. Бывали дни, когда Нана плакала, объявляя, что она дольше терпеть не может. Тогда Сатэн провожала ее домой и долго оставалась на улице, чтобы подстеречь, не дойдет ли дело до убийства. На другой день обе женщины наслаждались разговором о примирении, отдавая, впрочем, втихомолку предпочтение тем дням, когда происходили побои, так как это доставляло сильные ощущения. Наконец, они стали неразлучны. Однако Сатэн не бывала у Нана. Фонтан объявил, что он такой женщины не пустит в свою квартиру. Но они уходили вдвоем и, однажды, Сатэн повела Нана в гости к той самой m-me Робер, которая внушала ей некоторое уважение с тех пор, как она отказалась быть у нее на ужине. M-me Робер жила на улице Монье, новой, без магазинов, с красивыми домами, с маленькими квартирками, населенными дамами по преимуществу.
Было пять часов, вдоль безмолвных тротуаров перед высокими белыми домами стояли изящные кареты биржевиков и негоциантов, из них поспешно выходили приличные господа и взглядывали на окна, у которых стояли в ожидании женщины в пеньюарах. Сначала Нана отказалась войти, говоря несколько жеманно, что она не знакома с этой дамой. Но Сатэн настаивала. Почему не войти с подругой? Она сама идет в m-me Робер из учтивости, так как та была очень мила в отношении к ней, встретив ее в ресторане, и приглашала ее к себе. Нана уступила, наконец. Наверху заспанная горничная им сказала, что барыни нет дома. Однако она их впустила в гостиную и оставила одних.
— Черт возьми, какой шик! — заметила Сатэн вполголоса.
Квартира была отделена в строгом буржуазном вкусе парижского лавочника, живущего своей рентой. Нана хотела пошутить. Но Сатэн сердилась и защищала добродетель m-me Робер. Ее можно было встретить только в обществе солидных и почтенных господ, с которыми она всегда шла под руку. Теперь она жила с каким-то важным фабрикантом. Он всегда предупреждал ее о своем посещении и, при встречах, называл ее ‘мое дитя’.
— Да вот она сама! — заметила Сатэн, указывая на большой портрет m-me Робер, стоявший на камине в резной дубовой рамке.
Несколько минут Нана рассматривала портрет. Он изображал весьма смуглую женщину с продолговатым лицом, слегка улыбавшуюся. Всякий сказал бы, что это светская дама, только из самых скромных.
— Странно, — пробормотала Нана, — я, наверное, где-то видела это лицо. Но где? — никак не припомню. Но только далеко не в чистом месте, — о, нет, далеко не в чистом!
Затем, обернувшись к своей приятельнице, она прибавила:
— Так она взяла с тебя слово, что ты побываешь у нее? Но чего же ей от тебя нужно?
— Как чего? вот вопрос. Поговорить, посидеть минутку вместе. Так делается между всеми приличными дамами.
Нана пристально посмотрела на Сатэн, потом щелкнула языком. В сущности, ей какое дело? Но так как m-me Робер заставляла их дежурить в своей приемной, то она объявила, что не намерена сидеть дурой. Обе ушли.
На другой день Фонтан предупредил Нана, что не будет обедать дома, поэтому, молодая женщина утром зашла к Сатэн, чтобы угостить ее в каком-нибудь ресторане. Их затруднял выбор последнего. Сатэн предлагала пойти в разные пивные, которые Нана называла помойными ямами. Наконец, приятельницы согласились пообедать у Лауры, державшей табльдот по три франка за обед.
Когда им надоело шататься по тротуарам, они, чтобы убить время, пришли к Лауре двадцатью минутами раньше, чем следовало. Все три салона были еще пусты, они уселись за стол в той самой зале, где восседала на высоком табурете за прилавком сама Лаура Пидефер. Это была особа лет пятидесяти, колоссальных размеров, немилосердно затянутая в корсеты и пояса. Дамы стали появляться одна за другой и, перегибаясь через блюдечки, с нежной фамильярностью целовались с Лаурой. А это чудовище, состроив тонные глазки, старалось быть одинаково любезным со всеми, чтобы не возбуждать ревности. Горничная же, напротив, была высокая, худая женщина с озлобленным видом и черными веками, прислуживавшая дамам с мрачными зловещими взглядами. В одну минуту все три салона наполнились. Было около сотни человек гостей, разношерстных, как всегда за табльдотами. Это все были почти женщины, лет под сорок, огромные, ожиревшие с заплывшими глазами и подбородком. Но среди этих толстых животов и шей попадались тоненькие фигурки молоденьких девушек, простодушных, не смотря на напускную развязность — наверное, дебютанток, затащенных к Лауре кем-нибудь из ее пансионерок. Здесь все население толстух приходило в движение, возбужденное видом их молодости, как возбуждаются старые холостяки. Толпясь вокруг них, они угощали их сластями. Что касается до мужчин, то их было всего человек десять-пятнадцать, не более. Утопай в этом море юбок, они держали себя смирно и тихо, за исключением четырех молодцов, которые балагурили совершенно свободно, придя, собственно, за тем, чтоб посмотреть на весь этот люд.
— Не правда ли, как это вкусно? — пробормотала Сатэн с полным ртом.
Нана кивала головой, в знак согласия. Это был старинный, солидный обед провинциальной гостиницы: ватрушки a la financiere, курица с рисом, бобы под соусом, битые сливки с ванилью и карамельки. Дамы накидывались, преимущественно, на курицу с рисом, раздуваясь в своих корсетах и медленным жестом вытирая себе губы. Сперва Нана боялась встретиться со старыми знакомыми, которые, конечно, засыпали бы ее глупыми вопросами. Но вскоре сна успокоилась, убедившись, что нет ни одного знакомого ей лица во всей этой толпе, в которой полинялые платья и помятые шляпки виднелись рядом с роскошнейшими нарядами. Это было настоящее братство разврата. На несколько времени ее заинтересовал молодой человек с короткими белокурыми волосами и нахальной физиономией. За ним увивалась, ловя малейшее его движение, целая стая женщин лошадиной комплекции, задыхавшихся от жира. Но вдруг, молодой человек захохотал, и грудь его поднялась.
— Ах, да ведь это женщина! — воскликнула Нана, не будучи в состоянии скрыт свое удивление.
Она сделала недовольную гримасу: это было ей еще непонятно, Продолжая с философским видом есть свои битые сливки, она наблюдала за тем, как Сатэн будоражила весь стол своими голубыми глазами. Особенное внимание выказывала ей белокурая особа почтенных размеров, сидевшая с ней рядом. Нана собиралась уже вмешаться, но в это время отворилась дверь и в комнату вошла женщина, в которой Нана с удивлением узнала m-me Робер. С милой ужимкой черненькой кошечки, она фамильярно кивнула головой высокой сердитой горничной и подошла к прилавку Лауры. Раздался долгий поцелуй. Нана подумала, что подобная нежность очень странна со стороны такой добродетельной женщины, к тому же, m-me Робер вовсе не поражала теперь своей скромностью. Напротив, она посматривала по сторонам, шушукаясь с Лаурой, расспрашивая ее о чем-то. Лаура снова уселась на свой треножник, как старый идол порока, с лицом, вытертым бесчисленными поцелуями поклонников. Она восседала над рядами полных тарелок и толпой своих оплывших жиром посетительниц, огромных, чудовищных, наслаждаясь почетом и богатством, приобретенным ценой сорокалетних трудов.
Вскоре m-me Робер заметила Сатэн и, бросив Лауру, подбежала к ней, рассыпаясь в любезностях и уверяя, что она ужасно сожалеет, что вчера ее не было дома. Очарованная Сатэн хотела непременно дать ей место около себя. Но m-me Робер принялась благодарить, уверяя, что она только что отобедала и что зашла только так, посмотреть. Она продолжала болтать со своей приятельницей, наклоняясь над ее спиной, улыбаясь и ласкаясь к ней.
— Ну, когда же вы придете? — спросила m-me Рибер. — Если вы свободны теперь…
К несчастию, Нана не могла расслышать дальнейшего разговора. Разговор этот бесил ее, у нее так и чесался язык сказать этой честной женщине, что она такое. Но вдруг, в комнату ворвалась целая толпа изящных женщин в роскошных костюмах и в бриллиантах. Они явились в гости в Лауре, с которой все были на ‘ты’, они носили на себе на сотни тысяч бриллиантов и обедали за три франка среди завистливых и удивленных взглядов бедных, обтрепанным девушек. Когда они с громким смехом вошли в распахнувшуюся дверь, Нана обернулась и с досадой узнала между ними Люси Стюарт и Марию Блонд. В течение пяти минут, т. е. все время, пока эти дамы болтали с Лаурой, прежде чем перейти в следующий салон, Нана сидела, уткнувшись носом в тарелку, и рассматривала крошки на скатерти. Когда же, наконец, ей можно было поднять голову, она крайне удивилась, заметив, что стул возле нее был пуст — Сатэн исчезла.
— Куда же она девалась? — воскликнула она громко.
Белокурая особа почтенных размеров, осыпавшая Сатэн знаками своего внимания, захихикала. Когда же Нана, раздраженная этим смехом, уставила на нее гневный взгляд, она мягко сказала своим певучим голосом.
— Вы видите, что не я у вас ее подтибрила.
Заметив, что над ней смеются, Нана ничего не сказала. Несколько секунд она не вставала с места, чтобы иметь время скрыть свой гнев. Из соседнего салона слышался голос Люси Стюарт, угощавшей целую стаю молоденьких девушек, явившихся из танцклассов Монмартра и Шапеля. Было очень жарко, горничная уносила столбики грязных тарелок, и вся комната наполнилась резким запахом жареной курицы. Четыре господина принялись угощать дорогим вином около полудюжины девушек, чтобы напоить их и заставить их развязать языки. Более всего бесило Нана то, что ей приходилось платить за обед Сатэн. Вот дрянь то! Ты ее кормишь, а она убегает с первой сволочью, не сказав тебе даже спасибо! Конечно, ей плевать на три франка. Обидно — свинство! Однако, она, все-таки, заплатила, бросив свои шесть франков на тарелочку Лауре, которую презирала в эту минуту, как последнюю тварь.
Выйдя на улицу, Нана почувствовала еще сильнейший прилив гнева. Конечно, она не погонится за этой замарашкой. Она не хочет соваться во все эти бабьи мерзости, но, все-таки, теперь весь вечер для нее испорчен. Медленно пошла она по направлению к Монмартру, негодуя в особенности, на м-ме Робер. О, нужно много нахальства, чтобы разыгрывать из себя приличную женщину, — приличную женщину, которой место в кабаке. О, теперь она вспомнила, где она видела ее: в ‘Мотылке’, отвратительном вертепе на улице Пуйсонье, где она продавала себя первому встречному. И теперь она очаровывает негоциантов и столоначальников своими скромными манерами, она отказывается от ужинов, приглашение на которые она когда-то считала для себя большою честью. Она, видите ли, рискует своею добродетелью! Добродетельная женщина, нечего сказать! Такие-то скромницы и таскаются всегда втихомолку по таким местам, которые и назвать стыдно.
Тем временем, перебирая все это в голове, Нана дошла до своей квартиры, на улице Вэрон. Она очень испугалась, увидав в окне свет. Фонтан вернулся сердитый, тоже брошенный другом, с которым он обедал. Она принялась оправдываться, боясь колотушек, смущенная тем, что застала его дома, когда он должен был вернуться не раньше часа. Он слушал ее рассеянно и холодно, она лгала, признаваясь, что израсходовала шесть франков, но только с м-ме Малуар. Фонтан принял достойный вид и подал ей письмо, только что полученное им для нее от консьержки и спокойно им распечатанное. Это было письмо от Жоржа, все еще запертого в Фандеттах и облегавшего каждую неделю свою скорбь пламенными письмами. Нана очень любила такие письма, в особенности, если в них были громкие фразы о любви, с клятвами и торжественными обетами. Она читала их обыкновенно всем. Фонтан знал слог Жоржа и ценил его. Но в этот вечер она так боялась сцены, что притворилась равнодушной, чуть пробежав письмо и тотчас же бросив его в сторону. Фонтан принялся барабанить пальцами по стеклу, сердясь, что ему приходится ложиться так рано, не зная, как убить время. Вдруг он обернулся.
— А что, если б отвечать этому малышу тотчас же?
Обыкновенно отвечал Фонтан. Он соперничал с Жоржем в слоге. Кроме того, он был счастлив, когда Нана, в восторге от письма, которое он всегда читал громко, бросалась ему на шею, крича, что никто, кроме него, не в состоянии написать таких прелестных вещей. Это воспламеняло их обоих и они были счастливы.
— Как хочешь, — отвечала она. — Я заварю чай. Потом ляжем спать.
Фонтан уселся за стол, обложившись бумагой, перьями, чернильницами, закрутив локти и вытянув подбородок.
— ‘Сердце мое’, — начал он громко.
Около часу работал он, останавливаясь от времени до времени, и кладя голову на руку, чтобы обдумать фразу. Он поправлял каждое выражение, улыбаясь самому себе, когда ему удавалось найти какой-нибудь удачный оборот. Нана, молча, выпила уже две чашки чаю. Наконец, он прочел письмо громко, торжественным голосом, с жестами, как на сцене. На пяти станицах он говорил о ‘прелестных, часах, проведенных в Миньотте, — часах, воспоминание о которых оставалось в ее душе, как приятное благоухание’, он клялся ‘в вечной верности этой весне любви’ и, в заключение, объявлял, что сгорает желанием ‘повторить это счастье, если только счастье может повториться’.
— Ты понимаешь, — пояснял он, — все это я говорю из вежливости. Раз это только так… отчего не сказать… Ну, что, кажется, — забирает, — не правда ли?
Он ликовал. Но Нана, все еще продолжая бояться его, имела неосторожность ничем не выразить своего восторга. Она сказала, что письмо хорошо написано и только. Тут он совсем вышел из себя. Если письмо ей не нравится, то она может сама написать другое. Вместо того, чтобы начать целоваться, как они всегда делали последних писем, они, надувшись, сидели на противоположных концах стола. Впрочем, она налила ему чашку чая.
— Что за гадость! — воскликнул он, чуть прикоснувшись к чашке губами. — Тут соль.
Нана имела несчастье пожать плечами. Это привело его в бешенство.
— О, сегодня у нас что-то дело не клеится.
Ссора началась с этого.
Было только десять часов. Нужно было как-нибудь убить время. Они принялись браниться. Он стал осыпать ее всевозможными упреками и обвинениями, не давая ей оправдываться. Она глупа, она грязна, она таскалась по самым скверным местам. Затем, он накинулся на ее мотовство. Разве он тратил по шести франков, когда обедал вне дома? Он всегда обедает на чей-нибудь счет, иначе он обедает дома. Истратить шесть франков, да еще с этой старой водовозной клячей Малуар, которую он завтра же выгонит из дому! Шесть франков! Хорошо пойдут у них дела, если каждый день он и она станут бросать на ветер по шести франков.
— Прежде всего, — закричал он, — я хочу видеть счет. Покажи деньги, я хочу знать, сколько осталось.
В нем разом проснулись все гнусные инстинкты скряжничества. Нана, ошеломленная, покорно вынула из шкатулки деньги и положила их на стол. До сих пор ключ лежал на общей кассе, составлявшей общее достояние.
— Как! — воскликнул он, пересчитав деньги, — значит, остается всего около семи тысяч франков из восемнадцати, а мы живем вместе всего три месяца… Это невозможно!
Он вскочил и сам принялся рыться в шкатулке, вынул даже ящик и поднес его к самой лампе. Но, все таки, оказалось всего шесть тысяч восемьсот франков с небольшим. Тогда разразилась настоящая буря.
— Десять тысяч франков в три месяца, — кричал он. — Черт побери! Куда ты их девала? — отвечай! Передала все этой шкуре, Лера? Или ты нанимаешь любовников… это ясно. Отвечай же, наконец!.
— Ну, чего ты сердишься? — отвечала Нана. — Свести счеты очень легко… Ты не считаешь мебели, потом пришлось купить белья. Деньги идут быстро, когда приходится обзаводиться.
Но все это требовало объяснений, а он не хотел их слушать.
— Да, деньги уходят быстро, слишком быстро, прервал он ее спокойнее, и, видишь ли, миленькая, мне надоело это общее хозяйство. Ты знаешь, что они в моих руках, я уже их не выпущу. Если ты мотовка, то я вовсе не хочу сделаться нищим. Каждый должен владеть своим.
Он положил деньги в карман. Нана смотрела на него с изумлением. Он продолжал поучительным тоном:
— Ты понимаешь, я не так глуп, чтобы тратиться на твоих теток и детей, которые не мои. Тебе вздумалось промотать свои деньги — твое дело. Но мои — священны. Когда ты подашь на стол кусок мяса, я плачу за половину. Вечером мы будем рассчитываться.
Теперь Нана, в свою очередь, вышла из себя. Она не могла удержаться, чтобы не вскричать:
— Однако ты проел же мои девять тысяч франков! Это, наконец, свинство!
Он не стал возражать ей. Перегнувшись через стол, он со всего размаху дал ей оплеуху, приговаривая:
— Повтори-ка еще раз!
Она повторяла. Он бросился на нее с поднятыми кулаками и вскоре, по обыкновению, усмирил ее, и она, плача, разделась и легла в постель. Он же не мог сразу успокоиться. Он стал уже раздеваться, в свою очередь, когда заметил на столе письмо, написанное им к Жоржу. Он тщательно сложил его вчетверо и, повернувшись к кровати, угрожающим тоном произнес:
— Оно отлично написано. Я сам брошу его в ящик, потому что не терплю капризов. И не смей охать, ты меня раздражаешь.
Нана, не переставая всхлипывать, удержала дыхание. Когда же он лег, она кинулась к нему на грудь, заливаясь слезами. Так кончались все их перепалки. Она дрожала при мысли потерять его, испытывая какую-то подлую потребность обладать им во чтобы то ни стало. Но вдруг им овладело беспокойство: ему пришло в голову, что Нана разыгрывает комедию, чтобы снова получить ключ от шкатулки, и он поспешил подтвердить свое решение.
— Ты знаешь, голубушка, я считаю это дело очень серьезным. Денег я тебе не дам.
Нана, засыпавшая на его груди, сумела дать ему чудный ответ.
— О, не бойся, отвечала она… Я буду работать.
Но с этого дня жизнь их делалась все невыносимее и невыносимее. Целый день, точно стук часового маятника, раздавались одни пощечины. От постоянных колотушек Нана сделалась нежной и мягкой, как хорошо прокатанное белье. Кожа ее стала белой, розовой я нежной, как бархат, и до такой степени приятной на ощупь и на взгляд, что Нана даже похорошела. Прюльер приходил просто в неистовство при виде ее. Он являлся, когда Фонтана не было дома, стараясь загнать ее в какой-нибудь темный закоулок и поцеловать. Но она отбивалась, негодуя при мысли, что он хочет обмануть друга, и готовая скорее дать растерзать себя в куски, чем уступить. Тогда Прюльер, со злости, принимался подсмеиваться над ней. Ну, и дура же она, право! Как можно привязаться к такой обезьяне? Ведь, Фонтан — настоящая обезьяна, со своим огромным, шевелящимся носом. Этакая рожа! И он же еще колотит ее каждый день.
— Может быть, за это-то он мне и нравится, — отвечала она, однажды, спокойным тоном женщины, признающейся в какой-нибудь отвратительной привычке.
Боск старался только обедать у них, как можно чаще. Он пожимал плечами, глядя на Прюльера: красивый мужчина, но ветрогон. Он не раз присутствовал при домашних сценах, но в то время как Фонтан угощал Нана пощечинами, он продолжал уплетать за обе щеки, как ни в чем не бывало. В виде платы за обеды, он восторгался их счастьем. Себя он называл философом. Он отказался от всего, даже от славы. Прюльер и Фонтан, опрокинувшись на спинки кресел, любили иногда просиживать до двух часов утра, рассказывая друг другу о своих сценических успехах. Он же безмолвно допивал бутылку коньяку, испуская только, от времени до времени, какое то презрительное шипение. Что осталось теперь от Тальмы? Ничего! Так можно ли не плевать на все это?
Однажды, вечером, он застал Нана всю в слезах. Она показала ему синяки на руках и на всем теле. Он осмотрел все ее ушибы, нисколько не пытаясь злоупотребить выгодами своего положения, как сделал бы это дурак Прюльер. Затем, он докторальным тоном заметил:
— Милая моя, где женщина, там и колотушки. Это сказал Наполеон, если не ошибаюсь. Вымойся соленой водой. Отлично помогает в этих случаях соленая вода. Не плачь, будут еще!
И не жалуйся, пока у тебя ничего не переломлено… А пока приглашаю себя на обед. Я видел у тебя бараний задок.
Но m-me Лера не обладала таким философским спокойствием. Каждый раз, как Нана показывала ей новый синяк, она принималась кричать, что этот изверг хочет убить ее племянницу и что это невозможно терпеть долее. Дело в том, что Фонтан выгнал m-me Лера из дому и не позволил ей показываться ему на глаза. С этого дня, каждый раз, как он возвращался, когда она сидела у Нана, ей приходилось уходить через кухню, что ее ужасно оскорбляло. Поэтому, она не переставала перемывать косточки этому грубияну. Сильнее всего, попрекала она его дурным воспитанием, тоном женщины, вполне постигшей все тонкости хорошего обращения, которую никак нельзя было обвинить в недостатке прекрасных манер.
— О, сейчас видно, что он не имеет ни малейшего понятия о приличии. Мать у него, наверное, была мужичка. Не отрицай этого — сейчас заметно. Я не говорю об обращении его со мной, хотя особа моих лет имеет право на некоторое уважение. Но я решительно не понимаю, как ты можешь переносить все его невежество. Ведь, по совести, могу сказать, что я всегда преподавала тебе самые лучшие правила светского обращения. Не правда ли? И в семье у нас все были с самыми приятными манерами.
Нана не протестовала, слушая с опущенной головой.
— Затем, — продолжала m-me Лера, — ты всегда знакомилась с людьми самыми благовоспитанными. Мы только, вчера говорили об этом с Зоей, когда она зашла ко мне. Она тоже ничего не понимает. ‘Как может барыня, — говорит она, — после того, как командовала таким образцовым кавалером, как граф Мюффа — потому что, между нами будь сказано, ты, говорят, из него могла веревки вить — как может она терпеть вечные побои от этого шута горохового!’ Я прибавила, что побои — это еще ничего. Главное — невежество, этого я никогда бы не потерпела. Одним словом, ему совсем нечем взять. Я даже его портрета не повесила бы в своей комнате. А ты губишь свою будущность ради такой птицы! Да, ты себя губишь, моя милая. Тебе приходится бегать, высунувши язык, когда столько богачей, столько вельмож… Впрочем, не мне говорить тебе об этом. Но я, ведь, забочусь о твоем же счастье. На твоем месте, после первой же грубости, я зажала бы ему рот словами: ‘За кого вы меня принимаете, милостивый государь?’ Знаешь, этак, тоном благородной дамы. Увидела бы, как бы он опешил.
Нана принималась плакать, повторяя:
— Ах, тетушка, ведь, я люблю его!
Дело в том, что m-me Лера начинала тревожиться. Племянница только изредка, и то очень туго, давала ей, то франк, то два на Луизэ. Конечно, она не бросит ребенка, она будет страдать, в ожидании лучших дней. Но мысль о том, что Фонтан мешал и ей, и ребенку, и матери купаться в золоте, приводила ее в такое бешенство, что она начинала отрицать даже любовь. Всегда подобные разговоры она оканчивала строгими словами:
— Послушай, милая, когда-нибудь он вытолкает тебя в три шеи за всю твою любовь. Тогда ты постучишься ко мне в дверь, и я тебе отворю.
Вскоре добывание денег сделалось главной заботой Нана, Фонтан унес куда-то свои семь тысяч франков. Конечно, он положил их в верное место, и ни за что в мире Нана не решилась бы заговорить с ним об этих деньгах. Она была застенчива, как девушка, с этой ‘птицей’, как называла его m-me Лера, и боялась, чтобы он не заподозрил ее, будто она льнет в нему из-за его грошей. Впрочем, он обещал давать деньги на хозяйство. В первое время, по утрам, он, действительно, выдавал ей по три франка на расходы. Но, за то, он был требователен, как принц, за свои три франка он хотел иметь и масла, и мяса, и свежих фруктов. Если же она осмеливалась что-нибудь сказать, если она замечала, что на три франка не купишь всего рынка, он выходил из себя, называл ее мотовкой, дурой набитой, которую надувает последняя торговка. При этом он грозился каждый раз, что станет обедать в ресторане. Потом, через месяц, от времени до времени, он забывал оставлять на камине свои три франка. Она осмелилась, было, робко попросить их у него, но начались такие ссоры, и он принимался так мучить ее из-за всякой мелочи, что она решилась лучше изворачиваться сама. Напротив, если в те дни, когда он забывал оставлять деньги, он, все-таки, заставал готовым обед, то был весел, как птичка, целовал Нана, вальсировал со стульями, и она, совершенно счастливая, желала, чтобы он лучше никогда ничего не давал, как ей ни трудно было сводить концы с концами. Однажды, она даже возвратила ему его три франка, сказав, что у нее остались еще деньги со вчерашнего дня. Так как он отлично помнил, что накануне не давал ей ничего, то с минуту находился в нерешительности, боясь, не упрек ли это со стороны Нана. Но она посмотрела на него такими влюбленными глазами и поцеловала его так нежно и искренно, что он положил в карман деньги с легким дрожанием пальцев, какое бывает у скряги, хватающего сокровище, которое он считал уже погибшим. С этого дня он уже не заботился более ни о чем и никогда не спрашивал, откуда она берет деньги. Он строил кислую мину, когда на стол подавался картофель, и сиял при виде жирных каплунов и окороков. Это, однако, не мешало ему, от времени до времени, угощать Нана пощечинами, чтобы она не избаловалась.
И так, Нана нашла средство добывать деньги. Иногда стол ломился от блюд. Два раза в неделю Боск портил себе желудок. Однажды, m-me Лера, взбешенная тем, что ей приходится только нюхать всевозможные прелести, не могла удержаться, чтобы не огорошить ее грубым вопросом: откуда берутся деньги на все это? Нана, при этом неожиданном вопросе, казалось, совсем потупила и принялась плакать.
— Нечего сказать, хорошо! — воскликнула тетка, поняв все.
Нана решилась на это, чтобы водворить мир и согласие в своем доме. Кроме того, во всем виновата Триконша. Она встретилась с ней, однажды, после того, как взбешенный Фонтан убежал из дому по той причине, что она подала ему вареную треску, которую он терпеть не мог. Нана согласилась на предложение Триконши, находившейся в большом затруднении, потому что многие из ее клиенток, как раз в это время, путешествовали. Так как Фонтан никогда не возвращался раньше шести часов, то у нее было много свободного времени. Она приносила с собой иногда сорок франков, иногда шестьдесят и более. Она могла бы приносить десятки золотых, если бы умела сохранить свое положение. Но она не гонялась за большим и довольствовалась тем, что имела чем накормить Фонтана. Она все забывала вечером, когда Боск чуть не лопался от еды, а Фонтан, положив локти на стол, позволял целовать себя в глаза, со снисходительным видом человека, любимого ради себя самого.
Таким образом, не переставая обожать своего милашку, свою милую собаку, страстью тем более сильной, чем дороже ей приходилось платить за нее, Нана снова погрузилась в ту грязь, в которой она валялась в молодости. Как в молодости, она теперь шлепала по тротуарам своими старыми башмаками, чтобы добыть несколько франков. Она помирилась с Сатэн, хотя в первую минуту чуть не выцарапала ей глаза. Она даже часто принималась расспрашивать ее о разных тайниках порока, дотоле ей неизвестных. Ее поражало, что в ее возрасте ей приходилось еще многому учиться, тогда как ей казалось, что она уже давно все знает. Она удивлялась, хохотала, находя это очень забавным, хотя ей, все-таки, было немножко противно, потому что в глубине души она оставалась добропорядочной буржуазкой. Нана стала бывать у Лауры, куда тащила ее обыкновенно Сатэн, когда Фонтан не обедал дома. Ее забавляли анекдоты, которые слышала там, она с любопытством наблюдала за игрой страстей и ревности у гостей, не мешавших им, однако, уписывать в обе щеки. Так как она вовсе не была злопамятна, то вскоре стала обмениваться любезностями с m-me Робер. Дело дошло до того, что когда m-me Робер приходила за Сатэн, она упрекала свою приятельницу, если та опаздывала. Однако сама Нана все еще не бывала у нее. Точно также отказывалась она от приглашения матерински привязавшейся к ней Лауры, которая часто просила ее побывать у нее на даче в Анвере. Это был деревенский домик, окруженный густым и молчаливым садом, в котором находились комнаты для семи дам. Она все еще чего-то боялась. Но Сатэн успокоила ее, уверив, что она ошибается, что там очень мило: господа из Парижа качали дам на качелях и играли в очки. Нана обещала побывать у нее, но позже, когда ей можно будет отлучиться.
В это время Нана приходилось очень круто. Ей нужны были деньги, а достать их было негде. Когда Триконша не нуждалась в ней, — что случалось довольно часто, — она не знала куда кинуться. Тогда-то началась для нее бешеная беготня с Сатэн по тротуарам Парнаса, по той грязи и тем темным закоулкам, по которым она уже рыскала когда-то. Она стала таскаться по трущобным кабакам, где плясала в первые годы молодости, по наружным бульварам, на которых мужчины целовали ее в пятнадцать лет, когда отец гонялся за ней, чтобы выдрать ее за побег. Обе они посещали танцклассы, взбирались по оплеванным и залитым пивом лестницами, или стояли по целым часам перед подъездами. Сатэн, дебютировавшая в латинском квартале и потому хорошо с ним знакомая, повела Нана к Бюлье и в пивные бульвара Сен-Мишель. Но так как каникулы уже начались, то школьный квартал был совершенно пуст. Приходилось постоянно возвращаться на главные бульвары и на улицу монмартрского предместья. Тут все же можно было кое-что подцепить. Таким образом, они перерезывали весь город от высот Монмартра до плато обсерватории, они шатались и под дождем, не стесняясь тем, что ботинки наполнялись водою, и в жару, когда рубашка прилипала к телу. Им приходилось все испытывать: и толчки, и брань, и самые грубые оскорбления со стороны случайного прохожего, подхваченного на улице и с площадной руганью спускавшегося с грязной лестницы.
Однажды, вечером, отправляясь к Сатэн, Нана встретила маркиза Шуара, который сходил по лестнице, прихрамывая и с трудом держась на ногах. Она отвернулась. Застав у Сатэн страшный беспорядок, неубранную постель, не вылитые помои, она выразила удивление, что у нее бывает маркиз. Еще бы! он ей даже страшно надоедает, особенно, когда оба сойдутся вместе: он и знакомый кондитер. Теперь он бывает реже, но, все-таки, он невыносим, особенно, когда примется шарить по всем углам.
Нана вспомнила свои первые похождения и целый ряд жертв, на ее глазах погибших на этом пути. Кроме того, Сатэн рассказывала ей самые ужасные вещи про полицию. Одно время она даже жила с одним полицейским для того, только чтобы ее оставляли в покое. Этот полицейский два раза избавил ее от желтого билета, но теперь она опять дрожала за себя, ее дело погибнет, если ее поймают. Надо было слышать ее рассказы. Полицейские агенты, чтобы отличиться, хватали массу женщин, они нападают неожиданно и зажимают им рот, чтобы они не кричали: они уверены в том, что не подвергнутся никакой ответственности, если захватят даже нечаянно, в числе других, и честную женщину. Летом полицейские обходы, в 15 человек каждый, устраивают облавы на бульварах, окружают тротуары и разом захватывают до тридцати женщин. Но Сатэн уверяла, что она хорошо знает опасные места. Завидев агента, она тотчас же обращалась в бегство, стараясь скрыться в толпе. Страх перед законом и ужас, внушенный префектурой, был до того велик, что некоторые женщины оставались на месте, как пригвожденные, при появлении полицейских агентов. Но более всего Сатэн опасалась доносов, подлый кондитер угрожал выдать ее, если она его бросит, таким способом многие мужчины живут на счет своих содержанок, кроме того, разве мало низких женщин, способных предать тебя из зависти, если ты красивее их. Нана слушала все эти рассказы с возраставшим ужасом. Она всегда дрожала перед законом, перед этой неведомой силой, казавшейся ей олицетворением мести мужчин. От него негде было искать защиты, эта сила могла покончить с нею одним ударом. С. Лазар ей представлялся какой-то могилой, темной ямой, где хоронят живых женщин, обрезав им предварительно волосы. Нана хорошо знала, что ей только стоит бросить Фонтана, чтобы найти важных защитников, Сатэн уверяла ее, что в префектуре существует список женщин, которых агентам запрещено хватать, тем не менее, Нана страшно боялась их нападения, ей все казалось, что ее хватают, запирают и ведут к осмотру. Осмотр внушал ей невыразимый ужас, хотя она уже давно махнула на себя рукой.
Как раз, в конце сентября, однажды, вечером, когда они гуляли вместе с Сатэн, последняя вдруг пустилась бежать, сломя голову, на ее вопросы, что с ней, та крикнула ей:
— Полиция, полиция! Скорее! скорее!
Среди толпы поднялось страшное смятение, платья мелькали, обрываясь во время безумного бегства. Раздавались крики и удары. Одна женщина упала. Толпа с хохотом смотрела на грубое нападение агентов, наступавших стремительно. Нана в суматохе потеряла Сатэн. Нога у нее подкашивались, она чувствовала, что ее сейчас настигнут, как вдруг какой-то господин, схватив ее под руку, увлек ее за собою на глазах у разъяренных агентов. Это был Прюльер, узнавший ее. Не говоря ни слова, он повернул за угол пустынной улицы Ружемон, где он остановился, чтоб дать ей перевести дух. Она даже забыла его поблагодарить.
— Ну, — сказал он, наконец, — тебе надо отдохнуть…
Пойдем ко мне.
Он жил недалеко, на улице Бержэр. Но Нана тотчас же очнулась.
— Нет, я не хочу, — отвечала она.
Она слишком любила Фонтана, чтоб изменить ему. Прежние были не в счет, так как все это было вынуждено. В виду такого упрямства, которое он находил глупым, Прюльер поступил малодушно, как человек, самолюбие которого оскорблено.
— Как хочешь, — отвечал он. — Только мне надо идти в другую сторону… Выпутывайся сама, как знаешь.
Он оставил ее. Ею снова овладел ужас. Сделав огромный крюк, чтоб дойти до Монмартра, она шла прямо, не заглядывая в магазины и бледнея каждый раз, когда к ней подходил мужчина.
На другой день, когда, после этих страшных потрясений, Нана отправилась к своей тетке, она встретила Лабордэта в одной из глухих улиц близь Батиньоля. Сперва оба казались смущенными. Он, всегда готовый к ее услугам, на этот раз имел какое-то дело, которое он хотел сохранить в тайне. Однако, он оправился первый, выразив удовольствие по поводу такой приятной встречи. По его словам, все еще удивляются исчезновению Нана. Ее разыскивали, прежние друзья чахли от тоски по ней. Приняв отеческий тон и давая ей понять, что он все знает, он принялся ей читать наставление.
— Слушай, голубчик, ты поступай, как знаешь, но, откровенно говоря, все это глупо… Можно допустить каприз, увлечение. Но дойти до того, чтобы выносить побои в награду! Ты дождешься, что он сдерет с тебя шкуру… Уж не хочешь ли ты добиться монтионовской премии?
Она слушала его со смущенным видом, возражая и защищая того, которого ни он, ни она не решались назвать. Однако когда Лабордэт заговорил о Розе, которая торжествовала по поводу своей победы над графом Мюффа, искра зажглась в ее глазах.
— О, — проговорила она, — если б я только пожелала…
Он тотчас же предложил ей свое посредничество, в качестве услужливого друга.
— Ну, что же, хочешь? я улажу это дело… Я часто вижу графа, он всегда бледнеет, когда при нем произносят твое имя…
Но она отказалась.
— Нет, я не хочу… Миньон скажет, что я дура. Он это всегда говаривал. Раз я его уколола своим замечанием, сказав ему, что если бы он был моим мужем, то я была бы богата.
Лабордэт сделал вид, что находит остроумным такое замечание. Затем, он пытался задеть ее с другой стороны. Он сообщил ей, что Борднав готовился поставить пьесу, сочиненную Фошри, где есть превосходная роль для нее. Конечно, ей дадут эту роль, если только она пожелает.
— Как! есть такая роль! — воскликнула она с изумлением, — а он мне ничего об этом не сказал.
Она говорила о Фонтане. Впрочем, она скоро успокоилась. Она решила никогда более не играть в театре. Лабордэт, очевидно, не поверил, так как он, улыбаясь, продолжал настаивать.
— Почему же ты не хочешь?.. Ты знаешь, меня тебе нечего опасаться. Я могу заранее предупредить Мюффа и привести его к тебе на веревочке.
— Нет, — отвечала она резко.
Они расстались. Она сама удивлялась своему мужеству. Не всякая стала бы так жертвовать собою… Однако, одна мысль ее сильно поражала. Лабордэт ей дал те же советы, как и Франсис. Вечером, когда Фонтан вернулся, она расспрашивала его о пьесе Фошри, Фонтан, два месяца тому назад, снова поступил в Варьете. Почему он ей ничего не сказал об этой роли?
— О какой роли? — спросил он свирепо. — Уж не думаешь ли ты о роли великосветской дамы?.. Так ты, может быть, воображаешь, что у тебя имеется талант? Да ты, милая моя, провалилась бы в этой роли… Честное слово, это даже смешно!
Это ее страшно оскорбило. Весь вечер он ее дразнил, называя ее m-lle Марс. Чем более он ее осмеивал, тем более она настаивала, находя удовольствие в том, чтоб настаивать на своей прихоти, возвышавшей ее в собственных глазах. С тех пор, как она его содержала насчет других, она его еще сильнее полюбила, не смотря на все унижения и оскорбления, которые ей приходилось выносить от него. Он был для нее олицетворением порока, за который она платила, — потребностью, без которой она не могла обходиться, не смотря на побои. Он злоупотреблял ее любовью, поняв, с какой послушной тварью он имел дело. Она раздражала его, мало-помалу он стал ее ненавидеть, до такой степени, что забывал даже о своей собственной выгоде. Когда Боск старался вразумить его, он кричал с бешенством, что ему не нужны ее обеды, что он ее выгонит хотя бы для того, чтобы истратить свои семь тысяч на другую женщину. Наконец, дело дошло до развязки.
Однажды, вечером, когда Нана вернулась к одиннадцати часам, она нашла дверь запертою на замок. Она постучала несколько раз, но не получала ответа. Между тем, она в скважину видела свет, а за дверью раздавались шаги Фонтана. Она еще принялась стучать сильнее, называя его по имени и сердясь. Наконец, раздался низкий и густой голос Фонтана: он произнес только одно крайне оскорбительное слово.
Она застучала кулаками.
То же слово повторилось.
Нана не унималась.
В течение часа это оскорбление повторялось, как эхо, при каждом ее ударе в дверь. Наконец, видя, что она не унимается, Фонтан вдруг отворил дверь и, стоя на пороге, со скрещенными руками, грубым и холодным голосом крикнул:
— А, чтоб тебя!.. Скоро ли ты кончишь?.. Чего тебе надо? Ну! Скоро ли ты оставишь нас в покое? Разве не видишь, что у меня гости?
Действительно, он был не один. Нана узнала актрису из театра Буфф. Эта женщина была в одной рубашке, с растрепанными волосами. Они пировали в этой квартире, где все было куплено на деньги Нана. Фонтан сделал еще несколько шагов и, сжимая свои крепкие кулаки, проговорил:
— Уходи, или я тебя задушу!
Нана разразилась страшными рыданиями. Ужас охватил ее, и она убежала. На этот раз ее выгоняли вон. Она вспомнила о Мюффа. Могла ли она думать, что Фонтан отомстит ей за него!
Когда она очутилась на улице, ее первой мыслью было идти ночевать к Сатэн, если у той никого нет. Но она застала и ее на улице, ее хозяин выгнал ее и запер дверь на ключ, она ругалась, грозила жаловаться в полицию. Однако было уже двенадцать часов ночи, надо было подумать о ночлеге. Сатэн, сообразив, что не следует доводить дело до полиции, решила отправиться вместе с Нана в улицу Лаваль, к одной женщине, которая держала меблированные комнаты. Им дали маленькую комнатку в I-м этаже, с окнами на двор. Сатэн повторяла:
— Я бы могла идти к г-же Робер… Но вместе с тобой это невозможно… Она меня ревнует… Прошлый раз она меня побила.
Когда они остались наедине, Нана расплакалась, рассказывая в двадцатый раз подлый поступок Фонтана. Сатэн слушала ее снисходительно, утешая ее. Она, но обыкновению, в сильных выражениях ругала всех мужчин.
Наконец, они легли. Но вдруг послышался шорох.
Сатэн вскочила и стала прислушиваться.
— Полиция, — воскликнула она, бледная. — Ах! черт возьми! какая напасть… Мы пропали.
Двадцать раз она рассказывала, как полиция производит обыски в гостинице. Но как раз, в эту ночь, идя ночевать на улицу Лаваль, ни та, ни другая не подумали об этом.
Сатэн, впрочем, говорила, что так всегда бывает. При слове ‘полиция’ Нана потеряла голову. Она вскочила с постели, подбежала к окну и отворила его с видом сумасшедшей, готовой броситься. К счастью, окно было низко, Нана, не задумываясь, перелезла через перила и исчезла в темноте в одной рубашке.
— Останься, — повторяла Сатэн, — ты убьешься до смерти. В эту минуту постучали в дверь. Сатэн догадалась притворить окно и бросить платье Нана в какой-то ящик. Сана же покорялась своей судьбе, решив, что, в конце концов, если ей я выдадут билет, то ей бояться будет нечего. Делая вид, что только что проснулась, она громко зевнула и вступила в переговоры с высоким малым, который стучался в дверь.
— Покажите мне ваши руки, — сказал он. — Вы не работаете, у вас на пальцах нет уколов. Одевайтесь скорее.
— Но я не швея, я красильщица, — ответила Сатэн смело. — Но она стала одеваться, зная, что разговоры не помогут. В соседней комнате послышались крики. Какая-то женщина, уцепившись за дверь, отказывалась идти. Другая, застигнутая вместе с любовником, прикидывалась оскорбленной и грозила затеять процесс против префекта полиции.
Около часу раздавались шаги на лестнице, стук в дверь, резкие крики, переходившие в рыдания, шорох платьев по лестнице, пробуждение и поспешные сборы целой толпы женщин, грубо захваченной тремя агентами, под руководством маленького, белокурого комиссара, отличавшегося чрезмерною учтивостью. Затем, в гостинице опять водворилась глубокая тишина.
Нана была спасена. Она вернулась в комнату, дрожа всем телом, ни живая, ни мертвая, ее ноги были в крови, от царапин, полученных ей у железной решетки, долго она сидела на краю постели, прислушиваясь, и только к утру заснула. Но в восемь часов, она вскочила и побежала к своей тетке. Г-жа Лера в это время пила кофе, вместе с Зоей. Увидав ее в растерянном виде, с испуганным выражением лица, она все сразу поняла.
— Так и есть! — воскликнула она. — Я тебе говорила, что он тебя вытолкает в три шеи! Иди скорее, для тебя у меня всегда есть место.
Зоя встала.
— Наконец-то, — сказала она, — барыня к нам вернется!.. Мы давно этого ждем.
Г-жа Лера пожелала, чтоб Нана сейчас же поцеловала Луизэ. Это счастье для ребенка, что мать, наконец, образумилась. Луизэ спал, он имел вид болезненный и малокровный. Когда Нана взглянула на его бледное и золотушное личико, все мучения, которые она вынесла за последнее время, вспомнились ей, слезы подступили ей к горлу.
— О, бедное дитя мое, бедный ребенок! — проговорила она, заливаясь горькими слезами.

X

В театре Вариете репетировали пьесу Фошри ‘Маленькая Герцогиня’, о которой Лабордэт говорил Нана. Первый акт окончился, готовились приступить ко второму. На авансцене, в полинялых креслах, Фошри и Борднав рассуждали вполголоса, между тем, как суфлер Коссар, маленький горбун, сидя на соломенном стуле, перелистывал манускрипт, поднося карандаш к своим губам.
— Ну, чего ждут? — воскликнул внезапно Борднав, яростно ударив по доскам своей толстой палкой. — Барильо, почему не начинают?
— Боск куда-то исчез, — отвечал Барильо, исполнявший обязанность помощника режиссера.
Поднялась буря. Все звали Боска. Борднав ругался.
— Черт возьми! Всегда одно и то же. Сколько ни звони, ни кого не дозовешься… Потом сами ворчат, когда их продержишь долее четырех часов.
Боск явился совершенно спокойно.
— Э? Что? Чего надо? Ах, меня ждут! Надо было так и сказать… Ладно! Симонна говорит: ‘Вот являются гости’, а я вхожу. Откуда мне войти?
— В дверь, конечно, — отвечал рассерженный Фошри.
— Да, но где же дверь?
На этот раз Борднав напал на Барильо и стал ругаться, ударяя палкой по доскам.
— Черт возьми! Я же велел поставить на это место стул, чтоб изобразить дверь. Каждый день приходится говорить одно и то же… Барильо! Где Барильо? Куда он девался? Все разбежались!
Однако Барильо явился и, молча, поставил стул на указанное место. Репетиция началась, Симонна, в шляпе и с муфтой в руках, расставляла мебель, играя роль горничной. Она остановилась на минуту и заметила:
— Так как здесь не тепло, то я буду держать муфту в руках.
Затем, изменив голос, она встретила Боска легким восклицанием.
— Граф, это вы? Вы пришли первый. Августа будет очень рада вас видеть.
Боск был в запачканных штанах, в желтом пальто, с громадным шарфом вокруг шеи. Засунув руки в карманы, он сказал глухим протяжным голосом:
— Не беспокойте вашу госпожу, Изабелла, я хочу ее удивить.
Репетиция продолжалась. Борднав, нахмурившись и ежась в своем кресле, слушал с недовольным видом.
Фошри был раздражительный, поминутно менял положение, с трудом удерживаясь, чтоб не остановить актеров.
Но, вдруг, за спиною, в пустой и темной зале, он услышал шорох. Он обернулся, удивленный: в полумраке ему показалась тень в одной из лож бенуара.
— Разве здесь есть кто-нибудь? — спросил он, наклоняясь к Борднаву. — Она разве здесь?
Борднав утвердительно кивнул головой. Нана, которой он предложил роль Августы, пожелала видеть пьесу, не решаясь сразу играть роль кокотки. Она предпочла бы играть роль честной женщины. Она была в ложе, вместе с Лабордэтом, который хлопотал о ней у Борднава.
Фошри, оглянувшись еще раз, стал следить зa репетицией.
Только авансцена была освещена. Единственная лампа с рефлектором, зажженная вдоль рампы, освещала один передний план, она выделялась в полумраке в виде желтого пятна, бросая печальный свет вокруг себя. Коссар с трудом разбирал манускрипт, подставляя его к лампе, свет которой падал прямо на его горб. Борднав и Фошри исчезали в полумраке. На громадном пространстве валы и сцены это пламя напоминало собою свет фонаря на станции железной дороги, актеры, игравшие на сцене, принимали фантастические очертания: их причудливые тени повторяли их движения. Остальная часть сцены была покрыта иглой, напоминая собой разрушенный док или развалины древнего храня. Ветхие стены, покрытые черною вылью, груды лестниц, подставок, декораций, полинявших от времени, все это производило впечатление каких-то руин. Полотно декораций, поднятых к верху, имело вид лохмотьев в лавке пряничника. В самом верху луч солнца, проникая в окно, играл золотистой полосой во мраке полусвода, озаряя своим блеском окружавшую нищету. Этот свет усиливал унылое впечатление, производимое громадою здания с отсыревшими углами.
В самой глубине сцены, где было темно и холодно, актеры разговаривали между собой, ожидая своей очереди. Мало-помалу, они повысили голос.
— Что там за ярмарка? Не угодно ли замолчать? — заревел Борднав, с яростью вскочив со своего кресла. — Я ничего не слышу… Идите вон, если вам надо говорить между собою, мы здесь дело делаем… Слышите, Барильо, если кто-нибудь еще осмелится повысить голос, я всех выгоню.
Все притихли на несколько минут. Они сидели на скамье возле декорации, изображавшей угол сада, которую приготовили заранее, для вечернего представления. Фонтан и Прюльер слушали Розу Миньон, которая рассказывала, что директор другого театра сделал ей чрезвычайно выгодное предложение… Вдруг раздался голос:
— Герцогиню!.. Сен-Фирмэн… Скорее, господа!
Только при втором вызове, Прюльер вспомнил, что он играет роль Сен-Фирмэна, Роза, игравшая герцогиню, ожидала его для выхода. Боск медленно возвращался, волоча ноги. Кларисса предложила ему место возле себя.
— Что ему за охота поднимать такой рев? — заметил он, говоря о Борднаве. — Все уладится со временем… Нельзя разыграть ни одной пьесы без того, чтоб у него нервы не расходились.
Боск пожал плечами. Он был выше всего этого. Фонтан со злобной улыбкой заметил:
— Он предчувствует неудачу. Это какая-то идиотская пьеса.
Затем, обращаясь к Клариссе, он заметил насчет Розы:
— Ну, что? Разве ты веришь этой истории — о предложения директора?.. Триста франков за каждый вечер я сто представлений! Почему же не подарят ей и виллы?.. Если бы его жене дали триста франков, то Миньон, не долго думая, бросил бы Борднава.
Но Кларисса верила этим трен стан франкам. Фонтан всегда клевещет на товарищей. Их прервала Симонна, вернувшись со сцены. Она дрожала от холода. Вся закутавшись в платки, она подняла голову и стала смотреть на луч солнца, светивший с верху, не согревая холодную и мрачную сцену. На дворе был мороз, стояла ясная ноябрьская погода.
— Даже в фойе нет огня! — заметила Симонна. — Его скупость доходит до отвращения! Знаешь ли, я лучше уйду, я не хочу схватить простуду.
— Говорю вам, молчать, — прокричал Борднав громовым голосом.
В течение нескольких минут раздавался смутный говор актеров на сцене. Они не делали жестов и говорили ровным голосом чтоб не утомляться. Нередка, когда им приходилось произносить удачные места, они обращались со своей речью к пустой зале.
Среди громадной пустоты залы, перед ними носились неопределенные тени, подобно тонкой пыли в высоком и пустом амбаре. Темная зала, освещенная только полусветом, падавшим со сцены, казалась погруженной в мрачный и тяжелый сон. Потолок исчезал в густом мраке. Направо и налево, сверху и донизу, спускались громадные занавеси из серого полотна, защищавшие драпировки. Чехлы и полотняные полоски покрывали перила, производили в полусвете впечатление беловатых саванов. При слабом освещении, ложи с бархатными перилами выделялись в виде более темных углублений и черных пятен. Спущенная люстра, почему-то, напоминала об отсутствии публики, исчезнувшей надолго.
В эту минуту Роза, игравшая роль герцогини, встретившей неожиданно кокотку, подошла к рамке, подняв руку, она расхохоталась, бросая вызывающий взгляд на эту пустую залу, погруженную в глубокий мрак.
— Бoжe, как мужчины глупы! — проговорила она, подчеркивая фразу, заранее уверенная в своем успехе.
В глубине бенуара, Нана, закутанная в шаль, слушала пьесу, пожирая Розу глазами. Обращаясь к Лабордэту, она спросила его в полголоса:
— Ты уверен, что он придет?
— Совершенно уверен, — отвечал он. — Он, вероятно, явится с Миньоном, чтоб иметь предлог…. Как только он приедет, ты пойдешь в уборную, куда я его приведу.
Она говорила о графе Мюффа. Это было свидание, устроенное Лабордэтом на нейтральной почве. Он уже имел серьезный разговор с Борднавом, которого дела шли довольно плохо, вследствие нескольких неудач. Поэтому, Борднав тотчас же согласился предложить Нана роль, желая расположить в свою пользу графа, чтоб потом занять у него денег.
— Как ты находишь роль Августы? — спросил Лабордэт.
Но Нана ничего не отвечала. После первого акта, изображающего, как герцог Бориваж обманывал свою жену с белокурой Августой — певицей-красавицей, начался второй, в котором герцогиня Елена является, однажды вечером, после маскарада в актрисе, чтобы узнать, какими чарами эти женщины покоряют их мужей. Ее проводил кузен, блестящий Оскар Сен-Фирмэн, рассчитывавший лично воспользоваться плодами ее развращения. Но, к своему великому удивлению, Елена попадает на ссору между любовниками, причем Августа бранится, как извозчик, а герцог жмется и тает, что заставляет Елену воскликнуть: ‘Так вот как нужно разговаривать с мужчинами!’ В этом акте Августе не приходилось ничего больше говорить. Что же касается до герцогини, то она вскоре потерпела должное наказание за свое любопытство: старый ловелас, барон Тардиво, принимает ее за кокотку и начинает осаждать ее своими, ухаживаниями. Тем временем на противоположном конце сцены Бориваж мирится с Августой, запечатлевая примирение поцелуем. Так как роль кокотки никем еще не была занята, то ее читал дядя Коссар, но он не мог удержаться, чтобы не войти в роль, и млел в объятиях Боска. Дошли до этой сцены и репетиция шла вперед через пень-колоду, как вдруг Фошри вскочил со своего кресла. Он удерживался до сих пор, но, наконец, нервы взяли свое.
— Совсем не так! — вскричал он.
Актеры остановились и стояли, с равнодушным видом, Фонтан, вздернув нос, с дерзким видом спросил:
— Что? что не так?
— Все не так, все не так! — повторял Фошри и, бегая по сцене, жестикулируя, сам принялся читать сцену. Фонтан, смотрите, вы должны хорошенько представить, как увивается Тардиво, вам следует наклониться — вот так! и стараться обнять герцогиню… А ты, Роза, делаешь несколько шагов, быстро — вот так! но только не слишком рано, а когда услышишь поцелуй…
Он остановился и, затем, обернувшись к Коссару, в жару, объяснений вскричал:
— Августа, целуйте!.. громче, чтоб было хорошо слышно.
Дядя Коссар, обратившись к Боску, громко чмокнул губами.
— Отлично! — торжественным тоном сказал Фошри. — Еще раз поцелуй! Смотри, Роза: я делаю несколько шагов и потом вскрикиваю: ‘Ах, они целуются!’ Но для этого Тардиво должен сделать несколько шагов — вот сюда… Слышите, Фонтан, вы должны пройти так… Ну, давайте, — попробуем! Раз!
Актеры снова начали репетировать. Но Фонтан, нарочно, делал все так скверно, что ничего не выходило. Два раза Фошри должен был приниматься за объяснения, делая это каждый раз все с большей и большей горячностью. Все слушали его с недовольным видом, затем обменивались взглядами, с таким видом, как будто он требовал, чтобы они ходили вниз головами, и неловко, неуклюже начинали репетировать, и после нескольких слов опять останавливались, как марионетки, когда обрывают проволоку.
— Нет, это не моего ума дело! Мне этого никогда не понять, — объявил, наконец, Фонтан со своим обычным нахальством.
Все это время Борднав не раскрывал рта. Он совершенно утонул в кресле, и тусклый свет лампы освещал только верхушку его надвинутой на глаза шляпы. Выпущенная из рук палка упала ему на живот. Можно было подумать, что он заснул. Вдруг он вскочил.
— Милый мой, это идиотство, — спокойно объявил он Фошри.
— Как! идиотство? — воскликнул задетый за живое автор, побледнев, как полотно. — Сами вы идиот, мой милый!
Борднав начал сердиться. Он повторил слово ‘идиотство’, стараясь подыскать что-нибудь еще сильнее, нашел, — тупоумие, кретинство. Пьесу освищут, не дадут кончить действия. Выведенный окончательно ив себя, нисколько, впрочем, не оскорбляясь его бранью, — потому что бранились они, таким образом, аккуратно при каждой новой пьесе, Фошри стал бранить Борднава попросту скотом. В свою очередь тот пришел в неистовство и, махая палкой и сопя как паровоз, орал.
— А, чтоб тебе!.. Убирайся ты к чертям… Вот уже четверть часа, мы убили на ерунду, — да! на чистейшую ерунду, тогда как, на самом деле, все это совершенно просто. Ты, Фонтан, не шевелись. Ты, Роза, сделай маленькое движение — вот так! не больше и потом подходи к авансцене. Ну, начинайте, Коссар, целуйте!
Несколько минут на сцене царствовал невообразимый хаос. Репетиция шла также дурно, как и прежде. В свою очередь, Борднав принялся мимировать сцену с грацией слона, между тем, как Фошри подсмеивался, с состраданием пожиная плечами. Затем, в дело вмешался Фонтан, даже Боск и тот позволил себе давать советы. Роза, измученная, опустилась, наконец, на стул, изображавший дверь. Очевидно, дело совсем валилось из рук. В довершение всего, Симонна, которой послышалась ее реплика, сунулась на сцену среди всего этого хаоса. Это привело Борднава в такое бешенство, — что он ударил ее палкой. Он часто во время репетиций бил женщин, с которыми бывал когда-нибудь в связи. Симонна с плачем убежала.
— Вот тебе на орехи! — сказал он. — Я совсем брошу театр, если меня будут так бесить.
Надвинув на голову шляпу, Фошри сделал вид, что уходить домой. Но он остановился в глубине сцены и спустился снова к рампе. Увидав, что Борднав уселся на свое место, он тоже сел в кресло рядом с ним и несколько времени — оба сидели неподвижно, не говоря ни слова, среди тяжелой тишины, воцарившейся в зале. Около двух минут актеры хранили молчание. Все были утомлены, как после тяжелой работы.
— Ну, будем продолжать! — сказал, наконец, Борднав обыкновенным голосом, совершенно успокоившись.
— Да, будем продолжать, — повторил Фошри. — О сцене столкуемся завтра.
Оба вытянулись в своих креслах и принялись слушать репетицию, потянувшуюся своим обыкновенным чередом, вяло и холодно.
Во время стычки между директором и автором, актеры, не участвовавшие в сцене, сильно позабавились на их счет. Они посмеивались, острили, иногда очень язвительно. Но когда Симонна, вся в слезах, вернулась со сцены, комедия перешла в драму. Все объявили, что на ее месте они задушили бы эту свинью. Утирая глаза, Симонна кивала головой в знак согласия. О, теперь кончено! Она бросит его, тем более что Стейнер накануне сделал ей очень выгодное предложение. Услыхав это, Кларисса раскрыла глаза от удивления: у Стейнера, ведь, нет теперь ни гроша. Но Прюльер заметил, что этот мошенник Стейнер когда-то завел связь с Розой, чтобы поднять на бирже свои акции на соляные копи в Ландах. Как раз в это время банкир носился с новым проектом туннеля под Босфор. Наверное, теперь повторяется старая штука. Симонна, переставшая плакать, слушала, навострив уши, давая себе слово пустить в ход эти акции вместе с Стейнером. Что касается Клариссы, то последнюю неделю она была все время зла, как фурия: этот скот ла-Фалуаз, которого она вытолкнула за дверь, бросив его в почтенные объятия Гага, получил наследство после смерти очень богатого дяди. Эго уже его обычная участь: обживать новые квартиры. К тому же эта сволочь, Борднав, дает ей роль всего в десять строк, а разве она не могла бы отличнейшим образом сыграть роль Августы? Теперь Клариссе даже во сне чудилась эта роль. Она все еще надеялась, что Нана откажется.
— А у меня, представьте себе, роль меньше трехсот строк, — сказал Прюльер. — Я хотел, было, отказаться. Просто позор давать роль какого-нибудь Сен-Фирмэна мне, Прюльеру. И что за язык у этого Фошри! Вы увидите, господа, пьеса провалится, да еще с треском.
Но в это время Симонна, поговорив с Баридьо, подошла к актерам и поспешно спросила:
— Кстати, о Нана: говорят, что она в театре.
— Где? — с живостью спросила Кларисса, вставая с места.
Слух этот тотчас же облетел всю сцену. Каждый хотел удостовериться, правда ли это. На минуту репетиция была прервана.
Но Борднав снова вмешался, выйдя из своей неподвижности.
— Что там за шум? — крикнул он. — Это невыносимо. Кончайте прежде действие.
В бенуаре Нана безмолвно следила за пьесой. Два раза Лабордэт заговаривал с ней, но она нетерпеливо толкнула его локтем, чтобы он замолчал. — Кончалось второе действие, когда две тени показались в глубине театра. Они шли на цыпочках, стараясь не шуметь. Нана тотчас же узнала Миньона и графа Мюффа, безмолвно поклонившихся Борднаву.
— А, вот, наконец, и они, — прошептала Нана со вздохом облегчения.
Роза Миньон произнесла свою последнюю реплику, и Борднав, встав с кресла, сказал, что прежде чем перейти к третьему акту, нужно прорепетировать еще раз второй. Затем, не обращая более внимания на сцену, он подошел в графу и заговорил с ним с изысканной любезностью. Что же касается до Фошри, то он, напротив, сделал вид, что весь занят своими актерами, столпившимися вокруг него. Миньон насвистывал какую-то арию, заложив руки за спину, и не спускал глаз со своей жены, казавшейся очень возбужденной.
— Ну, пойдем, — сказал Лабордэт Нана. — Я проведу тебя до твоей уборной, а потом спущусь за ним.
Нана тотчас же вышла из бенуара. Ощупью прошла она по коридорам, но Борднав каким-то нюхом почуял ее присутствие в темноте и нагнал ее в узком проходе, идущем вдоль сцены, где день и ночь горит газ. Здесь, чтобы поскорей покончить дело, он стал восторгаться ролью кокотки.
— Ах, что за роль! что за роль! как раз по тебе… Приходи на репетицию завтра.
Но Нана оставалась хладнокровной. Она хотела узнать, что будет в третьем акте.
— О, третий великолепен… Герцогиня разыгрывает кокотку у себя дома, что возбуждает отвращение Бориважа и исправляет его. При этом очень забавное qui-pro-quo: Тардиво является и думает, что он попал к танцовщице.
— Но при чем же тут Августа? — прервала его Нана.
— Августа? — повторил Борднав, немного смутившись. — У нее одна сценка, не длинная, но очень удачная… Как раз по тебе, ей, ей! Хочешь подписать?
Нана пристально посмотрела на него.
— Это мы сейчас увидим, — отвечала она.
Она догнала Лабордэта, поджидавшего ее на лестнице. Вся труппа узнала ее. Все перешептывались друг с другом, Прюльер был скандализован этим возвращением, Кларисса сильно беспокоилась за свою роль. Что же касается Фонтана, то он притворялся холодным и индифферентным, потому что, говорил он, не в его правилах отзываться дурно о женщине, которую он любил. В глубине души он ненавидел ее за ее любовь к нему, за ее красоту, за всю их жизнь вдвоем, сделавшуюся для него невыносимой, вследствие его чудовищного разврата.
Когда же явился Лабордэт и подошел к графу, Роза Миньон, державшаяся все время в стороне, узнав о том, что Нана здесь, разом поняла все. Мюффа был ей невыносим, но мысль о том, что он бросит ее для Нана, приводила ее в бешенство. Она нарушила молчание, которое, обыкновенно, хранила относительно таких предметов с мужем, и напрямик объявила:
— Ты видишь, что делается? Даю тебе слово, что если она снова вздумает разыграть такую же штуку, как со Стейнером, то я выцарапаю ей глаза.
Миньон, спокойный и невозмутимый, пожал плечами, с видом человека, понимающего все, что происходит.
— Эх, перестань! перестань, ради самого Бога, — пробормотал он.
Он ясно видел, что ему следует делать. Он понимал, что с Мюффа теперь взятки гладки, потому что, по одному знаку Нана этот человек растянется на земле, чтоб служить ей подножкой. Против таких страстей невозможно бороться. Поэтому, как знаток человеческого сердца, он думал только о том, чтобы извлечь возможно больше пользы из разрыва. Нужно будет подумать. И он ждал.
— Роза, на сцену! — крикнул Борднав. — Начинается второе.
— Ну, ступай! — сказал Миньон. — Предоставь это дело мне.
Затем, не оставляя своей привычки зубоскалить, он подошел к Фошри и начал расхваливать его пьесу. Отличная вещь, только зачем он сделал свою герцогиню такой добродетельной? Это не натурально. Подсмеиваясь, он спрашивал, с кого он списал герцога Бориважа, обожателя Августы? Фошри не только не рассердился, но даже улыбнулся. Но Борднав кинул на Мюффа взгляд и, казалось, был очень недоволен, что сильно поразило Миньона и заставило его задуматься.
— Начнут ли, наконец! — орал Борднав. — Эй, Барильо? Что, Боска еще нет? Что же это, он потешается надо мной!
Но Боск пришел, и репетиция началась. А тем временем Лабордэт вел графа к Нана. Мюффа дрожал при мысли снова увидеть ее. На другой день после разрыва он почувствовал ужасную пустоту. К Розе он поехал от скуки, думая, что страдает просто от нарушения своих привычек. К тому же в том оцепенении, в которое он впал, ему хотелось все забыть: он избегал объяснения с графиней и старался не думать о Нана. Ему казалось, что забвение предписывается ему долгом. Но незаметно для него самого, в его душе происходила глухая работа, и Нана, потихоньку, снова овладевала им. Она действовала на него силою воспоминаний, слабостями его греховной плоти и теми новыми, исключительными, почти отеческими чувствами, которые возбуждались при мысли о ней. Ужасная сцена разрыва стушевалась, он забыл про Фонтана, забыл, как Нана вытолкала его за дверь, бросая ему в лицо, как комок грязи, падение его жены. Все это были слова, мало по налу улетучившиеся, тогда как в сердце оставалась жгучая язва, нывшая все болезненнее и болезненнее, по мере того как дни проходили за днями. Муки его стали, наконец, невыносимы. Он был очень несчастлив.
Мысли, самые наивные, приходили ему в голову. Он говорил себе, что если бы любил эту женщину истинной любовью, она не изменила бы ему. В эту минуту он испытывал не страстное влечение, слепое, непосредственное, готовое примириться со всем, а пламенную, ревнивую любовь, непреодолимое желание одному, безраздельно, обладать ею, ее волосами, ртом, телом. Когда ему вспоминался звук ее голоса, мороз пробегал по его телу. Он любил ее с требовательностью скряги и с бесконечной нежностью юноши. Любовь эта до такой степени овладела всем его существом, что, когда Лабордэт в первый раз заговорил с ним о возможности устроить свидание с Нана, он, под влиянием внезапного порыва, кинулся ему на шею, хотя впоследствии стыдился своего увлечения, сметного в таком человеке, как он. Лабордэт мог все видеть. Он отнесся к этому порыву графа с большим тактом и, расставшись с ним на последней ступеньке лестницы, сказал ему только, как бы вскользь:
— Во втором, коридор направо. Дверь не заперта.
Мюффа остался один в этом безмолвном углу здания. Проходя мимо фойе артистов, он увидел, сквозь полуоткрытую дверь, эту большую комнату, во всем ее неприглядном беспорядке: всю в пятнах и лохмотьях, резко бросавшихся в глаза при ярком дневном свете.
Но всего более поразил его, после мрака и толкотни на сцене, матовый свет и глубокое спокойствие многоэтажной лестницы, которую он видел, однажды, так прокопченной газом и полной невообразимой суетни и беготни. Чувствовалась пустота лож, в коридорах не было ни души, не слышно было ни звука. А из квадратных окон, прорубленных в уровень со ступеньками, ноябрьское солнце лило свой желтоватый свет, в мертвенно неподвижных столбах которого носились и кружились пылинки. Его радовала эта тишина, медленно поднимался он по ступенькам лестницы, стараясь успокоиться. Сердце его стучало, он боялся, что расплачется, как ребенок. Дойдя до площадки первого этажа, он остановился на минуту, опершись о стену и приложив платок к губам, он стоял и машинально смотрел на покривившиеся ступени, на железные перила, отполированные трением стольких рук, на облупившуюся штукатурку, на всю эту нищету дона терпимости, цинично выставляемую на показ днем, когда женщины спят. Но, поднявшись до второго этажа, Мюффа должен был переступить через большого рыжего кота, свернувшегося клубом на солнышке. Закрыв на половину глаза, этот кот один сторожил дом, наполненный сгущенными и остывшими запахами, оставляемыми здесь каждый вечер толпою женщин.
В коридоре, направо, дверь, действительно, была только притворена. Нана ждала. Эта замарашка Матильда держала ее уборную в страшной грязи. Туалетный столик был покрыт слоем грязи, повсюду валялись разбитые склянки, один стул был залит чем-то красным, как будто на нем пускали кровь. Обои были забрызганы до самого потолка мыльной водой. Все это так отвратительно пахло, что Нана должна была отворить окно. Опершись на подоконник, она перегнулась вперед, чтобы увидеть m-me Брон, усердно подметавшую позеленелые плиты узкого двора, казавшегося дном какой-то большой ямы. Канарейка, привешенная где-то за занавеской, наполняла воздух своими пронзительными руладами. Здесь не слышно было ни говора толпы, ни шума экипажей на улице. Повсюду царила тишина провинциальных городов. Подняв голову, Нана видела маленькие пристройки и блестящие окна галереи пассажа, улицы Вивиен, задние фасады которых резко очерчивались на небосклоне, безмолвные, точно гнутые… Террасы громоздились на террасы, на одной из крыш фотограф выстроил нечто вроде коридора из синего стекла. Все было тихо, все улыбалось вокруг. Нана совсем замечталась, как вдруг ей показалось, что кто-то постучался в дверь.
— Войдите! — крикнула она.
Завидев графа, она закрыла окно, потому что сплетница m-me Брон вовсе не должна была слышать их объяснения. Оба посмотрели друг на друга очень серьезно. Но так как он стоял как вкопанный, точно лишившись языка от волнения, она расхохоталась.
— Ну, вот, наконец, и ты, пустая голова! — сказала она.
Он был так взволнован, что язык запутался у него. Он стал говорить ей ‘вы’, заявляя, что очень счастлив, что снова имеет удовольствие ее видеть. Тогда, чтоб развивать ему язык она заговорила еще фамильярнее.
— Ну, полно разыгрывать из себя умницу! Ведь, ты желал меня видеть? Так не будем же смотреть друг на друга, как две фарфоровые собаки… Мы оба были неправы. Со своей стороны, я охотно все прощаю.
Условились не говорить более об этом. Прошлое пусть останется прошлым. Он кивал головою в знак согласия. Его волнение несколько успокоилось, но ему хотелось столько сказать ей, что он не мог проговорить ни слова. Пораженная этой холодностью, Нана решилась разом поставить на карту все.
— Вижу, что ты стал рассудительным человеком, сказала она с чуть заметной улыбкой. Очень рада. Это все, чего мне хотелось. Теперь, раз мир между нами заключен, подадим друг другу руку и останемся добрыми друзьями.
— Как? добрыми друзьями? — пробормотал он с внезапным беспокойством.
— Конечно. Это, может быть, и глупо, но мне хотелось, чтобы ты не потерял ко мне уважения. Мне было неприятно думать, что мы расстались не как следует… Но теперь все улажено. Мы можем встречаться, не дуясь друг на друга, как две индейки:.
Он хотел прервать ее.
— Постой, дай мне кончить. Ни один мужчина, слышишь ли, ни один не может упрекнуть меня ни в каком свинстве. Мне не хотелось, чтоб ты составлял первое исключение. У всякого свои понятия о чести, мой милый.
— Да нет, это совсем не то! — громко крикнул он. — Садись и выслушай меня.
Точно опасаясь, чтобы она не убежала, он насильно усадил ее на единственный стул. Сам же он, в сильном возбуждении, ходил взад и вперед по комнате. В маленькой уборной, залитой солнцем, царило тихое спокойствие, кроткий мир, не нарушаемый никаким шумом извне. Когда смолкали их голоса, слышны были только пронзительные рулады канарейки, похожие на отдаленные трели флейты.
— Слушай, — сказал он, останавливаясь прямо перед ней, — я пришел снова взять тебя… Да, я хочу, чтобы между нами снова пошло по-старому. Ты сама это знаешь. Зачем же ты говоришь то, что сейчас сказала? Отвечай, ты согласна, не правда ли?
Она наклонила голову и принялась скоблить ногтем залитую красной краской солому стула. Видя его нетерпение, она не торопилась ответом. Наконец, она подняла лицо, сделавшееся теперь серьезным, и устремила на него свои прекрасные глаза, которым ухитрилась придать печальное выражение.
— О, нет, это невозможно, мой милый. Никогда между нами не повторится того, что было.
— Почему? — пролепетал он, и на лице его выразилось невыносимое страдание.
— Почему? Вот вопрос!.. Так. Этого не может быть, и только. Не хочу.
Несколько секунд он не спускал с нее страстного взгляда. Потом ноги его вдруг подкосились, и он упал пред нею на колени. Отступив на несколько шагов, она прибавила только:
— Ах, не будь ребенком!
Но он был уже ребенком. Усевшись на пол, он обнял ее за талию и изо всей силы прижимал лицо к ее коленям. Почувствовав ее так близко, он нервно вздрогнул, с ним сделалась лихорадка, вне себя он еще сильнее прижимал лицо к ее коленям, как будто хотел вдавиться в ее тело. Страстные рыдания, которые он тщетно старался удержать, раздались в низкой, душной комнате.
— Ну, что же дальше? — сказала Нана, не мешая ему делать, что ему хочется. — Все это нисколько не подвигает дела вперед. Ведь, я сказала тебе, что это невозможно… Ах, Боже мой, какой ты еще ребенок!
Он немного успокоился, но не вставал с полу и не оставлял ее там, говоря прерывающимся голосом,
— Выслушай, по крайней мере, что я тебе предложу… Я уже присмотрел для тебя дом возле парка Можо. Я исполню все, чего ты потребуешь. Чтобы ты была моей безраздельно, я отдам тебе все свое состояние… Да, все, но только с таким условием: безраздельно, понимаешь! Если ты согласишься, я осыплю тебя золотом, я накуплю тебе бриллиантов, экипажей, нарядов…
При каждом новом предложении Нана отрицательно качала головой. Но он все не переставал, обещая положить в банк денег на ее имя, не зная, что еще бросить к ее ногам. Наконец, она вышла из себя.
— Скоро ли ты перестанешь торговаться со мною?.. Ты знаешь, я добра. Я согласна посидеть с тобой минутку, если тебе этого так хочется, но теперь довольно. Пусти меня, я устала.
Она встала.
— Нет, нет, нет!.. Не хочу, — сказала она.
Он поднялся, шатаясь. Ноги его подкашивались. Он упал на стул, закрыв лицо руками. Нана, в свою очередь, принялась ходить по комнате, несколько минут она рассматривала грязные обои, засаленный туалетный столик, и всю эту жалкую дыру, освещенную бледным солнечным светом. Потом, остановившись перед графом, она спокойно сказала:
— Смешно, что богатые люди, в роде тебя, воображают, что за деньги они могут все иметь… Ну, а если я не хочу? Плевать мне на твои подарки. Подари мне весь Париж, а я, все-таки, повторю — нет и нет!.. Смотри, здесь довольно таки грязновато, а мне бы все это казалось прелестным, если бы мне приятно было жить здесь вдвоем с тобою. В палатах же люди умирают со скуки. Ах, деньги! Милый мой, мне плевать на деньги — вот что!
При этом она сделала гримасу. Затем, она впала в сантиментальный тон и меланхолически прибавила.
— Я знаю нечто такое, что дороже денег… Ах, если бы мне дали то, чего мне хочется…
Он медленно поднял голову, н в глазах его блеснул луч надежды.
— О, ты не можешь этого сделать. Это не от тебя зависит, и потому-то я и заговорила об этом. Отчего не поговорить?.. Видишь ли, мне хотелось бы получить роль честной женщины в их пьесе.
— Какой честной женщины? — с удивлением спросил он.
— Да герцогини Елены!.. Они думают, что я стану играть. Августу. Вот нашли дуру! Роль самая мизерная, — всего одна сцена и при том!.. Наконец, это не по мне. Мне надоели кокотки. Все кокотки да кокотки! Кроме того, меня, это злит, а вижу ясно, что они хотят показать мне, что я дурно воспитана. Ах, голубчик, вот попали пальцем в небо! Когда я захочу, то ни одной из этих шлюх за мной не угоняться. Ну-ка, посмотри.
Она отошла к самому окну и, закинув назад голову и вытянув шею, мелкими шажками прошлась по комнате, как лохматая наседка, боящаяся запачкать ланки. Он с удивлением следил за нею глазами, еще полными слез, пораженный этой балаганной сценой, внезапно втиснувшейся в трагедию, им переживаемую. Она походила еще несколько времени по комнате, чтобы показать свою игру во всей ее тонкости и поразить Мюффа своими тонкими улыбками, подергиванием бровей и покачиванием юбок.

XI

— Ну, что, каково?
— О, отлично, — пробормотал граф, бросая на нее смущенный взгляд и все еще не оправившись от волнения.
— Вот видишь, я права, что хочу взять роль честной женщины. Я проделывала это у себя дома, ни одной не удастся так хорошо разыграть герцогиню, которой плевать на всех мужчин. Заметил ли ты, как я тебя лорнировала, проходя мимо? О, это приобретается только с кровью. Наконец, дело не в этом. Мне хочется, во что бы то ни стало, играть роль честной женщины. Я несчастна, я умираю от тоски по ней. Мне нужна эта роль, слышишь ли?
Она снова сделалась серьезной. Голос ее принял суровый оттенок, она, действительно, глубоко страдала от невозможности исполнить свое глупое желание. Мюффа, все еще не оправившись от ее отказа, ждал, ничего не понимая. Воцарилось молчание. Не слышно было ни звука, ни шороха во всем пустом здании.
— Слушай, сказала она ему напрямик, ты должен добыть мне роль.
Он вытаращил глаза от изумлении и потом с жестом отчаяния воскликнул:
— Но, ведь, это невозможно! Ты сама только что говорила, что это не от меня зависит.
Она прервала его, пожав плечами:
— Ты сойдешь вниз и скажешь Борднаву, чтобы он уступил тебе роль… Не будь, пожалуйста, так наивен! Борднаву нужны деньги. Ну, что же? Дай ему взаймы, ведь у тебя их куры не клюют!
Так как он все еще отбивался, то она рассердилась.
— Хорошо, понимаю: ты боишься огорчить Розу… Я ничего не говорила тебе о ней, когда ты валялся у моих ног… Слишком много пришлось бы говорить об этом! Да, поклявшись женщине в вечной любви, не идут — на другой день к первой попавшейся… О, я тебе этого никогда не забуду. Кроме того, мой милый, мне не нужно объедков от Розы. Прежде, чем нюнить предо мной, ты должен был покончить с нею.
Он порывался оправдываться, но ему только с большим трудом удалось вставить фразу:
— Ах, да что мне Роза? Я сию же минуту разорву с ней все.
Нана, казалось, успокоилась относительно этого пункта.
— В таком случае, — продолжала она, — что же тебя удерживает? Ведь, Борднав распоряжается всем. Ты скажешь, что после Борднава есть Фошри…
Она замедлила речь, чувствуя, что приблизилась к самому деликатному месту разговора. Мюффа молчал, опустив глаза. Он оставался в добровольном неведении относительно ухаживаний Фошри за графиней, под конец он даже уверил себя, что, быть может, ошибся в ту ужасную ночь на улице Тетбу. Но в глубине души он глубоко ненавидел этого человека.
— Право же, Фошри не черт! — повторяла Нана, зондируя почву, так, как ей было совершенно неизвестно, каковы были отношения между мужем и любовником. — С Фошри легко можно сладить. Уверяю тебя, что, в сущности, он славный малый… Ну, так как же? Ты, стало быть, скажешь Фошри, чтоб он уступил эту роль мне?
Мысль о таком поступке возмутила графа.
— Нет, нет, никогда! — вскричал он.
Она переждала немного. На языке у нее вертелись слова: ‘Фошри ни в чем не посмеет отказать тебе’, но она чувствовала, что, как аргумент, это будет чересчур сильно. Она ограничилась только улыбкой, но, за то, такой красноречивой? что она совершенно ясно выразила ее мысль, так что Мюффа, подняв на нее глаза, тотчас же опустил их, бледный и смущенный.
— Ах, какой ты недобрый! — пробормотала она, наконец.
— Не могу, не могу! — повторял он с мучительной тоской. — Все, что хочешь, только не это. Ради Бога, не проси меня.
Она и не стала просить. Положив одну из своих маленьких ручек на его лоб и опрокинув ему голову, она прильнула губами к его губам. Дрожь пробежала по его телу, он весь трепетал в ее объятьях, глаза его потухли, голова кружилась. Потом она поставила его на ноги.
— Теперь ступай, — сказала она.
Он пошел по направлению к двери. Но в ту минуту, когда он брался за ручку, она снова кинулась в его объятия и, подняв голову кверху, стала ласкаться к нему, как кошка.
— Где дом? — спросила она чуть слышно, смущенная и довольная, как ребенок, просящий лакомства, от которого только что отказывался.
— На улице Вильер, — сказал он.
— А есть экипаж?
— Есть.
— А кружева? А брильянты?
— Есть.
— Ах, какой ты добрый, мой миленький! Знаешь, ведь это все я говорила из ревности. Клянусь тебе, что на этот раз у нас не кончится, как в первый, потому что теперь ты понимаешь, что нужно женщине. Ты платишь за все, неправда ли? Стало быть, мне никого, кроме тебя, не нужно. Все, что у меня есть, все для тебя!
Выпроводивши его за дверь, осыпав предварительно дождем поцелуев, Нана остановилась, чтобы передохнуть. Ах, боже мой, как провонялась ее уборная у этой замарашки Матильды! В ней было хорошо, тепло, как в Провансе зимою, но, право, ух чересчур воняло испорченной лавандовой водой и всякой другой дрянью. Она снова отворила окно и высунулась в него, рассматривая пассаж, чтобы как-нибудь убить время.
Мюффа спускался по лестнице, шатаясь, как пьяный. Он повиновался какой-то непреодолимой силе. Что ему сказать? Как приступить к этому деду, нисколько его не касающемуся?
Он взошел на сцену, как раз в ту минуту, когда там происходил ожесточенный спор. Только что кончился второй акт, и Прюльер сцепился с Фошри, желавшим обрезать одну из его реплик.
— Обрезывайте в таком случае все, — кричал он, — так уж лучше… Как! у меня нет и трехсот строк, а мне хотят еще обрезать!.. Нет, будет с меня! в таком случае, я отказываюсь от роли.
Он вынул из кармана маленькую помятую тетрадку, делая вид, что хочет бросить ее Коссару. Его самолюбие было глубоко оскорблено, и он не мог скрыть чувства обиды. Он, Прюльер, идол публики, должен играть роль в триста строчек! Лицо его было бледно, губы дрожали. Можно было подумать, что дело идет о полном нарушении всех законов, о чем-то чудовищном, неслыханном.
— Отчего бы не поручить мне приносить письма на подносике? — язвительно спрашивал он.
— Полно, Прюльер, чего вы горячитесь? — сказал Борднав, обращавшийся с ним вежливо, в виду его популярности среди дам. — Охота вам начинать истории… Мы вам подыщем эффектные сцены. Не правда ли, Фошри? Вы прибавьте несколько эффектов… В третьем акте можно даже удлинить одну сцену.
— В таком случае, пусть последнее слово при опускании занавеса будет за мной, — объявил Прюльер. — Вы обязаны сделать это для меня.
Фошри пожал плечами, ничего не ответив. Но молчание его было принято за знак согласия, и Прюльер снова спрятал в карман свою тетрадку, не переставая, впрочем, все еще сердиться. Во время этой стычки, Воск и Фонтан оставались, вполне индифферентны, им было решительно все равно, лишь бы товарищи не вырывали у них куска хлеба изо рта. Все актеры окружили Фошри, осыпая его вопросами, выпаливая комплименты. Что же касается до Миньона, то он выслушивал жалобы Прюльера, не спуская глаз с графа Мюффа, возвращение которого он все время караулил.
Граф, очутившись снова на темной сцене, на мгновение остановился в глубине ее, не желая попасть на ссору. Но Борднав заметил его и кинулся к нему на встречу.
— Что? Каков народец! — воскликнул он. — Не поверите, граф, сколько мне возни с этим людом. Один тщеславнее другого. А в придачу, все сплетники как на подбор и норовят только, как бы свернуть мне шею… Извините, я, кажется, начинаю горячиться.
Он остановился. Наступило молчание. Он ожидал. Между тем, граф придумывал переход для разговора. Не находя ничего, чтобы покончить разом, он сказал напрямки:
— Нана желает получить роль Розы.
Борднав вскочил, как ужаленный.
— Послушайте! Да она с ума сошла.
Он взглянул на графа, но, заметив его бледность и волнение, тотчас успокоился.
— Черт возьми! — прибавил он.
Снова наступило молчание. В сущности, ему было безразлично. Толстая Нана, в роли герцогини, быть может, будет и смешна, но на сцене чего не удается, к тому же, эта история даст ему возможность окончательно завладеть графом. Поэтому, он очень быстро принял решение и, обернувшись, крикнул:
— Фошри!
Граф сделал движение, чтобы остановить его. Фошри не слышал. В эту минуту он имел объяснение с Фонтаном на счет роли Тардиво. По мнению Фонтана, барон должен был говорить с марсельским акцептом, которому он и старался подражать. Но это было его личное мнение, и он желал знать, верно ли оно, или нет? Фошри слушал его, равнодушно делая возражения, Фонтан рассердился. В таком случае, если он неверно понял роль, он предпочтет не брать ее вовсе.
— Фошри! — повторил Борднав.
Молодой человек поспешил удалиться, довольный тем, что избавился от актера, который обиделся его поспешностью.
— Не будем здесь стоять, — заметил Борднав. — Пойдемте, господа!
Чтобы избавиться от любопытных, он их повел на сцену в склад декораций. Миньон остался, удивленный этим исчезновением. Сойдя несколько ступеней, они очутились в квадратной комнате с окнами на двор. Тусклый свет проникал в запыленные, окна, слабо освещая комнату с никаким потолком. Там, на досках и в ящиках, загромождавших комнату, была набросана всякая дребедень, как в лавке старьевщика. Тут валялись тарелки, бумажные кубки с позолотой, старые зонтики, итальянские вазы, всякого рода часы, подносы, чернильницы, оружие и гасительные снаряды, все это было покрыто толстым слоем пыли. Из этого склада, в который сбрасывались остатки и обломки декораций всяких пьес, сыгранных за последние 60 лет, несло невыносимым запахом ржавчины, тряпья, отсыревшего картона.
— Войдите, — повторил Борднав. — Здесь, но крайней мере, мы будем одни.
Граф, в сильном смущении, сделал несколько шагов вперед, чтобы дать время директору сделать самому предложение. Фошри был удивлен.
— В чем дело? — спросил он.
— Вот, сейчас, — сказал, наконец, Борднав, — нам пришла мысль… Но не удивляйтесь. Это дело серьезное… Что вы скажете на счет Нана в роли герцогини?
Автор на минуту остолбенел от изумления. Затем он разразился:
— Это невозможно! Вы, должно быть, шутите?.. Ведь, нас поднимут на смех.
— Что же тут такого, если и посмеются!.. Подумайте, друг ной!.. Граф одобряет эту мысль.
Мюффа, желая сохранить достоинство, рассматривал какую-то вещицу, которую он поднял с запыленных досок. Это была алебастровая рюмочка со сломанной ножкой. Он смотрел на нее бессознательно и проговорил:
— Да, да, это было бы очень хорошо.
Фошри обратился к нему с нетерпеливым движением. Это вовсе не касается графа, зачем он вмешивается в дела, в которых ничего не понимает? Молодой человек произнес отчетливо:
— Никогда… Нана в роли кокотки, сколько угодно. Но в роли честной женщины — никогда!
— Право, вы ошибаетесь, — возразил Мюффа, делаясь смелее. — Я сам убедился, что она может играть такую роль!..
— Где же это? — спросил Фошри с возрастающим удивлением.
— Там, на верху, в уборной!.. Она верно схватила эту роль!.. Она обладает осанкой, взглядом и всем необходимым для таких ролей. Вот, как она выступает…
И граф, с разбитой рюмкой в руках, принялся подражать Нана в роли честной женщины, совершенно забываясь под влиянием страстного желания убедить своих слушателей. Фошри смотрел на него с изумлением. Он сразу понял, в чем дело, и перестал сердиться. Мюффа, встретив его взгляд, в котором проглядывала насмешка н сожаление, остановился и покраснел.
— Быть может, я и ошибаюсь, — заметил автор, уступая. — Быть может, она будет иметь успех… Но, ведь, роль уже отдана другой. Невозможно отнять ее у Розы.
— Если вопрос только в этом, — заметил Борднав, — то я беру на себя уладить дело.
Фошри, заметив, что оба против него, и догадываясь, что Борднав делает это ради личной выгоды, вышел ив себя и не желал продолжать разговора.
— Нет! нет! — воскликнул он! — Если бы роль и была свободна, я никогда не дал бы ее Нана… Понимаете? Оставьте меня в покое… Я не хочу провалить свою пьесу.
Наступило неловкое молчание. Борднав, считая лишним свое присутствие, отошел на несколько шагов. Графа стоял, опустив голову. Наконец, сделав над собою усилие, он произнес неуверенным голосом:
— Друг мой, если бы я вас просил сделать это для меня?
— Не могу, не могу, — повторял Фошри, отмахиваясь.
Мюффа повысил голос.
— Я вас прошу… Я этого хочу!
Он пристально посмотрел на молодого человека, который, прочитав угрозу в этом темном взгляде, вдруг уступил, пролепетав:
— Делайте, как знаете, мне все равно… О, вы злоупотребляете! Вы увидите, увидите!..
Замешательство усилилось. Фошри, прислонясь к ящику, нервно стучал ногой. Мюффа, казалось, внимательно разглядывал разбитую рюмку, которую держал в руках.
— Это рюмка для яиц всмятку, — заметил любезно Борднав.
— Да, действительно, это рюмка для яиц, — повторил граф.
— Позвольте, вы запылите свое платье, — продолжал директор, ставя вещицу на место. — Понимаете, если б здесь сметать пыль каждый день, то никогда бы конца не было… Чистотой похвалиться нельзя, конечно. Все это мусор! И представьте себе, все это денег стоит. Посмотрите сюда!
Он указал Мюффа. на ящики, навивая разные вещицы, с желанием заинтересовать графа этим перечнем всякого старья, как он выразился, улыбаясь. Обратившись, наконец, к Фошри, он весело заметил:
— Слушайте, так как мы все согласны, то лучше всего покончить это дело… Вот и Миньон, кстати.
Миньон в это время расхаживал по коридору. На предложение Борднава изменить условие, он вспылил: это бесчестно, будущность его жены может погибнуть, он готов судиться. Однако Борднав спокойно представлял свои доводы. Он говорил, что эта роль недостойна Розы, что он думает лучше оставить ее для следующей пьесы, которую будут играть после ‘Герцогини’.
Видя, что Миньон не унимается, Борднав неожиданно предложил ему уничтожить контракт, давая ему вонять, что он уже знает о предложении директора Foties dramatiques. Миньон, несколько озадаченный, прикинулся равнодушным к денежному вопросу, он утверждал, что если его жена пригашена играть роль герцогини Елены, то она ее будет играть, если бы даже ему, Миньону, пришлось поплатиться всем своим состоянием. Это дело чести. На этой почве спор затянулся до бесконечности. Директор повторял, что если Розе в театре ‘Фоли’ предлагают триста франков за каждый вечер, ручаясь за сто представлений, то, оставляя его театр, она выиграет пятнадцать тысяч франков. Миньон пожимал плечами с видом человека, который стоит выше денежных расчетов, что скажут, когда у его жены отнимут роль? Что у нее нет таланта, что ее должны были заменить за неспособностью: это ей повредит навсегда, как артистке. Нет и никогда! Слава важнее Денег! Но вдруг он предложил сделку: Розе, по контракту, должны были уплатить десять тысяч франков, если бы она сама пожелала отказаться, так пусть же уплатят эту сумму, и она перейдет на театр ‘Фоли’. Борднав был поражен, Миньон, не спуская глаз с графа, спокойно ожидал ответа.
— В таком случае, дело улажено, — проговорил Мюффа, — мне кажется, что можно сговориться.
— Ну! нет! Это слишком глупо! — воскликнул Борднав, увлеченный инстинктом делового человека. Отдать десять тысяч франков, чтобы развязаться с Розой! Да меня осмеют… Нет, Миньон, меня не проведешь!..
Но в эту минуту кто-то его толкнул локтем, граф приказывал ему согласиться, усиленно кивая головой. Однако, он колебался. Продолжая ворчать и сожалея о десяти тысячах франков, которые платить прядется не ему, он продолжал довольно грубо:
— Ну, ладно, я согласен. По крайней мере, я от вас отделаюсь.
Фонтан в это время подслушивал у окна на дворе.
Заинтересованный этим разговором, он нарочно стоял на этом месте. Поняв, в чем дело, он поспешил к Розе сообщить ей о слышанном. Роза, узнав об этом, взбешённая бросилась в склад, где происходил разговор. Все замолчали при ее появлении. Она посмотрела на четырех собеседников. Мюффа опустил голову, Фошри в ответ на ее вопросительный взгляд, пожал плечами безнадежно. Между тем, Миньон и Борднав обсуждали условия уничтожения контракта.
— В чем дело? — спросила она коротко.
— Ничего, отвечал ее муж. Борднав предлагает десять тысяч, если ты уступишь свою роль.
Он дрожал и бледнел, сжимая судорожно руки.
Она, обыкновенно покорно предоставлявшая мужу решение дел, касавшихся договоров и условие с директорами и любовниками, на этот же раз она была глубоко возмущена его поступком. Окинув его презрительным взглядом, она, как бы ударяя его хлыстом по лицу, отчеканила:
— Слушай, твоя подлость выходит из границ! — С этими слешами она исчезла. Миньон, изумленный, побежал за ней. Что с нею? Она помешалась? Он старался объяснять ей, что десять тысяч франков, с одной стороны, и пятнадцать, с другой, составят 25,000 фр. Дело превосходное! Во всяком случае, Мюффа ее бросит. Они поступают очень ловко, выдернув такое перо из этой птицы. Роза, разъяренная, не отвечала. Тогда Миньон презрительно махнул на нее рукой и сказал Борднаву, который вернулся на сцену к Фошри и Мюффа:
— Мы подпишем завтра. Приготовьте деньги.
В эту минуту Нана, предупрежденная Лабордэтом, сходила, улыбаясь и торжествуя. Она явится в роли честной женщины, чтобы позлить всех присутствующих и доказать этим идиотам, что ей стоит только захотеть, чтобы быть шикарнее всех остальных. Но она чуть не скомпрометировала себя. Роза, увидав ее, кинулась на нее, задыхаясь и приговаривая:
— Я с тобой расплачусь… Я так это дело не оставлю!
Нана, забывшись, готова была осыпать ее бранью. Однако она удержалась и, вместо этого, произнесла певучим голосом, с достоинством маркизы:
— Что с вами? Вы с ума сошли, милая моя.
Она готовилась продолжать все в том же тоне, но Роза повернулась и ушла в сопровождении Миньона, совершенно не узнававшего своей жены. Кларисса была в восторге, выпросив у Борднава роль Августы. Фошри, мрачный, дрожал от злости, не решаясь уходить, его пьеса погибла, он не знал, как ее спасти. В эту минуту к нему подошла Нана. Схватив его за руки, она спросила его, неужели он находит ее такой ужасной. Она его заставила смеяться, намекая в то же время, что глупо на нее сердиться, в виду тех отношений, в которых он стоит к Мюффа. Если она что-нибудь и забудет, то ей поможет суфлер, к тому же, — прибавила она, — Фошри ошибается на ее счет, он увидит, как она отличится в этой роли. Фошри согласился несколько переделать роль герцогини, чтобы больше досталось на долю Прюльера. Последний был в восторге. Один Фонтан остался равнодушным. Он стоял в небрежной позе, с видом постороннего наблюдателя, его козлиный профиль освещался столбом солнечных лучей, падавших сверху из маленького оконца. Нана спокойно подошла в нему и протянула ему руку:
— Как ты поживаешь?
— Хорошо, а ты?
— Очень хорошо, спасибо.
Казалось, что они только накануне расстались у подъезда театра и между ними ничего не произошло. Актеры продолжали ждать, думая, что перейдут к третьему акту, но Борднав объявил, что на этот раз довольно. Боск удалился, ворча. Их задерживают понапрасну, заставляя терять время. Все удалились. Выйдя на улицу, она моргала глазами, ослепленная дневным светом, с изумленным видом людей, которые три часа провели в погребе, в сильном нервном напряжении. Граф, разбитый, с отяжелевшей головой, вошел в карету вместе с Нана, между тем как Лабордэт удалился с Фошри, стараясь утешить его.
Через месяц на первом же представлении ‘Маленькой Герцогини’ Нана потерпела неудачу. Она явилась в самом невыгодном свете, с такими претензиями, которые рассмешили публику. Ее не освистали, потому что она была слишком смешна. В одной из лож авансцены все заметили Розу Миньон, которая встречала свою соперницу резким смехом, поощрявшим к тому же зрителей. Это было ее первой местью. Когда Нана вечером осталась наедине с Мюффа, она ему заметила е бешенством:
— Каково коварство! Все это из зависти!.. Ну, да мне наплевать! Они мне теперь не нужны!.. Держу пари на сто золотых, что я их всех могу заставить ползать у моих ног! О, теперь я сумею стать великосветской женщиной и покажу себя твоему Парижу!

XII

Таким образом, Нана стала женщиной шикарной, маркизой модных улиц. Благодаря безумной трате денег, она сразу попала в число красавиц, известных по части смелых выходок и похождений, и заняла место среди самых дорогих из них, раскупаемых нарасхват, ее фотографии выставлялись в окнах магазинов, ее имя красовалось во всех газетах. Когда она ехала в карете в Булонский лес, прохожие оборачивались, называя ее по имени с трепетом подданных при виде своей королевы. А она, развалившись в экипаже в изящном наряде, весело улыбалась, ее красивые, голубые глаза и алые губы, казалось, утопали в облаке белокурых кудрей, обрамлявших ее лицо.
Удивительнее всего было то, что эта толстая девушка, неловкая на сцене и смешная в роли честной женщины, была совершенно естественна в роли очаровательницы. Она отличалась змеиной гибкостью, уменьем носить небрежно изящные наряды, кошачьей чуткостью н утонченностью разврата. В качестве содержанки, которая сознает свою силу, она гордо и высокомерно попирала своими ногами весь Париж. Она давала тон: великосветские женщины ей подражали.
Отель Нана находился на Avenue Villiers, на углу улицы Кардинэ, в богатом квартале, который возникал среди пустошей равнины Монсо. Дом, в стиле Renaissance, был построен молодым художником в пылу первого успеха, но принужденным продать его, едва успев докончить. Этот дом имел вид дворца, отличавшись фантастическим распределением комнат и всеми современными удобствами, он, в то же время, носил отпечаток причудливой оригинальности. Граф Мюффа купил его совершенно меблированным, отделанным в восточном вкусе, с массой безделушек и с большими креслами времен Людовика XIV. Таким образом, Нана очутилась среди самой утонченной артистической обстановки, носившей отпечаток самых различных эпох. Мастерская художника, занимавшая средину дома, была теперь совершенно лишней. Нана переменила все комнаты по-своему, она устроила в самом низу два салона и столовую, в 1-м этаже находился ее будуар, очень обширный, рядом спальная и уборная. Она удивляла даже архитектора своими удачными выдумками. В качестве истой парижанки, она имела врожденный вкус к изящному, и не только не портила своего дела, но скорее увеличила богатство обстановки, сквозь пеструю роскошь которой лишь изредка проглядывал вкус цветочницы, мечтавшей перед окнами богатых магазинов.
Закрытое стеклянным навесом крыльцо было выстлано ковром, во всем доме, среди теплой и влажной атмосферы, чувствовалось слабое благоухание фиалов, прозрачная дверь из желтых и розовых стекол освещала телесным цветом большую, квадратную лестницу. Внизу, негр, выточенный из черного дерева, держал серебряный поднос для визитных карточек. Четыре статуи из белого мрамора поддерживали лампы, в прихожей и на площадках лестниц стояли бронзовые и китайские вазы, наполненные цветами, тут же были расставлены диваны и кресла, обитые персидскими коврами, на которых постоянно валялись мужские шляпы и накидки. Ковры заглушали шум шагов, кругом царила глубокая тишина. Нана открывала большой салон в стиле Людовика XVI только для торжественных приемов, когда ожидала гостей из Тюльери или знатных иностранцев. Обыкновенно она сходила вниз только к обеду или ужину, чувствуя себя немного затерянной в высокой столовой, обитой драгоценными обоями, с высоким буфетом, уставленным прекрасным старинным фаянсом и роскошными серебряными приборами. Внизу она никогда долго не оставалась, но всегда спешила наверх, где большую часть времени проводила в трех комнатах: в спальной, в будуаре и в уборной. Два раза она уже переделывала свою комнату: в первый раз, отделав ее лиловым атласом, в другой раз голубым шелком с белыми кружевами, но и это ей не нравилось, и она придумывала что-нибудь новое. На одной кровати было на 20,000 франков венецианских кружев. Стулья и остальная мебель были из белого бука в серебряной насечкой, сверх ковров были постланы шкуры белых медведей, потому что Нана любила сидеть в одной рубашке на полу. Салон, расположенный рядом, представлял самую веселую пестроту: на стенах, покрытых шелковыми обоями бледно-розового цвета, с золотыми разводами, была развешана масса вещиц и безделушек разных стран и времен: итальянские вазы, испанские шкатулки, китайские пагоды, японские ширмочки, фаянсы и бронза, шелковые и парчовые ткани, в комнате были расставлены широкие кресла и глубокие диваны, напоминавшие мягкую лень и сонную негу сераля. Салон блистал позолотой с артистическими переливами ярких цветов, ничто не выдавало, что это — жилище содержанки, исключая, быть может, мягкости кресел и диванов, только две статуэтки, из которых одна изображала женщину в рубашке, а другая — совершенно голую, выступали, как грязное пятно, в этом салоне. Сквозь отворенную дверь можно было видеть уборную из белого мрамора, с зеркалами, с белой ванной, серебряными умывальниками, с украшениями ив мрамора и хрусталя. Ровный белый свет проникал сквозь спущенные занавески, тишина царила в этой уборной, наполненной благоуханием фиалок, этим чарующим запахом, которым Нана наполнила весь дом.
Главной заботой Нана было поставить свой дом на хорошую ногу. Горячей помощницей ее была Зоя, эта верная служанка, спокойно выжидавшая этого крутого поворота в ее судьбе, твердо веря в свое чутье. Теперь Зоя торжествовала. Она была полной хозяйкой в доме и усердно набивала себе карман, не переставая, впрочем, как она выражалась, служить своей барыне верой и правдой. Но одной горничной было мало. Потребовались дворецкий, кучер, консьерж и кухарка. Кроме того, надо было устроить конюшню. Тут Лабордэт оказался человеком неоценимым. Он взял на себя все хлопоты, сильно надоедавшие графу: покупал лошадей, бегал по каретникам, руководя выбором Нана, которую можно было встретить под руку с ним у всех поставщиков. Он тоже набивал себе карман. Тот же Лабордэт отрекомендовал прислугу: Карла, здоровенного кучера, только что ушедшего от герцога де-Кобреза, Жюльена, маленького, завитого и вечно улыбавшегося дворецкого и семью, состоявшую из мужа и жены: муж, Франсуа в коротких панталонах, напудренный, в ливрее Нана — светло-голубой с серебряным галуном — принимал гостей в прихожей. Все было пышно и безукоризненно, как в княжеском доме.
На второй месяц все уже было устроено. Расход превосходил триста тысяч франков. В конюшнях стояло восемь лошадей, а в сараях пять экипажей, в том числе великолепный ландо, отделанный серебром, занимавший на минуту весь Париж. Среди этой царственной пышности Нана вымащивала себе свою нору, как она выражалась. Она бросила театр после третьего же представления ‘Герцогини’, предоставив Борднаву бороться против неминуемого банкротства, грозившего ему, несмотря на занятые у графа деньги. Она цинично заявила ему, что не нуждается более в рекламе подмосток. Но в глубине души она была очень оскорблена и таила глухую злобу против публики, позволившей себе смеяться. К этому присоединялся урок, данный ей свинством Фонтана. Поэтому, она считала себя теперь очень сильной и совершенно безопасной от всяких увлечений. Впрочем, мысли о мести не могли удерживаться долго в этой птичьей головке, совершенно неспособной думать о завтрашнем дне. Но что всегда и неизменно оставалось присущим ей — это постоянная жажда питать глубокое презрение к мужчинам, у которых она была на содержания и беспрерывные капризы кокотки, гордящейся разорением своих любовников.
Прежде всего, Нана отлично устроила свои отношения к графу. Она ясно определила права и обязанности каждой из сторон. Он должен был уплачивать ей двенадцать тысяч фр. ежемесячно, она же обязалась быть ему безусловно верной. Кроме верности Мюффа ничего от нее не требовал. Она поклялась ему в верности, но за то потребовала полного доверия, полного уважения к себе, как к хозяйке дома, и безусловной свободы. Так было положено, что Мюффа будет приходить только в определенные часы, что каждый день она будет принимать у себя, если ей угодно будет, своих друзей, — одним словом, что он слепо будет доверять ей во всем. Когда же он начинал колебаться, мучимый ревнивыми подозрениями, она принимала вид оскорбленного достоинства, грозила отдать ему назад все, или же зажимала ему рот новой клятвой. Она клялась головой маленького Луизэ. Этого с него должно быть довольно. Где нет уважения, там нет и любви. Наконец, она готова лучше есть черный хлеб и пить одну воду, чем поступиться своей свободой. По истечении первого месяца Мюффа стал уважать ее.
Но ей хотелось большего, и она добилась своего. Вскоре она стала входить во все его интересы, заботясь о нем, как мать, и приобрела над ним влияние любовницы. Если случалось, что он приходил в дурном расположении духа, она старалась развеселить его, затем, происповедавши его, она давала ему свои советы. Таким образом, мало-помалу, он посвятил ее во всю свою домашнюю жизнь, рассказывал ей обо всех своих семейных невзгодах, о жене, дочери, денежных и сердечных делах. Советы ее были всегда разумны, добросовестны и практичны. Он, некогда столь суровый и строгий, находил иногда, что она чересчур уже добродетельна. Один только раз она увлеклась — это случилось, когда Мюффа сообщил ей, что Дагенэ, очевидно, собирается посвататься за Эстель. С тех пор, как граф перестал скрывать свои отношения к Нана, он счел полезным для своих целей порвать с ней всякие отношения, называя ее интриганкой и кокеткой, из когтей которой необходимо вырвать его будущего тестя. Взбешенная, она хорошенько-таки отделала своего бывшего Мими. Это развратник, промотавший с женщинами все свое состояние, он лишен всякого нравственного чувства и если и не берет со своих любовниц денег, то пользуется их средствами, а сам только в кои веки купит им букет или бонбоньерку. Когда же граф стал слегка оправдывать его, извиняя его поведение молодостью, она напрямик объявила ему, что была любовницей Дагенэ, и упомянула о самых отвратительных подробностях. Мюффа побледнел, как полотно. О молодом человеке не было больше речи. Дело его погибло безвозвратно. Это научит его быть благодарным.
Тем не менее, дом еще не был окончательно отделан, как, однажды, вечером, несколько часов спустя после самых энергичных клятв в верности Мюффа, Нана оставила у себя графа Вандевра, в течение двух недель осаждавшего ее букетами и ухаживаниями. Она сделала это не по любви, а скорее из желания доказать себе, что она свободна. Мысль о расчете явилась только впоследствии, когда на другой день Вандевр помог ей уплатить вексель, о котором она не хотела говорить Мюффа. Он будет давать тысяч восемь-десять в месяц. Это очень полезно для мелочных расходов, потому что Лабордэт, как человек, одним взглядом определяющий положение дел, предупредил ее, что с двенадцатью тысячами графа она никогда не сведет донцы с концами. Дело уладилось, поэтому, самым естественным образом, между ней и Вандевром. Он только что бросил Люси Стюарт и с каким-то сумасшедшим азартом доканчивал свое разорение. Это был заключительный фейерверк, как он выражался на своем — аристократическом языке. Его лошади и Люси уже пожрали у него три фермы, Нана должна была сразу проглотить все остававшиеся у него земли в амиенском департаменте. Он точно торопился разметать все, даже развалины старого замка, построенного его предками в царствование Филиппа-Августа. Казалось, им овладела какая-то лихорадка мотовства и он не находил ничего лучшего, как бросить последние родовые червонцы этой женщине, за которой ухаживал весь Париж. Он тоже принял все условия Нана: безусловную свободу и посещение в определенные часы, с тою только разницею, что он не был настолько наивен, чтобы требовать клятв в верности. Мюффа ничего не подозревал, что же касается до Вандевра, то он, без сомнения, знал все, но никогда не позволял себе ни малейших намеков, деля вид, что ничего не знает, и только его тонкая скептическая улыбка показывала, что, как светский человек, он не требует невозможного, довольствуясь тем, что у него есть ‘свои часы’, и Париж об этом знает.
С этого времени Нана, действительно, зажила на широкую ногу: и в конюшне, и в кухне, и в доме состав прислуг был в полном комплекте. Зоя, имевшая главный надзор за всем, все устраивала, выходя с честью из самых неожиданных компликаций. Все было регулировано, как в театре, рассчитано, как в обширном правительственном механизме, — и машина функционировала с такой точностью, что в течение первых месяцев не было ни толчков, ни несчастных случаев. Но Нана причиняла много беспокойства Зое своей неосторожностью и своими шальными выходками. Поэтому, мало-помалу, горничная распускалась, заметив к тому же, что наибольшую выгоду извлекала она именно, из неприятных пассажей, когда молодая женщина делала какую-нибудь глупость, которую нужно было поправить. Тогда на нее сыпались подарки, и она ловила червонцы в мутной воде.
Однажды, утром, когда Мюффа оставался еще в комнате Нана, последняя, зайдя в уборную, встретила там молодого человека, дрожавшего от страха.
— Зизи! это ты? — воскликнула она с удивлением.
Действительно, это был Жорж. Увидев ее в рубашке с золотистыми волосами, распущенными по голым плечам, он бросился к ней на шею, покрывая ее поцелуями. Испуганно отбивалась она от него, шепча чуть слышно:
— Перестань, он там! Это глупо… А вы, Зоя, с ума сошли? Уведите его поскорее! Спрячьте его внизу, я постараюсь сойти.
Зоя должна была вытолкать его вон. Внизу, в столовой, Нана, когда ей удалось спуститься к ним, принялась бранить их обоих. Зоя надула губы и ушла с недовольным видом, бормоча сквозь зубы, что она думала доставить ей удовольствие. Жорж смотрел на Нана полными глазами радостных слез. Теперь миновали скверные дни, мать позволила ему, наконец, уехать из Фондетт, полагая, что он уже образумился. Он же прямо с вокзала взяла фиакр, чтобы поскорее кинуться на шею своей милой. Он стал говорить, что теперь они заживут вместе, как там в Миньоте. Рассказывая о своих приключениях, он, совершенно против воли, протягивал вперед руки, испытывая непреодолимое желание прикоснуться к ней после целого года разлуки. Он засовывал ей руки в рукава, поднимаясь до самых плеч, лепеча:
— Ты, ведь, любишь меня по-прежнему, не правда ли?
— О, разумеется! — отвечала она, легким движением освобождаясь от него. — Но только ты упал точно снег на голову. А, ведь, ты понимаешь, миленький, что я не всегда могу принять тебя. Нужно быть умником.
Жорж в восторге от свидания не обратил даже внимания на перемену обстановки. Теперь только он заметил это. Он взглянул на роскошную столовую с высоким роскошным потолком, драгоценными обоями и шкафом, сверкавшим серебряной утварью.
— О, понимаю! — печально сказал он.
Она объяснила ему, что он никогда не должен являться по утрам. После обеда — сколько угодно, от четырех до шести. Это были ее приемные часы. Но он продолжал смотреть на нее вопросительно умоляющим взглядом, не смея ничего просить громко. Тогда она наклонилась к нему и, нежно поцеловав его в лоб, прошептала:
— Веди себя хорошо, я сделаю все, что будет возможно.
Но дело в том, что всякое чувство к нему уже исчезло в сердце Нана. Жорж казался ей очень миленьким мальчиком, ей приятно было иметь его своим товарищем, и только. Однако, являясь аккуратно каждый день в четыре часа, он имел такой несчастный вид, что она часто уступала его мольбам, пряча его по шкафам, дозволяя ему подбирать вокруг нее крошки ее красоты. Вскоре он сделался совершенно своим человеком в доме, проводя у Нана целые дни. Он всегда терся около ее юбок, как собачка Бижу, и, подобно этой же собачке, терпеливо дожидался гостинцев и ласк в часы одиночества и скуки.
Без сомнения, m-me Гугон узнала, что сын ее снова попал в руки этой женщины, потому что, примчавшись в Париж, она обратилась за помощью к своему старшему сыну, капитану Филиппу, стоявшему тогда гарнизоном в Венсене. Жорж скрывался от своего старшего брата, потому что очень боялся его. Узнав о намерении матери, он пришел в отчаяние, опасаясь какой-нибудь насильственной меры с его стороны. А так как он ничего не мог скрыть от Нана, то вскоре он только и говорил с ней, что о своем старшем брате, — неописанном верзиле, который не остановится ни пред чем.
— Ты понимаешь, — повторял он, — мамаша сама к тебе не придет, но она отлично может послать брата… О, я уверен, что она пошлет за мной брата!
В первый раз Нана очень оскорбилась.
— Ну, хотела бы я посмотреть, как это он будет у меня хозяйничать! — крикнула она. — Пусть он себе будет хоть раз капитан, а Франсуа живо выпроводит его за дверь.
Но потом, слушая ежедневно рассказы Жоржа все о брате, она начала, наконец, интересоваться этим молодым человеком, хотя никогда не видела его. Через неделю ора уже знала его как свои пять пальцев, — это был рослый, веселый, чрезвычайно сильный молодец, немного резкий и даже грубоватый при этом множество интимных подробностей: волосы на руках, родимое пятнышко на плече. Однажды, находясь под влиянием образа этого человека, которого она собиралась вытолкать за дверь, она вскричала:
— Скажи, Жорж, что это твой брат не приходит? Он, видно, только хвастать горазд!
На другой день, как раз в то время, когда Жорж сидел вдвоем с Нана, вошел Франсуа и спросил, прикажет ли барыня принять капитана Филиппа Гугона?
Мальчишка побледнел, как смерть, лепеча:
— Я так и думал! Мамаша говорила со мной об этом сегодня утром.
Он стал умолять Нана отказать брату. Но она поднялась, вся пылающая.
— Зачем? — сказала она. — Он подумает еще, что я его боюсь. Нет, мы лучше позабавимся… Франсуа продержите этого господина с добрых четверть часа в салоне, а потом проводите сюда.
Она стала ходить по комнате в сильном возбуждении. Глаза ее сверкали. Она подходила то к зеркалу над камином, то к венецианскому трюмо и при этом то поправляла локон, то пробовала улыбку. Жорж, ни живой, ни мертвый, сидел на диване, трепеща при мысли об ужасной сцене, которая приближалась. Не переставая ходить, Нана бросала краткие фразы.
— Пусть походит немножко — это его успокоят. Он думает, что попал к какой-нибудь… Салон ему протрет глаза… Смотри, смотри, голубчик… Это тебе внушит немножко уважения… Только этим и можно обуздать мужчин… Что? Прошло четверть часа? Нет, всего десять минут. О, еще много осталось.
Ей не сиделось. Когда прошло четверть часа, Жорж должен был пройти в спальню. Ему нельзя было оставаться. Она заставила его поклясться, что он сойдет вниз и не будет подслушивать у двери: прислуга может заметить его, а это не хорошо. Выходя, Зизи осмелился пробормотать прерывающимся голосом:
— Не забудь — он мой брат…
— Не беспокойся, — отвечала Нана с достоинством, — если он будет вежлив, я тоже буду с ним вежлива.
Франсуа отворил дверь перед Филиппом Гугоном, одетым в штатское платье.
Тем временем Жорж, повинуясь приказанию Нана, прошел на цыпочках в спальню и собрался идти в столовую дожидаться результатов свидания. Но звуки голосов удержали, его. Он колебался, полный невыразимой тоски. Ноги его подкашивались. Ему мерещились катастрофы, пощечины, что-нибудь ужасное, что навеки рассорит его с Нана. Поэтому, он не мог удержаться, чтобы не подойти к дверям и не приложить к ним уха. Сквозь дверь с толстой портьерой он очень мало мог расслышать. Однако ему удалось уловить несколько фраз произнесенных Филиппом с военной твердостью, — фраз, среди которых ясно раздавались слова — ребенок, семья, честь. У него забилось сердце от волнения, с каким он ожидал, что ответит его миленькая. Наверное, она бросит ему в лицо ‘неумытое рыло’, или ‘убирайся к черту, я здесь хозяйка’, или что-нибудь в этом роде. А между тем ничего не было слышно — ни звука, ни дыхания, точно она умерла. Мало-помалу даже голос Филиппа делался все мягче и мягче, переходя в какой то шепот. Жорж недоумевал все больше и больше. Вдруг раздались странные звуки, окончательно сбившие его с толку: Нана рыдала! В одну минуту чувства самые противоположные охватили его душу: бежать? броситься в комнату и крикнуть Филиппу, что подло заставлять плакать женщину? Но как раз в это мгновение в спальню вошла Зоя. Сконфуженный, он отскочил от двери.
Зоя спокойно принялась приводить в порядок белье в шкафу, он же, опершись головою об оконную раму, ждал, терзаемый сомнениями. После некоторой паузы Зоя спросила:
— Это ваш брат там с барыней?
— Да, — отвечал Зизи прерывающимся голосом.
Снова наступило молчание.
— И это вас беспокоит, м-ье Жорж?
— Да, отвечал он с таким же мучением.
Зоя не торопилась. Она медленно сложила с дюжину салфеток, потом прибавила.
— Совершенно напрасно… Барыня все это уладит.
Это было все, что они сказали друг другу. Но она не выходила. Около получаса возилась она в комнате, делая вид, что совершенно не замечает все возрастающего бешенства ребенка, изнемогавшего от мучений неизвестности. Он искоса посматривал на дверь, что бы они могли делать там так долго? Может быть, Нана все еще плачет? Этот грубый медведь, вероятно, надавал ей тумаков. Поэтому лишь только Зоя вышла из комнаты, он бросился к двери и приложил ухо к замочной скважине, и окончательно ошалел: ему послышался вдруг взрыв хохота, Нежный шепот, сдержанный смех женщины, которую щекочут. Впрочем, почти в ту же минуту Нана проводила Филиппа до лестницы, обменявшись с ним фамильярными и дружескими фразами.
Когда Зизи решился, наконец, вернуться в салон, молодая женщина смотрелась в зеркало.
— Ну? — спросил он, ошеломленный.
— Что ‘ну’? — отвечала она, не оборачиваясь.
Затем, небрежным тоном она прибавила:
— Какой вздор ты мне наговорил! Твой брат очень мил.
— Так, стало быть, все улажено?
— Разумеется, улажено! Что это, ты точно обиделся? Кажется, будто мы сейчас вцепимся друг в друга.
Жорж все еще ничего не понимал.
— Мне показалось… мне послышалось, будто ты плакала.
— Плакала? я! — воскликнула она, быстро оборачиваясь и смотря ему прямо в глаза. — Тебе приснилось! С чего бы мне плакать?
На этот раз ему пришлось смутиться, потому что она накинулась на него за то, что он ослушался ее приказаний и подслушивал за дверью. Но он отделался, солгав, что остался в комнате потому, что там уже была Зоя. Однако Нана все еще сердилась. Тогда он подошел к ней и, ласкаясь, спросил:
— Так, стало быть, мой брат…?
— Твой брат, голубчик, тотчас же понял, с кем имеет дело. Разумеется, если б я была какой-нибудь… его вмешательство было бы совершенно понятно: ты так молод, честь семейства… О, я совершенно понимаю эти чувства. Но одного взгляда было для него достаточно, чтоб понять… Он вел себя, как истинно светский человек, так что тебе теперь нечего бояться: он успокоит твою мамашу и все кончено.
Затем, она прибавила со смехом:
— Впрочем, ты увидишь твоего брата здесь. Я его пригласила, он будет бывать.
— А! Он будет бывать, — сказал Жорж, бледнея.
Он ничего не прибавил, и о Филиппе не было больше речи. Нана стала одеваться, собираясь куда-то ехать. Они следил за ней своими большими печальными глазами. Конечно, он очень рад, что все так хорошо уладилось, потому что ему легче умереть, чем не видаться с Нана. Но в глубине души он чувствовал какую-то глухую боль и глубокую тоску, причину которой он еще сам не понимал и о которой никому не решился бы сказать. Никогда не мог он догадаться, каким образом Филиппу удалось успокоить мать. Три дня спустя она вернулась в Фондетты, — совершенно довольная, наказав только Жоржу во всем слушаться Филиппа. В тот же вечер, сидя у Нана, Жорж вздрогнул, увидев входившего Филиппа. Но последний стал весело шутить, обращаясь с ним, как со школьником, которому он помог устроить маленькую шалость. У Жоржа сжималась грудь, он сидел, не смея пошевельнуться, краснея, как девушка при малейшем намеке. У него никогда не было товарищеских отношений с Филиппом, который был старше его пятнадцатью годами, и он боялся его как отца, от которого скрывают мелкие грешки. Ему было и неловко, и стыдно смотреть, как Филипп так свободно обращался с Нана, — болтал, хохотал, отдаваясь веселью со всей беззаботностью здорового общительного человека. Однако, мало-помалу, Зизи привык к нему, потому что Филипп стал являться почти каждый день.
В эту пору у Нана не было ни одного желания, ни одного каприза, которого бы все наперерыв не спешили удовлетворить. Это было, как бы, вечное новоселье, вечные именины или ярмарка в роскошном отеле среди толпы мужчин.
Однажды, после обеда, как раз в то время, когда у Нана сидел Жорж с Филиппом, к ней зашел в неурочный час граф Мюффа с билетом на первое представление какой-то новой пьесы. Узнав от Зои, что у Нана гости, он ушел, не повидавшись с нею, но передав билет горничной. В своей слепой вере в нее, он любил держать себя со скромностью светского человека, безусловно исполняя все свои обязательства. Но когда он вернулся к ней вечером, Нана встретила его с гневным видом оскорбленной женщины.
— Милостивый государь, я не дала вам никакого права оскорблять меня, ко мне можно зайти во всякую пору — понимаете? Когда я дома, покорнейше прошу вас входить, как и все.
Граф вытаращил глаза.
— Но, моя милая… — пытался он оправдаться.
— Вы не вошли, потому что у меня были гости? — продолжала она еще резче. — Да, гости, мужчины. Что же, выдумаете, я делала с ними? У вас нет такта, сударь. Напускать на себя вид скромного любовника — это значит указывать пальцем на женщину. А я не хочу, чтобы на меня указывали пальцем.
Он с трудом вымолил прощение. В глубине души он был совершенно счастлив. Такими-то сценами она делала его податливым и покорным. Давно уже заставила она его терпеть Жоржа, ребенка, забавлявшего ее. Теперь ей хотелось сделать тоже относительно Филиппа, с которым граф был, впрочем, знаком. Однажды они оба обедали у нее, причем граф был очень любезен и, отведя молодого человека в сторону, расспрашивал о здоровье доброй мадам Гугон. Исполняя желание Нана, он всегда держал себя у нее, как простой гость, что избавляло его от многих неприятностей пред людьми, которых он принимал у себя по четвергам. С этого времени оба Гугона, Вандевр и Мюффа открыто сделались друзьями дома и совершенно мирно пожимали друг другу руки. Так было удобнее. Один Мюффа не решался еще бывать у Нана слишком часто и сохранял церемонный вид человека, явившегося в дом с первым визитом. По ночам, оставаясь наедине с Нана, он любил болтать об этих господах, в особенности о Филиппе, который, по его мнению, был олицетворением честности я благородства.
— Да, все они очень милы, — отвечала Нана, — но это потому, что они понимают, с кем имеют дело: одно слово, и я вышвырну их всех за дверь!
Однако, не смотря на всю роскошь своего отеля, Нана просто умирала в нем со скуки. У нее не было отбою от поклонников, а денег было столько, что они валялись у нее даже в туалетных ящиках, вместе с гребешками и щетками: это ее не удовлетворяло, она ощущала какую-то пустоту, нагонявшую на нее зевоту. Жизнь ее текла с утра до вечера праздно, однообразно, представляя монотонное повторение одних и тех же мелочей. Завтрашний день для нее не существовал. Она совершенно не думала о будущем, живя как птичка, веря, что ее накормят и готовая заснуть на первой попавшейся ветке. Эта уверенность в том, что ее всегда будут кормить, была причиной того, что по целым дням она валялась на кушетке без малейшей мысли в голове, точно утопая в этой безграничной лени и в этой монастырской покорности своей судьбе. Мало-помалу, она совершенно разучилась ходить, потому что всегда только выезжала. К ней вернулись ее детские привычки: по целым часам целовала она Бижу или убивала время самым глупым образом, поджидая своих поклонников, которых она терпела с усталым и снисходительным видом. Среди этого полного равнодушия к самой себе она сохраняла только заботу о своей красоте. Она вечно рассматривала, мыла, душила себя повсюду, с гордым сознанием, что может во всякую минуту предстать совершенно обнаженной пред кем бы то ни было, не краснея.
Нана вставала около десяти часов. Бижу — маленькая шотландская собачка, спавшая вместе с ней, будила ее, принимаясь лизать ей лицо. Минут десять она играла с ней, заставляя бегать по всему своему телу, что очень раздражало графа, если он при этом присутствовал. Затем, соскочив с кровати, Нана переходила в уборную, где брала ванну. Часов в одиннадцать приходил Франсис слегка убрать ей волосы перед сложной вечерней уборкой. За завтраком обыкновенно присутствовала m-me Малуар, потому что Нана не могла есть одна. Почтенная кумушка, привыкнув к пышности обстановки, не обращала уже на нее ни малейшего внимания и вполне возвратилась к своим старым привычкам: по утрах она появлялась в чудовищных шляпках из своего неведомого убежища, а вечером снова погружалась в свой таинственный мир, которых, впрочем, никто не интересовался. Но самым трудным для Нана временем, которое ей не всегда удавалось убить, это были два или три часа, отделявшие завтрак от вечернего туалета. Обыкновенно она предлагала своей старой приятельнице сыграть в безик, иногда читала ‘Фигаро’, потому что ее интересовали отголоски театров, преступлений и светских скандалов. Иногда, даже случалось, что она раскрывала книжку, так как считала себя любительницей литературы. У нее была даже своя библиотечка из романов, преимущественно, нравоучительных и сантиментальных. За туалетным столиком просиживала она, обыкновенно, часов до пяти слишком. Только после этого, она оживлялась и выходила из полудремоты, выезжала или принимала у себя целую толпу мужчин, ухаживавших за нею. Часто она обедала в городе и ложилась очень поздно, чтобы проснуться на другой день с тою же усталостью и начать тоже однообразное существование.
Главным развлечением Нана была поездка в Батиньоль к маленькому Луизэ. Недели по две она не вспоминала о нем, потом ею вдруг овладели припадки материнской нежности: она бегала — к сыну пешком, скромно, как добрая мать, принося с собой больничные подарки, вроде табака для тетки, апельсин и бисквит для ребенка. Иногда, она заезжала к тетке после прогулки в Бульонском лесу, в своем ландо и великолепном наряде, приводившими в волнение весь околоток.
С тех пор, как племянница ‘попала в знать’, как выражалась m-me Лера, последняя не знала меры своей гордости. Она редко бывала у племянницы на улице Вильер, говоря, что там не ее место, но, за то, она царила на своей улице. M-me Лера была совершенно счастлива, когда Нана приезжала в десятитысячных платьях и на другой день показывала всем соседям ее подарки, говоря, при этом, цифры, от которых те разевали рот. Обыкновенно Нана посвящала семье воскресенья, и если в этот день Мюффа или кто-нибудь другой приглашали ее, она отвечала с улыбкой добродетельной матери семейства, что не может, потому что обедает у тетки и хочет навестить своего малютку. Однако бедняжка Луизэ был постоянно болен. Ему пошел уже третий год. Он сильно вырос, но у него была экзема на затылке, и теперь в ушах образовывались отложения, что заставляло опасаться костоеды в черепе. Глядя на его бледное, покрытое желтыми пятнами личико и на худенькое, дряблое тельце, Нана часто делалась задумчивой. Болезнь эта крайне удивляла ее: что бы могло быть с этим херувимчиком, раз она, его мать, всегда так здорова?
В те дни, когда ребенок не занимал ее, Нана снова погружалась в шумливое однообразие своей повседневной жизни: прогулки в Бульонском лесу, первые представления, обеды и ужины в maison d’or, английском кафе, затем посещение всех публичных гуляний, всех зрелищ, на которые собиралась толпа: мабиля, смотров, скачек. Но повсюду сохраняла она свой усталый, апатичный вид, несмотря на множество сердечных капризов, каждый раз, как она оставалась одна, она потягивалась с выражением бесконечной усталости и пресыщения. Но уединение тотчас же нагоняло на нее тоску, потому что ей приходилось оставаться лицом к лицу со своей внутренней пустотой. Чрезвычайно веселая в обществе по натуре и по ремеслу, оставаясь одна, она становилась мрачной, резюмируя всю свою жизнь одним восклицанием, беспрерывно возвращавшимся на ее уста:
— Ах, как мужчины мне надоели!
Однажды, возвращаясь в своем ландо с одного концерта, Нана увидела на тротуаре улицы Монмартр женщину в истоптанных и вымокших ботинках, грязных юбках и сплюснутой от дождя шляпке. Она тотчас же узнала ее.
— Остановитесь, Карл! — крякнула она. Затем, обращаясь к женщине, принялась звать ее:
— Сатэн, Сатэн!
Прохожие оборачивали головы, вся улица стала смотреть на них. Сатэн подошла, испачкавшись еще больше о колеса экипажа.
— Полезай ко мне, голубушка, — спокойно сказала Нана, не обращая никакого внимания на публику.
И она увезла с собой, в своем светло-голубом отделанном серебром ландо, грязную отвратительную Сатэн, касаясь ее лохмотьев своим шелковым платьем. Прочие улыбались, глядя на достойную мину кучера.
С этого времени у Нана явилась своя страсть. Сатэн сделалась ее пороком. Она водворила ее в своем доме, обмыла, одела и в течение трех дней та рассказывала ей о своем пребывании в Сен-Лазаре, о поганых полицейских, посадивших ее на желтый билет и т. д. Нана приходила в негодование, утешая ее, обещая, что она ее выручит, хотя бы для этого нужно было явиться к самому министру. А пока торопиться нечего, никто не явится за ней сюда, она может быть спокойна!
Но на четвертый день, рано утром, Сатэн исчезла. Никто не видел, как она ушла. Она убежала — в своем новом платье, почувствовав потребность подышать свежим воздухом и томимая тоской по своем тротуаре.
В этот день в доме была настоящая буря. Вся прислуга ходила, опустив нос, не смея говорить громко. Нана чуть не побила Франсуа за то, что тот не загородил Сатэн дорогу. Впрочем, она старалась успокоиться, называя Сатэн поганой вороной, повторяя, что теперь она будет знать, что значит подбирать из грязи такую дрянь. После, обеда она заперлась в своей комнате, и Зоя слышала, что она плачет. Вечером, хотя у нее были Жорж, Филипп, Вандевр и другие, она вдруг приказала запреть лошадей. Этим господам пусть скажут, что они могут обедать и без нее, если им угодно: ее малютка внезапно заболел, она поехала к тетке. Ей пришло в голову, что Сатэн должна быть у Лауры и она приказала кучеру ехать туда, но вовсе не для того, чтоб увезти эту дрянную девчонку к себе, а чтобы дать ей добрую пощечину. Действительно, Сатэн обедала за маленьким столиком с m-me Робер. Увидав Нана, она принялась хохотать. Задетая за живое, Нана не стала делать сцен, напротив, она приняла вид самый скромный и покорный и, перепоив шампанским пять или шесть столов, тихонько увезла Сатэн, воспользовавшись минутным отсутствием m-me Робер. Только уже сидя в экипаже, она укусила ее, пригрозив, что в другой раз она ее убьет.
С этого времени подобные проделки стали повторяться очень часто. Двадцать раз Нана должна была гоняться за этой ветреницей, которая исчезала внезапно, скучая в богатом доме. Нана, с яростью обманутой женщины, готовилась побить m-me Робер, она даже думала вызвать ее на дуэль, находя, что одна из них лишняя. Теперь, отправляясь к Лауре, она надевала платье с открытым лифом, украшала себя бриллиантами и нередко приглашала с собою Луизу Виолон, Марию Блонд, Тотон Нэнэ, тоже в богатых нарядах. В трех валах Лауры, при желтом свете газа, эти дамы забавлялись удивлением молоденьких девушек, смотревших на них с завистью. В такие дни Лаура, затянутая в корсет и сияющая от удовольствия, награждала своих посетителей еще более сочным поцелуем. Сатэн после всех этих историй оставалась невозмутимой, сохраняя все то же выражение девственного спокойствия в своих голубых глазах. После нападок этих двух женщин, которые терзали и мучили ее, она только замечала, что все это смешно, и было бы гораздо лучше, если бы они пришли к какому-либо соглашению. За что им нападать на нее? Она не может разорваться пополам, несмотря на все свое желание быть им приятною. Однако, в конце концов, Нана одержала верх, благодаря ласкам и подаркам, которыми она осыпала Сатэн.
M-me Робер мстила ей тем, что писала грязные анонимные письма любовникам своей соперницы.
С некоторого времени граф Мюффа казался озабоченным. Однажды утром, сильно взволнованный, он показал Нана анонимное письмо, в котором ее обвиняли в том, что она обманывает графа вместе с Вандевром и братьями Гугон.
— Это ложь! это ложь! — воскликнула она энергично с несомненной искренностью в голосе.
— Ты клянешься? — спросил Мюффа, значительно успокоенный.
— О, конечно, чем тебе угодно… Клянусь головою моего сына.
Но письмо было длинное. Далее в нем рассказывали про ее отношения к Сатэн в самых постыдных выражениях. Прочитав письмо, Нана улыбнулась.
— Теперь я знаю, кто это написал, — заметила она просто.
Когда Мюффа стал ее допрашивать, ожидая опровержений, она спокойно продолжала:
— Это, друг мой, до тебя не касается… Какое тебе дело?
Он не отрицал. Он пришел в негодование. Но она только пожала плечами. Откуда он свалился? Все так поступают, она назвала нескольких приятельниц и клялась, что тоже делают многие из великосветских дам.
— Что неправда, то неправда. Он сам только что видел ее негодование по поводу намеков об ее отношениях к Вандевру и Гугонам. За это он, конечно, мог бы даже убить ее. Но зачем ей скрываться в том, что не имеет никакого значения? Она все повторяла:
— Какое тебе дело до этого, ты сам подумай?
Но так как Мюффа все еще сердился, то она резко заметила:
— Впрочем, друг мой, если ты не доволен, дело очень просто… Ты можешь удалиться. Двери отворены… Или бери меня такою, какая я есть. Он опустил голову… Это была его первая подлость. Но, в сущности, он остался доволен клятвой молодой женщины. Однако, с этого дня Нана, узнав свою власть, перестала его щадить. Сатэн открыто поселилась в ее доме, на таких же правах, как остальные господа. Вандевр без анонимных писем все отлично понял. Он, шутя, ссорился с Сатэн из ревности, а Филипп и Жорж обращались с ней, как с товарищем, отпуская при ней самые плоские остроты. Однажды вечером, когда Нана отправилась, искать Сатэн, а не находя ее, зашла обедать в Лауре, она встретила там Дагенэ. Хотя он я остепенился, но влечение его к пороку было так сильно, что он по временам посещал темные закоулки Парижа, в надежде никого не встретить.
Увидев Нана, он почувствовал досаду. Но отступать он не хотел. Поэтому он подошел, улыбаясь, и спросил, не дозволит ли она ему обедать за ее столом. Видя, что он шутит, Нана приняла холодный вид и отвечала сухо:
— Садитесь, где угодно. Мы в общественном месте. Начатый таким тоном разговор не клеился. Но за десертом Нана, скучая и желая пококетничать, облокотилась локтями на стол и обратилась к нему на ‘ты’:
— Ну, а когда же твоя свадьба, голубчик? Подвигается ли дело?
— Не очень-то, — признался Дагенэ.
Действительно, когда он совсем было решился обратиться с предложением к Мюффа относительно его дочери, он заметил такую холодность со стороны графа, что счел благоразумнее воздержаться. Он считал это дело проигранным. Нана пристально смотрела на него своими светлыми глазами, поддерживая рукою подбородок. Лицо ее выражало насмешку.
— А! так я плутовка? — продолжала она немедленно, — надо вырвать из моих когтей будущего тестя… Знаешь ли, говоря правду, для человека пожившего ты таки довольно глуп. К чему сплетничать на меня человеку, который меня обожает и мне все передает?.. Слушай, если я только захочу — твоя свадьба устроится.
При этих словах он почувствовал себя хорошо, когда он сел возле нее, у него возник целый план действий, основанный на покорности. Быть может, он еще успеет исправить свою ошибку. Однако он продолжал шутить, не желая придавать разговору серьезного оборота, он надел перчатки и по всем правилам этикета просил у Нана руки Эстели де-Бевиль, дочери графа Мюффа.
Нана весело расхохоталась. О, на него сердиться невозможно. Своим успехом у дам Дагенэ был обязан своему голосу, мягкому и гибкому, за который он получил от девиц прозвище Бархатные уста. Все уступали ему, благодаря его симпатичному голосу. Он знал свою силу и убаюкивал Нана целым потоком слов, передавая ей бесконечные рассказы. Когда они вышли из-за стола, она покорно опиралась на его руку, краснея от удовольствия. Погода была хорошая, поэтому она отослала свою карету, проводила его пешком до дому и, конечно, зашла к нему. Через два часа, готовясь уходить, она сказала:
— Так ты, Мими, желаешь этой свадьбы?
— Конечно, — проговорил он, — это лучшее, что я могу сделать… Ты знаешь, что денег у меня нет.
Она ему велела застегнуть себе ботинки. После некоторого молчания она прибавила:
— Ну, что-ж, я согласна устроить это… Я тебе помогу… Правда, она суха, как щепка, эта барышня. Но если вам это на руку… О, у меня доброе сердце, я улажу это дело.
Затем, она прибавила со смехом:
— Только что ты мне дашь за это? В припадке благодарности, он кинулся ее целовать. Она, смеясь и уклоняясь, воскликнула:
— А, я знаю! За мои хлопоты я хочу, чтоб ты зашел ко мне в день твоей свадьбы. Понимаешь?
— Конечно, конечно, — отвечал он, смеясь еще громче.
Эта сделка их очень забавляла. Вся эта история им очень нравилась. Нана окончила свой туалет только через час. Дагенэ проводил ее до фиакра.
Как раз на другой день у Нана был обед, впрочем, это был обычный обед по четвергам, на котором присутствовали Мюффа, Вандевр, братья Гугоны и Сатэн. Граф приехал рано. Ему нужно было 80,000 франков, чтобы разделаться с некоторыми из кредиторов Нана и подарить ей сапфировый убор, которым она бредила несколько дней. Так как он за последнее время сильно урезал свое состояние и не решался продавать свои владения, то он искал кредитора.
По совету Нана, он обратился к Лабордэту, но последний, находя это дело ему не по силам, предложил переговорить с парикмахером Франсисом, который охотно устраивал эти дела. Граф согласился на предложение этих господ из желания скрыть свое имя, оба посредника, доставившие ему деньги, обязались ни в каком случае не пускать векселя в обращение.
Что же касается до огромных процентов в 20 тысяч франков, то они свалили всю вину на мерзавцев ростовщиков.
Когда Мюффа явился, Франсис оканчивал прическу Нана. Лабордэт находился тоже в уборной, как свой человек, при котором не стесняются. При появлении графа, он осторожно положил толстый пакет банковых билетов на край умывальника. Нана предлагала Лабордэту остаться обедать, он отказался, говоря, что взялся показывать Париж какому-то знатному иностранцу. Однако он согласился исполнить поручение графа: сходить к ювелиру и взять сапфировый убор, который он хотел подарить молодой женщине. Не прошло двадцати минут, как Жюльен таинственно вручил графу футляр от ювелира.
В этот вечер, за обедом, Нана была в возбужденном состоянии. Ее раздражала мысль, что все 80,000 фр. перейдут в руки негодяев-поставщиков. Это ее возмущало. С самого начала обеда, в зале, великолепной сиявшей серебром и хрусталем, она завела речь о чувстве и превозносила счастье бедности. Мужчины были во фраках, сама она была в белом атласном платье, Сатэн более скромно — в черном шелковом с золотым сердечком на шее, — подарок ее милой подруги.
Гостям прислуживала с достоинством Жюльен и Франсуа с помощью Зои.
— Конечно, мне было весело, когда у меня не было ни копейки, — повторяла Нана.
Она посадила возле себя графа Мюффа по правую, а Вандевра по левую сторону, но она на них и не смотрела, занятая всего больше Сатэн, которая сидела между Филиппом и Жоржем.
— Не так ли, кошечка моя, — повторяла она поминутно. — Помнишь, как мы, бывало, хохотали, когда еще детьми ходили в пансион Жосс на улице Полонсо?
Подали жаркое. Обе женщины пустились в воспоминанья. К ним по временам возвращалась потребность поднимать всю грязь своей молодежи. Это бывало всегда в присутствии мужчин, самых близких их знакомых, тут ими овладевало какое-то бешеное желание дать им понять, среди какого навоза они выросли. Господа слегка бледнели, видимо стесняясь. Филипп и Жорж старались смеяться, Вандевр нервно подергивал бороду, Мюффа удваивал свою важность.
— Ты помнишь Виктора? — воскликнула Нана. — Вот был испорченный ребенок, он всегда уводил девочек в погреб.
— Конечно, помню, — отвечала Сатэн. — И очень хорошо помню большой двор у тебя. Там был консьерж с метлой…
— Мадам Бош, она уже умерла.
— И я еще помню вашу лавку… Помнишь, я раз пришла к тебе играть, а твой отец вернулся пьяный, совсем пьяный!
В эту минуту Вандевр попытался переменять разговор. Он прервал воспоминания собеседниц.
— Послушайте, трюфели очень вкусны, дайте-ка мне еще. Они превосходны… Те, которые подавали у графа Корбреза, куда хуже.
— Жюльен, о чем вы думаете? — грубо заметила Нана, оборачиваясь. — Подайте еще трюфелей.
Затем она продолжала:
— Отец был слаб. От того то все пошло к черту. Ты представить себе не можешь, чем все это кончилось. Тряпичники лучше жили, чем мы. Да, могу сказать, что я всякие виды видела и только удивляюсь, как я не подохла.
На этот раз Мюффа, играя ножом, раздражительно заметил:
— Все, что вы рассказываете ни сколько не весело.
— Что? Не весело? — воскликнула она, устремляя на него сверкающий взгляд. — Еще бы!.. Вы должны бы были принести нам хлеба, голубчики. Вот что. Я человек прямой и называю вещи по имени. Мать была прачка, а отец пил и умер от пьянства. Если вам это не нравится, если вы стыдитесь моего происхождения…
Все стали протестовать. С чего она это взяла? Ее семью все уважают. Но она продолжала:
— Если вы стыдитесь моей семьи, так оставьте меня! я не из тех, которые отказываются от отца и матери… Меня надо брать такою, какова я есть.
Они ее так и брали, со всей семьей и всем прошедшим. Все четверо, опустив глаза, приняли покорный вид. Она теперь топтала их в грязи улицы Гут-Дор с полным увлечением и сознанием своей власти. Продолжая говорить на эту тему, она в заключение заметила, что никогда ей не будет так весело, как прежде. Напрасно на нее тратят целые состояния, строят ей дворцы, она всегда будет жалеть то время, когда грызла яблоки. По ее мнению, деньги эти — идиотская штука, годная для поставщиков. В заключение она выразила сентиментальное желание вести простую жизнь со спокойным сердцем. В эту минуту она заметила, что Жюльен ждет чего-то с пустыми руками.
— Чего вы стоите? — воскликнула она. — Подавайте шампанское! Чего вы уставились на меня, как гусь?
Во время всей сцены прислуга оставалась неподвижной, делая вид, что ничего не слышит. Жюльен, не говоря ни слова, стал разливать шампанское. К несчастью, Франсуа, подавая фрукты, уронил несколько яблок на стол.
— Разиня! — воскликнула Нана.
Франсуа пытался было объяснить, что не он виноват, а Зоя, которая раскладывала фрукты.
— Ну, так Зоя индейка, — сказала Нана.
— За что же… — проговорила горничная обиженным тоном.
На этот раз барыня сухо и повелительно заметила:
— Довольно!.. Уходите! Вы нам больше не нужны.
Эта расправа ее успокоило. После этого, она стала очень мила и любезна. За десертом было очень весело, гости угощали друг друга. Граф даже во время шуток сохранял официальный вид и только улыбался с важностью. Сатэн в это время, очистив грушу, стала позади Нана и, облокотившись ей на плечо, шептала что-то на ухо и громко хохотала. Последним кусочком груши она поделилась с Нана, вложив ей в рот этот кусочек кончиком зубов. Таким образом, шутя и играя, они принялись целоваться. Господа стали протестовать. Вандэвр спросил, не надо ли выйти. Филипп просил их не стесняться. Жорж, взяв Сатэн за талию, усадил ее на свое место.
— Как вы нелюбезны! — заметила Нана, — вы ее, бедняжку, заставляете краснеть… Не обращай на них внимания, душа моя, пусть себе болтают. Это наше дело.
Обращаясь к Мюффа, который сохранял свой важный вид, она спросила:
— Не правда ли, друг мой?
— Да, конечно, — проговорил он, кивая головой.
Никто ничего не возражал. Среди этих господ, представителей великих и знатных имен, эти две женщины царили с беспокойным презрением. Кофе пили в маленьком салоне. Две лампы освещали мягким светом розовые обои и золотые безделушки. Неопределенный свет, падавший на эти бронзы и фаянсы, играл и переливался в серебряных инкрустациях, золотых багетах и на шелковых тканях. Огонь в камине погашен, в комнате было довольно жарко, благодаря спущенным гардинам и драпри. В этой комнате, где все напоминало о присутствии Нана — брошенные перчатки, забытый платок, открытая книга, запах фиалок, царствовал беспорядок, особенно лишний среди всей этой роскоши. Широкие кресла и глубокие диваны манили к забытью и сладкой лени.
Сатэн, войдя в комнату, расположилась на диване возле камина. Она закурила папироску. Вандевр принялся с ней шутить, по обыкновению объявляя ей, что он ей пришлет своих секундантов, если она будет отвлекать Нана от исполнения ее обязанностей.
К нему присоединились Филипп и Жорж, они дразнили ее и щипали так сильно, что она закричала:
— Голубка! вели им отстать! Они все ко мне пристают.
— Послушайте! оставьте ее, наконец, — заметила Нана серьезно. — Вы знаете, я не люблю, когда к ней пристают… А ты, котенок, зачем ты к ним лезешь, когда ты знаешь, что они такие несносные.
Сатэн, краснея и показывая язык, ушла в уборную, где горел газ под матовым колпаком. Уборная мраморной белизной виднелась в отворенную дверь. Тогда Нана, в качестве хозяйки дома, завела разговор со своими четырьмя гостями. Она недавно прочла роман, о котором много говорила, это была история проститутки, Нана возмущалась этой книгой, она находила, что все это ложь и выражала негодование и отвращение к этой безобразной литературе, которая стремится изображать природу, как будто возможно обо всем говорить, все показывать, книга не для того ли написана, чтобы приятно было проводить время. Относительно драм и романов, Нана имела определенные понятия, она предпочитала произведения трогательные и благодарные, которые располагают в мечтательности и возвышают душу. Когда разговор коснулся событий, волновавших в то время Париж, предвестников восстания в виде зажигательных статей и шумных сходок по вечерам, где призывали народе к оружию, Нана разразилась бранью против республиканцев. Что им надо, этим грязным людям, которые никогда не моются? Разве народ не счастлив, разве император не сделал для него все возможное? Народ — это грязь, она его знает и может о нем говорить… Забыв о почтении, которое она требовала для маленького мирка на улице Гут-Дор, она нападала на народ с отвращением и ужасом. В этот день она прочитала в ‘Фигаро’ отчет о каком-то заседании и хохотала до упаду, потому что в нем передавали арго, на котором выражался какой-то пьяница, за что его вывели из залы.
— О, эти пьяницы, — прибавила она с отвращением. — Нет, знаете ли, республика была бы великих несчастьем для всех… Да сохранит Господь императора на долго.
— Бог, да услышит вас, моя милая, — отвечал важно Мюффа. — Не бойтесь, император стоит крепко.
Графу было приятно слышать от нее такие благонамеренные мнения. В политике они были совершенно одинаковых воззрений, но граф старался еще более укрепить в ней преданность к императору. Вандевр и капитан Гугон точно также поднимали на смех этих крикунов, которые удирали при первом появлении штыка. Жорж в этот вечер был мрачен и бледен.
— Что это сегодня сделалось с Зизи? — спрашивала Нана, заметив его грустный вид.
— Со мной? ничего, — проговорил Жорж.
Но он страдал. Он видел, как Филипп, выйдя из-за стола, смеясь, взял Нана за руку, таким образом, теперь рядом с ней сидел Филипп, а не он. Его сердце болезненно сжималось, хотя он сам не знал — почему. Конечно, между Филиппом и Нана ничего не было, ему это казалось невозможным скорее земля могла разверзнуться под его ногами, однако, он не мог видеть равнодушно, как они сидели рядом, самые мрачные мысли, в которых он стыдился отдать себе отчет, душили его, и он продолжал страдать. Он, который смеялся над Сатэн, выносил сперва Стейнера, затем Мюффа и всех остальных, он возмущался и приходил в ярость при мысли, что Филипп может тронуть его возлюбленную.
— Слушай, возьми к себе Бижу, он мне мешает, — сказала Нана, желая утешить его, причем передала ему спящую собачку.
Жорж тотчас же повеселел, взяв из ее рук это теплое животное.
Разговор коснулся значительного проигрыша Вандевра в императорском клубе. Мюффа, который не играл, очень удивлялся. Вандевр говорил смеясь, что он смерти не боится, главный вопрос в том, чтобы умереть хорошо. Он этим намекал на свое разорение, о котором уже начинали говорить. С некоторого времени Нана заметила, что он стал раздражителен, морщины появились вокруг рта, и глаза горели лихорадочным блеском. Однако он старался сохранять аристократическое спокойствие и изящество, хотя по временам его голова кружилась от бессонных ночей, проведенных за картами с женщинами. Однажды, он напугал Нана, сказав ей, что когда он прокутит все состояние, то сожжет себя в конюшне вместе со своими лошадьми.
Все свои надежды он возлагал на лошадь по имени ‘Люзиньян’, которую готовил для парижских призов. Прокутив свою последнюю ферму и свой лес, он жил только надеждой на эту лошадь, весь его кредит основывался на ней, даже все требования Нана он откладывал до июня, если ‘Люзиньян’ выиграет.
— Ба! — возражала Нана, шутя, — почему ему не бросить несколько тысяч золотых, если он может все выиграть на скачках.
Он отвечал легкой и таинственной улыбкой. Затем, он вскользь заметил:
— Кстати, я позволил себе дать ваше имя одной из моих лошадей… Нана, Нана, это звучит хорошо. Вы не сердитесь?
— Сердиться? За что, — спросила она, в сущности, очень довольная.
Разговор продолжался. Говорили о чьей-то казни, на которой молодая женщина желала присутствовать, как вдруг на пороге появилась Сатэн и позвала Нана жалобным голосом. Нана тотчас же встала, оставив гостей докуривать свои сигары, развалившись в кресле и обсуждая ответственность убийцы в случае совершения преступления в нетрезвом виде. В уборной Зоя, сидя на стуле, плакала горько, несмотря на старания Сатэн успокоить ее.
— Что случилось? — спросила Нана с удивлением.
— Ах, милая, утешь ее, возразила Сатэн. Вот уже двадцать минут, как я ее уговариваю… Она плачет потому, что ты назвала ее индейкой.
— Да, барыня… это жестоко… очень жестоко… проговорила горничная, принимаясь рыдать еще сильнее, ее слезы тронули Нана. Она стала ее утешать. Когда та не унималась, она стала возле нее на колени и обняла ее за талью.
— Ну, что ты, глупенькая, я назвала тебя индейкой так, не подумавши. Почем я знаю! Я вспылила… Но, я виновата, успокойся.
— Я так люблю барыню… — прошептала Зоя. — После всего, что я сделала для нее.
Нана поцеловала Зою и, чтоб загладить свою вину, подарила ей шелковое платье, почти новое. Этим всегда оканчивались их ссоры. Зоя, утирая слезы, уносила платье под мышкой. Она прибавила, что на кухне все очень огорчены, что Жюльен и Франсуа ничего не ели, гнев барыни отбил у них аппетит. Нана послала каждому по золотому в знак примирения. У нее было доброе сердце, она не могла видеть, когда кто-нибудь плакал.
Нана готовилась вернуться в салон, довольная тем, что уладила это дело, как вдруг Сатэн, схватив ее за талью, шепнула ей что-то на ухо. Она жаловалась, обещая ее оставить, если эти господа будут продолжать дразнить ее. Она требовала, чтобы Нана их всех выпроводила на этот раз, это послужит им хорошим уроком, да к тому же так приятно остаться вдвоем наедине. Нана, в волнении, уверяла, что это невозможно.
— Я этого требую, слышишь!.. Сделай, чтоб они ушли, или я сбегу.
Сатэн вернулась в салон и растянулась на диване у окна, не говоря ни слова. С широко раскрытыми глазами она следила за Нана и ожидала.
Гости высказывались в это время против новых теорий криминалистов. Они утверждали, что если признать невменяемость поступков в некоторых патологических случаях, то преступников, вообще, придется рассматривать, как больных. Нана, утвердительно кивая головой, придумывала, каким бы способом лучше всего спровадить графа. Остальные уедут, но он наверно заупрямится. Действительно, когда Филипп встал, готовясь уходить, Жорж последовал за ним, заботясь только о том, что бы брат оставался после него. Вандевр медлил несколько минут, как бы желая убедиться, не уступит ли ему на этот раз Мюффа, но, увидав, что тот остается, на весь вечер, он не стал настаивать и раскланялся, как человек с тактом. Направляясь к двери, он заметил Сатэн, следившую за всеми пристальным взглядом и, сразу поняв в чем дело, шутово пожал ей руку.
— Ну, что? Мы больше не сердимся? — произнес он. — Ты меня простишь… Честное слово, ты шикарнее всех.
Сатэн не удостоила его ответом. Она не сводила глаз с Нана и графа, которые остались одни. Граф, не стесняясь, подошел к Нана и стал целовать ей руки. Накануне еще он жаловался ей, что чувствует себя несчастным, жены никогда не бывает дома, а дочь с ним не говорит ни слова. Нана в таких случаях всегда давала ему хорошие советы. Мюффа и на этот раз принялся повторять свои жалобы.
— А что, если б ты твою дочь замуж отдал? — спросила она его, вспомнив о своем обещании. Она тотчас же заговорила о Дагенэ. Граф был возмущен при одном имени этого человека. Никогда! После того, что он о нем слышал.
Она приняла изумленный вид и засмеялась, обняв его.
— Ах! Можно ли так ревновать!.. Подумай только. Тогда я была сердита, потому что тебе наговорили обо мне много дурного. Но теперь меня бы это огорчило…
В эту минуту она встретила взгляд Сатэн, она продолжала с беспокойством:
— Друг мой, надо устроить эту свадьбу, я не хочу мешать счастью твоей дочери… Ты никогда не найдешь для нее лучшей партии.
Она принялась восхвалять Дагенэ. Граф снова взял ее за руки, он уже более не отказывался, обещая подумать об этом. Граф собирался уходить, но тут вспомнил о сапфировом уборе, который был у него в кармане, он вынул футляр и подал его Нана.
— Что это такое? — спросила она. — Ах! сапфиры!.. Это те самые. Как ты любезен!.. Скажи, пожалуйста, это именно те самые? В окне они катись красивее.
Этим и ограничилась ее благодарность. Затем граф удалился. Выходя, он заметил Сатэн, он взглянул на обеих женщин и вышел, не сказав ни слова. Дверь за ним еще не затворилась, как Сатэн, схватив Нана за талью, принялась петь и танцевать. Затем, подбежав к окну, она сказала:
— Посмотрим, каков он на улице…
На балконе в тени занавесей обе женщины прислонились к перилам. Пробил час. Улица Вилье, пустынная, виднелась перед ними с двойным рядом газовых фонарей, сильные порывы ветра с дождем проносились среди сырой мартовской ночи. Незастроенные пространства выступали среди мрака в виде темных пятен, леса строящихся домов выделялись на темном небосклоне. Увидав Мюффа, который, сгорбившись, шел под дождем, по холодным и пустынным улицам нового Парижа, обе женщины громко расхохотались. Но Нана остановила Сатэн.
— Берегись, тут могут быть полицейские.
Они перестали смеяться, следя в безмолвном ужасе за двумя черными фигурами, шедшими мерным шагом на противоположной стороне улицы. Среди окружавшей ее роскоши, Нана продолжала инстинктивно бояться полиции. Она не любила, когда в ее присутствии говорили о полиции, как не любят, когда говорят о смерти. Ей всегда делалось не по себе, когда полицейский, проходя мимо, устремлял на нее взгляд. С этими людьми никогда не знаешь, причем находишься. Они могли очень легко принять их Бог знает за кого, услыхав, что они громко хохочут в такую нору. Сатэн прижалась к Нана. Обеим было страшно. Однако они все еще не уходили, потому что их очень занял фонарь, мелькавший среди луж: это была тряпочница, собиравшая свою добычу по водосточным канавкам. Сатэн узнала ее.
— Да, ведь, это королева Помаре! — воскликнула она.
И между тем, как холодный ветер с дождем хлестал им в лицо, она рассказывала своей милой историю королевы Помаре. О, это была красавица из красавиц. Весь Париж бегал за нею. Сколько вельмож плясали по ее дудке, сколько плакало у нее на лестнице! Теперь она пьянствует. Работницы любят спаивать ее. Когда она ходит по улицам, мальчики бросают в нее камнями. Словом, кувырком полетела в грязь. Настоящая развенчанная королева. Нана слушала, похолодев от страха.
— Вот смотри! — прибавила Сатэн.
Она свистнула по-мужски. Тряпичница подняла голову и при желтом свете болтавшегося у нее на поясе фонаря, можно было разглядеть ее наружность. Это был комок лохмотьев, с посинелым морщинистым лицом, на котором виднелась дыра беззубого рта и красные воспаленные отверстия глаз. При виде этой ужасной старости куртизанки, свалившейся в помойную яму, в воображении Нана пронесся образ Шамонской Ирмы д’Англар, тоже некогда куртизанки, обремененной годами и почестями, поднимающейся на крыльцо своего замка, среди коленопреклоненной толпы. Сатэн все еще продолжала свистать, забавляясь тем, что старуха не видит ее.
— Перестань: полиция! — прошептала Нана изменившимся голосом. — Идем спать!
Действительно, мерные шаги приближались, они заперли балкон. Войдя к себе, Нана остановилась на минуту у дверей своего салона, не узнавая его, точно это было незнакомое ей место. Здесь было так тепло и хорошо, что после уличного холода ей казалось, что она попала в рай. Нагроможденные богатства, старинная мебель, золотая парча и дорогие шелка, слоновая кость, фарфор — все это тихо покоилось в розовом свете ламп.
Весь дом дышал роскошью, великолепием, простором огромной столовой, скромностью широкой лестницы и комфортом мягких ковров и диванов. Это было как бы олицетворением самой Нана с ее ненасытной страстью всем обладать, чтоб все разрушить. Никогда так глубоко не ощущала она своей силы. Окинув медленным взглядом все свои владения, она произнесла с философской важностью:
— Как бы то ни было, нужно пользоваться всем, пока мы молоды!

XIII

В воскресенье, в Булонском лесу, предстояли скачки на большой приз. Утром небо было пасмурно: солнце взошло, окруженное красным туманом, но к одиннадцати часам, когда, экипажи стали подъезжать к ипподрому, порыв южного ветра разогнал туман. Клочки сероватых облаков длинными прядями скользили по горизонту, а голубые промежутки все увеличивались и одержали, наконец, полную победу над облаками. Яркие солнечные лучи победоносно прорвались сквозь облака, все вдруг запылало, — и зеленая мурава, и целое море пешеходов, всадников, экипажей и пустой пока еще ипподром с беседкой судей и правовым столбом, и таблицы с программой скачек, и пять симметричных павильонов, в несколько ярусов каждый, для избранной публики, расположенных в середине ограды, где находилась зала для взвешивания. Вокруг простиралась залитая полуденным солнцем, окаймленная маленькими деревцами, равнина, упиравшаяся западной своей стороною в лесистые холмы Сен-Клу и Сюрена, над которыми возвышался строгий профиль Мон- Валерьена.
Нана, страстно интересовавшаяся скачками, как будто большой приз предстояло получить ей самой, пожелала занять место у самого барьера, как раз против призового столба. Она приехала очень рано — одною из первых в своем ландо, отделанном серебром и запряженном a-la-Домон четверкой великолепных белых лошадей — подарок графа Мюффа. Когда она проезжала со своими двумя форейторами и величественными лакеями на запятках, в толпе произошла толкотня, точно ехала королева. На ней были цвета лошадей Вандевра: белый с голубым. Костюм ее возбуждал настоящий фурор. Он состоял из маленького корсажа с тюником из голубого атласа, плотно охватившим ее стан и сбитым сзади в огромный пуф, обрисовавший ее бедра, что составляло смелое нововведение при господствовавшей тогда моде. Наряд ее дополнялся белым атласным платьем с такими же рукавами и широким белым шарфом через плечо.
Все это было обшито серебряной бахромой, ярко блестевшей на солнце. Кроме того, чтоб больше походят на жокея, она надела маленькую, украшенную большим пером — белую шапочку, из-под которой выбивались ее волосы, ниспадая длинной косой на спину, точно огромный хвост.
Было половина двенадцатого. До начала скачек оставалось еще 4 часа. Когда ландо остановился у барьера, Нана расположилась в нем совершенно свобода, как у себя дома. Ей пришла фантазия привезти с собой Бижу и Луизэ. Собачка, зарывшись в ее юбки, дрожала от холода, не смотря на летний день, ребенок же, в своем изысканном наряде, походил на старика. Нана, не обращая внимания на соседей, громко разговаривала с Жоржем и Филиппом, сидевшими vis а vis на маленькой скамеечке, среда такой огромной массы букетов белых роз и незабудок, что видны были только их головы.
— Ну, я и прогнала его: он надоел мне хуже горькой редьки. Вот уже три дня, как мы в ссоре.
Она говорила о Мюффа, скрывая, впрочем, истинную причину их первой ссоры. Дело в том, что как-то вечером он нашел в ее спальне мужскую шляпу. То был простой каприз, она зазвала к себе от скуки прохожего. Вместо того чтобы прибить ее, Мюффа упал на колени и поднял руки к небу в немом отчаянии, что все его верования рушились.
— Вы не можете себе представить, как он смешен, — продолжала Нана, весело улыбаясь. — Он ужасный ханжа. Каждый вечер, ложась спать, он молятся. Уверяю вас! Он думает, что я ничего не вижу, потому что ложусь раньше, чтоб не мешать ему, но я слежу за ним, он отвернется и начинает бормотать и креститься. Когда я просыпаюсь, то слышу сквозь сон, как он опять бормочет. Но всего досаднее, что стоит нам только поссориться — он тотчас же к ногам. Я всегда была хорошей католичкой. Болтайте себе, что там хотите, а я, все-таки, буду верить, чему верю. Только он пересаливает: плачет, кажется. Третьего дня, например, с ним сделалась настоящая истерика. Я едва могла успокоить его…
Она прервала свой рассказ восклицанием:
— Смотрите, вон идут Миньоны. Каково! даже с детьми. Смотрите, как они нарядились!
Миньоны приехали в обыкновенном ландо, одетые как разбогатевшие буржуа. Роза, в сером шелковом платье, убранном воланами и красными бантами, улыбалась, глядя на радость Анри и Карла, сидевших на передней скамейке в широких школьных блузах. Но, подъехав к барьеру и увядав Нана, всю сиявшую в своей царственной роскоши, она сжала губы и отвернулась. Миньон, напротив, улыбаясь, поклонился Нана. У него было правило никогда не вмешиваться в женские ссоры.
— Кстати, — сказала Нана, — не знаете ли вы старичка, очень опрятно одетого, с испорченными зубами? Его зовут… м-сье Вено. Он был у меня сегодня утром.
— М-сье Вено! — с изумлением воскликнул Жорж. — Не может быть! Ведь это иезуит.
— Именно! я тотчас же догадалась. Ах, вы не можете себе представить, что у нас был е ним за разговор. Потеха, да и только. Он говорил мне о графе, о его испорченной семейной жизни, убеждал меня обратить его на путь истины. Впрочем, очень вежливый старичок. Постоянно улыбается. Я ответила ему, что сама от всей души желаю того же и что постараюсь помирить графа с женой… Я, ведь, говорю совершенно серьезно. Мне было бы чрезвычайно приятно, если б они помирились, а то бывают дни, когда мне, право, тошно!
Заметив улыбку Филиппа и Жоржа, она пожалела, что высказалась, но она не совладала с собою. Вся скука, которую нагонял на нее Мюффа, прорвалась в этом невольном восклицании. Вдобавок граф в последнее время находился в денежных затруднениях, он сильно беспокоился, не имея чем заплатить Лабордэту по векселю.
— Смотрите, вот графиня, — сказал Жорж, обводя глазами ложи.
— Где? — спросила Нана. — Ах, какие глаза у этого мальчика! Подержите мой зонтик, Филипп.
Но Жорж, быстро наклонившись, схватил зонтик, прежде чем брат успел опомниться и, сияя от счастья, держал его в руке. Нана стала смотреть в огромный бинокль.
— А, вот она! — сказала она. — В ложе направо, около столба, не правда ли? Она в мальвовом, дочь в белом… Смотрите, к ним подходит Дагенэ.
Тут Филипп заговорил о предстоявшем браке Дагенэ с этой жердью, Эстелыо. Все уже улажено и сделано оповещение в церкви. Графиня сначала была против, но Мюффа, как говорят, заставил ее согласиться. Нана улыбалась.
— Знаю, знаю, — бормотала она. — Что ж, очень рада. Поль этого вполне заслуживает.
Затем, наклонившись к Луизэ, она проговорила:
— Тебе весело? Отчего же ты такой серьезный?
Ребенок, как старик, смотрел вокруг, как будто предаваясь грустным размышлениям. Бижу, которого Нана сбросила с колен, дрожал у ног ребенка.
Тем временем, публики все прибывало. Непрерывный ряд экипажей тянулся от заставы. Тут были и громадные омнибусы с пятьюдесятью пассажирами, приехавшими с Итальянского бульвара и восьмирессорные виктории, и жалкие извозчичьи кареты four-in-hand, и mail-coatch, управляемые господами на высоких скамеечках с лакеями позади, которые придерживали ящики с шампанским. Тут же неслись, гремя бубенчиками, английские кебы, сверкая полированной сталью огромных колес, и легкие tandem, изящные, как часовой механизм. От времени до времени проезжал всадник или торопливо прорывалась сквозь экипажи кучка пешеходов. Глухой грохот колес внезапно сменялся мягким гулом, как только экипажи съезжали с большой дороги на поляну. Тут слышен был только громкий говор толпы, крики, хлопанье бича. Каждый раз, как солнце выглядывало из-за облаков, золотистые лучи его играли на сбруе, на лакированных крыльях экипажей, на блестящих туалетах дам и на шляпах кучеров, сидевших со своими длинными бичами на высоких козлах.
Лабордэт только что вышел из коляски, в которой он приехал вместе с Гага, Клариссой и Бланш де-Сиври. Он спешил пройти в ограду, где производилось взвешивание, но Нана послала Жоржа за ним. Когда тот привел его, она спросила смеясь:
— Почем я теперь?
Она говорила о Нана, — кобыле, той самой, которая два раза уже была позорно побита, я не явилась даже на скачки на приз Кара и общества промышленности, выигранный Лювивьяном, другою лошадью завода Вандевра. Люзиниян вдруг сделался общим любимцем: со вчерашнего дня за него ставили повсюду два против одного.
— По-прежнему стойте на пятидесяти, — ответил Лабордэт.
— Черт побери, мало уже за меня дают! — заметила Нана, очень забавлявшаяся этой шуткой. — В таком случае мне себя не надо. Благодарю покорно. На себя не поставлю ни одного луи.
Лабордэт, очень торопившийся, ушел. Но Нана снова подозвала его, чтоб спросить у него совета. Его связи в мире берейторов и жокеев были известны, кроме того, он обладал специальными сведениями о каждой лошади. Его предсказания постоянно сбывались, так что его прозвали королем скакового поля.
— Скажи, какую мне лошадь выбрать? — Повторяла Нана. — Как стоит англичанин?
— Спирит? На трех, Валерий II тоже на трех. Затем прочие — Козинус — на двадцати пяти, Азар на пятидесяти пяти, Бум на тринадцати, Пишнет на сорока, Франжицаи на десяти…
— Нет, не хочу держать пари за англичанина. Я патриотка… Может быть, за Валерия II? Герцог Кобрез только что прошел весь сияющий… Нет, не хочу. Беру одного Люзнньяна. Как ты полагаешь? Люидоров пятьдесят?
Лабордэт смотрел на нее загадочно. Наклонившись к нему, она продолжала его расспрашивать. Ей было известно, что Вандевр всегда поручал Лабордэту записываться вместо себя, когда не желал сам выдвигаться вперед. Если он что-нибудь узнал, говорила она, то пусть скажет. Но Лабордэт, уклонившись от всяких объяснений, уговорил ее положиться на его нюх. Он поместит ее пятьдесят люидоров, как найдет лучшим. Ей не придется раскаиваться.
— Берите, кого хотите, только не эту клячу Нана, — весело крикнула она ему вслед.
В экипаже раздался гомерический хохот. Молодые люди находили шутку Нана чрезвычайно забавной. Что же касается до Луизэ, то он, ничего не понимая, устремил на мать свои бесцветные глаза, пораженный ее громким хохотом. Впрочем, Лабордэту не удалось так скоро отделаться. Роза Миньон подозвала его к себе знаком и перечислила ему, на каких лошадей и сколько она ставит, что тот записывал в книжечку. Затем его подозвали Кларисса и Гага, желавшие переменить свои ставки, они кое-что услышали в толпе и решили бросить Валерия II я взять Люзияьяна. Лабордэт покорно записывал. Наконец, ему удалось вырваться, и он быстро скрылся на противоположной стороне ристалища.
Экипажей все прибывало. Теперь они выстроились уже в пять рядов вдоль барьера, образуя собою густую темную массу, на которой светлыми пятнами выделялись белые лошади. Далее за ними виднелись отдельные экипажи, точно разбросанные по траве, яркая зелень которой просвечивалась то здесь, то там. Все это представляло невыразимый хаос колес, лошадей, экипажей, расположенных вдоль, поперек, наискось, а на свободных местах поляны скакали всадники и сновали черными группами пешеходы. Над всей этой разноцветной толпой поднимались столики виноторговцев, покрытые навесами из серого полотна, которые казались белыми под яркими лучами солнца. Но нигде толкотня и давка не были так сильны, нигде толпа не сновала так быстро, как вокруг букмекеров стоявших в открытых экипажах со своими списками, приклеенными к большим доскам. Все они ломались, точно паяцы на ярмарке.
— А, все-таки, ужасно досадно не знать, за какую лошадь держишь пари, — говорила Нана. — Нужно поставить самой несколько люидоров.
Она встала и начала обводить глазами публику, чтобы выбрать самого симпатичного из букмекеров. Но она забыла о своем намерении, увидав вокруг себя множество знакомых лиц. Кроме Миньонов, Гага, Кларисы и Бланш де-Сиври, среди экипажей, направо, налево, находились Тотон Нене и Мария Блонд в виктории, Каролина Эке с матерью и двумя какими-то господами в коляске, Люиза Виолон одна в маленьком ланье, которым сама правила, и одетая в цвета лошадей Вердье — оранжевое с зеленым, Леа Горн на высокой скамейке mail-coach, около которой толпа молодых людей ужасно шумела. Далее в аристократической восьмирессорной коляске Люси Стюарт в черном шелковом платье, отделанном кружевами, очень простом и очень дорогом. Рядом с нею сидел высокий молодой человек в мундире морского училища. Но всего более поразило Нана появление Симонны в tandem, которым правил Стейнер. Она была ослепительна, — вся в белом атласе с желтыми полосами, с золотыми пуговицами и бриллиантами на шляпе. Банкир, щелкая огромным бичом, погонял пару запряженных цугом: одну золотую рыжую с мышиной рысцой и другую гнедую иноходца, высоко взбрасывавшего копытами. Позади сидел лакей, скрестив руки на груди, неподвижный, как статуя.
— Черт побери! — воскликнула Нана, — этот вор Стейнер, видно, еще раз огрел биржу. Какова Симонна то? Вот так шик. Для Стейнера даже слишком хороша. Наверное, отобьют у него.
Она раскланялась с Симонной издали рукою, как, впрочем, с другими своими знакомыми, Никого не пропуская, чтоб иметь случай показать и себя.
— Ведь, это сын сидит с Люси! — воскликнула она. Очень мил в своем мундире. Вот почему она сегодня выглядит такой герцогиней. Вы знаете, она боится его и выдает себя за актрису. Бедный молодой человек! Он, кажется, ничего не подозревает…
— Пустяки, — заметил Филипп, смеясь. — Если она захочет, то всегда найдет ему хорошую невесту в провинции.
Нана замолчала. Она заметила Триконшу, находившуюся на своем извозчике в чаще экипажей. Так как оттуда ничего не было видно, то она преспокойно взгромоздилась на козлы, и высокая фигура ее с длинными локонами на висках возвышалась над толпой подвластных ей женщин. Все незаметно ей улыбались. Она же делала вид, что никого не узнает. Впрочем, она приехала, исключительно, для своего удовольствия. Она любила скачки, лошадей и держала огромные пари.
— Смотрите, вот болван, Ла-Фалуаз! — вскричал Жорж.
Удивление было всеобщее. Нана не узнавала своего старого знакомого. С тех пор, как ему досталось наследство от дяди, Ла-Фалуаз сделался отличным дэнди. Одетый в светлый костюм, завитой, в огромном воротнике, с отворотами, он притворялся утомленным жизнью, придавая своему голосу усталое выражение, пересыпая свою речь провинциализмами, начиная и не оканчивая фраз.
— Но, ведь, он совсем приличен! — объявила Нана, очарованная.
Гага и Кларисса подозвали Ла-Фалуаэа, желая снова подцепить его. Но он скоро ушел, — ушел, преисполненный глубокого презрения к старым приятельницам. Нана приводила его в восторг. Он побежал к ней и, взобравшись на ступени ее ландо, пожал ей руку. Она принялась подсмеиваться над ним насчет Гага.
— Глупости, пробормотал он. С этой старухой у меня давно все кончено. Нечего об этом говорить. К тому же теперь моя Джульета вы!
Он приложил руку к сердцу. Нана очень удивляло это внезапное объяснение в любви на открытом воздухе. Но она вдруг спохватилась.
— Это все вздор. И забыла из-за вас, что хочу держать пари… Послушай, Жорж, видишь того букмекера, высокого с рыжими курчавыми волосами, настоящий разбойник. Лицо его мне нравится, иди и ставь… на кого бы?
— Я не патриот, нет, нет, лепетал Ла-Фалуаз. Я за англичанина. Отлично, если англичанин выиграет. Долой французов!
Нана была скандализована. Начался спор о разных лошадях. Ла-Фалуаз, с важностью знатока, называл всех лошадей клячами. Франжипан барона Вердье (большой гнедой конь) мог бы иметь успех, если бы его не испортили, когда объезжали. Что касается до Валерия II, завода герцога Кобреза, он еще не выезжен: засекал ногами в апреле. Это стараются скрыть, но он знает, что говорит, честное слово! В заключение он стал советовать Азара, завода Мешен, лошадь с множеством пороков, от которой все открещивались. Черт возьми! Великолепные статьи и бег… О, Азар натворит чудес!
— Нет, — ответила Нана, — ставлю десять луя на Люзиньяна и пять на Бума.
Ла-фалуаз вышел из себя.
— Никуда не годится ваш Бум, моя милая! Не берите его.
Сак Гаек отрекся от своего коня. Ваш Люзиньян тоже дрянь. Подувайте, на них едут Ламб и Прайс — у обоих ноги коротки.
Он бесился. Филипп заметил ему, что Люзиньян выиграл приз. Но тот возразил:
— Ну, так что же? Нужно быть вдвойне осторожным. Вдобавок, на нем едет Грешем, который всегда отстает.
Спор, начатый в ландо Нана, казалось, охватил всю поляну. Раздались пронзительные крики, страсть к азартной игре воодушевляла лица, развязывала языки. Казалось, что все животное в человеческой натуре вдруг прорвалось наружу. Букмекеры, стоя в своих экипажах, выкрикивали названия лошадей, записывали цифры. Впрочем, вокруг Нана, происходила только мелкая игра. Крупные пари держались в ограде, где производилось взвешивание. Здесь же держали только грошовые пари: рисковали экю в надежде выиграть несколько луидоров. Главными соперниками были Лузиньян и Спирит. Англичане, которых легко было узнать с первого взгляда, прогуливались между группами, как у себя дома, лица их горели, они заранее уже праздновали победу. Брама, лошадь лорда Ридинга, выиграла большой приз в прошлом году, событие это помнили до сих пор. Будет настоящим несчастием, если Франция окажется разбитой и в нынешнем году. Поэтому, все эти дамы, воодушевленные чувством патриотизма, сильно волновались. Лошади Вандевра стали знаменем национальной чести, поэтому Люзиньяна хвалили, защищали, приветствовали криками. Гага, Бланш, Луиза, Каролина стояли за Люзиньяна. Люси Стюарт не вмешивалась из-за сына, относительно Розы Миньон прошел слух, что она поручила Лабордэту поместить двести люи. Одна Триконша, сидя рядом с кучером, ожидала последней минуты.
Холодно и величественно слушала они все эти споры, ловя на лету быстрые фразы парижан и гортанные восклицания сынов Альбиона и делая заметки в книжечке с видом биржевого игрока.
— А Нана? — спросил Ла-Фалауз. Ее никто не хочет?
Действительно, никто ее не хотел, о ней даже не говорили. Она совершенно стушевалась перед популярностью Люзиньяна. Шутки возобновились. Молодая женщина повторяла, что Вандевр дал ей хорошую крестницу-клячу, которая не выиграет и четырех су. Филипп и Жорж находили такой поступок опель нелюбезным, но Ла-Фалуаза внезапно осенила счастливая мысль. Подняв руку вверх, он вскричал:
— Ставлю люи за Нана!
— Браво! Ставлю два, — стал Жорж.
— Я три! — прибавил Филипп.
Шутя, они стали надбавлять с таким ожесточением, как будто дело шло о самой Нана. Это срам: нужно пустить Нана в ход. Ла-Фалуаз объявил, что ее следует осыпать золотом. Все должны ставить. Надо пойти собирать пари. Нана хохотала во все горло. Когда же трое молодых людей бросились агитировать в пользу Нана, она крикнула им вслед:
— Я ничего не ставлю, слышите? Ни за что на свете! Жорж, десять люи на Люзиньяна и пять на Валерия II.
Однако, они, все-таки, отправились. Нана, улыбаясь, смотрела, как они пробирались между колес, ныряли под лошадей, рыская по всему полю. Лишь только они узнавали кого-нибудь из знакомых, тотчас же становились на подножку и начинали агитировать. Раздавался громкий хохот каждый раз, как они оборачивались, показывая пальцами цифры, между тем, как молодая женщина махала им зонтиком. Тем не менее, собрать удалось очень мало. Им удалось убедить некоторых мужчин, так, например, Стейнер, очарованный видом Нана, решился поставить три луи. Но женщины отказывались наотрез. Спасибо! кому охота терять наверняка? К тому же у них не было ни малейшего желания поддерживать популярность дрянной девчонки, затмившей их всех своей четверкой белых лошадей, своими форейторами, своим надменным видом. Гага и Кларисса, сжав зубы, спросили ла-Фалуаза, чего ради он вздумал смеяться над ними. Когда Жорж смело подошел к ландо Миньонов, Роза с негодованием отвернулась, ничего не ответив. Нужно быть дрянью, чтобы дать свое имя лошади. Сам же Миньон, напротив, весело принял сторону юношей, говоря, что женщины всегда приносят счастье.
— Ну, что? — спросила Нана, когда молодые люди после долгих переговоров с букмекерами вернулись к ней.
— Вы на сорока, сказал Ла-Фалуаз.
— Как? на сорока! — воскликнула она пораженная. — Я была на пятидесяти… Что же случилось?
— Как раз в эту минуту показался Лабордэт. Ипподром закрывали. Должна была начаться первая скачка. Между тем, как все устремили свое внимание на ипподром, Нана стала расспрашивать Лабордэта о причине внезапного повышения. Но Лабордэт отвечал уклончиво: вероятно, были сделаны ставки. Пришлось довольствоваться этим объяснением. В заключение Лабордэт сообщил ей, что Вандевр подойдет к ней, если ему удастся вырваться на минуту…
Скачки кончались, никто не обратил внимания, так велико было напряжение, с каким ожидали состязания на большой приз. Вдруг небо покрылось тучами, подул ветер и над ипподромом разразился настоящий ливень. Начался невообразимый хаос, крики, шутки, брань среди давки пешеходов, спешивших укрыться в палатках виноторговцев.
В экипажах дамы старались защититься от дождя, держа обеими руками свои зонтики пока лакеи поднимали верхи. Но дождь уже прекращался. Голубое небо опять показалось. Смех успокоившихся женщин был как бы ответом на эту улыбку солнца, залившего своими золотыми лучами всю поляну и игравшего на измоченных дождем сбруях лошадей и костюмах женщин…
— Ах, бедный Люизэ! — сказала Нана. — Что, ты сильно промок?
Ребенок, не говоря ни слова, протянул мокрые ручонки, которые Нана принялась вытирать платком. Потом она вытерла. Бижу, дрожавшего всем телом, и положила его к себе на колени: ничего — несколько пятен на белом атласе, велика беда. Букеты посвежели. Она взяла один из них в руки и с наслаждением стала вдыхать аромат, омочив губы во влажных лепестках цветов.
Между тем, дождь согнал публику в ложи. Нана смотрела в свой бинокль. На таком расстоянии ничего нельзя было различить: видна была только масса теснившихся зрителей. Солнце бросало на сидевшую в ложах публику свет, в котором все костюмы выделились с особой яркостью. На террасах, под открытым небом, несколько темных фигур выделялись с чрезвычайной ясностью. Однако Нана забавляли всего более дамы, которых дождь прогнал в ложи с кресел, расположенных на песке у подножия амфитеатра. Теперь эти дамы возвращались на свои места в полном беспорядке. Так как дамам Нана не удалось проникнуть в ограду, где производилось взвешивание, то она утешала себя язвительными замечаниями насчет костюмов и наружности всех этих ‘порядочных женщин’, походивших в своих нарядах на чучела.
В толпе пронесся гул. В среднем павильоне, в виде швейцарского домика, широкий балкон которого был украшен красными креслами, появилась императрица. Все бинокли направились в эту сторону.
— Да, ведь, это он! — воскликнул Жорж, — он ее сопровождает… Я не знал, что он дежурный на этой неделе.
Жорж говорил о графе Мюффа, который торжественно и неподвижно стоял позади императрицы. Молодые люди начали шутить, сожалея, что Сатэн не может дать графу в эту минуту щелчок. Нана смеялась, находя, что граф похож на чучело. Вдруг она в лорнетку увидала одного из иностранных принцев, который также сопровождал императрицу.
— Вот как! Шарль здесь! — воскликнула она.
Она нашла, что он за последнее время потолстел, и стала рассказывать о нем разные подробности.
— О, он отлично сложен! — прибавила она.
Вокруг нее, в экипажах дамы перешептывались, сообщая друг другу, что граф ее бросил. Выходила длинная история. В Тюльери были недовольны поведением графа с тех пор, как он открыто стал появляться вместе с Нана, приводила даже замечание императрицы по этому поводу. Вследствие этого, граф ее бросил, чтобы сохранить звание камергера. Ла-Фалуаз, развязно, передал эту сплетню Нана, предлагая свои услуги и называя ее своей ‘Жюльетой’. Но она расхохоталась и заметила:
— Это все глупости… Вы его не знаете: мне стоит свистнуть, и он все бросит.
Нана принялась осматривать графиню Сабину и ее дочь. Дагенэ сопровождал этих дам. Тут же находился Фошри, он всех потревожил, чтоб пробраться к ним, и теперь самодовольно улыбался. Указывая презрительным жестом на ложи, Нана прибавила:
— Знаете ли, теперь мне весь этот народ опротивел… Я их слишком хорошо знаю… Надо их видеть без прикрас, как они есть… Тотчас же перестанешь их уважать. Грязь сверху, и снизу. К черту их всех! Я не хочу, чтобы мне больше надоедали.
Одним движением руки она указала на присутствующих, начиная с конюхов и кончая императрицей, разговаривавшей с принцем Шарлем. — И он тоже хорош, — заметила она огнем.
— Браво, Нана! Отлично, — воскликнул Ла-Фалуаз с энтузиазмом.
Послышался звон колокольчика. Берлинго, завода Мэшен, выиграл испанский приз. Нана подозвала Лабордэта, чтоб узнать, как он распорядился ее деньгами, он рассмеялся, отказываясь назвать ей лошадей, за которых он держал пари, чтоб не испортить дела. Он прибавил, что деньги ее помещены хорошо, скоро она сама в этом убедится. Когда она призналась, что держит пари за Люзиньяна и Валерия II, он пожал плечами, говоря, что женщины вечно делают глупости… Это ее очень удивило, она ничего не понимала.
В эту минуту толпа оживилась. Занялись угощениями в ожидании скачек на большой приз. Ели и пили на лугу, на козлах, в экипажах, колясках, кабриолетах. В руках лакеев появлялись целые корзины с угощениями и шампанским. Шутки, говор и смех сливались со звоном стаканов, разбиваемых среди общего веселья. Гага и Клариса, вместе с Бланш, степенно угощали друг друга сладкими пирожками, Луиза Виолэн сидела рядом с Каролиной Эка, на земле разместились молодые люди, угощая Симону, Тотон Нэнэ, Марию Блонд, между тем, рядом, в высоком экипаже, Леа Горн с целой толпой молодежи устроила шумную попойку на глазах всей публики. Но вскоре все окружили ландо, в котором сидела Нана. С грацией и ловкостью маркитантки, Нана разливала шампанское, угощая всех молодых людей, которые подходили к ее экипажу. Один из ее лакеев, Франсуа, передавал бутылки, между тем, — как Ла-Фалуаз визгливым голосом выкрикивал.
— Пожалуйте, господа. Угощение даровое… Всем хватит.
— Да замолчите же, наконец, — заметила Нана. — Нас могут принять за паяцов. Его выходка ее очень забавляла. Она даже решила послать с Жоржем стакан вина Розе Миньон, которая делала вид, что не пьет. Нана была возмущена ее буржуазной чопорностью. Хорошо ее ремесло, нечего сказать, еще хочет служить примером для других, ее мальчуганы насупились, им так хотелось попробовать шампанского. Но Жорж сам выпил, предложенный стакан, чтоб избегнуть ссоры. Тогда Нана вспомнила о Люизэ, о котором она совсем забыла. Быть может, ему пить хочется, она его заставила проглотить несколько капель вина, от которых бедняжка страшно закашлялся.
— Пожалуйте, господа, пожалуйте! — продолжал Ла-Фалуаз, довольный своей шуткой. — Платы не требуется… Угощение даровое!
Нана прервала его восклицанием:
— Смотрите, вон там Борднав! Позови его, Филипп! Пожалуйста, скорее!
Действительно, это был Борднав, расхаживавший, заложив руки назад, в порыжелой шляпе и потертом сюртуке. Озлобленный своим банкротством, он выставлял напоказ свою нищету перед богачами, с видом человека всегда готового схватить фортуну за фалды.
— Черт возьми! Вот так шик! — сказал он, когда Нана добродушно протянула ему руку. Осушив стакан вина, он заметил с сожалением:
— Ах! отчего я не женщина! Впрочем, черт возьми, это все равно. Слушай, хочешь вернуться на сцену? У меня мысль! Я найму театр Gaite и мы вдвоем весь Париж заткнем за пояс… Ну, что, сделаешь это для меня?
Он продолжал что-то бормотать, довольный тем, что видит перед собою Нана, которая, по его словам, радовала его уж одною своей наружностью. Он называл ее своею родной дочерью.
Кружок возле экипажа Нана увеличивался.
Теперь вино разливал Ла-Фалуаз, Филипп и Жорж приглашали желающих. Казалось, все мужчины, находившиеся на лугу, столпились вокруг Нана. Она их узнавала, отвечая каждому улыбкой или шуткой. Число ее поклонников все увеличивалось, вскоре гул толпы сосредоточился около ее экипажа. Она была царицею этого пира: ее золотые волосы развевались, лучи солнца озаряли ее белоснежное лицо. Чтобы окончательно взбесить женщин, завидовавших ее торжеству, она подняла свой стакан, приняв позу торжествующей Венеры.
В эту минуту кто-то дотронулся до нее, она была очень удивлена, увидав возле себя Миньона. Она села рядом с ним, так как он имел ей сообщить нечто важное. Миньон презирал ревнивых женщин, он находил, что ревновать глупо и бесполезно, и прямо заявил своей жене, что смешно ей сердиться на Нана. Во всяком случае, он не разделяет мнений жены и питает к Нана самые отеческие чувства.
— Вот что я имел тебе сказать, — проговорил он. — Берегись и не выводи Розу из терпения. Понимаешь, я считаю долгом тебя предупредить, что у нее есть против тебя оружие и что она тебе еще не простила историю из-за ‘герцогини’.
— У нее есть оружие? А мне что за дело? — возразила Нана.
— Послушай, у нее в руках письмо, которое она нашла у Фошри в кармане, письмо от графини Мюффа. Ну, без этого письма все ясно видно. Роза пошлет в отместку это письмо графу.
— А мне что за дело, — повторяла Нана. — Даже смешно!.. Так дело с Фошри всплывает наружу. Тем лучше! Эта история меня бесила. Теперь мы насмеемся вдоволь.
— Нет, нет! Я этого не желаю, — горячо возразил Миньон. — Зачем поднимать скандал? Мы этим ничего не выиграем…
Он остановился, опасаясь, что сказал слишком много. Она смотрела на него пристально. Какое ему дело до этого? Может быть, он боится, что Фошри, бросив графиню, опять вернется к его жене, быть может, Роза именно этого и добивается, так как она еще сохранила нежное чувство к журналисту. Наиа задумалась, ей вспомнилось посещение Вено, у нее в голове зарождался целый план, между тем, Миньон продолжал ее убеждать.
— Положим, Роза пошлет письмо. Выйдете скандал. Ты замешана в этом деле, скажут, что ты виновата… Прежде всего, граф разойдется с женой…
— Эго почему? — спросила Нана с досадой. — Напротив… Но тут она в свою очередь спохватилась. Незачем высказывать своих мыслей. Она сделала вид, что соглашается с Миньоном, лишь бы отделаться от него, когда он ей посоветовал помириться с Розой, она ответила, что подумает, посмотрит.
Движение в толпе заставило ее оглянуться. Лошади как вихрь пронеслись по ипподрому. Корнмюз, завода Вердье, выиграл приз города Парижа. Теперь настала очередь скачкам на большой приз. Возбуждение возрастало, толпа, охваченная нетерпением, топала, волновалась. В последнюю минуту все, державшие пари, были удивлены внезапным повышением курса на Нана, лошадь из конюшни Вандевра. Филипп и Жорж, которые вели переговоры с букмекерами, поминутно возвещали о повышении цены. Нана стояла на тридцати, затем на двадцати, наконец, на пятнадцати. Никто ничего не понимал. Кляча, которую победили на всех скачках, лошаденка, которая еще утром стояла на пятидесяти! Что означала эта внезапная перемена? Одни поднимали на смех тех дураков, которые поддаются этому обману. Другие подозревали, что дело не чисто. Все были заняты только этим вопросом, приводили примеры разных злоупотреблений. На этот раз, впрочем, громкое имя Вандевра несколько, правда, ослабляло подозрения, но победа, все-таки, оставалась за скептиками и насмешниками, предсказывавшими, что Нана доскачет последней.
— Кто едет на Нана? — спросил Ла-Фалуаз.
В эту минуту настоящая Нана обернулась. Присутствующие разразились громким хохотом, придавая двусмысленное значение этому вопросу.
— Прайс, — ответила Нана.
Разговор на эту тему продолжался. Прайс был знаменитым наездником в Англии, но еще неизвестным во Франции. Почему Вандевр пригласил этого наездника, когда обыкновенно Грешам объезжал Нана? Не странно ли, что он поручил Люзиньяна Грешаму, который, по словам Ла-Фалуаза, всегда отставал? Все эти замечания покрывались целым потоком шуток, смеха, смесью самых различных мнений. Чтобы убить время, снова принялись за шампанское. Пронесся шепот, толпа расступилась. Вандевр подошел пожать руку Нана. Она сделала недовольную гримасу.
— Нечего сказать, мило являться так поздно… Я сгораю от нетерпения видеть залу, где взвешивают лошадей.
— Так идемте, — сказал он, — временя еще довольно. Вы пройдете со мной. У меня как раз есть билет для дамы. Он повел ее под руку, сияющую от удовольствия при виде завистливых взглядов, которыми провожали ее Роза, Каролина и остальные. Братья Гюгоны и Ла-Фалуаз остались в ее экипаже, продолжая угощать шампанским. Нана крякнула им, что она сейчас вернется.
Вандевр, увидав Лабордэта, подозвал его и обменялся с ним несколькими словами:
— Вы все собрали?
— Да.
— Сколько?
— 1500 золотых.
Заметив, что Нана прислушивается, они замолчали. У Вандевра глаза горели тем лихорадочным блеском, который так пугал Нана ночью, когда он ей говорил о своем намерении, сжечь себя в своей конюшне. Проходя мимо места, назначенного для бега, Нана заговорила шепотом, обращаясь к нему на ‘ты’.
— Скажи мне, почему курс на эту лошаденку повысился?
Он вздрогнул и ответил:
— А! Об этом говорят… Что за народ эти игроки! Когда у меня есть любимая лошадь, они все на нее накидываются, так что мне нет никакой выгоды. Когда же выигрывает другая, они начинают сплетничать.
— Надо было меня предупредить, — возразила Нана. — А что, эта лошадь имеет некоторые шансы на успех?
Он вдруг вспылил безо всякой видимой причины.
— Ах! замолчи, пожалуйста… Все лошади имеют шансы на успех. Курс на нее повысился, потому, что нашлись охотники держать пари. Кто? Разве я знаю?.. Я лучше уеду, если ты будешь мне надоедать пустыми вопросами.
Такой тон был совершенно необычным для Нана, она была удивлена и оскорблена. Он в смущении замолчал, когда она его просила быть поучтивее, он извинился. С некоторого времени с ним случались такие вспышки. Весь великосветский Париж знал, что он в этот день ставит последнюю ставку. Если его лошади не выиграют, он проиграет громадные суммы, что будет для него разорением, весь блеск, который он старался поддерживать, несмотря на долги и беспорядочную жизнь, рассеется, как дым. Все знали, что Нана была та людоедка, которая погубила окончательно этого человека, поглотив остатки его громадного состояния с ненасытной жадностью существа, которое портит и разрушает все, до чего только дотронется. Ему приписывали самые безумные выходки, рассказывали про одну из ее поездок в Баден, где она его так обчистила, что ему нечем было заплатить в гостинице, там она, будто бы, во время кутежа бросила в огонь бриллиантовое ожерелье, чтоб видеть, как оно сгорит. Мало-помалу она окончательно завладела этим потомком древнего и знатного рода. Она им ворочала, точно пешкой. Для нее он теперь рисковал последним, увлеченный своею глупостью и развратом, он лишился даже прирожденного ему скептицизма. За неделю до этого она взяла с него обещание, что он подарит ей замок в Нормандии, он готовился сдержать свое слово. Но в эту минуту она его раздражала, он готов был ее побить, такою она ему казалась глупою.
Сторож, молча, впустил их в ограду, где взвешивают лошадей. Нана, гордая тем, что ей удалось попасть, куда других не пускали, шла медленно, окидывая взглядом дам, сидевших в ложах. Многочисленные ряды зрителей представляли смесь самых разнообразных и ярких цветов, стулья были расставлены в беспорядке, знакомые встречались и разговаривали как в публичном саду, дети бегали, резвились, немного далее возвышались ложи с толпою зрителей, тут тень навесов несколько смягчала яркие цвета женских платков. Нана узнавала некоторых из дам. Она пристально посмотрела на графиню Сабину и на ее дочь Эстель. Проходя мимо императорской ложи, она улыбнулась, при виде неподвижного и чинного Мюффа, все еще стоявшего позади кресла императрицы.
— Ах! какой у него глупый вид, — заметила она громко, обращаясь к Вандевру.
Ей хотелось все осмотреть. Ее занимал этот парк с широкими аллеями луга в группы деревьев. Продавец мороженого устроил свой буфет у самого входа. В беседке, походившей снаружи на гриб, какие-то люди спорили и громко кричали, это был ‘ring’. Рядом стояла жандармская лошадь. Немного далее, конюх водил под уздцы Валерия II в полной упряжи. По аллеям расхаживали множество мужчин с оранжевыми бантами в петлице. Нана очень занимал вид этой подвижной и пестрой толпы, сновавшей взад и вперед По лестницам и галереям. Впрочем, не стоило хлопотать из-за того, чтобы попасть в ограду.
Дагенэ и Фошри, проходя мимо, поклонились ей. Она им сделала знак: они подошли. Разговаривая с ними, она заметила:
— Смотрите! Вон маркиз Шуар! Как он постарел. Истаскался, старикашка! Он все такой же бешеный!
Тут Дагенэ рассказал про последний подвиг старика, о котором никто еще не знал. В этом рассказе упоминалось о 30,000 франков, о дочери Гага, Амелии, и проч.
— Хорош, нечего сказать! — заметила Нана, видимо смущенная. — Приятно иметь такую дочь!.. Ах, кстати, не Амелия ли там, на лугу, сидит в экипаже с другой дамой? Я узнала ее. Старик, вероятно, ее вывозит.
Вандевр не слушал, ему хотелось поскорей избавиться от Нана. Но, когда Фошри заметил, что она еще не видела букмекеров, Нана потребовала, чтобы граф ей их показал, зрелище было любопытное, и Нана осталась довольной.
Среди луга, окруженного молодыми каштанами, возвышалась ротонда, букмекеры расположились под тенью деревьев, ожидая лиц, державших пари. Чтоб лучше следить за толпой, они взобрались на деревянные скамейки и записывали имена тех, кто держал пари, с такой быстротой, что вызывали общее удивление. Тут шла страшная суматоха, раздавались возгласы, выкрикивали цифры. По временам, являлись вестовщики, сообщавшие громким криком о том, что лошади тронулись или прибыли на место, эти известия подымали целую бурю возгласов, криков в толпе игроков…
— Как они смешны! — заметила Нана. — Какие у них странные лица! Вот этого великана, например, я бы не желала встретить ночью.
Вандевр указал ей на одного из букмекеров, который в два года выиграл три миллиона. Высокий, стройный, белокурый, он внушал почтение всем окружающим, к нему обращались с улыбкой, веред ним останавливались, чтоб разглядеть его, он раздавал крупным игрокам золото сотнями.
Нана и Вандевр вышли из ротонды, последний кивнул, мимоходом, одному из букмекеров, который прежде служил у него кучером. То был человек громадного роста, широкоплечий и краснощекий. Он тоже пытал свое счастье на бегах, с помощью капитала темного происхождения. Вандевр старался выдвинуть его, продолжая обращаться с ним, как с бывшим слугою, он доверял ему, однако, свои тайны. Несмотря на такое покровительство, этот человек проигрывал громадный суммы, он в этот день тоже ставил последнюю ставку, глаза у него были налиты кровью, казалось, что его хватит удар.
— Ну, что, Марешаль? — спросил вполголоса Вандевр. — Сколько вы роздали?
— 5,000 золотых, г. граф, — ответил тот тоже вполголоса. — Хорошо, не правда ли? Скажу вам по секрету, что я понизил курс, я довел его до трех.
Вандевр сделал недовольный вид.
— Нет, нет, не хорошо. Оставьте его на двух… Больше я вам ничего не скажу, Марешаль.
— Какое вам до этого дело, граф? — возразил последний, со смиреной улыбкой, как человек, от которого зависит решение вопроса. — Надо же было чем-либо привлечь публику, чтобы роз- дать ваши 2,000 золотых.
Вандевр заставил его замолчать. Когда он удалился, Марешаль сделал движение, чтобы остановить его, сожалея, что не расспросил его насчет молодой лошади, но Вандевр успел уже удалиться. Нана, удивленная таинственным разговором, не спрашивала объяснений, она задумалась, посматривая, изредка, удивленно на графа. Он казался возбужденным и, встретив Лабордэта, передал ему Нана.
— Вы ее проводите, — сказал он. — У меня есть дело. До скорого свидания.
Лабордэт ввел ее в залу, довольно низкую, с узким потолком, заставленную весами, с конторкой, окруженной дубовой перегородкой со стеклами. Эта комната напоминала приемную на железнодорожных станциях. Нана и на этот раз разочаровалась. Она представляла себе громадную залу, с монументальными весами для взвешивания лошадей. А тут взвешивали только жокеев! Не стоило так много говорить об этом. Какой-то жокей, с идиотским лицом, стоял на весах, ожидая, пока толстяк в серой куртке проверит его вес, между тем, конюх держал у дверей, под уздцы, Валерия II, которого толпа оглядывала с любопытством.
Гипподроы скоро должны, были закрыть. Лабордэт поспешил уйти, уводя с собою Нана. Вдруг, он указал ей на человека, который разговаривал с Вандевром.
— Это Прайс, — сказал он.
— А, это тот, который поедет на мне!
Она нашла, что он очень не красив. Все жокеи походят на идиотов, — вероятно, подумала Нана, потому, что им не дают роста. Прайс — человек лет сорока, имел вид ребенка со старческим морщинистым лицом, сухим и желтым. Он был так худ и костляв, что платье на нем висело, как на вешалке.
— Нет, — заметила Нана, — такой человек не может принести счастья.
Толпа еще не покидала луга, трава, истоптанная я мокрая, казалась совсем черной. Перед таблицами с расписанием теснились любопытные, приветствуя громкими криками номера лошадей, готовых к делу. Поднялся шум из-за одной лошади, которую хозяин потребовал назад. Нана, под руку с Лабордэтом, быстро прошла дальше. Продолжали звонить, чтобы приготовить место для бега.
— Ах, дети мои, — сказала Нана, вернувшись в свой экипаж, — их зала для взвешивания — сущая дрянь.
Все приветствовали ее появление громкими рукоплесканиями. ‘Браво, Нана!.. Она вернулась!’… Как они глупы, неужели они подумали, что она совсем ушла. Она вернулась вовремя. Сейчас начнется. Про шампанское забыли на минуту.
Нана удивилась, увидев в своем экипаже Гага, которая держала на руках Бижу и Луизэ, она пришла сюда как будто ради ребенка, в сущности же, чтоб быть поближе к Ла-Фалуазу. Она уверяла, что обожает детей.
— Кстати, где Лили? — спросила Нана. — Не она ли это в экипаже, вместе со стариком?.. О ней мне кое-что говорили…
Гага приняла плаксивый вид.
— Дорогая моя, я совсем больна, — сказала она печально. — Вчера я весь день проплакала в постели, и думаю, что и сегодня не встану. Ведь, тебе мои убеждения известны. Я об этом и не думала. Я воспитал ее в хорошем пансионе, чтоб она могла составить себе партию. Мои строгие советы, мои постоянные заботы… Что же делать, дорогая моя, она сама этого хотела. Какие сцены, сколько слез мне это стоило, дело дошло даже до того, что я ее ударила. А она все стоит на своем, говорит: скучаю, хочу сама испытать… И прибавила: ‘не тебе, конечно, читать мне наставления!’ Я ей закричала: ‘Несчастная, ты меня бесчестишь! уходи!’ Вот чем все это кончилось… Теперь все мои надежды рушились, а я мечтала о блестящей будущности!
В эту минуту громкий спор заставил их обернуться. Жорж защищал Вандевра против обвинений, которые взводили на него в публике, достаточно того, что граф приятель Нана.
— Кто говорит, что он бросает свою лошадь? — кричал молодой человек. — Вчера он поставил на Люзиньяна тысячу золотых!
— Да, это было при мне. Он ни одного золотого не поставил за молодую лошадь. Если Нана имеет шансы на успех, он тут не причем. Смешно доводить подозрение до того… Какая ему выгода?
Лабордэт слушал спокойно. Пожимая плечами, он сказал:
— Оставьте, пусть говорят… Граф поставил еще 800 золотых на Люзиньяна. Если он поставил сотню на Нана, то что же из этого? Хозяин всегда должен делать вид, что верит успеху своих лошадей.
— Э, бросьте! Нам какое дело, воскликнул Ла-Фалуаз, махая руками. Выиграет только спирит!.. Франция пропала! Да здравствует Англия!
Толпа заволновалась еще сильнее, когда новый удар колокола возвестил о начале бега. Нана, чтоб лучше видеть, стала на скамейку в своем экипаже. Она могла окинуть взглядом весь горизонт. Перед ней расстилалось поле, назначенное для бегов, окруженное деревянной изгородью, вдоль которой были расставлены полицейские. Вдали помятая трава превращалась в зеленый луг. Все остальное пространство было покрыто шумной толпой, которая теснилась вокруг экипажей и лошадей. По другую сторону возвышались ложи с массою зрителей, отдельные фигуры исчезли, среди общей пестроты, одни только верхние ряды выделялись темными очертаниями на горизонте. Еще дальше Нана могла различить мельницы, луга, усеянные деревьями, длинные аллеи, вдоль которых стояли ряды экипажей, а там еще далее, по направлению к Булонскому лесу синела роща Медон, к которой веля красивые аллеи из платанов.
Толпа все увеличивалась, напоминая собою муравейник. На громадном пространстве, по направлению к Парижу, расположились группы любопытных в надежде воспользоваться даровым зрелищем.
Всеобщее веселье охватило вдруг зрителей. Солнце, скрывавшееся на время, внезапно показалось. Все оживились, зонтики блестели, как золотые щиты, под лучами солнца. Все приветствовали появление солнца громкими аплодисментами.
В эту минуту какой-то чиновник показался среди ипподрома. С другой стороны появился человек с красным знаменем в руке.
Это ‘стартер’, барон Мориак, — ответил Лабордэт на вопрос Нана.
В толпе, окружавшей экипаж молодой женщины, раздавались возгласы, шутки, и велись оживленные споры. Филипп, Жорж, Борднав и Ла-Фалуаз не умолкали ни на минуту.
— Не толкайтесь!.. Дайте посмотреть!.. Ах! вот судья входит в палатку… Вы говорите, что это Сувиньи? Надо хорошее зрение, чтоб видеть на таком расстоянии. Молчите! Флаг поднят! Смотрите, вот они! Козинус выступает первым.
Желто-красный флаг взвился на длинном шесте. Лошади, одна за другой, показались с жокеями в седлах, их вели под уздцы конюхи. За Козинусом выступали Азар и Бум. Затем гул одобрения приветствовал Спирита, высокого коня, темная масть которого, представлявшая сочетание желтого с черным, отличалась британскою строгостью. Не менее благоприятное впечатление произвел при своем появлении Валерий II, — маленький, чрезвычайно живой, в светло-зеленом чепраке, усыпанном розами. Оба коня Вандевра заставляли себя ждать. Наконец, они вышли вслед за Франжипаном. Люзиньян — темно гнедой жеребец, безукоризненный во всех отношениях, был тотчас забыт: так велико было удивление, вызванное появлением Нана. Ее еще никогда не видели такою. Под яркими лучами солнца, кобылка походила на рыжую девушку, она вся блестела, как только что отчеканенный червонец. Широкая грудь, тонкая шея и головка поражали своей красотою.
— Ах, чертовка! Да, ведь, у нее мои волосы, — в восторге вскричала Нана. — Право, я горжусь своей теткой.
Все полезли в ее ландо. Борднав чуть не наступил на Луизэ, про которого мать забыла. С отеческим ворчанием он взял ребенка на руки и посадил его к себе на плечо.
— Бедный малютка, пусть н он посмотрит на мамашу. Видишь, дитятко, вон лошадка.
Тем временем Бижу теребил ему панталоны — он и его взял на руки. Нана, гордая лошадью, носившей ее имя, окинула, взглядом прочих женщин, чтобы посмотреть, что у них за рожа. Кларисса, Луиза, Мария сделали недовольные мины. Роза Миньон, смотревшая на нее, повернулась к ней спиной со злости, что Нана ее поймала на взгляде. В эту самую минуту Триконша, до того неподвижно сидевшая на своих козлах, замахала руками, давая приказания своему маклеру через головы толпы: инстинкт заговорил в ней — она выбрала Нана.
Ла-Фалуаз продолжал надоедать всем со своим Франжипаном.
— У меня предчувствие! — повторял он. — Посмотрите на Франжипана. Что за ход! О, выиграет, несомненно. Беру Франжипана по восьми. Кто хочет?
— Да перестаньте, наконец, — сказал ему Лабордэт. — Будете каяться.
— Кляча ваш Франжипан, — завил Филипп. — Смотрите, он уже мокрый.
Лошадей подвели к левой стороне, затем, пустили пробным галопом перед ложами. Страсти вдруг разыгрались с новой силой. Все заговорили разом.
— Люзиньян слишком длинен в спине, но отлично выезжен… Знаете, не поставлю ни гроша, но Валерий II — нервный, скачет, подняв голову вверх — дурной знак… Так на Спирите едет Борн?.. Оранжевое — на конях Вердье?.. Мне он достался по десяти, да, и то с трудом… Еще раз повторяю — у него плохи плечи. Главное — хорошие плечи, в этом все. Нет, право же, Спирит чересчур спокоен. Послушайте, я видел ее на скачке на приз общества промышленности — она была вся в пене и дышала, так что жалко было смотреть. Ах, да отстаньте вы с вашим Франжипаном! Поздно — сейчас пустят.
Ла-Фалуаз чуть не плакал: ему никак не удавалось поймать маклера. Приходилось успокаивать его как ребенка. В эту решительную минуту все шеи вытянулись. Но первый спуск был неудачен. Лошади вернулись, проскакав несколько десятков сажен. Было еще два фальшивых спуска. Наконец, выровненные лошади пустились вскачь:
— Превосходно… восхитительно… превосходно!
По вскоре шум прекратился: тревога ожидания сжимала всем грудь. Пари уже не держались более, жребий был брошен. Сперва царствовала глубокая тишина, точно все притаили дыхание. Лица были бледны, нервная дрожь пробегала по ним. С самого начала Козинус и Азар рванулись вперед, тотчас же за ними шел Валерий II-й. Прочие неслись смешанной кучей. Когда они, как ураган, промчались мимо лож, заставляя дрожать землю под собою, они растянулись уже на значительном пространстве. Франжипан шел последним, Нана скакала немного позади Люзиньяна и Спирита.
— Черт возьми, как англичанин лихо работает! — пробормотал Лабордэт.
Весь ландо оживился. Посыпались восклицания и остроты. Все поднимались на цыпочки, следя за яркими пятнами жокеев, несшихся по краю горизонта, озаренными солнечными лучами. При повороте, Валерий II-й очутился впереди, Козинус и Азар отставали, Люзиньян и Спирит скакали рядом, а Нана по-прежнему за ними.
— Канальство! Англичанин выиграет. Это очевидно: Люзиньян начинает уставать, а Валерию с ними не тягаться.
— Ну, хорошо будет, нечего сказать, если выиграет англичанин! — воскликнул Филипп в порыве патриотической скорби.
Всеми начинало овладевать невыразимое беспокойство. Еще одно поражение! Самые страстные пожелания, чуть ли не молитвы воссылались за Люзиньяна, между тем, как проклятия сыпались на Спирита и на его жокея, человека самой несносной веселости. Вся эта толпа так и прижималась к барьеру, когда всадники бешено неслись по ипподрому. Нана, поворачиваясь в своем экипаже, видела этот вихрь людей и лошадей, кружившийся по горизонту, как цветные точки, видела крошечные фигурки в профиль с тонкими, как волосок, ножками, отделявшимися на зелени булонского леса. Затем, они вдруг исчезли за рощицей, расположенной в середине ипподрома.
— Нет, подождите. Еще не все кончено, — кричал Жорж, постоянно увлекавшийся. — Англичанин отстает… Но Ла-Фалуаз в припадке французофобства стал аплодировать Спириту. Отлично! Франции так и следует. Спирит идет первым, Франжипан вторым. Это научит его отечество задирать нос.
Он становился неприличным. Выведенный из себя Лабордэт сказал ему, что выбросит его из экипажа, если он не перестанет.
— А ну-ка, посмотрим, во сколько минут они проскачут все это пространство, — спокойно сказал Борднав, державший все время часы в руке.
В эту минуту из-за рощи показались лошади одна за другой. Все были поражены, в толпе послышался ропот. Валерий II-й все еще был впереди, но Спирит уже догонял его, а Люзиньян отставал, но место его заступила другая лошадь. В первую минуту никто ничего не понял: смешали цвета. Но потом все разразились восклицаниями.
— Да, ведь, это Нана! Право же, Нана!.. Уверяю вас! Ее сейчас можно узнать по ее золотистому цвету… Смотрите — она вся в огне… Браво, Нана! Вот так каналья…Ну, да это еще ничего не значит, Люзиньян ее перегонит.
Несколько минут, все были того мнения. Но кобыла медленно и постепенно все нагоняла и нагоняла Спирита. Неописанное волнение овладело всеми. На остальных лошадей никто не обращал внимания. Борьба продолжалась только между Спиритом, Нана, Люзиньяном и Валерием II. Их называли по именам, бессвязными, отрывочными фразами, отмечая малейший успех той или другой. Нана взобралась на козлы, повинуясь какой-то внутренней силе, и следила за всем, бледная, безмолвная, от времени до времени нервно вздрагивая. Лабордэт, стоявший рядом с ней, снова начал улыбаться.
— Что? ведь, англичанину-то плохо, — радостно сказал Филипп. — Смотрите — отстает.
Во всяком случае, Люзиньян пропал, — пробормотал Ла-Фалуаз. — Выиграет Валерий II. Вот они все четверо.
Одно восклицание вырвалось у всех.
— Ах, как они, мчатся! Черт побери!
Лошади неслись теперь прямо на зрителей, как вихрь. Приближение их, даже дыхание, так и чувствовалось. Это было какое-то храпение, с каждой секундой усиливавшееся. Вся эта масса людей в одном общем порыве хлынула к барьеру. Тяжелое дыхание стольких грудей носилось над толпою, как плеск морских волн.
Все сто тысяч зрителей, сосредоточенные на одной мысли, жадно следили за бешеным бегом этих лошадей, несших на себе миллионы. Всеми овладело какое-то неистовство, никто ни на кого не обращал внимания, все толкали, давили друг друга и, разинув рты, сжав кулаки, погоняли жестом и голосом своих лошадей, словом, дикие страсти с циничной наглостью прорвались наружу. Крик всего этого народа, прыгавшего, жестикулировавшего, вопившего, крик животного, в образе человека, покрывал обширную поляну:
— Вот они, вот они… вот они!
Нана опять подвинулась вперед. Теперь Валерий II отстал, она неслась в голове со Спиритом на расстояния двух или трех лошадиных голов. Шум усилился. Когда они промчались мимо, целый поток брани посыпался из ландо.
— У, скот Люзиньян! Поганая кляча… Молодец англичанин! Поддай, поддай еще, старина!.. Валерий подлец. О, подлая выдра… пропали мои десять золотых… Молодец, — Нана Браво, Нана! Браво, чертовка!
Стоя на сидении, Нана бессознательно начала качать бедрами, как будто сама бежала. При этом она постоянно тяжело вздыхала, точно от усталости, повторяя глухим голосом.
— Ну же…. Ну! ну!
Тут пред глазами у всех предстала великолепная картина. Прайс, стоя на стременах и высоко поднимая хлыст, железной рукой хлестал Нана. Этот старый ребенок, высушенный, морщинистый с резкими, как бы омертвелыми чертами лица, теперь пылал страстью. В порыве бешеной смелости и непреклонности воли, он передавал часть своей страсти лошади, он ее возбуждал, поддерживал, нес, всю в пене, с налитыми кровью глазами. Всадники пронеслись с быстротой молнии, рассекая воздух, захватывая дыхание, тем временем, как судья, холодный и не подвижный, приложив глаз к линейке, ждал. Затем по всему полю пронесся один громкий крик. Напрягли последние силы. Прайс долетел до столба, обогнав Спирита на длину головы.
Гул голосов рос, как шум приближающейся бури. ‘Нана! Нана! Нана!’ — раздалось повсюду, и крик этот пронесся по всей поляне, по лесам Мон Валериена, по лугам Лоншана, по долине булонской. ‘Да здравствует Нана! Да здравствует Франция! долой Англия!’ Дамы махали зонтиками, мужчины прыгали, вертелись, кричали, некоторые с нервным хохотом подбрасывали вверх шляпы. Это была одна из тех минут, когда толпа становится безумною и братство сердец выражается детскими безрассудствами. На противоположной стороне, в ложах волнение охватило также всех, хотя издали можно было видеть только колебание струек воздуха, точно над невидимой жаровней, и маленькие искаженные фигурки с растопыренными руками и раскрытым ртом. Восторгу не было конца. Зародившись в глубине отдаленных аллей, среди толпы, собравшейся под деревьями, он рос, распространялся, доходя до трибун и императорской ложи, где императрица сама аплодировала. ‘Нана! Нана! Нана!’ Крик этот звучал, как хвалебный гимн в блеске солнечных лучей, золотом заливавших всю равнину.
Нана, стоявшей на сидении своего ландо, показалось, будто восторг этот относится к ней самой. В первую минуту она точно оторопела от своей победы и смотрела, ничего не понимая на ипподром, покрытый такой густой толпой, что не видно было травы, а все казалось одним морем черных шляп.
Когда же толпа раздвинулась, чтобы дать дорогу Нана с Прайсом, который изнеможенный, потухший, точно пустой внутри, еле держался на седле, она, забыв все, хлопнула себя по бедрам и воскликнула в откровенной радости:
— Ах, черт возьми, ведь, это я сама! Ах, черт возьми, какое счастье!
Не зная, как выразить радость, наполнявшую все ее существо, она схватила подвернувшегося ей под руки Луизэ, сидевшего на плече Борднава, и принялась целовать его.
— Три минуты четырнадцать секунд, — сказал Борднав, положив часы в карман.
Нана все еще слышала свое имя, носившееся в воздухе. Это были ее подданные, кричавшие у ее ног, тогда как она, стоя в экипаже, в костюме небесного цвета, владычествовала над этим своим народом, Лабордэт подошел к ней и объявил, что она выиграла сорок тысяч франков, так как он поместил пятьдесят тысяч золотых на Нана по сорока. Но этот выигрыш обрадовал ее гораздо меньше, чем ее неожиданная победа, делавшая ее царицей Парижа. Все ее соперницы, вне себя от бешенства, считали свои проигрыши.
Роза Миньон, в припадке душившей ее злобы, сломала свой зонтик. Каролина Эке, Клариса, Симона и даже сама Люси Стюарт, несмотря на сына, глухо бранились, раздраженные успехом этой толстой дуры. Что же касается до Триконши, то возбужденная выигрышем она покровительственно посматривала на молодую женщину, которой она дала посвящение, в качестве опытной матроны.
Вокруг ландо толкотня усилилась. Поклонники Нана неистовствовали. Жорж хриплым голосом продолжал кричать один, на минуту сконфуженный, Ла-Фалуаз объявил, что дело ясно, как день. Он это давно предвидел. Так как шампанского не хватило, то Филипп, взяв с собой обоих лакеев, побежал на лавочку к маркитантке. Между тем, свита Нана все увеличивалась, победа заставила склониться пред нею: руки протягивались к ней, движение, сделавшее ее ландо центром ипподрома, кончалось апофеозом Венеры, боготворимой своим народом. Борднав, стоя за ее спиной, тихонько ругался с отеческим умилением. Когда принесли, наконец, шампанское и она подняла полный стакан, начались такие аплодисменты, такие неистовые крики: Нана! Нана! Нана! что удивленная толпа начала искать глазами кобылу. Трудно было решить, лошадь ли или женщина наполняла сердца. Сам Стейнер, снова обращенный, бросил Симону и вскарабкался на одно из колес, чтобы пожать Нана руку. Миньон, увлеченный восторгом знатока, тоже подошел, несмотря на ужасные взгляды жены. Эта каналья приводила его в восторг, он непременно должен расцеловать ее. Исполнив отечески свое намерение, он заметил:
— Досадно мне только, что теперь она, наверное, пошлет письмо. Она в бешенстве.
Он говорил о своей жене. Нана нечаянно проронила признанье:
— Тем лучше. Это мне на руку! Но заметив, что Миньон вытаращил на нее глаза, она спохватилась.
— Впрочем, что я говорю! Я, право, сама себя не помню… Я пьяна!..
Она действительно была пьяна, пьяна от радости, пьяна от солнечного света. Держа в руке стакан, она крикнула:
— За Нана, за Нана. Шум, хохот, аплодисменты удвоились мало-помалу, увлекая всю публику.
Скачки кончались. Начинали уже разъезжаться. Тем временем глухой говор все усиливался и усиливался в толпе. Имя Вандевра слышалось повсюду. Теперь все ясно: целых два года Вандевр подготовлял эту штуку, Люзиньяна он выслал только, чтоб отвести глаза от Нана. Проигравшие сердились, выигравшие пожимали плечами. Если б даже и так, что же из этого следует? Разве хозяин не имеет права делать со своими лошадьми, что ему угодно? Такие ли еще вещи бывают!
Большинство находило, что Вандевр поступил очень ловко, поставив при помощи друзей на Нана все, что можно было только поставить. Говорили о двух тысячах золотых на тридцать в среднем, что составляло миллион двести тысяч выигрыша.
Но и другие слухи, очень серьезные, шепотом передавались друг другу. Несколько человек, пришедших из внутренней ограды, рассказали подробности. Голоса возвышались и, наконец, вслух стали рассказывать про ужасный скандал. Бедный Вандевр погиб безвозвратно. Рядом со своей великолепной штукой он сделал самую пошлую глупость, самый идиотский промах, показывающий, что голова у него не в порядке: он поручил Марешалю маклеру двусмысленной честности, поставить за себя две тысячи золотых против Люзиньяна, желая возвратить тысячу с чем-то золотых, поставленных за него открыто — пустяки, которыми он должен был бы пожертвовать. Маклер, узнав, что Люзиньян не выиграет, приобрел на этой лошади шестьдесят тысяч франков. Но на беду Лабордэт, ничего не подозревая, пошел именно к нему и поставил двести золотых на Нана, которую тот продолжал отдавать по пятидесяти, не догадываясь, где будет нанесен настоящий удар, о котором Вандевр не счел нужным сообщать ему. Огретый с этой стороны на сумму сто тысяч франков, Марешаль понял, что все рушится у него под ногами. Он сообразил интригу, заметив, что Лабордэт разговаривает с графом тотчас по окончании скачек и, с наглостью бывшего кучера, публично сделал Вандевру ужасную сцену, рассказав все дело с самыми ужасными подробностями. Все были возмущены. Добавляли, что суд добросовестно разберет это дело.
Нана, которой Жорж и Филипп тихонько все рассказали, произнесла несколько глубомысленных замечаний, не переставая, впрочем, пить и смеяться. Может быть, и правда — она кое-что припоминает… вдобавок у этого Марешаля такая отвратительная рожа. Впрочем, она все еще сомневалась, пока, наконец, не появился Лабордэт. Он был очень бледен…
— Ну, что? — спросила она его вполголоса.
— Пропал! — отвечал он лаконически.
Она пожала плечами. Какой ребенок, этот Вандевр! Она жестом выразила досаду.
Вечером, в Мабиле, Нана произвела настоящий фурор. Когда она явилась около десяти часов, шум стоял ужасный. На эти безумные вечера собиралась вся внятная молодежь, предаваясь животному разгулу. Давка была такая, что все просто давили друг друга ужасно. Мужчины в черных фраках, женщины в самых вычурных нарядах с открытой шеей шумели, кружились, топали ногами, возбужденные винными парами. В тридцати шагах от оркестра трудно было расслышать музыку. Никто не танцевал. Пошлые остроты, повторяемые без всякого повода, сопровождались взрывами хохота. Вое лезли из кожи, чтобы казаться остроумными.
Несколько женщин, запертые в уборной, громко плакали, требуя, чтобы их выпустили. Предложили продать е аукциона цветок, цена дошла до двух золотых. Как раз в это время появилась Нана в том же голубом туалете, в котором она присутствовала на скачках. Ей поднесли цветок среди громких рукоплесканий. Какие-то господа, схватив ее на руки, торжественно понесли в сад по измятой траве, среди поломанных деревьев, на дороге им помешал оркестр, его разнесли, ломая стулья и пюпитры. Этому беспорядку содействовали все присутствующие.
Только во вторник Нана могла оправиться от волнений, испытанных ею после своего торжества. В этот день утром, к ней заходила г-жа Лера, чтобы переговорить насчет Луизэ, который заболел после скачек. Нана была вся поглощена одним происшествием, которое занимало весь Париж. Вандевр, лишенный права участвовать впредь в скачках и исключенный из императорского клуба, сжег себя в своей конюшне вместе со своими лошадьми.
— Он мне это говорил не раз, — повторяла молодая женщина. — Этот человек был просто сумасшедший… Каков был мой ужас, когда я узнала это вчера вечером! Ты понимаешь. Ведь он мог меня убить ночью…. Кроме того, ему тогда следовало меня предупредить насчет лошадей? По крайней мере, я выиграла бы много денег… Но он сказал Лабордэту, что, когда я знаю о чем-нибудь, то тотчас же передаю все своему парикмахеру и другим мужчинам. Как это мило!.. Нет, говоря по правде, мне его почти не жаль.
После этих размышлений она пришла в ярость. В это время явился Лабордэт. Он принес с выигрыша около 40,000 франков. Это ее еще более рассердило, она могла выиграть миллион.
Лабордэт, принимая вид человека постороннего, резко выражался о Вандевре. Потомки древнего рода всегда кончают скверно.
— Ах, не говорите, — заметила Нана, это вовсе не глупо сжечь себя в своей конюшне. Я нахожу, что он поступил молодцом… Ты понимаешь, я не защищаю его дело с Марешалем. Это безобразие. Бланш имела дерзость обвивать меня в этой смерти. Я отвечала: ‘Разве я ему приказывала мошенничать?’ Неужели требовать у человека денег значит доводить его до преступления?.. Если б он мне сказал: ‘У меня ничего нет’, я бы ему ответила: ‘Хорошо, так разойдемся!’ Этим бы все и кончилось.
— Конечно, — заметила тетка, — упрямые люди сами виноваты, тем хуже для них.
— Но что касается его последней выходки, то это вышло шикарно, — продолжала Нана. — Мороз по коже подирает, как об этом подумаешь. Он всю прислугу удалил, а сам заперся в конюшне, взяв с собою керосину… Надо было видеть, как горело… Представьте себе громадное деревянное здание, полное сена и соломы… Пламя поднималось в виде башни… Лучше всего были лошади… Можно было слышать, как они лягались, кидались в Двери, издавая, как бы, человеческие вопли. Люди, которые видели, не могут вспомнить об этом без содрогания…
Лабордэт вделал вид, что он не верит смерти Вандевра. Кто-то клялся, что видел, как Вандевр выскочил из окна. Он поджог конюшню в припадке сумасшествия. Но когда пожар усилился, он отрезвился. Такой пустой и истасканный человек не мог покончить с собою так смело.
Нана слушала как-то разочарованно.
— О несчастный! Это было прекрасно.

XIV

Около часу ночи, Нана и граф еще не спали. Он зашел вечером после трехдневной ссоры. В комнате, воздух которой был пропитан теплым и влажным ароматом, царила тишина, при слабом освещении лампы, горевшей под голубоватым колпаком, не ясно выделялись очертания белой лаковой мебели с серебряной отделкой. Кровать с опущенной занавесью исчезала в тени. Среди безмолвия послышался вздох и поцелуй. Нана села на край кровати. Граф оставался в тени, не трогаясь со своего места.
— Ведь, есть рай и ад, не правда ли? — спросила Нана с озабоченным видом, как бы охваченная религиозным ужасом.
С самого утра она чувствовала себя не совсем здоровой. Глупые мысли, как она выражалась, мысли о смерти и о будущей жизни не давали ей покоя. Иногда ночью ее охватывал детский страх, с открытыми глазами она видела перед собой ужасные призраки.
— Я наверно не попаду в рай, — продолжала она. — А? как ты думаешь, скажи, прошу тебя!
Дрожь охватила ее. Граф, удивленный подобными вопросами, сам постоянно терзаемый угрызениями совести при мысли о Боге, повторял какие-то невнятные слова, чтоб успокоить ее. Нана с открытой шеей и распущенными волосами, рыдая, кинулась к нему на груди.
— Я боюсь смерти…, Я боюсь смерти…
Он с трудом высвободился, опасаясь, что и им овладеет безотчетный страх этой женщины, прижимавшейся к нему в заразительном ужасе пред неизвестным, он принялся ее уговаривать: он говорил ей, что она здорова, что ей стоит изменить свой образ жизни, и она может заслужить прощение.
Нана, сидя на кровати, отрицательно качала головой, конечно, она не делает никому зла, она даже носит постоянно на груди образ Богородицы, но этого недостаточно, она знает, что все женщины, которые живут в незаконном браке, непременно попадут в ад. Она припоминала отрывки из катехизиса. Ах! Если б можно было узнать наверно, но вот этого-то никто и не знает, оттуда никто не возвращается. А, ведь, глупо стеснять себя, если все это не правда. Она, однако, набожно поцеловала образ, как бы заклиная этим смерть, мысль о которой приводила ее в ужас.
Она еще долго ходила по комнате, осматривая все углы и содрогаясь при малейшем морозе. Остановись перед зеркалом, она, по-прежнему, погружалась в созерцанье своей красоты. Но на этот раз она бледнела, глядя на себя. Вдруг она стала ощупывать руками кости на лице.
— Какие мертвецы бывают страшные, — тихо произнесла она.
Она сдавливала свои щеки, расширяя глаза, чтоб видеть, какова она будет после смерти.
— Смотри-ка, — продолжала она, обращаясь к Мюффа, — тогда у меня будет крошечная голова.
Графе начал сердиться.
— Ты с ума сошла, ложись скорее.
Она снилась ему в могиле: от нее остался один остов. Он в ужасе шептал молитву, набожно сложив руки. С некоторого времени на него стали находить припадки благочестия, после которых он впадал в какое-то изнеможение. Он судорожно сжимал свои руки, повторяя: ‘Боже мой… Боже мой…’ Это были кряки беспомощности против греха, с которым он не в силах был бороться, несмотря на страх будущего наказания. Когда Нана подошла к постели, граф лежал неподвижно с судорожно сжатыми руками и блуждающим взором. Они вместе принялись плакать охваченные безумным страхом. Они уже не раз испытывали подобное чувство, но, по уверению Нана, никогда ужас не принимал, таких размеров, как в эту ночь. У Нана явилось подозрение: она принялась расспрашивать графа.
Быть может, Роза Миньон прислала уже письмо?
Нет, этого не может быть. Это просто дурь какая-то, он еще ничего не знает о неверности жены.
После двухдневного отсутствия Мюффа пришел утром в совершенно неурочное время. Лицо его было бледно, глаза красны, видно было, что в нем происходила сильная внутренняя борьба.
Зоя не заметила его волнения. Она побежала к нему на встречу, восклицая:
— Ах, барин, идите скорее, барыня чуть не умерла вчера вечером.
На его вопросы она отвечала:
— Вы представить себе не можете, что случилось?.. У нее был выкидыш!
Она говорила правду. Нана была три месяца беременна. Долго она и доктор никому не верили. Но когда дальнейшие сомнения сделались невозможны, она почувствовала сильную досаду и всеми мерами старалась скрыть беременность. Этим объяснялась ее раздражительность и мрачное настроение за последнее время. Это состояние казалось ей смешным и унизительным. Она не могла прийти в себя от изумления. Зачем иметь детей, когда их не желаешь! Эта мысль выводила ее из себя… Материнство ей только мешает, новая жизнь являлась непрошенной среди разрушения, которое она распространяла вокруг себя. Неужели нельзя располагать собою по желанию?.. Откуда взялось это создание? Она не могла понять. Зачем оно явилось? Никому оно не нужно. Оно только другим помешает. Да и какая судьба его ожидает впереди?
Зоя принялась рассказывать подробности происшествия.
— Барыня почувствовала сильную боль около четырех часов. Когда я пошла за ней в уборную, я ее нашла на полу в обмороке… Она лежала на земле в целой луже крови, как убитая… Я сейчас поняла в чем дело. Я рассердилась, потому что мне барыня об этом ничего не говорила. Жорж был в это время у нас. Он помог мне ее поднять, когда я ему объяснила, в чем дело, с ним сделалось дурно… Вы не поверите, как я вчера измучилась!
Действительно, в доме был страшный переполох. Прислуга суетилась. Граф провел всю ночь на кресле. Он сообщал о болезни Нана знакомым, являвшимся вечером, в обычное время. Бледный от страха, он с волнением рассказывал об этом происшествии. Стейнер, Ла-Фалуаз, Филипп, все являлись, ничего не подозревая. При первых же словах, они восклицали: ‘Не может быть! Это шутка’!
Затем, косо поглядывая на дверь, они качали головой, недовольные, что им не удалось позабавиться. До двенадцати часов, посетители разговаривали вполголоса, стоя у камина и озабоченно поглядывая друг на друга. Они, как будто, старались оправдаться друг перед другом, всеми чувствовалась какая-то неловкость. Наконец, они решили, что это до них не касается, она сана виновата. Какова Нана! Разве можно было ожидать этого! Они разошлись, ступая осторожно, как в доме, где есть покойник и где нельзя смеяться.
— Войдите, — сказала Зоя, обращаясь к Мюффа. — Теперь барыне лучше. Она вас примет… Мы ожидаем доктора, он обещал быть сегодня утром.
Горничная уговорила Жоржа отправиться домой, чтобы выспаться. В салоне осталась Сатэн одна, сидя на диване, она курила папироску. После происшествия, среди всеобщей суматохи, она сохраняла спокойствие духа, пожимала плечами и отвечала резво, когда с нею заговаривали. Когда Зоя принялась рассказывать графу, как бедная барыня страдала, Сатэн заметила:
— По делом ей! Это ее проучит.
Граф взглянул на нее удивленно! Сатэн оставалась неподвижна, с папиросой в зубах.
— Хороши вы, однако! — заметила Зоя.
Сатэн вскочила и, глядя графу в лицо, повторила:
— Так и надо! Это ее проучит!
Она снова уселась на диване, отряхивая пепел с папиросы с таким видом, как будто все это до нее не касается.
Зоя повела Мюффа в спальню. В комнате слышался запах эфира, тишина изредка прерывалась стуком кареты, проезжавшей по авеню Виллье. Нана лежала, бледная с широко раскрытыми глазами и задумчивым лицом. Она не пошевелилась, но улыбнулась, увидав графа.
— Ах, голубчик, — проговорила она тихим голосом, — я думала, что уже больше тебя не увижу.
Когда он наклонился, чтоб поцеловать ее, она заговорила о ребенке, как будто он был его отцом.
— Я не решалась тебе сказать… Я была так счастлива! О, я так много мечтала о том, чтоб он был тебя достоин. И вот, теперь все кончено. Теперь я утешаю себя тем, что, быть может, все к лучшему. Я бы не желала стеснять тебя.
Граф, удивленный этим неожиданным признанием, бормотал несвязные слова. Он взял стул и сел возле кровати, облокотясь на одеяло. Тогда молодая женщина заметила его волнение, его глаза были налиты кровью, губы дрожали, как во время лихорадки.
— Что с тобою? — спросила она, — ты тоже болен?
— Нет, — ответил он с трудом.
Она пристально посмотрела на него. Она сделала знак Зое, чтоб та удалилась. Когда она осталась одна, она привлекла его к себе, повторяя:
— Что с тобой, дорогой мой?.. У тебя слезы на глазах, я это вижу… Скажи, ты пришел мне что-нибудь сообщить?
— Нет, нет, уверяю тебя, — проговорил он.
Но, задыхаясь от страдания, потрясенный видом больной, он разрыдался, скрывая лицо в подушке. Нана поняла, в чем дело. Вероятно, Роза прислала ему письмо. Он рыдал судорожно, Нана его не останавливала. Наконец, с состраданием в голосе, она сказала:
— У тебя домашние неприятности?
Он утвердительно кивнул головой. После короткого молчания, она спросила:
— Так ты все знаешь?
Он снова утвердительно кивнул головой. Опять, в комнате больной наступило молчание. Он узнал все накануне. Возвращаясь вечером от императрицы, он нашел письмо Сабины к своему любовнику. После страшной ночи, проведенной в планах мщения, он вышел утром, чтоб при встрече убить жену. Выйдя на воздух, охваченный прелестью летнего утра, он потерял нить своих мыслей и бессознательно пришел к Нана, как обыкновенно во все тяжелые минуты своей жизни. Только у нее он мог предаваться горю в надежде найти утешение.
— Послушай, успокойся, — сказала молодая женщина мягким голосом. — Я давно все это знаю. Но я, конечно, не хотела тебе говорить. Помнишь, в прошлом году у тебя являлись сомнения. За неимением доказательств и отчасти благодаря мне, дело уладилось. Одним словом, доказательств не было… Если ты теперь убедился, это тяжело, — я понимаю. Однако надо быть благоразумным. Это еще не составляет бесчестия.
Он перестал плакать. Ему было стыдно, хотя уже давно он доверял ей все тайны своей семейной жизни. Она ободряла его. Как женщина, она может знать все.
Он заметил глухим голосом:
— Ты больна. Зачем утомлять себя! Я глупо сделал, что пришел. Я ухожу.
Она отвечала с живостью:
— О, нет. Оставайся. Я тебе могу дать хороший совет. Только я много говорить не буду, потому что доктор не велел.
Он стал ходить по комнате. Нана принялась его расспрашивать.
— Что ты думаешь делать?
— Я дам этому человеку пощечину, черт возьми!
Она сделала недовольный вид.
— Это не особенно умно… А твоя жена?
— Я потребую развода! у меня есть доказательства.
— И это лишнее, это даже глупо… Я не допущу тебя до этого.
Слабым голосом, но совершенно спокойно она объяснила ему, как бесполезно затевать скандал. О нем заговорят в газетах, он этим испортит свою жизнь, свое положение при дворе, замарает честь своего имени, и все ради чего? чтоб потешить бездельников.
— Ну, так что ж? — воскликнул он, — по крайней мере, я отомщу!
— Друг мой, — сказала она твердо, — в таких делах дано мстить тотчас же или никогда.
Им овладело недоумение. Он знал, что он не трус, но чувствовал, что дуэль невозможна. Его охватило какое-то постыдное чувство, смягчавшее первые порывы его гнева. К тому же она нанесла ему еще один тяжелый удар.
— Знаешь ли, иго больше всего тебя тревожит, друг мой?.. Это сознание, что ты сам обманываешь свою жену. Ведь, твоя жена что-нибудь да подозревает! Как же ты можешь упрекать? Она ответит, что ты ей подал пример, и тебе придется замолчать. Вот почему, дорогой мой, ты и пришел сюда вместо того, чтоб покончить с ними разом.
Он медленно опустился на кресло, подавленный резкостью этих слов, которые казались ему криком его совести. Он замолчал, чтоб перевести дух и продолжал вполголоса:
— Я совсем разбита!.. Помоги мне подняться. Моя голова все спускается.
Когда он ей помог, она вздохнула от облегчения. Она снова заговорила о процессе с женой. Разве он не понимает, с каким удовольствием адвокат противной стороны станет потешать Париж на счет Нана? Он все выведет на свежую воду: ее неудачу в театре, ее домашнюю жизнь и обстановку. Нет, она никогда на это не согласится. Быть может, другие женщины в состоянии были бы поощрять такое намерение, чтоб затем воспользоваться своей известностью, но он этого не сделает, для нее дороже всего его счастье. Мало-помалу она успокоила его, а затем, прислонив голову в его плечу, она тихо шепнула:
— Слушай, дорогой мой, ты помиришься с женой?
Это предложение его возмутило. Никогда! Его сердце готово было разорваться от стыда. Она, однако, нежно продолжала настаивать.
— Ты помиришься с женой… Прошу тебя сделать это для меня, для нас обоих, ради нашей любви! Ты, ведь, не желаешь, чтоб говорили, что я тебя отвлекаю от семьи? Это может мне повредить, что подумают обо мне в обществе?.. Это необходимо. Ты должен помириться со своей женой и, понимаешь, помириться окончательно? Но ты должен мне обещать, что будешь всегда меня любить, потому что с той минуты, как ты будешь жить с другою…
Слезы душили ее. Он старался успокоить ее поцелуями, повторяя:
— Ты с ума сошла, разве это мыслимо!
— Да, да, — повторяла она, — я тебе говорю: это необходимо. Я утешаю себя тем, что она, все-таки, твоя жена. Это совсем не то, как если бы ты меня обманывал. К тому же, долг прежде всего, не правда ли? Нет другой возможности возвратить твою жену на путь истинный. Прошу тебя, сделай это для моего спокойствия.
Она продолжала говорить, таким образом, давая ему хорошие советы. Она даже упомянула о Боге.
Ему казалось, что он слышит старика Вено, когда тот читает ему наставления. Она, однако, не говорила о необходимости разрыва, напротив, она советовала ему делить время между женой и любовницей, жить спокойно, никому не мешая, погрузившись по горло в действительность. Это не изменят их жизни, он останется ее любимцем, только он будет являться реже, и остальное время будет проводить с графиней. Приличие будет соблюдено, общество ничего не узнает, графиня вернется к своим обязанностям, и вся эта скверная история будет забыта. Силы изменяли, она кончила почти шепотом.
— Наконец, у меня останется сознанье, что я сделала доброе дело… Ты меня еще более полюбишь.
Наступило молчание. Она закрыла глаза, лицо ее было белее полотна. Теперь она его слушала спокойно под предлогом, что ей не следует тревожиться. Через несколько минут она открыла глаза и сказала:
— Вдобавок деньги… Где ты их возьмешь, если вы разведетесь?.. Лабордэт приходил вчера с векселем. У меня ничего нет, мне скоро нечего будет, надеть.
Она закрыла глаза, казалось, она умирает. Глубокая тень омрачила лицо Мюффа. Поразивший его удар заставил его забыть на минуту денежные затруднения, из которых он не знал, как ему выйти.
Не смотря на формальные обещания, вексель в 100,000 франков был пущен в обращение. Лабордэт клялся, что он в отчаянии, обвиняя во всем Франсиса и давая обет, что он в последний раз имеет дело с этим скотом. Однако необходимо было уплатить, граф не мог же допустить до скандала. Кроме новых требований Нана, у него в семье были страшные расходы. По возвращении из Фондет, графиня стала выказывать вкус в роскоши, жажду светских наслаждений, которая разоряла их. В свете заговорили о ее разорительных издержках, о пятистах тысячах, потраченных на отделку старого Отеля на улице Мирамениль, о ее нарядах и громадных суммах, брошенных на улицу… Два раза Мюффа делал ей замечания, желая знать, на что идут деньги, но она посмотрела на него с такой странной улыбкой, что он не смел более ее расспрашивать, боясь получить слишком откровенный ответ. Он, со своей, стороны, разоряясь на содержание дома в авеню Виллье, был не в, силах остановить страшной гибели, которая угрожала его семье. Проживая состояние с двух сторон, они, казалось, состязались в том, кто скорее доведет его до окончательного крушения. Дело дошло до того, что граф, отдавая свою дочь за Дагенэ, рассчитывал уменьшить ее приданое до 200,000 с тем, чтоб остальное имущество осталось в его руках, по соглашению с молодым человеком, который, конечно, был на все согласен.
Однако, в виду необходимости уплатить долг Лабордэту, Мюффа не находил иного средства, как продать великолепное — поместье Лэ-Борд, оцененное в полмиллиона и доставшееся по наследству его жене. Но для этого необходимо было получить подпись жены, которая, в свою очередь, не могла распоряжаться имением без согласия мужа. Еще, накануне, он решил переговорить об этом с графиней. Теперь все рушилось: никогда он не решится на такую меру. Эта мысль заставляла его чувствовать еще сильнее тяжесть удара, нанесенного ему поведением жены. Нана, заговорив о деньгах, причинила ему такую жгучую боль, которой он еще в жизни не испытывал. Он хорошо понимал, чего она требует, потому что он рассказал ей все, поверив ей также свое затруднение относительно подписи графини.
Однако Нана не настаивала и продолжала лежать с закрытыми глазами, ее бледность пугала его, он дал ей понюхать спирту.
Больная вздохнула и стала расспрашивать его о свадьбе.
— Когда же, наконец, произойдет венчание?
— Контракт подпишут через пять дней, во вторник, — ответил он.
Не открывая глаз, она продолжала говорить, как бы про себя:
— Так подумай же, друг мой, как тебе поступить… Я хочу, чтобы все были довольны.
Он успокаивал, взяв ее за руку. Он обещал подумать, главное, чтоб, она поправилась. Он больше не возмущался ее требованием, тишина этой комнаты, сонная атмосфера, пропитанная запахом эфира, утомила его, он чувствовал потребность покоя. Все его мужество, возбужденное оскорблением, теперь исчезло в присутствии этой страдающей женщины, за которой он нежно и лихорадочно ухаживал. Наклоняясь к ней, он обнимал ее, она оставалась неподвижной, сохраняя на лице тонкую улыбку одержанной победы. Наконец, явился доктор Тавернье.
— Как поживает наша красавица? — спросил он Мюффа, обращаясь с ним, как с ее мужем. — Ах, вы позволили ей слишком много говорить… Ну, да ничего — мы ее поставим на ноги.
Доктору было лет 35, он был видный мужчина и имел огромную практику в среде знатных и богатых барынь. Всегда веселый и довольный, он шутил по-товарищески с дамами и аккуратным образом получал от них большие деньги. Зато он являлся всегда по первому приглашению, Нана нередко посылала за ним два или три раза в неделю. Содрогаясь при мысли о смерти, она доверяла ему все свои недуги, которые он излечивал шутя. Все дамы обожали его.
Но на этот раз недуг был не шуточный.
— Когда, вы думаете, она встанет? — спросил граф.
— Не ранее, как недели через две! — ответил он. Впрочем, опасности нет ни малейшей, за это я ручаюсь.
Мюффа удалился в сильном волнении. Его растрогал вид бедной Нана. Когда он уходил, она его подозвала и сказала вполголоса с шутливой угрозой:
— Помни, что я тебе сказала… Если ты не помиришься с женой, я тебя больше не приму.
Графиня Сабина желала, чтоб контракт был подписан во вторник, она хотела отпраздновать это событие одновременно с открытием отеля, отделанного заново и не успешного, как следует, просохнуть. Более пятисот приглашений было разослано. Еще утром обойщики прибивали занавеси, около девяти часов, перед тем, как зажгли люстры, архитектор в сопровождении графини осматривал работы, раздавая приказания.
Это был весенний праздник, полный нежной прелести. Благодаря теплому июньскому вечеру, двери большого салона в сад были открыты, так что гостя могли веселиться и на открытом воздухе. Первые посетители, встреченные графом и графиней, были ослеплены роскошью отеля. Надо было помнить, чем этот салон был раньше, когда в нем жило еще воспоминание о старой графине. Это была старинная комната с массивной мебелью, обитой желтым бархатом, с зеленоватым потолком, покрытым плесенью. Теперь, начиная — с прихожей все блестело мозаикой с золотою отделкой при свете высоких канделябр, белая мраморная лестница была украшена перилами с изящной и тонкой резьбой. Салон блистал, отделанный генуэзским бархатом, потолок был украшен картиной Буше, которую архитектор приобрел за 100,000 франков при продаже замка Бошан. Люстры и хрустальные подсвечники озаряли своим светом роскошные зеркала, консоли и драгоценную мебель, в которой сказывался вкус женщины, жаждавшей наслаждений после долгих лет замкнутой жизни. Казалось, мягкое кресло графини Сабины, единственное кресло, так резво поражавшее среди суровой обстановки, теперь расширилось и наполнило весь дом негой жгучих наслаждений.
Танцы начались. Оркестр, расположенный в саду у открытого окна, играл вальс. Сад тоже расширялся среди прозрачной тени, освещенный множеством венецианских фонарей. На лугу была поставлена красная палатка с буфетом. Игривая мелодия вальса из ‘Белокурой Венеры’, проникая в старый дом, наполняла его волнами звуков. Казалось, над старым и гордым жилищем проносился вихрь, увлекавший с собою все прошедшее рода Мюффа, целые века почестей и все верования, таившиеся под высокими потолками.
У камина на старом месте столпились друзья матери графа. Они были смущены, растеряны, точно попали в незнакомое место и держались отдельной группой среди все увеличивавшейся толпы. Г-жа дю-Жокуа, не узнавая дома, прохаживалась по столовой. Г-жа Шантеро, с удивлением рассматривала сад, казавшийся ей таким громадным. Вскоре, прижавшись в уголке, все эти старушки стали обмениваться желчными замечаниями.
— А что если бы старая графиня вдруг вернулась? пробормотала г-жа Шантеро. Воображаю, как она бы вышла к этой публике… А этот гам, а эта роскошь… Просто скандал!
— Сабина с ума сошла, — отвечала г-жа дю-Жокуа. — Вы ее видели при входе? Смотрите. Она надела все свои бриллианты.
Они встали на минуту, чтобы лучше рассмотреть графа и графиню, по-прежнему принимавших гостей. Графиня была в белом платье, отделанном драгоценными английскими кружевами. Она сияла весельем, молодостью, красотой, с оттенком опьянения в улыбке, не сходившей с ее губ. Граф, постарелый, был бледен и, стоя рядом с ней, улыбался своей спокойной и важной улыбкой.
— Он скоро будет у нее совсем под башмаком, — прибавила г-жа Шантеро. — А, подумаешь, было время, когда он был здесь полным хозяином, когда ни одной скамейки не смели переставить без его позволения… О, она все переменила… он теперь у нее в гостях… Помните, как она когда-то говорила, что не хочет переделывать своего салона? Теперь она переделала весь отель.
Но старушки замолчали: проходила г-жа Шетель с целой толпой молодых людей, всем восторгаясь, все одобряя, не будучи в состоянии удержаться от восклицаний.
— О, прелестно! восхитительно!.. обворожительно!.. Какой вкус!..
Она крикнула им на ходу:
— Что, не правду ли я говорила! Ничто не может сравняться с этими старыми берлогами, когда их хорошенько отделать. Что за шик! Наконец-то, она может принимать у себя как следует.
Старухи снова сели и, еще более понизив голос, стали говорить о браке, удивившем очень многих. Эстель прошла мимо в розовом шелковом платье, такая же худая, как и прежде, с тем же отсутствием выражения на девственном лице. Она равнодушно согласилась на предложение Дагенэ, не обнаружив ни радости, ни печали, и теперь казалась столь же холодной, как зимой, когда подкладывала поленья в огонь. Весь этот праздник, устроенный в честь ее, все эти огни и цветы не производили на нее ни малейшего впечатления.
— Говорят, какой-то авантюрист, — прошептала г-жа Шантеро. — Я его совсем не знаю.
— Смотрите, вот он! — шепнула ей на ухо г-жа дю-Жокуа.
Дагенэ, заметив входящую г-жу Гугон с сыновьями, поспешил ей на встречу и предложил ей руку. Он улыбался и осыпал ее знаками внимания, как будто она была одною из виновниц его внезапного счастья.
— Благодарю вас, — сказала старушка, усаживаясь у камина. — Здесь мой старый уголок.
— Вы разве знакомы с Дагенэ? — спросила г-жа дю-Жокуа, когда молодой человек отошел.
— Разумеется! Прекрасный молодой человек. Жорж его очень любит… Из весьма почтенной семьи…
Добрая старушка принялась защищать его против глухой вражды, которую инстинктивно подозревала в своих приятельницах. Отец его, весьма любимый Луи Филиппом, до самой смерти был префектом. Он сам немножко покутил в молодости. Говорят, что он разорился. Во всяком случае, его дядя, очень богатый землевладелец, должен оставить ему наследство. Но дамы качали головою, между тем, как г-жа Гугон, сама чувствуя какую-то неловкость, продолжала настаивать на почтенности его семейства. Она была чрезвычайно слаба и жаловалась на боль в ногах. В течение последнего месяца она жила в своем отеле, на улице Ришелье, заваленная массою дел, как она говорила. Облако печали омрачало ее доброе лицо.
— Как хотите, — закончила г-жа Шантеро, — все-таки, это странный брак. Эстель могла рассчитывать на гораздо лучшую партию.
Раздались звуки музыки. Это была кадриль. Толпа раздвинулась, чтобы дать место танцующим. Светлые платья замелькали среди темных пятен мужских фраков, а яркая люстра, разливая свой свет на море голов, сверкая, отражалась в драгоценных камнях. Становилось уже довольно жарко, сильный запах от всей этой массы шелковых, атласных и барежевых платьев начинал наполнять воздух залы. В открытые двери видны были ряды сидящих дам с полувызывающими улыбками, сверкающими глазами и милыми гримасами. Развернутые веера медленно доставляли ин прохладу. А гости все прибывали, лакей выкрикивал все новые и новые фамилии. Мужчины, медленно подвигаясь вперед, среди толпы, старались рассадить своих дам. Они становились на цыпочки, вытягивали шеи, отыскивая издали свободное кресло. Зал наполнился, юбки с легким шуршанием касались друг друга. В дверях кружева, пуфы, воланы часто загораживали проход, причем все сохраняли свои приятные улыбки и рассыпались в любезностях. В саду парочки, убежав от духоты, начали уже углубляться в зеленые аллеи, освещенные мягким полусветом венецианских фонарей. Тени человеческих фигур мелькали по мураве, приобретавшей в отдалении особую прелесть.
Стейнер встретился в саду с Фукармоном и Ла-Фалуазом, распивавшими за столом бутылку шампанского.
— Шикарно до тошноты, — говорил Ла-Фалуаз, рассматривая пурпурную палатку, поддерживаемую золочеными копьями. — Точно кондитерская на ярмарке… Да, именно, точно кондитерская на ярмарке…
Он теперь на все фыркал, стараясь принять вид человека, вкусившего от всех благ жизни и не находящего ничьего достойного внимания.
— Вот бы удивился бедняга Вандевр, если бы вернулся с того света, — сказал Фукармон. — Помните, как он умирал от скуки, там, у камина. Да, черт возьми, не особенно весело было тогда.
— Вандевр, перестаньте ради Бога говорить о нем! — презрительно перебил его Ла-Фалуаз. — Осекся! Думал, что ни весть как удивит нас тем, что сожжет себя! Попал пальцем в небо. Все давно позабыли о нем. Провалился, покончил с собою, похоронен ваш Вандевр! Поговорим о чем-нибудь другом.
Когда Стейнер поздоровался с ними, Ла-Фалуаз сказал:
— Знаете, Нана только что приехала… О, какой прием, господа… Нечто бесподобное!.. Сперва она обняла графиню, потом, когда подошли обрученные, она благословила их, пригрозив Дагенэ, что если он станет надувать свою жену, то будет иметь дело уже с нею… Как вы этого не видели? Ах, что это была за картина!
Стейнер в Фукармон слушали его, разинув рот. Потом оба расхохотались. Ла-Фалуаз, очень довольный своей шуткой, улыбался.
— Что, вы подумали, будто это правда?.. Впрочем, раз Нана устроила этот брак, она тоже член семейства…
Проходили братья Гугоны. Филипп попросил его замолчать. Затем, мужчины стали вполголоса разговаривать о браке Дагэнэ. Жорж рассердился, когда Стейнер рассказал всю историю. Что Нана навязала Мюффа одного из своих старых любовников — это правда. Но что накануне он у нее ночевал — это ложь. Фукармон пожал плечами. Разве знает кто-нибудь, с кем ночует Нана? Но Жорж, разгорячившись, воскликнул: ‘я знаю сударь!’ — что всех их ужасно рассмешило. Филипп старался успокоить брата. Во всяком случае, как заметил Ла-Фалуаз, брак довольно забавный.
Мало-помалу буфет стал наполняться. Беседовавшие уступили свое место, но продолжали гулять по саду вместе. Ла-Фалуаз нагло смотрел в лицо женщинам, точно он находился в Мабиле. Встретившись с Леонидой де-Шетель, он принялся подшучивать пискливым голосом. В глубине одной аллеи компанию ждал большой сюрприз: они увидели г. Вено серьезно беседующим о чем-то с Дагенэ. Посыпались шутки: наверное, он исповедуется и выслушивает от старика наставления для будущей брачной жизни. Они пошли за разговаривающими и дошли таким образом до салона, где под звуки польки носились пары, образуя как бы живую струю среди неподвижной массы гостей. Под дуновением наружного воздуха свечи вспыхивали ярче.
— Однако они должны потеть там как в бане! — пробормотал Ла-Фалуаз.
Они жмурили глаза после полумрака аллей. Все стали показывать друг другу маркиза Шуара, стоявшего отдельно и возвышавшегося своей высокой фигурой над массой голых плеч, теснившихся вокруг.
Он был бледен, лицо его, окаймленное редкими седыми волосами, хранило печать строгости и высокомерия. Все знали, что возмущенный поведением графа Мюффа, он публично прервал с ним всякие сношения, запретив произносить его имя у себя в доме. Если сегодня он явился в салоне зятя, то только по настоянию внучки. Впрочем, он совершенно не одобрял ее брака, негодуя на развращенность общества, допускающего такие недостойные компромиссы е современным развратом.
— О, теперь все погибло, — шептала у камина г-жа дю-Жокуа на ухо г-же Шантеро. — Эта развратница совсем, говорят, околдовала беднягу… А прежде, какой он был благородный, верующий! Мать его умерла бы с горя.
— Они, кажется, разоряются. Мой муж видел вексель… Знаете, ведь, он теперь живет в ее отеле на улице Вильер. Весь Париж говорит об этом… Боже мой! я вовсе не оправдываю Сабину, но согласитесь, что он во многом виноват пред нею и если она бросает на ветер деньги…
— Ах, не она одна бросает деньги на ветер, — перебила ее г-жа дю-Жокуа. — Они вдвоем стараются… Да, тонут в грязи, моя милая!
Чей-то мягкий голос прервал их. Это был г. Вено, скромно подсевший к ним сзади, как будто желая спрятаться. Он слышал их разговор и, наклоняясь к ним, прошептал.
— Зачем отчаиваться? Часто промысл Божий проявляется там, где, казалось, уже все погибло.
Он улыбался, показывая свои испорченные зубы, и спокойно смотрел на разорение семейства, над которым он когда-то неограниченно властвовал. Видя, как после смерти графини Мюффа и Сабина ускользнули из его рук, он без сомнения сообразил, что только какая-нибудь катастрофа может снова отдать их в его власть. Вот почему, после пребывания в Фондеттах, он предоставил дела их течению, ясно сознавая свое полное бессилие. Он помирился и с бешеной страстью графа к Нана, и с ухаживанием Фошри, и даже с браком Эстели. Что значат все эти мелочи? Как католик, он любил победу в падении. Он становился еще мягче, податливее, таинственнее, питая в душе надежду овладеть и молодой четой и распавшимся семейством, потому что великие грехи порождают великую набожность. Провидение дождется торжества своего.
— Уверяю вас, — продолжал он чуть слышно, — что наш друг исполнен самых лучших чувств к религии… Не раз давал он мне самые веские тому доказательства… Если иногда ум его колеблется, то это не более, как испытание, посылаемое самим Богом…
— В таком случае, — прервала г-жа Дю-Жокуа, — он должен, прежде всего, помириться с женой.
— Разумеется, и я надеюсь, что примирение это скоро состоится.
Обе старухи бросились расспрашивать его. Но он привял свой смиренный вид, объявив, что нужно предоставить все Провидению. Главная цель его, при сближении супругов, заключалась во избежание всяких скандалов. Религия терпит многие слабости, если соблюдаются приличия.
— Во всяком случае, — сказала г-жа Дю-Жокуа, — имея право давать здесь советы, вы должны были бы помешать браку несчастной Эстели с этим авантюристом.
Маленький старичок изобразил на лице своем глубочайшее удивление.
— Но, право, вы совершенно ошибаетесь относительно Дагэнэ: это достойнейший молодой человек. Мне известны его убеждения.
Он хочет загладить ошибки молодости. Эстель обратят его на путь истины, будьте в этом уверены.
— О, Эстель! — презрительно пробормотала г-жа Шантеро. — Бедняжка, кажется, совершенно лишена воли. Она — такое ничтожество.
Это мнение заставило улыбнуться г. Вено. Впрочем, он не стал высказываться относительно новобрачной. Может быть, он и так уже наговорил слишком много. Медленно закрыв глаза, он замолчал, как будто в знак покорности, и снова исчез за юбками… Несмотря на свою рассеянность, г-жа Гугон уловила несколько отрывочных фраз. Она вмешалась в разговор и обратилась к подошедшему маркизу Шуару:
— Эти дамы чересчур строги. Жизнь так тяжела… Не правда-ли, мы должны быть снисходительны к другим, если хотим сами заслужить прощения?
Маркиз на минуту смутился, опасаясь намека. Но добрая старушка улыбаюсь такой печальной улыбкой, что он тотчас же оправился.
— Есть ошибки, — сказал он, — которых нельзя простить… Благодаря такой снисходительности, многие погибают. Всякий из нас обязан подавать пример…
Г-жа Гугон остановила его жестом.
— Я забыла, друг мой, что вы философ. Впрочем, мы затеяли совсем не бальный разговор. Мне хотелось бы, чтобы всем было весело… Посмотрите, как молодежь веселится.
Бал стал еще оживленнее. Пол дрожал под ногами танцоров, как будто старый дом не переносил такого веселия. От времени до времени на однообразном фоне бледных лиц вырезывалось разгоревшееся женское лицо, со светящимися глазками и полуоткрытым ртом. Г-жа Дю-Жокуа объявила, что верх безрассудства втиснуть пятьсот человек в залу, где еле может поместиться двести. Не лучше ли было бы подписать брачный контракт на площади? Это все новые нравы, — поясняла г-жа Шантеро. — В старину подобные торжества устраивались по-домашнему, теперь нужна толпа, нужно, чтоб вся улица врывалась к вам в гостиную, иначе праздник не в праздник. Каждый хочет блеснуть своей роскошью и допускает к себе в дом отребья Парижа. Удивительно ли после того, что семья разрушается? Старушки жаловались, что не узнают и пятидесяти человек во всей этой толпе. Откуда все это взялось? Декольтированные молодые девушки показывали свои плечи. Какая-то женщина носила золотой кинжал в шиньоне, между тем как стан ее охватывался кольчугой из черного бисера. Другая заставляла ходить за собой следом, до такой степени смелым казался покрой ее юбки, плотно охватывавшей тело. Вся знать зимнего сезона собралась здесь. Тут было все, что хозяйка дома могла собрать из среды своих шапочных знакомств, весь парижский мир, жаждущий удовольствий, с его терпимостью и снисходительностью, где громкие фамилии сталкивались с именами опозоренными. Всех соединяла одна ненасытная жажда удовольствий. Духота увеличивалась. Симметричные фигуры кадрили сменяли друг друга в этом зале, наполненном народом.
— Графиня очень эффектна, — заметил Ла-Фалуаз у ворот ада. — Она на вид десятью годами моложе своей дочери… Кстати, Фукармон, не объясните-ли вы нам одного обстоятельства: Вандевр держал пари, что у графини нет икр.
Такой цинизм никому не понравился. Фукармон сказал только:
— Спросите об этом вашего кузена, голубчик. Кстати, вот и он.
— Ах, ведь и в самом деле, — вскричал Ла — Фалуаз. — Держу пари на десять золотых, что у нее есть икры.
Действительно, в зал вошел Фошри. Как свой человек, он прошел через столовую, чтобы не толкаться в толпе. Роза снова овладела им с начала зимы, и теперь он делил свое время между певицей и графиней, это ему чрезвычайно надоело, но он не знал, как бросить одну из них. Сабина льстила его самолюбию, но с Розой ему было веселее. Вдобавок последняя чувствовала к нему истинную страсть и чисто-супружескую нежность, приводившую в отчаяние Миньона.
— Послушай, на пару слов! — сказал Ла-Фалуаз, взяв под руку своего кузена. — Видишь ли там эту даму в белом шелковом платье?
Со времени получения наследства, придавшего ему большое нахальство, он старался потешаться над Фошри, против которого у него был старый зуб? а насмешки в первое время по прибытии его из провинции.
— Вон ту, что в кружевах…
Журналист поднялся на цыпочки, ничего не подозревая.
— Графиню? — сказал он, наконец.
— Да, ее именно, голубчик. Я держал пари на десять золотых… Есть ли у нее икры?
Он расхохотался. Ему было чрезвычайно приятно утереть нос этому молодчику, когда-то так сильно сконфузившему его вопросом, не живет ли с кем-нибудь графиня. Однако, Фошри, нисколько не смутясь, пристально посмотрел на него.
— Ты идиот! — сказал он, наконец, пожимая плечами.
Затем он стал пожимать руки знакомым — братьям Гугонам, Фукариону, Стейнеру, между тем, как Ла-Фалуаз, сконфуженный, не знал наверное, сказал ли он что-нибудь остроумное или нет. Все оставались серьезными, как будто ничего не поняв. Разговорились. Стейнер, заезжавший к Нана, рассказывал о ее здоровье. Ей лучше, хотя еще она не встает. Со дня скачек Стейнер и Фукармон тоже присоединились к завсегдатым ее гостиной. Поэтому все они, понизив голос, стали расспрашивать друг друга о Мюффа. Он был у нее, Жорж видел, как он выходил из ее спальни. Вот отчего у него такой счастливый вид! Однако Фошри было не по себе. Утром Роза сделала ему сцену, во время которой напрямик объявила, что послала Мюффа письмо. Он может теперь явиться в своей светской львице, его отлично примут! После долгих колебаний, он решился идти напролом. Но глупая шутка Ла-Фалуаза приводила его в бешенство, хотя по-видимому он был спокоен. Теперь он старался сообразить, какое влияние на эту скверную историю может иметь примирение графа с Нана.
— Что с вами? — спросил его Филипп. — Вы, кажется, не здоровы?
— Я? Ничуть… Мне пришлось много работать, и потому-то я опоздал. Затем хладнокровно, с тем героизмом, который распутывает пошлые трагедии жизни, он сказал:
— Однако я еще не поздоровался с хозяевами… Нужно быть вежливым. У него хватило даже духу пошутить:
— Не правда ли, болван? сказал он, обращаясь к Ла-Фалуазу.
Он стал пробираться к хозяевам. Звонкий голос лакея не выкрикивал больше имен. Однако граф и графиня продолжали еще разговаривать у входной двери. Он подошел к ним, тем временем, как остальные поднимались на цыпочки и вытягивали шеи, чтоб лучше видеть. Нана наверное проболталась.
— Граф еще не заметил его, — прошептал Жорж. — Смотрите! он поворачивается… Ну, вот теперь…
Оркестр снова заиграл вальс из ‘Белокурой Венеры’. Фошри прежде всего поклонился графине, которая весело улыбалась. Затем он остановился неподвижно позади графа бледный и спокойный. Граф в этот вечер сохранял гордый и важный вид, высоко закинув голову, как подобает знатному сановнику. Заметив журналиста, он вздрогнул и принял еще более величественный вид. Несколько мгновений они молча глядели друг на друга. Фошри первый протянул графу руку. Мюффа медленно подал свою, они держали друг друга за руку, графиня Сабина, улыбаясь, опустила глаза, а между тем вальс продолжал наигрывать веселую мелодию.
— Дело на лад идет, — заметил Стейнер.
— Что, они рук не могут разнять? — спросил Фукармон, удивленный продолжительностью пожатия.
Непреодолимые воспоминания заставили покраснеть Фошри в то время как он держал руку Мюффа в своей руке. Он вспомнил сцену в театре среди мусора и пыли при тусклом освещении. Он еще видел перед собою графа с разбитой рюмкой в руке. Теперь Мюффа уже не сомневался более, его честь была затронута не на шутку. Когда Фошри заметил веселое настроение графини, страх его рассеялся, ему захотелось смеяться.
Все это ему показалось очень комичным.
— А, вот и она сама! — продолжал Ла-Фалуаз, всегда готовый сострить. — Вот и Нана, видите, она входит оттуда!
— Молчи, идиот, — проворчал Филипп.
— Уверяю вас!.. Играют ее вальс, вот она и входит… К тому же, ведь она их мирит! Как, разве вы не видите? Он всех прижал к своему сердцу, кузину, кузена и ее мужа, называя их своими милыми котятами! Ничто меня так не трогает, как сцены семейного счастья!..
В это время подошла Эстель. Фошри обратился к ней с любезностью. Она стояла неподвижно в своем розовом наряде, сохраняя вид удивленного ребенка и бросая нерешительные взгляды на отца и мать. Дагенэ, со своей стороны, горячо пожал руку журналисту. Они образовали улыбающуюся группу, к которой незаметно приблизился м-ье Вено, он следил за ними блаженным взглядом, радуясь новому пути, которым поведет их провидение.
Шаловливые звуки вальса не умолкали, веселье, подобно морскому приливу, бушевало под сводами старинного жилища. Оркестр вторил трелями флейт и нежным звукам скрипок, люстры заливали золотистой пылью генуэзский бархат, позолоту и дорогие, украшения. Дамы следили, улыбаясь, за танцующими парами, которые вихрем носились по зале, сообщая паркету сильное сотрясение. Красноватый свет венецианских фонарей освещал, подобно зареву дальнего пожара, фигуры гуляющих, искавших прохлады в глубине тенистых аллее? Дрожание этих стен, красноватый отблеск пламени, казалось предвещали близкую гибель старинного рода. Нерешительный смех, который Фошри некогда подслушал в звуках хрустального сосуда, разлетевшегося в дребезги, теперь раздавался дерзко и безумно среди блестящего праздника. Теперь разбивались в дребезги честь и богатство семьи, благодаря беспорядочной жизни женщины, бросавшей на ветер свои деньги и сердечные привязанности. Все здание было потрясено до основания, оно грозило близким падением. Уличные пьяницы обыкновенно кончают белой горячкой, их семьи впадают в безвыходную нищету и вымирают от голода. Здесь рушилось несметное богатство знатного древнего рода, в звуках вальса слышался похоронный звон. Нана невидимо царила над всеми этими людьми, заражая их своим дыханием и проникая всюду в шаловливых звуках веселой музыки.
Мюффа помирился со своей женой в день свадьбы дочери. Вечером графиня была очень удивлена, когда муж явился в ней в комнату, где он не бывал более двух лет. Она сохранила при его появлении ту улыбку, которая теперь ее никогда не покидала, он в сильном смущении говорил несвязно. Тогда Сабина прочла ему маленькое наставление. Ни он, ни она не решались, впрочем, на объяснение. Этого примирения требовала религия, они молча согласились предоставить друг другу полную свободу. В тот же вечер, когда графиня еще как будто колебалась, граф заговорил о делах. Он предложил продать поместье Борд. Она тотчас же согласилась. Оба нуждались в деньгах, они поделятся. Это соглашение еще более сблизило их. Мюффа, мучимый своими религиозными сомнениями, почувствовал настоящее облегчение.
В этот самый день, около двух часов, когда Нана еще отдыхала, Зоя постучала к ней в дверь. Занавеси были спущены, теплый летний воздух проникал в открытое окно. Нана теперь уже встала, она совсем поправилась, но была еще слаба. Открыв глаза, она спросила:
— Кто там?
Зоя готовилась ответить. Но Дагенэ, не дожидаясь разрешения, вошел сам. Она привстала и облокотилась на подушку, приказав горничной удалиться.
— Как! это ты! в день твоей свадьбы… Что случилось?
Он стоял неподвижно, среди комнаты, во фраке, в белом галстуке и в перчатках. Наконец, он подошел к ней со словами:
— Да! это я… Разве ты не помнишь?
Нет, она ничего не помнит. Он сам напомнил ей ее условия.
Тогда, обняв его обеими руками, она залилась громким смехом, со слезами на глазах, так ее тронуло его внимание.
— Ах, Мими! какой ты Чудак!.. Не забыл, однако? А я и думать перестала! Так ты прямо из церкви! Правда, от тебя ладаном пахнет… Так поцелуй же меня? Крепче! Слышишь, Мими. Быть может, в последний раз.
В полутемной комнате, где еще носился слабый запах эфира, прозвучал веселый смех. Удушливый жар проникал сквозь занавеси, с улицы доносились голоса детей. Дагенэ после завтрака должен был уехать вместе со своей женой.

XV

Однажды вечером, в начале зимы, графа Мюффа, который должен был сопровождать Нана на бал, пришел предупредить ее, что он получил неожиданное приглашение явиться на службу и Тюльери. Свечей еще не зажигали, прислуга громко хохотала в передней. Граф тихо поднялся по лестнице, слабо освещенной светом потухавшего дня. Дверь салона неслышно отворилась. Розоватый свет отражался на потолке комнаты, глубокие диваны и обитые красным шелком кресла, парчовые ткани, масса золотых безделушек и украшений, древние бронзы и фаянсы, все стушевалось погруженное в полутьме наступавших сумерек. В этой-то полутьме граф заметил Нана в объятьях Жоржа. Граф застонал и остановился как вкопанный. Нана быстро вскочила, увлекая графа в другую комнату, чтобы Жоржу дать время скрыться.
— Иди за мной, — сказала она графу, совершенно растерявшись, — я тебе все расскажу.
Она была вне себя от досады. Никогда с ней этого еще не случалось. Ее довел до этого Жорж, грозивший застрелиться. Он рыдал, с ним сделался нервный припадок, и она поцеловала его, не зная чем успокоить. Вот до чего довело ее доброе сердце, подумала она.
В комнате, куда она привела графа, было совершенно темно. Она бешено позвонила, чтоб подали лампу. Во всем виноват Жюльен. Если бы лампы были зажжены, ничего бы не случилось. Эта темнота ее сбила с толку.
— Успокойся, дорогой мой, — говорила она графу, когда Зоя принесла свечи.
Граф сидел, опустив голову, пораженный этой сценой. Он молчал и дрожал как в лихорадке. Его страдание тронуло молодую женщину. Она старалась его утешить.
— Да, я виновата!.. Я поступила очень дурно… Ты видишь, я каюсь в своей вине. Уверяю тебя, меня ужасно мучит, что ты так огорчен… Слушай, будь добр, прости меня.
Она стала перед ним на колени и нежно глядела ему в лицо, чтоб видеть, простит ли он ей. Заметив, что он немного оправился, она, ласкаясь, сказала:
— Вот видишь, дорогой мой, ты пойми…. Я не могу отказывать своим бедным друзьям.
Граф, наконец, простил ее. Он только требовал удаления Жоржа. Но теперь всякие иллюзии исчезли, он не верил ее клятвам, зная, что она обманет его на другой же день, и не бросил ее только из малодушия, из страха жить одному без нее. Тогда для него началось бы восхожденье на Голгофу.
Теперь в жизни Нана наступил период, когда она наиболее поражала Париж своим блеском. Она поражала город дерзкой роскошью презрением к деньгам, которые таяли в ее руках. Ее отель превратился точно в плавильную печь. Самое легкое дуновение ее губ превращало груды золота в пыль, разносимую ветром. Никто в жизни не видел таких безумных расходов, такого бешеного желания обладать всем, чтоб все уничтожить. Казалось, этот дом стоял над бездной, поглощавшей людей, их состояния, имя, честь. Все исчезало бесследно. Эта женщина, евшая одни конфеты и варенье, тратила ежемесячно пять тысяч франков на обеды. В буфете прислуга ничего не щадила, вино поглощалось бочками, счеты представлялись, преувеличенные в три или четыре раза. Викторина и Франсуа распоряжались в кухне как у себя дома, они угощали гостей и содержали на стороне целое население кузенов, Жюльен получал взятки с поставщиков, дело доходило до того, что если вставляли разбитое стекло в тридцать су, то Жюльен брал 20 су лишних для себя. Шарль крал овес у лошадей. Покупая двойные запасы, он с черного крыльца продавал половину. Среди этого грабежа и опустошения, Зоя умела ловко хоронить концы в воду, чтоб, со своей стороны, пользоваться добычей. Пресыщенная прислуга выбрасывала целые груды испорченных припасов в яму, газ горел по всему дому круглые сутки, словом безобразие было ужасно в этом доме, отданном на разграбление хищникам.
Наверху у барыни крушение подвигалось быстрее: платья в десять тысяч франков, надетые два раза, тотчас же забывались и продавались Зоей, дорогие украшения, переставая нравиться, исчезали из ящиков, бессмысленные покупки последней моды валялись по углам и выбрасывались на другой день на улицу. Нана не могла видеть дорогих вещей, не покупая их. Она постоянно окружала себя целым морем цветов, дорогих безделушек и украшений, которые радовали ее тем более, чем они были дороже. У ней ничего не оставалось целым, она все портила и ломала своими белыми ручками, оставляя за собою целый ворох обломок, ненужных тряпок и лохмотьев. Кроме этих мелких расходов были и крупные — 20,000 франков у модистки, 30,000 фр. у белошвейки, 12,000 фр. у сапожника, ее конюшня стоила ей 50,000 фр., в 6 месяцев она задолжала портному сто двадцать тысяч франков. По расчетам Лабордэта она тратила до 400,000 франков ежегодно, в этом-же году она истратила до миллиона и сама не знала, куда девались эти деньги. Ее поклонники, сыпавшие золото горстями, не могли наполнить бездну, которая все росла под наружным блеском.
— Однако у Нана явилась еще одна прихоть. Давно она желала отделать заново свою комнату. Теперь ей пришло в голову обтянуть ее розовым бархатом в виде палатки, украсить ее золотым кружевом и бахромой. По ее мнению эта роскошная и красивая отделка будет выгодно оттенять белизну ее лица. Но эта комната послужит только рамкой для кровати, которая должна представлять чудо роскоши и блеска. Нана мечтала о такой кровати, какой никогда еще не бывало, о чем-то вроде трона или алтаря, у подножия которого весь Париж будет преклоняться пред ее красотой. Кровать будет сделана ив золота и серебра. На серебряном трельяже будут разбросаны букеты золотых роз, — группы амуров у изголовья будут выглядывать с любопытством из-под занавеси. С этим планом Нана тотчас же обратилась к Лабордэту, который привел ей двух ювелиров. Занялись рисунками. Кровать будет стоить 50,000 фр. Это будет подарок от Мюффа к новому году. Что касается комнаты и мебели, то все это обойдется тысяч в тридцать. Эту сумму уплатить можно, деньги всегда найдутся.
Более всего Нана удивляло то, что, несмотря на золотое море, в котором она купалась, у нее никогда не было денег.
Бывали дни, когда у нее недоставало самой пустой суммы для обыкновенных расходов. Ей приходилось занимать деньги у Зои или добывать их иным способом. Но прежде чем решаться на крайние меры, она старалась получать их от своих знакомых, выманивая у них, шутя, последние гроши. За последнее время она обирала преимущественно Филиппа. Он никогда не уходил, не оставив у нее своего кошелька. Скоро, став смелее, она требовала у него денег взаймы по двести, триста франков не более, для уплаты каким-нибудь назойливым кредиторам. Филипп, получивший в июле место полкового казначея, приносил деньги на другой же день, извиняясь, что не может дать больше. (Старушка Гюгон относилась теперь к своим сыновьям с чрезмерной строгостью). В конце трех месяцев эти ничтожные займы составили приблизительно 10000 франков. Капитан продолжал хохотать звучным голосом. Однако он заметно худел, становился рассеян, тень страдания легла на его лицо. Но один взгляд Нана преображал его, приводил в какой-то необыкновенный экстаз. Она была с ним очень ласкова, награждала его поцелуями, и он по целым дням не отходил от нее, когда он не был занят на службе.
Однажды вечером, когда Нана объявила, что ее именины бывают 15-го октября (второе ее имя было Тереза), все ее знакомые прислали ей подарки. Филипп принес ей старинную фарфоровую вазу в золотой оправе, за которую он заплатил 300 франков. Он застал Нана одну в ее уборной, она только что вышла из ванной и, накинув фланелевый пеньюар, была занята рассматриваньем подарков, расставленных перед нею на столе. Она уже успела разбить хрустальный флакон, желая его раскрыть.
— Ах, какой ты милый, — воскликнула она, увидав вазу. — Что это такое?.. Какой ты ребенок, бросаешь деньги на такие пустяки.
Она принялась журить его за такой подарок, в душе очень довольная, что он тратит столько для нее. Она принялась рассматривать вазу, открывая и закрывая крышку.
— Осторожнее, — заметил он, — это вещь хрупкая.
Она пожала плечами. Разве у нее такие грубые руки?
Вдруг крышка выскочила из петли и разбилась вдребезги.
Она, опустив глаза, произнесла в смущении:
— Ах, она разбилась!
Но потом захохотала. Эти обломки ей казались смешными. Она хохотала, как злой ребенок, которого забавляет портить вещи. Филипп, бледный, не мог скрыть минутного негодования. Несчастная не знала, каких мучений стоила ему эта безделушка. Заметив его волнение, она старалась его успокоить.
— Вот еще, разве я виновата?.. Ваза была надтреснута! Эти старинные вещи всегда непрочны… Ты видел, как ударилась эта крышка?
И она снова разразилась громким хохотом. Заметив слезы на глазах молодого человека, она кинулась к нему на шею.
— Как ты глуп! ведь, я тебя люблю! Если бы ничего не били, то купцам нечего было бы продавать. Все это для того и сделано, чтоб разбиваться!.. Вот, посмотри на этот веер, разве он прочен?
Она схватила веер и разорвала его пополам. Это ее подзадорило. Чтоб сказать Филиппу, что она не дорожит подарками, после его вазы, она принялась бить все, что ей попадалось под руку, говоря, что все они не крепки и следует их уничтожать. Огонь заискрился в ее глазах, сквозь открытые губы виднелся ряд белых зубов, ее накидка распахнулась, обнажив ее голую ногу. Когда, наконец, все подарки превратились в дребезги, она, раскрасневшись, нервно захохотала, хлопая в ладоши, как ребенок.
— Конец всему, ничего нет! — воскликнула она.
Филипп, как бы заразившись ее страстью к разрушению, тоже развеселился и, схватив ее, принялся целовать. Она отвечала ему тем же, чувствуя, что ей давно не было так весело. Обняв его, она ласково прибавила:
— Скажи, дорогой мой, не можешь ли ты достать мне на завтра десять золотых?.. Мне булочник надоедает.
Он побледнел, но, целуя ее в лоб, прибавил спокойно:
— Я постараюсь.
Наступило молчание. Он прислонился головою к окну в то время, как она одевалась. Через несколько минут, обращаясь к ней, он серьезно сказал:
— Нана, выходи за меня замуж.
Это предложение показалось ей так забавно, что она, не докончив свой туалет, заговорила:
— Слушай, бедный друг, ты болен? Ты мне предлагаешь руку, когда я прошу у тебя только десять золотых. Никогда! Этого быть не может! Я слишком тебя люблю. Какая глупость!
В эту минуту вошла Зоя, и они замолчали. Горничная тотчас подобрала все обломки, рассыпанные на столе. На вопрос, что с ними делать, Нана велела их выбросить, и Зоя унесла их в подоле. Внизу, в кухне прислуга делила между собою эти обломки.
В этот день Жорж прошел в отель незамеченным. Франсуа видел, как он проскользнул, но прислуга теперь любила позабавиться насчет хозяйки. Нана запретила Жоржу появляться на некоторое время, обещав сама навещать его. Он незаметно прокрался в ее комнату, как вдруг голос брата остановил его. Стоя за дверью, он слышал всю эту сцену: поцелуя и предложение жениться.
Это его так поразило, что он удалялся, как безумный, чувствуя, как леденеет его голова. Когда он вернулся в свою квартиру, на улицу Ришелье, с ним сделалась страшная истерика. Теперь он более не сомневался. Филипп жил с Нана. Страшная картина являлась перед его глазами: он видел эту женщину в объятиях его брата. С ним сделался страшный припадок, он кидался на постель, произнося безумные слова, которые еще усиливали его бешенство. Таким образом, прошел день. Ночь была еще ужаснее, страшные кошмары давили его. Если бы брат его жил в этом доме, он наверно убил бы его в эту ночь. Когда настал день, Жорж принялся рассуждать. Ему самому следует умереть, выскочить из окна, или броситься под колеса вагонов. Однако он вышел около десяти часов, чтобы подышать свежим воздухом. Обегав весь Париж, он почувствовал желание увидеть Нана перед смертью. Быть может, одним словом, она его спасет. Было три часа, когда он вошел в отель на авеню Виллье.
Около полудня страшная весть поразила старую m-me Гюгон. Филипп был накануне арестован, его обвиняли в растрате 12,000 франков из полковой казны. Более трех месяцев он брал из кассы небольшие суммы, надеясь их вернуть, скрывая дефицит подложными документами, всякий раз, когда происходили проверки. Эта уловка постоянно удавалась, благодаря беспечности начальства. Старуха мать, пораженная преступлением своего сына, в отчаянии проклинала Нана. Она знала о связи Филиппа, предчувствие страшного несчастия давно давило ее и удерживало в Париже. Но такого позора она не ожидала и теперь обвиняла себя в том, что отказывала сыну в деньгах. Упав на кресло в изнеможении, она рыдала, сознавая свое бессилие помочь этому горю, подавленная сознанием страшного позора для семьи. Однако она встала, вспомнив о Жорже, ей оставался еще один сын, он там наверху, он спасет всех. Тогда она с трудом поднялась наверх, ободряемая мыслью, что у нее остался еще один возлюбленный ребенок. Но комната наверху была пуста. Горничная ей сказала, что граф вышел очень рано. Оставшись одна, она все поняла. В этой комнате все предвещало новое несчастье, измятая постель говорила о мучительной ночи, опрокинутый стул среди всеобщего беспорядка возбуждал мысль о смерти. Сердце ее мучительно сжалось. Жорж наверно у этой женщины. М-м Гюгон сошла вниз, убитая горем.
С самого утра Нана имела неприятности. Прежде всего, явился булочник со счетом в 130 франков, но она и этой пустой суммы не могла уплатить, несмотря на царственную роскошь своего отеля. Он приходил двадцать раз взбешенный, что у него перестали брать хлеб с тех пор, как он отказал в кредите. Прислуга держала его сторону. Франсуа уверял его, что он никогда не получит денег, если не сделает сцены, Шарль готовился идти вместе с ним, чтобы требовать уплату за сено, которое он купил на свои деньги, Виктория советовала ждать появления кого-либо из господ, чтобы в присутствии гостей требовать денег. Благодаря прислуге, поставщики знали всю подноготную барыни, и в кухне происходила страшная суматоха. Только Жюльен, метр-дотель, слегка защищал Нана: барыня, все-таки, шикарная. — Когда же его стали обвинять в том, что он хочет сделаться ее любовником, он нагло смеялся, что выводило кухарку из терпения, он уверял, что, на месте мужчин, он плюнул бы на такую женщину.
Франсуа назло посадил булочника в передней, не предупредив барыню, которая встретила его, когда шла завтракать, причем он наговорил ей дерзостей. Она взяла счет и велела ему прийти часа в три. Тогда он ушел, продолжая ругаться и грозя, когда вернется, разделаться с ней по своему, если она не уплатит денег.
Нана потеряла аппетит, взбешенная этой сценой. На этот раз — не отделаться от этого человека. Раз десять она откладывала для него деньги и всякий раз тратила их, неизвестно на что. К тому же она рассчитывала на Филиппа и удивлялась, что он не несет обещанных 200 франков. Но он придет и она уплатит. Такая досада! еще накануне она истратила более 1,000 фр. для Сатэн и теперь у нее остался всего один золотой.
Однако капитан не являлся. В начале третьего Нана стала сильно, тревожиться, пришел Лабордэт. Он принес ей рисунки кровати. Это развлекло молодую женщину, и она на минуту забыла обо всем остальном, она танцевала, хлопая в ладоши, и с любопытством принялась рассматривать рисунки, которые ей объяснял Лабордэт.
— Ты видишь, это изображает лодку… дальше букет цветущих роз, там гирлянда цветовой букетов, зелень будет эмалирована, розы из чистого золота. У изголовья будет представлена группа резвых амуров, среди трельяжа из серебра.
Нана прервала его вне себя от восхищения.
— Ах! какой забавный этот маленький амур! Какая у него лукавая улыбка! У них у всех плутовское лицо.
Она была в восторге. Ювелиры уверили, что ни у одной королевы не было такой кровати. Но вот в чем затруднение. Лабордэт показал ей два рисунка для той части кровати, которая приходилась к ногам. Один изображал лодку, другой рисунок был более сложный. На нем изображалась спящая ночь, закутанная в покрывало, которое Фавн внезапно отдернул. Лабордэт прибавил, что если она выберет последний рисунок, то ювелир намерен изобразить ее в виде спящей ночи. Нана при этой мысли побледнела от удовольствия.
— Для этого, однако, ювелиру нужна модель твоей головы и плеч, — заметил Лабордэт.
Она спокойно взглянула на него.
— Если дело идет о произведении искусства, она охотно будет позировать. И так дело решено. Она выбирает этот сюжет. Но Лабордэт продолжал:
— Подожди… это будет стоить на 12,000 фр. дороже.
— Ах, помилуй, это решительно все равно, — воскликнула она, с громким хохотом. — Разве у моего ‘мордашки’ нет денег. Между близкими знакомыми она иначе не называла графа. И ее гости иначе не спрашивали о нем: ‘Видела ли ты своего ‘мордашку’ вчера? А мы думали, что ‘мордашка’ здесь’. Нана, однако, не решалась на такую фамильярность в присутствии самого графа.
Лабордэт свертывал рисунок, давая последние объяснения. Ювелир обещает сделать эту кровать, за два месяца, к 25-му декабря. На следующей неделе явится скульптор, чтобы снять с нее модель. Провожая Лабордэта, Нана вспомнила о булочнике, она неожиданно спросила его:
— Кстати, нет ли с тобою десяти золотых?
Лабордэт твердо держался правила никогда не давать денег взаймы женщинам. Он всегда отвечал одно и то же.
— Нет, миленькая, я сам на мели… Но, если хочешь, я пойду к твоей, ‘мордашке’.
Она отказалась. Это бесполезно. За два дня до этого, она стянула с графа 5,000 франков. Она даже пожалела о его щедрости. По уходе Лабордэта, явился булочник, ранее трех часов. Он грубо уселся в прихожей, громко ругаясь. Нана слушала, притаившись в уборной. Она бледнела, когда до нее долетали снизу насмешки прислуги. В кухне помирали со смеху, кучер смотрел в окно со двора, Франсуа поминутно входил в прихожую, перемигиваясь с булочником. Все потешались над Нана, казалось, стены повторяли хохот, она чувствовала себя одинокой среди прислуги, которая закидывала ее грязью. Она бросила мысль занять еще 130 франков у Зои, которой она уже была много должна, ей мешала гордость. Волнение ее было так велико, что, ходя по комнате, она громко говорила сама с собою.
Не позвонив даже горничной, она с лихорадочной поспешностью стала одеваться, чтобы бежать к Триконше. Это было ее последним прибежищем в тяжелые минуты. В дни, — появлявшиеся теперь все чаще и чаще, — когда в ее царственной роскоши оказывались прорехи, она всегда являлась в Триконше в полной уверенности, что там для нее всегда приготовлено золотых двадцать пять. Она ходила к старухе совершенно спокойно, по привычке, как бедные ходят к закладчику.
— Этакий врунишка этот капитан! — бормотала она, завязывая лепты на своей шляпке. — Надейся, после этого, на мужчин, которые клянутся тебе в любви. Вот куда он принуждает меня идти… Ну, вытурю ж я его, как только он нос покажет! Держу пари, что у него какая-нибудь попойка с товарищами.
Но, в ту самую минуту, как она выходила из комнаты, с ней столкнулся Жорж. В первую минуту она не заметила его мертвенной бледности и мрачного огня, сверкавшего в его расширенных глазах. Со вздохом облегчения она вскричала:
— А, ты от брата?
— Нет, — отвечал бедняга, побледнев еще более.
Она, в отчаянии, махнула рукой. Чего же ему нужно? Зачем он загородил ей дорогу? Ей не до него, она занята. Но, вдруг, обернувшись, она спросила:
— Нет ли у тебя денег?
— Нет.
— Ах, я и забыла. Какая я дура, право! Никогда ни гроша в кармане, нечем даже заплатить за омнибус… Мамаша не дает… Ах, вы, мужчины!
Она направилась к двери, но он удержал ее. Ему нужно поговорить с ней. Она, в сердцах, крикнула, что ей некогда возиться с ним. Но он остановил восклицанием:
— Я знаю, что ты выходишь замуж за моего брата!
Это показалось ей до того неожиданным и забавным, что она бросилась в кресло, чтобы похохотать на свободе.
— Да, — продолжал ребенок, — ты выходишь за него, а я этого не хочу… Ты должна выйти за меня, понимаешь. Я за тем и пришел.
Она слушала его, разинув рот.
— Как, и ты тоже? Что это у вас? Семейная болезнь, что ли. Никогда! Вот выдумали! Я разве просила вас об этом? Вы с ума сошли. Не хочу никого из вас! Никогда!
Лицо Жоржа просветлело. Что, если он ошибся?..
— В таком случае, — сказал он, — поклянись мне, что у вас ничего нет с братом.
— Ах, как ты мне надоел! — крикнула Нана с нетерпением, поднимаясь с кресла. — Ты позабавил меня, ну, и довольно. Говорят тебе, что мне некогда!.. Ну, да, я люблю твоего брата. Разве ты меня содержишь, разве ты за меня платишь? Мне нечего тебе давать отчета! Ну, да, я люблю твоего брата…
Он схватил ее за руку и сжал ее так, что суставы хрустнули.
— Не говори этого, не говори этого! — бормотал он.
Сильным ударом она заставила его выпустить ее руку.
— Мне больно! — крикнула она. — Вот сопляк! Будь добра к мальчикам!.. Голубчик, ты окажешь мне большое одолжение, если уберешься отсюда. Я не прогоняла тебя до сих пор из жалости…
Да. Нечего таращить глаза! Давно уже с моей стороны все кончено. Вдобавок мне всегда было неприятно вспоминать о том, что между нами было… Глупость с моей стороны, и какая! Нельзя же мне вечно оставаться твоей мамашей. Нет, гораздо приятнее рожать детей, чем выкармливать их.
Он слушал ее с мучительной тоской, без звука, без жеста, точно в оцепенении. Каждое слово поражало его, как смертельный удар, в самое сердце. Она же даже не замечала его страдания за все неприятности этого дня.
— Хорош тоже н твой братец! Обещал мне двести франков, а теперь ищи ветра в поле… Мне плевать на эти деньги — я на помаду трачу больше. Но мне досадно, что он ставит меня в большое затруднение… Хочешь, чтоб я тебе все рассказала?.. Ну, так знай же, что из-за твоего брата я должна теперь идти добывать двести франков…
Это был последний удар. Он загородил ей дорогу и, сложив с мольбой руки, повторял:
— Нет! нет! нет! Ради Бога!
— Я сама была бы очень рада, — сказала она. — Есть ли у тебя деньги?
Нет, у него нет денег. Он отдал бы жизнь за двести франков. Никогда не чувствовал он себя таким жалким, беспомощным. Он дрожал, как в лихорадке. Все его милое личико выражало такую бесконечную муку, что Нана, наконец, заметила это и была тронута. Нежно, отстраняя его, она сказала:
— Послушай, котеночек, не удерживай меня… будь умница. Ты — ребенок, и это мне нравилось когда-то, но теперь я должна подумать о моих делах. Рассуди сам… Твой брат — мужчина. С ним другое дело… Только вот что ты, голубчик, пожалуйста, не рассказывай ему всего этого. Ему вовсе не следует знать, куда я иду… Всегда я наговорю лишнего, когда вспылю!
Она засмеялась. Затем, обняв его и целуя в лоб, она сказала:
— Прощай, миленький! Кончено, все кончено, понимаешь! Прощай!
Она ушла. Он остался один посреди салона. Последние слова звучали в его ушах, как удары погребального колокола: кончено, все кончено! Ему казалось, что земля шатается у него под ногами. В воображении его оставался один Филипп. Она не отпиралась, она его любит, она не хочет, чтоб он знал о ее поступке. Кончено, все кончено. Он вздохнул и осмотрелся. Плакать он не мог, но какая-то свинцовая тяжесть давила его грудь. Мало-помалу воспоминания прошлого стали носиться перед его глазами. Ему припомнились блаженные ночи в Миньоне, — ночи полные такого счастья, когда она играла с ним, как со своим ребенком. И никогда, никогда больше! Он слишком мал, он чересчур медленно рос, брат заступил его место, потому что у него есть борода. Но что же с ним будет? Он не может жить без нее. Его страсть превратилась в какую-то бесконечную нежность и вместе с тем непобедимую чувственность. Он отдался Нана всем своим существом. Как забыть эту женщину, раз брат его остается здесь. Брат! Ведь, это его кровь, он сам! Мысль о его счастье возбуждала в нем неистовую ревность. Нет, лучше умереть!
Двери оставались открыты настежь. Прислуга, увидав, что барыня вышла из дому пешком, стала шуметь, как в трактире. Внизу Шарль и Франсуа хохотали с булочником. Зоя, проходя через будуар, спросила Жоржа, намерен ли он дождаться возвращения барыни. Он ответил, что намерен, потому что забыл ей передать кое-что. Когда горничная вышла, он принялся искать по комнатам. Не найдя ничего другого, он взял с туалетного столика длинные и чрезвычайно острые ножницы, которыми Нана вечно подстригала заусеницы и волоса на теле… Затем в течение целого часа он терпеливо ждал, спрятав руку в карман и нервно сжимая в ней ножницы.
— Барыня вернулась! — сказала, проходя мимо, Зоя, очевидно караулившая Нана где-нибудь у окна.
По комнатам началась суетня. Смех умолк, двери затворились. Жорж слышал, как внизу Нана в нескольких словах рассчиталась с булочником. Затем она поднялась вверх.
— Как, ты еще здесь! — воскликнула она, заметив его. — Ну, миленький, видно, нам придется поссориться!
Она пошла в спальню, он последовал за ней, повторяя:
— Нана, хочешь выйти за меня замуж?
Она пожала плечами. Вопрос так глуп, что не стоит отвечать.
— Нана, хочешь выйти за меня замуж?
Она хлопнула дверью. Но левой рукой он придержал ее, а правую вынул из кармана вместе с ножницами и, спокойно подняв их, вонзил себе в грудь.
Нана инстинктивно почувствовала, что совершилось какое-то несчастие, и обернулась. Увидев, что Жорж нанес себе, удар, она пришла в негодование.
— Вот сумасшедший, вот сумасшедший!.. да еще моими ножницами!.. Перестанешь ли ты, дрянной мальчишка!.. Ах, Боже мой, ах, Боже мой!.. Ей сделалось страшно. Жорж, упав на колени, нанес себе второй удар, от которого свалился. Он загородил своим телом дверь. Тогда она совершенно потеряла голову и стала кричать из всех сил, не смея переступить через тело.
— Зоя, Зоя, да идите же скорей… Отнимите у него ножницы… Это ни на что не похоже, такой ребенок!.. Он зарежется! у меня в квартире! Слыханное ли дело…
Она не могла смотреть на него без ужаса. Он был бледен как полотно, глаза закатились. Из раны почти не текло крови, тонкая струйка ее чуть виднелась на жилете. Нана уже решилась было перешагнуть через тело, но неожиданное видение заставило ее отступить. Прямо на нее медленно шла какая-то старая дама. Она узнала в ней m-me Гугон. Панический страх овладел ею. Не будучи в состоянии объяснить себе ее прихода, она подумала, что перед ней привидение. Она все отступала, в шляпке, в перчатках. Страх ее дошел до того, что она стала оправдываться, лепеча.
— Сударыня, это не я, клянусь вам… Он хотел жениться на мне, я отказала и он зарезался.
M-me Гугон медленно приближалась, вся в черном, бледная. В карете она совсем не думала о Жорже. Все мысли ее были сосредоточены на Филиппе. Может быть, эта женщина в состоянии дать в пользу его показания, которые тронут судей. Она решила умолять ее, чтобы она спасла несчастного ее сына. Внизу двери были открыты. Она взошла по лестнице, с трудом переступая с ступеньки на ступеньку, но не знала, куда идти дальше.
Внезапные крики указали ей дорогу. Затем она увидела человека на полу с кровью на груди. Это был Жорж, ее второй сын.
Нана бессмысленно повторяла.
— Он хотел жениться на мне, я отказала и он зарезался.
Не испустив ни одного крика, m-me Гугон с трудом опустилась на колени. Да, это был второй ее сын, Жорж. Один обесчещен, другой убит. Она уже не удивлялась — все для нее погибло! Лицо ее хранило печать немого отчаяния. Вся ее строгая й величавая фигура, казалось, застыла. Стоя на коленях на этом ковре, она забыла место, где находится, и все, что окружает ее. Она смотрела только в лицо Жоржу и, приложив руку к его сердцу, слушала. В своем безмолвии она казалась такой величественной, что Нана, дрожа всем телом, принялась лепетать:
— Это он сам!.. Это не я. Вы видите, я только что вернулась.
M-me Гугон чуть слышно вздохнула. У нее сделалось легкое сердцебиение. Тогда, подняв голову, она взглянула на эту комнату, на эту женщину и, казалось, припоминала. Огонь сверкнул в ее потухших глазах. Нана продолжала оправдываться, стоя по другую сторону разделявшего их тела.
— Клянусь вам, сударыня… Если бы брат его был здесь, — он сказал бы вам…
— Брат его совершил кражу, и теперь в тюрьме, сухо ответила мать.
Это известие окончательно ошеломило Нана. Но из-за чего все это? Этот зарезался, тот украл! С ума они что ли сошли все в этой семье! Она уже не оправдывалась, а была точно чужою в доме, предоставив m-me Гугон распоряжаться. Прислуга пришла, наконец. Старая дама потребовала, чтоб бесчувственного Жоржа непременно перенесли в карету. Она готова была скорее причинить ему смерть, чем оставить его в доме. Нана бессмысленным взглядом следила за прислугою, которая несла бедного Зизи, взяв его за плечи и за ноги. Мать шла сзади, еле передвигая ноги, опираясь о мебель, убитая гибелью всего, что было ей дорого. На лестнице она зарыдала и, обернувшись к Нана, повторила два раза.
— О, вы нам сделали много зла! Вы нам сделали много зла!
Это было все, что она сказала. Нана, все еще в шляпке и перчатках, опустилась в кресло. В доме воцарилось гробовое молчание. Экипаж уехал. Она сидела неподвижно, как статуя, поглощенная этик событием. Четверть часа спустя, граф Мюффа застал ее на том же месте. Но тут она успокоила себя потоком слов, рассказывая о несчастии, возвращаясь двадцать раз к одним, и тем же подробностям, поднимая окровавленные ножницы, что бы показать, как Зизи закололся. В особенности, она заботилась о том, чтобы оправдать себя.
— Ну, скажи, голубчик, разве я виновата? Если б ты был судьей, разве ты обвинил бы меня? Ведь, я не просила Филиппа воровать, Жоржа тоже не подбивала к самоубийству. Во всем этом я не виновата ни душей, ни телом… и я же больше всех терплю. У меня в доме делают глупости, из этого выходят для меня же неприятности, на меня смотрят, как на злодейку…
Она принялась плакать. После нервного возбуждения она впала в меланхолию.
— Ты тоже, кажется, недоволен… Спроси-ка у Зои, пусть она скажет тебе, при чем я тут… Да говорите же, Зоя, объясните графу…
Уже несколько минут тому назад, горничная, взяв из уборной полотенце и таз, терла ковер, чтоб смыть кровавое пятно, не успевшее еще застыть.
— О, поверьте, сударь, барыня так огорчена.
Мюффа был поражен, ошеломлен этой ужасной драмой. Образ матери, оплакивающей своих детей, предстал пред ним. Он знал величие ее души и видел ее в черном вдовьем платье, одиноко угасающей в Фондеттах. Тем временем скорбь Нана усилилась. Теперь мысль о Зизи, распростертом на ковре с кровавым пятном на груди, приводила ее в отчаяние.
— Он был так мил, так добр, так нежен… Ах, голубчик, я любила этого ребенка. Тем хуже для тебя, если это тебя раздражает. Я не могу, скрыть этого теперь — это не в моей власти… Да и к тому же, что тебе в том? Его уже нет. Ты дождался всего, чего тебе нужно, теперь ты уж никогда не поймаешь нас…
Последняя мысль так опечалила Нана, что он стал, наконец, утешать ее. Полно, нужно быть твердой, ведь, она, в самом деле, ни в чем не виновата. Но она вдруг сама успокоилась, обратившись к нему со словами:
— Послушай, ты сейчас же пойдешь узнать о его здоровье… сейчас же! Я этого требую.
Он взял шляпу и пошел исполнять ее приказание. Через три четверти часа он вернулся и увидел высунувшуюся из окошка Нана. Он крикнул ей, что ребенок жив и что полагают даже, что он выздоровеет. Тогда она стала прыгать от радости, петь, плясать, находя весь мир прекрасным. Однако Зоя была недовольна. Проходя мимо кровавого пятна, она каждый раз повторяла:
— Видите, сударыня, не сходит.
Действительно бледно-красное пятно виднелось на белом ковре. Казалось, что эта кровь загораживала вход в комнату.
— О, пустяки! — воскликнула Нана, счастливая, — оно со временем сойдет.
На другой день граф Мюффа тоже забыл про это приключение. Когда он возвращался домой, он поклялся было никогда более не возвращаться к этой женщине, считая несчастие Филиппа и Жоржа предупреждением и для себя. Но ни вид м-м Гугон в слезах, ни вид больного Жоржа не в состоянии были дать ему силу. От всех потрясающих впечатлений этой драмы в душе его осталась только, — хотя он и не смел признаться в этом, — радость, что он избавился от соперника, очаровательная молодость которого всегда раздражала его. Он дошел до страсти исключительной, ревнивой, одной из тех страстей, к которым способны только мужчины, никогда не знавшие молодости. Он любил Нана, как любовник и как отец, ему нужно было сознавать, что она вся принадлежит ему, ему нужно было слышать ее голос, чувствовать ее дыхание. Его страсть, перейдя за пределы чувственности превратилась в нежность, в чистую любовь, тревожную, ревнивую, иногда мечтающую об искуплении, о прощении их обоих, коленопреклоненных пред алтарем. Вера каждый день овладевала им все более и более среди лихорадки его страсти. Он снова стал ходить по церквам, исповедуясь и приобщаясь каждую неделю, беспрерывно каясь и раскаянием усиливая прелести греха. Когда же исповедник позволил ему отдаться своей страсти, он искупал свой грех страстными молитвами, полными самого набожного смирения. Он считал искупительной жертвой ту пытку, которую ему приходилось испытывать у Нана. Мучения эти увеличивались с каждым днем, но он нес свой крест с покорностью верующего, обреченного на тяжкое испытание. Все оскорбляло его в этой женщине и все влекло его к ней. Страсть болезненная, мучительная, охватывала все его существо. Но всего мучительнее были для него беспрерывные измены этой женщины, совершенно неспособной понять его глупых капризов, как она называла его притязания. Он мечтал о любви вечной, неизменной. Он платил ей за это, и она дала клятву, но ему было известно, что она обманывает его на каждом шагу.
Однажды, утром, увидав, что Фукармон выходит из отеля в очень странный час, он сделал ей сцену. Она вдруг рассердилась, взбешенная ревностью. Уже несколько раз она выказала к нему большую снисходительность. Так, в тот вечер, тогда он застал ее с Жоржем, она первая сознала свою вину, попросила прощения, осыпала его любезностями, чтобы заставить его проглотить эту пилюлю. Но ей надоело, наконец, такое упрямое непонимание женщины. На этот раз она была груба и цинична.
— Ну, да, я люблю Фукармона. Ну, так что же?.. Не по нутру это тебе, миленький ‘мордашка?’
Тут она в первый раз назвала его этим именем. Он побагровел от гнева и вне себя сжал кулаки. Она пошла ему на встречу и, смотря ему прямо в лицо, сказала:
— Нет, это уж чересчур! Если тебе это не нравится, покорно прошу убираться вон. Я не позволю тебе кричать на меня. Еще что выдумал! Заруби себе хорошенько на носу, что я хочу быть свободной, совершенно свободной — понимаешь? Решай сию же минуту: да или нет?
Она пошла к двери и отворила ее. Он не вышел. Уже не первый раз гнала она его таким образом. Теперь это был способ сильнее привязать его в себе. Из-за всякого пустяка, из-за малейшей ссоры она указывала ему дверь, сопровождая это самыми возмутительными размышлениями. О, она найдет себе почище его. Мужчин ей не искать стать! От них у нее отбою нет. Только кликни. Да и не таких флегм, как он, а таких, у которых огонь горит в крови! Он склонял голову, дожидаясь, когда ей понадобятся деньги, и она станет в нему ласковее. В эти дни она была с ним нежна, и он прощал ей все. Один час любви вознаграждал его за недели страданий.
Примирение с женой сделало для Мюффа семейную жизнь еще более невыносимой. Графиня, покинутая Фошри, снова попавшим под власть Розы, стала развлекаться другими привязанностями. Нервная, лихорадочно возбужденная, как женщина, расстающаяся с молодостью, она прожигала жизнь, наполняя беспорядочным своим существованием весь отель. Эстель, после брака, перестала бывать у отца. Эта ничтожная девушка внезапно превратилась в женщину с железной волей, до такой степени непреклонной, что Дагенэ дрожал перед нею. Теперь он ходил с ней к обедне, совершенно обратившись на путь истины, и негодовал на тестя, разорявшего их ради какой-то дряни.
Один только Вено по-прежнему оставался нежным и внимательным к графу, повторяя, что провидение бодрствует! Ему удалось даже проникнуть к Нана, так что он бывал в обоих домах и как в том, так и в другом за всеми стульями виднелась его вечная улыбочка. Что же касается до Мюффа, то, чувствуя себя жалким у себя дома, он предпочитал проводить время в авеню Вильер среди оскорблений и грязи.
Вскоре между ним и Нана денежный вопрос составил все. Однажды, после формального обещания принести ей десять тысяч, он осмелился явиться с пустыми руками. Уже два дня она осыпала его ласками и поцелуями. Такое грубое нарушение обещания и потраченные напрасно нежности привели ее в неистовство. Побледнев, как полотно, она закричала.
— Как? Ты не принес денег!.. Так возвращайся же, голубчик, туда, откуда пришел, да проворнее! Вот дуралей! Он еще хотел поцеловать меня!.. Нет денег — и уходи с носом! Понимаешь?
Он стал оправдываться. У него будут деньги послезавтра. Но она грубо прервала его.
— А мои векселя? Меня посадят в тюрьму, пока ты будешь собирать деньги!.. Да ты посмотри-ка на себя! Уж не думаешь ли ты, что я люблю тебя за красоту? У кого такая харя, должен платить, чтоб его любили… Черт возьми! Если ты не принесешь мне десять тысяч франков сегодня же вечером, я не дам тебе поцеловать и кончика своего мизинца… Честное слово! Я отошлю тебя к жене!
Вечером он принес деньги! Нана протянула ему губы, он замер на них в долгом поцелуе и утешился за весь день мучений. Всего более бесило Нана то, что он вечно трется около нее. Она жаловалась на это Вено, прося увезти его в графине. Зачем же она мирила их, если он по-прежнему не дает ей покоя? В дни, когда в припадках бешенства она забывала свои интересы, она клялась, что сделает ему такую пакость, что ему нельзя будет носа к ней показать. Но, как она сама выражалась, хлопая себя по бедрам, хоть плюнь ему в лицо, он, все-таки, останется и скажет еще спасибо! Тогда начались вечные сцены из-за денег. Она тянула их жадно, ненасытно. Ежеминутно из-за самых ничтожных сумм у них начинался содом, причем, она никогда не упускала случая повторять ему, что живет с ним из-за денег, а не из-за чего другого, что это ей вовсе не приятно, что она любит другого и что ей очень досадно, что приходится иметь дело с таким идиотом, как он! Да, это сущая правда, и потому Нана вечно повторяла, чтобы покончить спор.
— Ах, ты мне противен!
Она уже не стеснялась более, завоевав себе полную свободу. Каждый день она ездила кататься, заводя, знакомства, продолжавшиеся затем в других местах. Это была пышная выставка мотовства и бесстыдства пред лицом всего элегантного Парижа. Герцогини указывали на нее друг другу глазами. Разбогатевшие купчихи подражали покрою ее шляпок, иногда ее ландо останавливало целую вереницу экипажей, в которых сидели финансисты, державшие Европу в своих сундуках, министры, своими толстыми пальцами душившие за горло Францию. Она сделалась одним из украшений Булонского леса. Увлечения, длившиеся всего одну ночь, о которых часто она сама забывала на следующий день, заставляли ее ездить в хорошую погоду в знаменитые рестораны, всего чаще в Мадрит. Она перебывала во всех посольствах, ужинала вместе с Люси Стюарт, Каролиной Эке, Марией Блонд в обществе господ, немилосердно коверкавших французский язык, плативших, чтобы их забавляли, пресыщенных, истощенных. Это называлось у наших дам ‘кутить’.
Граф Мюффа делал вид, что ничего не знает. Ему много приходилось терпеть от мелких дрязг повседневной жизни. Отель в авеню Вильер превратился в ад, в сумасшедший дом, где всеобщая распущенность приводила к самым отвратительным сценам. Нана дошла до того, что стала драться со своей прислугой. Некоторое время она была очень добра к Шарлю, кучеру, заезжая в ресторан, она высылала ему водки через гарсона, она разговаривала с ним из экипажа, находя очень забавным, как он перебранивался с извозчиками, когда ему загораживали дорогу. Но потом вдруг, без всякой причины, она стала называть его идиотом. Она ругалась с ним из-за овса, соломы, отрубей. Несмотря на свою любовь к лошадям, она находила, что они едят слишком много и, однажды, при расчете стала обвинять Шарля в воровстве. Тот вышел из себя и назвал ее прямо шлюхой. Лошади ее, уж конечно, почище ее самой. Нана отвечала в том же тоне, так что граф должен был рознять их и прогнать кучера. С этого начался кавардак между прислугою. Викторина и Франсуа должны были уйти после покражи бриллиантов, случившейся в доме. Жюльен сам потребовал расчета, как говорили по просьбе графа, давшего ему за это крупную сумму. Каждую неделю в прихожей появлялись новые лица. Никогда еще издержки не принимали таких размеров, дом, казалось, превратился в проход, по которому дефилировали подонки контор для найма прислуги. Одна Зоя оставалась на своем месте, занятая своим делом, с единственной заботой упорядочить этот хаос, пока ей не удастся сколотить себе капитал, достаточный, чтобы устроиться самостоятельно. Этот план она давно уже обдумывала.
Граф терпеливо переносил скуку в обществе г-жи Малуар, дело доходило до того, что он с ней играл в карты по целым часам, не смотря на то, что от нее очень дурно пахло. Он переносил присутствие г-жи Лера с ее постоянными жалобами на маленького Луизэ, который был вечно болен. Но ему приходилось переживать еще более тяжелые минуты. Однажды, вечером, он подслушал у двери, как Нана рассказывала Зое одно из своих любовных похождений. Граф бледный сошел тихо по лестнице, как будто ничего не слышал. В другой раз он подслушал, что Нана влюбилась в какого-то певца одного из кафе и что когда тот ей изменил, она в припадке меланхолии выпила настой серных спичек, от этого она заболела, но не умерла. Не смотря на свое презрение к этим свиньям, как Нана называла мужчин, она не могла сохранить свободным свое сердце и постоянно в кого-нибудь влюблялась. С тех пор, как Зоя по личным расчетам перестала наблюдать за порядком, в доме все пошло в разброд, Мюффа боялся неожиданно отворить дверь, отдернуть занавес, или открыть шкаф, всякие хитрости и уловки были оставлены, мужчины были рассованы повсюду, на них можно было натолкнуться в самые неожиданные минуты. Теперь граф всегда кашлял прежде, чем войти.
Несчастного графа до того мучила ревность, что он был спокоен только, когда Нана оставалась в обществе Сатэн. Он даже думал сделать ее своей союзницей. Когда он сам не смел являться к Нана, он напускал на нее Сатэн. Два раза она заставила Нана помириться с ним, но эти сделки были не прочны, Сатэн сама была ненадежна, Зоя с ней постоянно перешептывалась и вела таинственные переговоры о каком-то деле, которое тщательно скрывалось от остальных.
Таким образом, граф, под влиянием своей страсти, падал все ниже. Однако по временам он возмущался. Он, в течении целых месяцев, терпевший присутствие Сатэн и постоянные посещения целой толпы незнакомых мужчин, выходил из себя при одной мысли, что его может обманывать кто-либо из его среды или даже просто из знакомых. Когда Нана призналась ему в своей любви к Фукармону, это так, возмутило его, что он намеревался вызвать на дуэль молодого человека. Не зная, где найти секундантов, он обратился к Лабордэту, который расхохотался при первом же слове..
— Дуэль из-за Нана… но разве вы не понимаете, что весь Париж вас на смех поднимет! Из-за Нана никогда не дерутся!
Граф побледнел.
— Так я ему дам пощечину на улице.
Целый час Лабордэт должен был его уговаривать. Пощечина сделает эту историю еще более постыдной. В тот же день все узнают настоящую причину столкновения, о нем заговорят все газеты. Лабордэт приходил все к одному заключению.
— Невозможно — вы будете смешны!
Эти слова были для Мюффа ножем в Сердце. Он даже не мог драться за женщину, которую любил, его за это осмеют. Никогда еще он так не страдал от своей любви. Это был его последний протест, с этого времени он безмолвно выносил появление незнакомых мужчин в доме Нана.
Нана в несколько месяцев их всех обобрала. Возрастающие требования роскоши увеличивали ее жадность. Она разом обчищала человека. Сначала она опустошила карманы Фукармона, который не продержался и двух недель. Он мечтал о том, чтоб выйти в отставку, накопив около 80,000 фр. в течение своего десятилетнего путешествия. Эти деньги он думал выгодно поместить в Соединенных Штатах, но вдруг вся его осторожность и скупость исчезли, он превратился в дурака, который подписывал векселя из услужливости, рискуя своей будущностью и разрушая свое состояние. Когда Нана прогнала его, он был гол. Она обирала и затем бросила своих любовников не потому, что у нее было злое сердце, а просто от скуки, для развлечения. Впрочем, она снисходительно относилась к Фукармону, советуя ему снова приняться за службу. Потеряв все, ему оставалось покориться своей участи.
После того Нана принялась за Стейнера, а после него за Ла-Фалуаза. Он давно добивался чести быть разоренным ею, потому что это ему казалось шикарным. Ему хотелось приобрести хоть какую-либо известность при помощи женщины. В два месяца весь Париж его узнает, он увидит свое имя в газетах. Оказалось, что и шести недель было достаточно. Его наследство состояло из поместья с землею, лугами, лесом и фермой. Он все продал почти разом. Нана одним духом поглощала целые десятины. Роскошные леса, золотистые виноградники, зеленые луга, все провалилось в эту бездну, исчезли тоже водоем, каменоломня и три мельницы. Нана оставила за собою такие же следы, как нашествие врага или стая саранчи, опустошающей целые провинции. Земля, на которую ступала ее маленькая ножка, казалось, горела. Она пожирала это наследство также мило и легко, как коробку конфет после обеда или завтрака. Для нее все эти богатства не более значили. Наконец, дело дошло до того, что остался только один маленький лес. Она и его поглотила с маленькою гримасою. Ла-Фалуаз улыбался, как идиот, кусая набалдашник своей трости. Долги давили его, он имел не более ста франков доходу. Ему ничего более не оставалось, как вернуться в провинцию и поселиться у полусумасшедшего дяди. Но он, все-таки, был доволен: по крайней мере, он стал теперь вполне шикарен. ‘Фигаро’ два раза пропечатал его имя, в накрахмаленной манишке и узком сюртуке он рисовался, как попугай, походя на деревянного истукана, он так бесил Нана своей глупостью, что она его, наконец, стала бить. В это время Ла-Фалуаз привел к Нана Фошри. Несчастный журналист был уже обременен семьей. После его разрыва с графом, он попал в руки Розы, которая превратила его в настоящего мужа. Миньон сохранил в доне только роль распорядителя, ревностно охраняя имущество своих сыновей. Он покорился упорной любви своей жены, мечтая в тоже время извлечь из нее выгоды. Между тем, Фошри поселился в доме, как хозяин. Он принимал всевозможные предосторожности, когда обманывал Розу, — точь-в-точь как добрый супруг. Торжество Нана заключалось в том, чтоб завладеть им и пожрать журнал, который он основал на средства одного приятеля. Она, впрочем, не говорила явно об этой связи, обращаясь с Фошри, как с человеком, с которым следует вести сношения втихомолку, говоря о Розе, она постоянно прибавляла: ‘эта несчастная Роза’. На счет журнала она в течение двух месяцев покупала цветы. Она пользовалась всеми доходами, начиная с хроники и кончая театральными рецензиями. Когда, наконец, она истощила все средства редакции, расстроила всю администрацию, ей вздумалось устроить зимний сад в своем отеле, и типография была продана. Впрочем, все это он делал ради шутки. Когда Миньон, обрадованный этим происшествием, пришел осведомиться, нельзя ли к ней пристроить Фошри окончательно, она спросила, с чего он вздумал над ней смеяться. Человек без копейки денег, который живет платой за свои статьи и сочинения! Нет, благодарю покорно! На подобную глупость способны только артистки, как эта несчастная Роза. Опасаясь измены со стороны Миньона, способного донести на них жене, она решила удалить Фошри, который платил ей только своими рецензиями.
Однако между ними сохранились хорошие отношения, и они вдвоем потешались над идиотом Ла-Фалуазом. Им бы никогда и в голову не пришло видаться, если бы не желание позабавиться на счет этого идиота. Им казалось особенно забавным целоваться в его присутствии, кутить напропалую на его деньги, а его отправлять на другой конец города, чтоб он им не мешал. Возвратившись, он изумленно выслушивал их шутки и намеки, ровно ничего не понимая. Однажды, поощряемая журналистом, Нана обещала дать пощечину Ла-Фалуазу, в тот же вечер она исполнила свое обещание. Чтоб доказать, до чего доходит подлость мужчин, она иногда подзывала его нарочно, чтоб дать ему пощечину, от которых у нее, с непривычки, краснели ладони. Ла-Фалуаз только бессмысленно улыбался со слезами на глазах. Его восхищала такая фамильярность, он находил ее обворожительной.
— Знаешь ли, — сказал он однажды после потасовки, — тебе бы следовало пойти за меня замуж… Нам бы обоим жилось весело!..
— Мне выйти замуж за тебя!.. Если бы я только захотела, то давно бы нашла себе мужа! Да еще почище тебя, голубчик!.. Разве ты не знаешь, что мне делали тьму предложений? Вот посчитай-ка! Филипп, Жорж, Фукармон, Стейнер — это четыре, еще разные другие, которых ты не знаешь… Вое поют одно и то же. Когда перестаю нежничать с ними, они тотчас же принимаются повторять: ‘Выходи за меня замуж! Выходи за меня замуж’.
Она начала горячиться и, наконец, разразилась:
— Нет, я не хочу!.. Разве я на это способна? Ты досмотри на меня. Я не могу, оставаясь той же самой Нана, навязать себя на шею мужчину?.. Да к тому же это одна грязь… мерзость…
Она принялась отплевываться.
Однажды, вечером, Ла-Фалуаз исчез. Через неделю узнали, что он поселился в провинции у своего дядя, который имел манию собирать и сушить цветы. Ла-Фалуаз принялся гербаризировать, наклеивал для дяди сухие травы и в тоже время сватался на какой-то некрасивой и богомольной кузине. Нана не плакала о нем, она только заметила графу:
— Ну, вот, мой котенок, одним соперником у тебя меньше. Ты можешь торжествовать сегодня… Он начинал становиться опасным и даже думал на мне жениться. Заметив, что он бледнеет, она смеясь кинулась ему на шею, как бы желая лаской подсластить ему каждую пилюлю.
— Не правда ли? Ты недоволен тем, что не можешь на мне жениться?.. Я знаю, ты бесишься, когда мне делают предложение?.. Но тебе уж нельзя, надо прежде, чтоб твоя жена околела… Ах, если б это случилось, ты бы тотчас упал к моим ногам, с мольбой, со слезами, с клятвами? Не правда ли, дорогой мой, как это было бы хорошо?
Она говорила мягким голосом, убаюкивая его своими хищными ласками. Он краснел в смущении, целуя ее.
Тогда она воскликнула:
— Ведь, я, ей Богу, угадала! Он об этом думал. Он только ждет, чтоб жена его околела. Ай, да молодец! Он хитрее других!
Мюффа теперь переносил присутствие соперников. Ему оставалось только то утешение, что прислуга и обычные посетители величали его ‘барином’, на него смотрели, как на официального любовника, платившего больше всех. Его страсть доходила до бешенства, он сохранял свое положение в доме только, платя и платя постоянно. За каждую улыбку его обирали и еще потешались над ним. Когда он входил в комнату Нана, он прежде всего отворял окна, чтоб очистить воздух, пропитанный запахом сигар, который душил его. Эта комната превратилась в какой-то базар. Все переступали через ее порог, и никого не останавливал кровавый след, видневшийся у двери. Это пятно ужасно злило Зою, любившую чистоту. Оно постоянно мозолило ей глаза, и никогда не входила она к барыне, не заметив:
— Странно, почему это пятно не сходит… Кажется, народу проходит довольно.
Нана, получившая известие о выздоровлении Жоржа, постоянно отвечала одно в тоже:
— Ах! сойдет со временем!.. Оно уже и теперь бледнее.
Каждый из посетителей — Фукармон, Стейнер, Ла-Фалуаз, Фошри, — уносил с собою частицу этого пятна на подошвах. Мюффа, которого это пятно занимало столько же, сколько и Зою, невольно всматривался в него, чтобы угадать по его цвету число перебывавших посетителей. Это пятно наводило на него какой-то безотчетный страх, он всегда старался перешагнуть через него, как бы из боязни наступить на живое тело, распростертое на земле.
Но лишь только он входил в комнату, с ним делалось головокружение. Он все забывал — толпу посетителей, перебывавших в ней, и зловещее пятно на пороге. Иногда, выходя на чистый воздух, он рыдал от позора и негодования, давая клятву никогда не возвращаться. Но стоило портьере опуститься за ним, его тотчас охватывал теплый аромат будуара, а им овладевал сладострастный трепет. Эта женщина овладела их с деспотизмом гневного божества, устрашая его или награждая милостивым блаженством, за которыми следовали целые часы мучительных, адских страданий. Здесь он произносил те же мольбы, им овладевало то же отчаяние, то же смирение отверженного существа, подавленного греховностью. Здесь поднимались из темной глубины его души желанья и стремления, сливаясь между собой. Здесь он отдавался потребности верить и любить — этим могучим рычагам, которые двигают всем миром. Комната Нана доводила его до сумасшествия, в ней его личность исчезла, подавленная силой женской красоты.
Заметив его смирение, Нана тиранически воспользовалась своим торжеством. Она не довольствовалась тем, что уничтожала человека, ей необходимо было втоптать его в грязь. Затворив двери своей комнаты, она любила наблюдать, до чего может доходить низость человека. Прежде она, шутя, награждала его щелчками, заставляя его выполнять свои приказания, повторять за собою бессмысленные фразы, коверкать слова, как ребенок.
Или подражая медведю, она ходила вокруг него на четвереньках, делая вид, как будто хочет его растерзать: она даже для шутки хватала его за икры. Вставая, она говорила:
— Теперь ты так сделай… Я уверена, что ты так не сумеешь!
Все это его восхищало. Она его забавляла, подражая медведю, со своей белой кожей и золотистыми кудрями. Он хохотал, ходил на четвереньках, рычал, хватал ее за икры, тогда, как она убегала от него с притворным ужасом.
— Ах! как мы глупы, — говаривала она, — утомившись. Ты себе представить не можешь, как ты безобразен, котик мой! Вот, если бы тебя так увидали в Тюльери. Но эти игры продолжались не долго. Вскоре они приняли какой-то бешеный характер. Их прежний благочестивый ужас во время бессонных ночей теперь превратился в жажду спуститься на степень животных, ходить на четвереньках, рычать и кусаться. Однажды, когда он ползал на четвереньках, подражал медведю, она так сильно толкнула его, что он ударился об стол. Она расхохоталась, заметив, что у него вскочила шишка на лбу. С этого времени, она стала обращаться с ним как с животным, угощая его пинками и щелчками.
— Ну, ну… ты теперь лошадь… Ну, старая кляча, пошевеливайся!
В другой раз он изображал собаку. Она бросала ему свой надушенный платок, а он должен был приносить его в зубах на четвереньках.
— Цезарь, апорт!.. Постой, я тебе задам, если ты его уронишь!. Хорошо, Цезарь! ты умница, послушный, служи!
Ему такое унижение было приятно, его потешало подражать животному, желая ей угодить, он кричал:
— Бей сильнее!.. Гам, гам! я бешеный! бей еще, бей!
Это была ее месть, бессознательная злоба, унаследованная от предков.
Однако ювелиры слова не сдержали и окончили кровать только к средине января. Мюффа в это время находился в Нормандии, куда он отправился, чтобы распродать последние остатки своего богатства, Нана требовала немедленно 4,000 франков. Он должен был вернуться только через день, но окончив свои дела ранее, чем думал, он поспешил возвратиться. Не заходя домой, он прямо отправился в авеню Вильер. Еще не было двенадцати часов. Так как у него был ключ от калитки с улицы Кардинэ, то он вошел, не стучась. Наверху Зоя, вытиравшая пыль в салоне, была поражена его появлением. Желая его задержать, она принялась рассказывать ему несвязно какую-то историю о Вено, который, будто бы, разыскивает везде графа, имея сообщить ему нечто важное. Мюффа слушал ее, ничего не понимая, но вдруг, заметив ее смущение, он почувствовал такую бешеную ревность, что бросился к двери комнаты, из которой доносился смех. Дверь растворилась настежь, а Зоя удалилась, пожимая плечами. Тем хуже для барыни, если она такая сумасшедшая. Пускай разделывается, как знает.
Мюффа, пораженный зрелищем, которое представилось его глазам, мог только воскликнуть:
— Боже! Боже!
Комната блистала царственной роскошью. Обои из розового бархата, напоминавшего свет вечерней зари, когда Венера появляется на горизонте, были усеяны серебряными блестками в виде звезд. Золотые кисти, спускавшиеся по углам, и такая же бахрома, напоминали распущенные кудри и придавали комнате своеобразную прелесть. Напротив двери возвышалась кровать из золота и серебра, которая блистала новизной. Это был трон, на котором Нана могла покоить свое тело. Этот трон был достоин ее красоты, и на нем она лежала в эту минуту. Тут же находился маркиз Шуар, — смешная и несчастная развалина.
Граф, судорожно сжимая руки и затрепетав всем телом, повторял:
— Боже! Боже!
Для маркиза цвели эти розы среди золотистой листвы, для него наклонялись амуры с шаловливой улыбкой, для него Фавн сорвал покрывало со спящей нимфы, которая была изображением самой Нана. Когда дверь отворилась, маркиз хотел бежать.
Нана вскочила, чтобы захлопнуть дверь. Все неудачи с этим графом! Всегда он тут не вовремя! Зачем ему было ехать за деньгами в Нормандию? Старик ей сейчас же принес 4,000 франков, она его и приняла.
— Тем хуже для тебя! — воскликнула она, захлопывая дверь, — сам виноват. Разве входят таким образом! Ну, теперь-то ты, наконец, уберешься, скатертью тебе дорога!
Мюффа стоял перед закрытой дверью, как громом пораженный. Холодная дрожь обдала его с головы до ног. Затем, подобно подрубленному дереву, он зашатался и упал на колени и, простирая в отчаяния руки, бормотал:
— Нет, это уж слишком, о Боже, это уже слишком!
Он со всем помирился. Но этого он не мог вынести. Силы изменили ему, он переживал минуту, когда рассудок покидает человека. В отчаянии, поднимая руки к небу, он призывал Бога.
— О, нет, нет!.. Боже, помоги мне! Пошли мне смерть!.. Этот человек! о, Боже мой! все кончено, возьми меня, чтоб я ничего не видел и не чувствовал…
Горячая мольба продолжала выливаться из его груди. Но вдруг кто-то прикоснулся к его плечу. Он поднял глаза и увидел Вено, который изумился, видя его на коленах перед закрытою дверью. Уверенный, что молитва его услышана, граф бросился на шею старика. Теперь он мог плакать, и он, рыдая, повторял:
— Брат мой… брат мой…
В этом крике вырывалась вся мука оскорбленного человеческого достоинства. Он плакал горькими слезами, обнимая Вено и повторяя прерывающимся голосом:
— О, брат мой, как я страдаю!.. Ты один остался у меня… Уведи меня, ради Бога, уведи меня!
Вено прижимал его к своей груди. Он тоже называл его своим братом. Но он должен был нанести ему еще один удар. Второй уже день он искал его, чтобы сообщить ему, что графиня Сабина убежала с приказчиком одного большого магазина, весь Париж говорил об этом скандале. Видя графа в сильном религиозном возбуждении, он нашел эту минуту удобной, чтоб сообщить ему о происшествии, которое окончательно разрушало его семейную жизнь. Но известие это не поразило графа, его жена убежала, — это ничего, об этом можно после подумать.
В страшном волнении он смотрел на дверь, стены н потолок и с ужасом повторял одно ин тоже:
— Уведите меня… Я больше не могу, уведите меня.
Вено увел его, как ребенка. С этой минуты он завладел им окончательно. Мюффа начал опять выполнять все религиозные обряды. Его жизнь была разрушена. Он подал в отставку, потому что в Тюльери его присутствие сделалось неприятным. Дочь его, Эстель, затеяла против него иск из-за 60,000 франков, которые она должна была получить после свадьбы.
Разоренный окончательно, он проживал крохи своего громадного состояния, графиня уничтожала остатки Нана. Сабина, испорченная примером этой женщины, была на все готова, ее достоинство и добродетель исчезли, как бы подточенные невидимым червяком, она доводила до конца гибель своей семьи. После разных приключений она вернулась к мужу, и граф ее принял с христианским смирением. Она сопровождала его, как олицетворение позора.
Но он становился все более равнодушным ко всему я, казалось, ничего не чувствовал. В религиозном экстазе в смирении отверженного существа, он искал продолжения земного своего счастья. В глубине собора, на коленях, оледенелых от холода плит, он находил прежнее блаженство самоунижения, тоже удовлетворение смутных потребностей своего существа.
В тот же вечер Миньон явился в авеню Вилльер. Теперь он начинал привыкать к Фошри. Он даже находил удобным присутствие другого мужа у его жены, так как это давало ему полную свободу, теперь план его упростился, предоставляя все мелкие заботы по хозяйству своему преемнику, он пользовался гонораром за его театральные сочинения для мелких своих расходов. Фошри, со своей стороны, держал себя очень благоразумно, он относился, подобно Миньону, без малейшей ревности к разным похождениям Розы, таким образом, эти два человека, довольные своим союзом, сумели устроиться в доме, не стесняя друг друга. Все было определено заранее, дела шли хорошо, все работали для общего благополучия. В этот вечер Миньон отправился к Нана, по совету Фошри, чтоб узнать, нельзя ли как-нибудь сманить у нее горничную, способности которой журналист давно сумел оценить. Роза была в отчаяния, более месяца ей все попадались горничные неопытные, из-за которых выходили постоянно неприятности.
Когда Зоя отворила дверь, Миньон отвел ее в столовую. На его предложение она только улыбнулась. Нет, это невозможно, она оставляет барыню, чтобы устроиться самостоятельно, она прибавила с некоторым самодовольством, что ей подобные предложения делают ежедневно, все знакомые барыни приглашают ее к себе. Бланш, напр., сулит ей золотые горы. Но Зоя решила, взять заведение у старухи Трикон, это ее давнишнее желание. Планы ее были самые грандиозные, она намеревалась расширить предприятие, нанять отель, который соединял бы все удобства, с этой целью она даже старалась завербовать Сатэн, которая, впрочем, в настоящую минуту лежала в какой-то больнице.
Миньон старался уговорить ее, представляя ей риск всякого торгового предприятия. Зоя, не пускаясь в подробные объяснения, только заметила с хитрой улыбкой:
— О! предметы роскоши всегда в цене… Видите ли, мне надоело жить у других, я хочу, чтобы другие жили у меня.
На ее лице мелькнуло хищное выражение, теперь и она станет ‘барыней’ и будет держать у своих ног за несколько золотых тех женщин, которые так долго заставляли ее себе прислуживать.
Миньон просил доложить Нана, что он пришел. Зоя удалилась, прибавив, что у барыни были неприятности. Миньон был у Нана только раз и не имел еще понятия об этом отеле. Столовая, украшенная дорогими коврами и блестевшая серебром, поразила его. Он отворил следующую дверь, осмотрел салон, зимний сад и вернулся в прихожую, эта поразительная роскошь, позолота, шелка и бархат заставляли биться его сердце от восторга. Зоя предложила ему показать и остальные. В спальне у Миньона захватило дух, он был вне себя от умиления. Эта проклятая Нана его поражала, хотя он и видал виды. Несмотря на предстоящее разорение, поголовную кражу со стороны прислуги, жилой дом все еще блистал роскошью и богатством, бившим через край. Миньон стал припоминать разные замечательные сооружения, которые ему приходилось видеть. Недалеко от Марселя был водопровод, каменные своды которого возвышались над бездной, это была работа, достойная циклопов, она стоила миллионы денег и десятки лет труда. Он вспомнил набережную в Шербуре, где сотни людей, работая под палящими лучами солнца, нагромождали морской берег громадными обломками свал, причем многие рабочие умирали на месте от солнечного удара. Но все это ему казалось теперь ничтожным, — Нана внушала ему большое удивление. При виде этой роскоши он вспомнил впечатление, которое он однажды вынес на празднике у одного заводчика: этот человек построил себе великолепный замок единственно на доходы от выделки сахара.
— Черт возьми! Вот так сила! — восторженно воскликнул Миньон.
В этот день Нана была в самом мрачном настроении. Встреча маркиза и графа сначала так забавляла Нана, что чуть не довела ее до истерики. Но потом мысль о старике, который, чуть живой уехал в своем экипаже и воспоминание о бедном графе, которого она, вероятно, более не увидит, заставила ее впасть в меланхолию. Ее сердило также известие о болезни Сатэн, которая две недели тому исчезла, а теперь умирает в больнице. Она уже велела заложить экипаж, чтобы навестить эту несчастную, как вдруг Зоя спокойно объявила, что она ее оставляет через неделю. Это ее окончательно сразило, ей казалось, что она теряет родного человека. Как она будет жить одна? Она стала уговаривать Зою, которая, польщенная ее горем, поцеловала ее, чтобы доказать, что она на нее не сердится. Она оставляет ее по необходимости, этого требуют ее дела. Нана недовольная ходила из комнаты в комнату, как вдруг явился Лабордэт с предложением купить кружева по дешевой цене. Между прочим, в разговоре он сообщил, что Жорж умер. Нана вся похолодела.
— Зизи умер! — воскликнула она.
Ее глаза невольно устремились на то место, где было розовое пятно. Но оно уже исчезло, затертое шагами. Лабордэт начал передавать подробности, причина смерти осталась неизвестной, одни говорили, что рана вновь раскрылась, другие предполагали самоубийство.
Нана повторяла:
— Умер! Умер!
С самого утра она чувствовала, что ей сдавливало горло. Теперь она разрыдалась, и это ее облегчило. В эту минуту глубокая печаль охватила ее душу. Когда Лабордэт принялся ее утешать насчет Жоржа, она, махнув рукой, отвечала:
— Не он один, все, все!.. Я очень несчастна… О, теперь все станут меня обвинять… Эта несчастная мать, которая убивается над сыном, стоны этого бедного человека у моей двери, и все остальные, которые разорились на меня… Да, да! Нана виновата! Бейте ее! О, я слышу, как они говорят: это — подлая женщина, одних она разорила, других погубила, всех довела до отчаяния…
Она остановилась, задыхаясь от слез. Она лежала на диване, уткнув голову в подушку. Несчастия и разорения, которых она была причиною, заставляли ее проливать горячие слезы, Она глухим голосом повторяла, как ребенок:
— Ой, больно, больно! Я не могу, я задыхаюсь!.. Тяжело, когда вас не понимают, когда все против вас, потому что они сильнее… Однако, моя совесть чиста, я ни в чем не могу себя упрекнуть… Да, ни в чем, ни в чем!
Ее печаль сменилась негодованием. Она встала и, нервно вытирая слезы, в волнении стала ходить по комнате.
— Нет, пусть они говорят, что хотят, я не виновата!.. Разве я злая женщина? Я все отдаю, что имею, я мухи не обижу… Они сами виноваты!.. Я никогда не желала им вредить! Они сами за мною бегали, и вот, теперь они умирают, нищенствуют, доходят до отчаяния…
Обращаясь к Лабордэту на ‘ты’, она стала его допрашивать.
— Вот, ты все видел, скажи правду… Разве я их поощряла? Вот тебе пример, ты знаешь, они все хотели на мне жениться. Как тебе это нравится! Да, голубчик, я бы давно была графиней или баронессой, если бы только захотела. Ну, вот, а я всегда отказывала, по благоразумию… Ах, благодаря мне, сколько они избегли мерзостей и преступлений!.. Они бы убили и обобрали отца и мать. Мне стоило сказать слово, я его не произносила… Вот тебе и награда! Дагенэ, например, которого я женила, был нищий, я его содержала и создала ему положение в свете.
Вчера я его встречаю, он отворачивается от меня. Негодяй! Он хуже меня!
Она снова принялась ходить по комнате, ударив кулаком по столу, в припадке бессильной злобы.
— Клянусь Богом, это несправедливо! Общество виновато! Обвиняют женщин, когда мужчины кругом виноваты… Теперь я могу говорить откровенно! Я в их обществе не находила никакого удовольствия, ровно никакого. Они меня тяготили, честное слово! Так скажи же, чем я виновата? Да, они меня погубили! Если бы не они, я была бы, может быть, в монастыре и проводила время в молитвах! Я всегда была благочестива… Так пусть же они молчат о том, что потеряли деньги. Они сами виноваты, это их дело. Я тут не при чем.
— Конечно, — произнес Лабордэт убежденным голосом.
Зоя ввела Миньона. Нана приняла его с улыбкой. Она выплакала свое горе, теперь все кончено. В пылу своего восторга, Миньон принялся поздравлять ее с роскошной обстановкой. Но она дала ему понять, что ей все это надоело, теперь она думала о том, как бы все распродать. Миньон явился под предлогом какого-то представления в пользу старого Боска, который был разбит параличом, Нана пожалела его и взяла две ложи. Зоя доложила, что карета готова, и Нана потребовала свою шляпу. Завязывая ленты, она рассовывала о болезни Сатэн:
— Я еду в больницу… Никто меня так не любил, как она!.. Кто знает, быть может, я ее более не застану в живых. А, все-таки, я ее увижу. Мне хочется проститься с ней.
Лабордэт и Миньон улыбнулись. Нана тоже повеселела и улыбнулась. Мужчины молча любовались ею, в то время как она застегивала перчатки. Она осталась одна среди роскошной обстановки, толпа погубленных людей лежала у ее ног. Подобно чудовищам древнего мира, жилища которых были усеяны костями, она ступала по черепам, ее окружала гибель знакомых людей: смерть Вандевра, погибшего в огне, исчезновение Фукармона, пустившегося в дальнее путешествие, гибель Стейнера, глупость Ла-Фалуава, трагический конец Мюффа, бледный призвркв Жоржа и, рядом с ним, Филипп, накануне вылущенный из тюрьмы. Ее дело разорения и смерти исполнено, муха, вылетевшая из навоза, распространила общественную заразу, отравила людей одним прикосновением. Она отомстила за своих, за несчастных и отверженных. В то время как ее красота торжествовала и сияла над поверженными жертвами, подобно восходящему солнцу, которое освещает поле битвы, она сама оставалась безучастной, совершенно добродушной, не сознавая своего дела. Здоровая, цветущая, она сохраняла свою обычную веселость. Все ей было нипочем, отель ей казался жалким, слишком тесным, мебель мешала ей, обстановка — нищенскою, необходимо все изменить. Она уже мечтала о чем-то лучшем, теперь она уезжала, разодетая, чтоб в последний раз проститься с Сатэн. Вид у нее был свежий, обновленный, точно она начинала новую жизнь.

XVI

Нана исчезла неожиданно. Она скрылась, улетела в сказочные страны. Перед своим отъездом она все распродала: мебель, разные драгоценности, наряды, даже белье. Она сама называла это ‘распродажей по случаю смерти’, потому что хотела, как она выражалась, переменить шкуру. Эта распродажа дала ей более 600,000 франков. В Париже Нана видели в последний раз на представлении Нелузины, в театре Gaitе, который Борднав, без копейки денег, сумел прибрать в руки.
Здесь Нана встретила Прюльера и Фонтана, ее роль была совершенно пассивная, она изображала собою могучую и безмолвную фею, которая являлась в трех пластических позах, в трех картинах, освещенная электрическим светом. После громкого успеха, в то время как Борднав разжигал Париж колоссальными афишами, вдруг узнали в один прекрасный день, что Нана уехала в Каир. Это произошло вследствие простого недоразумения с директором, ей не понравилось какое-то выражение и она, как женщина богатая, не пожелала себя стеснять. Впрочем, эта поездка была давно задумана, Нана давно мечтала побывать, у турок.
Прошли целые месяцы. Ее стали забывать. Когда кто-нибудь напоминал о ней, тотчас же передавались самые странные рассказы, самые противоположные и невероятные вещи. Говорили, что она обворожила вице-короля и теперь царствует, в каком-то дворце, над двумястами рабов, которых она казнит для своей забавы. Другие опровергали это, говоря, что она окончательно разорилась из-за какого-то негра, которого страстно полюбила, но тот бросил ее, в одной рубашке и без копейки денег, в каком-то грязном вертепе Каира. В другой раз, к всеобщему удивлению распространился слух, что она в России. По этому поводу сложилась целая легенда, говорили, что она сделалась любовницей какого-то князя, упоминали о ее брильянтах. Женщины передавали об этих брильянтах разные подробности, не зная, откуда взяты они. Говорили о ее кольцах, серьгах, браслетах, о каком-то ожерелье в два пальца шириной, о бесценной диадеме с громадным бриллиантом в средине. Одним словом Нана превратилась в какой-то таинственный кумир, увешанный драгоценными камнями. Теперь о ней говорили с почтением, как о женщине, нажившей несметное богатство.
Однажды вечером, в июне, около семи с половиною часов Люси, ехавшая в карете по улице Сен-Оноре, увидела Каролину Эке, которая шла пешком в какой-то магазин. Она подозвала ее и спросила.
— Ты пообедала и теперь свободна? В таком случае, дорогая ноя, едем со мной… Знаешь ли, Нана вернулась.
Та сразу согласилась. Люси продолжала.
— Знаешь ли, милая моя, она, быть может, в эту минуту уже умерла.
— Умерла? не может быть? — воскликнула Каролина с удивлением. — Где же? от какой болезни она умерла?
— В Гранд-Отеле… Она заболела оспой… О, это целая история.
Люси велела кучеру ехать скорее и принялась рассказывать о Нана, отрывочными словами, не переводя духа.
— Ты представить себе не можешь… Нана только что вернулась из России, не знаю почему, вероятно, поссорилась с князем… Она оставляет свой багаж на железной дороге и отправляется пряно к тетке, ты знаешь к этой старухе… Хорошо! Тут она находит своего сына в оспе, ребенок умирает на другой день, она ссорится с теткой из-за денег, которых та никогда, будто бы, не видела… Говорят, что ребенок умер от плохого присмотра… Словом, брошенный ребенок… Хорошо! Нана уезжает в гостиницу, на дороге встречает Миньона. Тот предлагает доставить ей багаж. Он заметил, что ей не по себе, у нее появляется озноб, тошнота. Миньон привозит ее домой. Не правда ли, все это очень странно? Но впереди еще лучше: Роза, узнав о болезни Нана, возмущается, что она одна в меблированных комнатах, она отправляется к ней и принимается за ней ухаживать. Ты, ведь, знаешь, как они всегда ненавидели друг друга? Роза перевезла Нана в гранд-отель, чтоб она, по крайней мере, умерла в шикарной гостинице, и вот сама третьи сутки проводит с нею, подвергаясь опасности заразиться. Все это мне рассказал Лабордэт. Я хотела все видеть сама.
— Да, да, — возразила Каролина, сильно заинтересованная. — Мы ее навестим.
Наконец, они приехали. На бульварах кучер должен был ехать шагом среди массы карет и прохожих. В этот день законодательный корпус подал свой голос за войну. Толпа народа наполняла улицы, покрывая тротуар и мостовую. Солнце садилось в красном облаке, отражаясь в окнах высоких домов, подобно зареву пожара. Наступили сумерки, мрачный и печальный вид имели бульвары, еще не освещенные ярким светом газа. Над толпой носился глухой ропот, виднелись бледные лица со сверкающими глазами. Страх и оцепенение, казалось, охватывали всех.
— Вот Миньон, — заметила Люси. — Он, может быть, расскажет что-нибудь нового.
Миньон стоял у входа в Гранд Отель, беспокойно следя за толпой. На вопросы Люси он рассердился, воскликнув:
— Я почем знаю! Вот уже два дня, как я не могу вытащить Розу оттуда… Это просто глупо так рисковать собой!.. Хороша она будет, если заболеет! Этого еще недоставало!
Мысль, что Роза может потерять красоту, выводила его из себя. Он просто бросил бы Нана и ничего не понимал в глупом женском самопожертвовании. В это время подошел Фошри, тоже осведомляясь о Нана. Теперь они были с Миньоном на ‘ты’.
— Все тоже, голубчик, — отвечал Миньон. — Тебе следовало бы подняться, она тебя послушает.
— Ну, нет, спасибо!.. — отвечал журналист. — Почему ты сам не пойдешь?
Когда Люси сказала, что они с Каролиной пойдут, оба они стали умолять, чтобы она уговорила Розу пойти к ним, иначе они на нее рассердятся. Однако Люси медлила. Она издали заметила Фонтана, который прогуливался в толпе, засунув руки в карманы.
Узнав, что Нана лежит больная наверху, он с притворным чувством спросил:
— Бедняжка… Надо ее навестить!.. Что с нею?
— Оспа, — отвечал Миньон.
Актер отступил на несколько шагов и произнес только: — Черт возьми!
Миньон рассказал, как от оспы умерла одна из его племянниц. Фошри перенес эту болезнь, он сохранил знаки на лице, Миньон стал уговаривать его зайти к Нана, так как эта болезнь не повторяется два раза. Фошри принялся опровергать это мнение, доказывая, что все доктора дураки, их спор прервали Люси и Каролина, удивленные возрастающей толпой.
— Смотрите, смотрите, сколько народу!
Наступала ночь. Понемногу стали зажигать фонари. У окон появлялись любопытные. Под деревьями на бульваре толпа все прибывала, двигаясь по направлению от Маделена к Бастилии. Кареты ехали медленно. Глухой гул носился над этой толпой, еще безмолвной, но собравшейся под влиянием общего возбуждения. Наконец, толпа сильно заволновалась. Среди расступившегося народа появилась кучка людей в белых блузах и черных фуражках, которые, идя по улице, мерно повторяли, как бы ударяя молотом, по наковальне:
— В Берлин! В Берлин! В Берлин!
Толпа недоверчиво и мрачно молчала. Но героические образы начинали уже волновать ее, как при звуках военной музыки.
— Да, да, ступайте расшибать себе лбы! — пробормотал Миньон в припадке философского благоразумия.
Что же касается до Фонтана, то он находил это прекрасным. Он говорил, что сам хочет поступить на службу. Когда враг на границе, всякий гражданин должен лететь на защиту отечества. При этом он принимал позу Наполеона под Аустерлицом.
— Ну, что ж, идете вы с нами? — спросила его Люси.
— Нет, благодарю! Мне вовсе не хочется заболеть оспой.
Перед дверями отеля сидел на скамейке какой-то человек, пряча лицо в платок. Проходя мимо, Фошри указал на него глазами Миньону. Неужели он все еще здесь? Да, все еще здесь. Журналист удержал на минуту обеих женщин, чтоб показать им этого человека. Как, раз в эту минуту он поднял голову и обе женщины вскрикнули от удивления. Это был граф Мюффа.
— Знаете, он сидит здесь с самого утра, — сказал Миньон. — Я видел его в шесть часов. Он все сидит на том же месте. Узнав от Лабордэта, что Нана при смерти, он пришел, закрывая лицо платком… Каждые полчаса он подходит к крыльцу и спрашивает, как здоровье дамы, что на верху, а затем опять садится на прежнее место… Да, не хорошо теперь у нее в комнате. Можно любить человека, но кому же охота схватить такую болезнь.
Граф, казалось, не сознавал, что происходило вокруг него. Без сомнения, он не знал, что война объявлена, и не видел и не слышал толпы.
— Смотрите, вот он сейчас пойдет.
Действительно, граф встал со скамейки и вошел в высокую дверь. Но швейцар, узнав его, не дал ему предложить обычного вопроса. Он быстро проговорил.
— Она умерла, сударь, сию минуту.
Нана умерла! Это всех поразило. Мюффа, шатаясь, подошел к скамейке и уткнулся лицом в платок. Прочие вскрикнули от удивления. Но голоса их были заглушены новой кучкой, проходившей мимо с криками:
— В Берлин! в Берлин! в Берлин!
Нана умерла! Такая красавица! Миньон вздохнул свободно: теперь Роза выйдет, наконец. Фонтан, мечтавший стать трагиком, придал своему лицу выражение скорби, опустив углы губ и закатив глаза. Фошри, действительно тронутый, несмотря на свое легкомыслие мелкого фельетониста, жевал сигару. Обе женщины все еще продолжали удивляться, Люси видела Нана в последний раз в ‘Gaite’. О, что это была за прелесть, когда она появляется в своем хрустальном гроте! Мужчины хорошо ее помнят! Фонтан играл тогда принца Кукуреку. Воспоминания полились потоком. Ах, как она была хороша при электрическом освещении! Она не говорила ни слова, автор даже вычеркнул единственную ее реплику, потому что это стесняло. Ни одного слова, так величественнее. И что же? Она приводила в восторг всю публику одним своим видом! Такого тела уж не найти! Что за плечи, что за ноги, а стан!.. И вдруг — умерла. Вокруг нее грот с каскадами и сталактитами так и сверкал алмазами и жемчугом. Она же, освещенная электрическим светом, казалась светящимся метеором со своими огненными волосами и белоснежной кожей. Париж всегда будет вспоминать ее такою, как она была в ту минуту. Нет, просто непростительно умереть такой красавице! Хороша она должна быть теперь, там, наверху!
— А сколько наслаждения доставляла она людям. Теперь все пошло прахом! — меланхолически заметил Миньон, как человек практический, которого огорчает уничтожение полезных и приятных вещей.
Он спросил Люси и Каролину, намерены ли они, все-таки, пойти наверх. О, разумеется. Любопытство их еще усилилось. Как раз в эту минуту явилась вся запыхавшаяся Бланш, браня толпу, загромождавшую тротуары. Когда ей рассказали новость, начались новые восклицания и все три дамы пошли наверх, шурша юбками. Миньон кричал им вдогонку:
— Скажите Розе, что я жду… Пусть сойдет сию минуту. Пожалуйста!
— Неизвестно, когда легче заразиться, в начале или в конце, — объяснял Фонтан Фошри. — Один доктор, мой приятель, уверял меня, что всего опаснее, именно, в первые часы после смерти… Отделяются миазмы… О, мне очень жаль, что все так произошло… Было бы так приятно пожать друг другу руку на прощанье.
— Теперь к чему? — сказал журналист.
— Да, к чему! — повторили они вместе.
Между тем на бульваре шум усиливался. Толпа все прибывала. При свете газовых огней можно было различить два потока шляп, волновавшихся по обоим тротуарам.
Воинственная лихорадка передавалась одним другому. Толпа, бросалась вслед группам людей в белых блузах и крик, подхваченный сотнями голосов, гремел по улице:
— В Берлин! В Берлин! В Берлин!
Наверху в четвертом этаже комната стоила двенадцать франков в сутки. Роза пожелала иметь что-нибудь приличное, хотя не роскошное, потому что умирающему не нужна роскошь. Мертвая тишина, прерываемая только сдержанным шепотом, царила в комнате. Вдруг в коридоре послышались голоса:
— Уверяю тебя, что мы заблудились. Лакей сказал, что нужно повернуть направо… Вот так лабиринт!
— Погоди, нужно посмотреть… Номер 401!
— Так, это должно быть, здесь: видишь — 405, 403… Вот, наконец, 401. Войдем, тише!
Голоса смолкли. Все трое на минуту остановились, откашлялись и медленно отворили дверь. Взошла Люси, Каролина и Бланш. Они с удивлением остановились, застав в комнате немало народу. Гага развалилась в единственном кресле, обтянутом красным бархатом. Симонна и Кларисса, стоя у камина, разговаривали с Леей Горн, сидевшей на стуле, а влево от двери Роза Миньон, сидя на деревянном сундуке, пристально смотрела на труп, лежавший в тени занавесов. Все были в шляпках и в перчатках, как будто явились сюда с визитом. Одна Роза, с утомленным лицом от трех бессонных ночей и печальными главами, была без шляпки и перчаток. На углу комода стояла лампа с абажуром, бросавшая яркий свет на массивную фигуру Гага.
— Ах, как жаль! — прошептала Люси, пожимая руку Розе, — мы хотели проститься с ней.
Она обернулась, чтобы взглянуть на покойницу. Но лампа стояла слишком далеко, приблизить же ее она не решалась. На кровати виднелась серая масса, можно рассмотреть только косы и бледное пятно лица.
— Я видела ее в последний раз в Gaitе, в хрустальном гроте, сказала Люси…
Роза улыбнулась.
— О, как она изменилась, как она изменилась! — воскликнула она.
Затем она снова устремила пристальный взгляд на труп безмолвная, неподвижная. Может быть, через несколько дней и на нее будут так смотреть! Три вновь пришедшие присоединялись к стоявшим у камина. Симона и Кларисса вполголоса спорили о бриллиантах умершей. Да где же, наконец, эти бриллианты? Существуют- ли они в действительности? Никто их не видел. Это, вероятно, выдумка. Но Лея Горн утверждала, что их видел один ее знакомый, о, камни с куриное яйцо! Кроме того Нана привезла с собой из России много других сокровищ — золотую парчу, драгоценности, столовый прибор из чистого золота, даже мебель. Да, моя милая, пятьдесят два огромных ящика, которыми можно было бы нагрузить целых три вагона. Все это осталось на вокзале. А сколько у нее было денег! Говорят около миллиона. Люся спросила, кто ее наследник. Дальние родственники, вероятно тетка. Славный подарок для старухи. Она еще ничего не знает, потому что больная упрямо отказывалась предупредить ее о своей болезни, все еще сердясь на нее за смерть ребенка. Тогда все стали жалеть ребенка, вспомнив, что видели его на скачках. Какое это было болезненное, хилое дитя, похожее на старичка!
— Он счастливее под землею, — сказала Бланш.
— Эх, и она тоже! — воскликнула Каролина. — Жизнь вещь совсем не веселая.
Черные мысли овладевали ими всеми в этой мрачной комнате. Им сделалось страшно, глупо оставаться здесь так долго, но непреодолимое желание все видеть приковывало их к месту. Было жарко, свет лампы отражался ярким кружком на потолке. Карбоновая кислота, налитая в тарелку, стоявшую под кроватью, наполняла воздух резким запахом. От времени до времени легкие ветер, проникавший с улицы, шевелил занавески, принося с собой глухой гул толпы.
— Долго ли она мучилась? — спросила Люси, сосредоточенно рассматривая картинку на стенных часах, изображавшую трех обнаженных граций.
Гага, казалось, проснулась и, встрепенувшись, пробормотала:
— О, да! Я была при ее смерти. Уверяю вас, что это вовсе не весело… Ах, с ней сделался такой припадок…
Но она не могла продолжать своего объяснения, потому что с улицы донесся бешеный крик:
— В Берлин! в Берлин! в Берлин!
Люси, задыхавшаяся в комнате, отворила окно и высунулась на бульвар. Здесь было хорошо, свежий ветерок проникал в комнату. Насупротив сверкали освещенные газом окна, и золотые буквы вывесок мерцали при свете газовых фонарей.
Внизу открывалась занимательная картина: огромная толпа, как гигантский поток, двигалась по тротуарам и по мостовой, вперемежку с экипажами, похожими на большие тени со сверкающими точками фонарей. Кучка людей, кричавшая во все горло, несла в руках факелы, бросавшие красноватый отблеск и прорезывавшие толпу огненной полосою. Люси, забывшись, крикнула Каролине и Бланш:
— Идите, идите скорей. Из этого окна отлично видно.
Все трое высунулись из окна, с любопытством присматриваясь к зрелищу. Деревья мешали им, иногда факелы исчезали в листве. Потом, им захотелось рассмотреть Миньона и его товарищей, но выступ балкона скрывал их. Им виден был только граф Мюффа, сидевший неподвижно как тень, все на той же скамейке, уткнувшись лицом в платок. Перед входом в отель остановился какой-то экипаж. Люся узнала Марию Блонд, тоже приехавшую справиться о Нана. Она была не одна — какой-то толстяк сопровождал ее.
— Смотрите! ведь это мошенник Стейнер, — сказала Каролина. — Как же это его еще не выслали в Германию. Мне хочется посмотреть, какая у него будет рожа, когда он войдет сюда.
Все трое обернулись. Но через десять минут вошла одна Мария Блонд, взбешенная тень, что попала не на ту лестницу. Когда же удивленная Люси спросила ее, что это значит, та воскликнула,
— Чтоб он пришел. Да мне едва удалось заставить его проводить меня до отеля. Их там собралось теперь около дюжины в прихожей.
Действительно, много лиц собрались внизу. Выйдя поглазеть на толпу, они окликали друг друга, удивлялись, услыхав о смерти бедняжки, и принимались затем толковать о политике и стратегия. Тут были Борднав, Дагенэ, Лабордэт, Прюльер и другие. Все слушали Фонтана, объяснявшего свой план кампании взятия Берлина в пять дней.
Тем временем Мария Блонд, растрогавшись при виде покойницы, пробормотала, как и все другие:
— Бедняжка! В последний раз я видела ее в Gaite в хрустальном гроте….
Приехало еще две женщины: Татана Нене и Луиза Виолон. Двадцать минут бегали они из коридора в коридор, отсылаемые от одного лакея к другому. Раз тридцать спускались и поднимались они по лестницам, среди толкотни, вызванной одновременным отъездом целой массы путешественников, спешивших оставить Париж, узнав об объявлении войны. Поэтому, войдя в комнату, они бросились на диван, до такой степени усталые, что им было не до покойницы. Как раз в это время поднялся сильный шум: в соседней комнате передвигали чемоданы, сундуки, раздавались кряки на каком-то иностранном языке. Это была молодая австрийская парочка. Гага рассказала, что во время агоний они вздумали играть в кошку и мышку, а так как комнаты были разделены только наглухо запертой дверью, то слышен был их смех и поцелуи, когда они ловили друг друга.
— Однако нужно уходить, — сказала Кларисса. — Нам, ведь, не воскресить ее… Пойдем, Симона.
Все бросили взгляд на кровать, но не двинулись с места. Впрочем, они стали собираться, оправляя юбки. Люси снова высунулась из окна. Постепенно ею овладела невыразимая тоска, точно глубокая меланхолия поднималась, подобно испарениям, от этой ревущей и клокочущей толпы. Факелы все еще мерцали, рассыпая искры. А вдали толпа, загромождавшая улицы, волновалась как стадо, когда его гонят ночью на бойню. Весь этот хаос, эти кассы дышали каким-то ужасом и скорбью при мысли о будущих побоищах. Бросаясь на встречу неизвестному, они точно старались отуманить себя неистовыми криками:
— В Берлин! в Берлин! в Берлин!
Люси повернулась и, прислонившись к подоконнику, вся бледная, проговорила:
— Боже, что с нами будет!
— Дамы покачали головою, они стали серьезны, в виду неизвестного будущего.
— Я уезжаю послезавтра в Лондон, — сказала солидным тоном Каролина Эке. — Мать уже там и устраивает мне отель. Что за охота оставаться в Париже.
Мать ее, как женщина предусмотрительная, посоветовала ей перевести все свое состояние в лондонские банки. Никогда нельзя угадать, чем кончится война. Но Мария Блонд рассердилась, она была патриоткой и говорила, что намерена следовать за армией.
— Вот так трусихи! Если б меня согласились взять, я с удовольствием надела бы мужской костюм и пошла бы в волонтеры, чтобы пустить несколько пуль в этих проклятых пруссаков… Если мы и перемрем, что за важность? Есть чем дорожить?
Но Бланш де-Сиври вышла из себя.
— Не брани пруссаков! Они такие же люди, как и все, и не пристают вечно к женщинам, я как французы… Да, моя милая, сегодня выгнали пруссака, жившего со мной, — очень богатого и милого человека, неспособного мухи обидеть. Это просто низость! Я разорена… и знаешь, чуть что, сейчас поеду вслед за ним в Германию.
Тем временем, Гага говорила печальным голосом:
— Конечно, мне не везет! Не далее как с неделю тому назад я выплатила все, что следовало за мой домик в Жювиси, и Богу известно, чего мне это стоило. Лили должна была помочь мне… И вот теперь объявлена война, придут пруссаки и разорят все. А где же мне, в мои годы, начинать сызнова!
— О, мне на это наплевать, — отвечала Кларисса. — Я всегда добуду.
— Разумеется, — прибавили Симона… — Любопытно, что из этого выйдет… А, может, все пойдет как по маслу…
Улыбкой она досказала свою мысль. Татана Нене Луиза Виолон были того же мнения. Первая наивно рассказала, что она кутила с офицерами так, что просто дым стоял коромыслом, отличные ребята эти военные, за женщин — в огонь и воду. Но так как дамы заговорили слишком громко, то Роза заставила их замолчать легким: ш-ш-ш… Все смутились, взглянув на покойницу, как будто звук этот исходил от нее, и среди тяжелого, могильного молчания донесся с улицы крик:
— В Берлин! в Берлин! в Берлин!
Но вскоре собеседницы снова забылись. Лея Горн, у которой был политический салон, где собирались поострить отставные министры Луи Филиппа, пожав плечами, сказала:
— Какая ошибка, какое кровавое безумие эта война!
Лея покачала головой с глубоким, сознанием собственного превосходства как женщина, повторяющая мнение авторитетных людей.
— Это начало конца, — медленно проговорила она. — В Тюльери сошли с ума. Франции не следовало бы допустить объявления войны!
Но ей не дали кончить. Все с ожесточением накинулись на нее. Чего эта якобинка бунтует против императора? Разве им дурно? Разве дела идут плохо? Никогда Париж не веселился так, как теперь.
— Вот бессмыслица! — воскликнула Кларисса, — как будто мы можем на что-нибудь жаловаться.
Гага вышла из себя и с негодованием заговорила:
— Замолчите! Вы с ума сошли, вы не понимаете, что вы говорите… Я видела царствование Луи Филиппа — время скаредов и голяков, моя милая. Потом наступил сорок восьмой год. О, славная штука эта республика, нечего сказать. Такой мерзости и свет не производил. Я умирала с голоду, даю вам честное слово.
Пришлось успокаивать ее. В порыве религиозных чувств она воскликнула:
— О, Господи, пошли победу императору! Сохрани нам империю!
Все повторяли ее пожелание. Бланш призналась, что ставит свечи за императора. Каролина, почувствовав к нему внезапную нежность, два месяца гуляла по тому месту, где он проходил, не будучи в состоянии привлечь его внимание. Прочие принялись осыпать бранью республиканцев, говоря, что следовало бы всех их перебить на границе, чтобы Наполеон III, победив пруссаков, мог царствовать спокойно среди всеобщего благоденствия.
— А этот Бисмарк, вот так злодей! — прибавила Мария Блонд.
— И подумать: ведь он был у меня! — вскричала Симона — О, если б я знала, подсыпала б и ему чего-нибудь в стакан.
Но Бланш, все еще жалевшая о своем прусачке, осмелилась защищать Бисмарка. Может быть, он и не такой уж скверный. Всякий делает свое дело.
Знаете, он большой поклонник женщин, — прибавила она.
— А нам-то что до этого? — сказала Кларисса.
— Таких людей слишком иного на свете, — заявила философским тоном Луиза Виолан. — Лучше не попадаться им на дороге.
Спор продолжался. Разбирали всю подноготную Бисмарка, все, наперерыв друг перед другом, старались хорошенько ругнуть его. Татана Нене сердито повторяла:
— Ах, как они мне надоели с этим Бисмарком! Я просто ненавижу его, хотя мы совсем не знакомы, потому что нельзя же знать всех на свете.
— Как бы то ни было, — сказала вдруг Леа Горн, чтобы покончить спор, — этот Бисмарк задаст нам хорошую трепку…
— Как трепку? — завопили все разом. — Его самого так оттреплют, что он своих не узнает! Как не стыдно быть такой скверной патриоткой!
— Ш-ш! — произнесла оскорбленная таким шумом Роза, все еще неподвижно сидевшая на сундуке.
Снова холод могилы охватил собеседниц. Все разом умолкли, смущенные мыслью о покойнице и глухим страхом о возможности заразиться. На бульваре раздался крик:
— В Берлин, в Берлин, в Берлин!
Они собрались уйти. В это время, в коридоре раздался голос:
— Роза! Роза!
Гага с удивлением отворила дверь, вышла на минуту в коридор, но вскоре вернулась и сказала, обращаясь и Розе:
— Милая, это Фошри. Он не хочет войти и просит сказать вам, что очень сердится, что вы остаетесь около трупа…
Миньону удалось, наконец, уговорить журналиста подняться. Люси, продолжавшая стоять, у окна, перегнулась и увидела всех знакомцев своих на тротуаре. Они смотрели вверх, делая ей знаки. Миньон, вне себя от злости, сжимал кулаки. Стейнер, Фонтан, Борднав и прочие разводили руками в знак упрека. Дагенэ, боясь скомпрометироваться, спокойно курил сигару, заложив руки за спину.
— Да, милая, — сказала Люси, оборачиваясь, — я обещала им уговорить вас спуститься… Они зовут.
Роза, с трудом отрываясь от сундука, пробормотала:
— Иду, иду… Теперь я уже не нужна ей… Приставят сестру милосердия…
Она осматривалась по сторонам, не находя шляпки и шали. Машинально налила она воды в чашку и вымыла себе лицо и руки.
— Не понимаю, но только это ужасно поразило меня, — проговорила она. — Мы никогда не любили друг друга. А теперь я просто с ума сходила! О, всякие мысли полезли в голову. Самой хотелось умереть… Да, мне нужно на свежий воздух, это пройдет.
Труп начинал заражать воздух. После долгой беспечности всеми овладела паника.
— Уйдем, уйдем, детки! — повторяла Гага. — Здесь не хорошо…
Они поспешно вышли, бросив последний взгляд на кровать.
Но так как Люси, Бланш, Каролина и другие оставались еще, Роза окинула комнату взглядом, чтобы оставить все в порядке. Она задернула занавеску у открытого окна, зажгла восковую свечу, так как лампа показалась ей неприличной, и поставила ее на ночной столик, стоявший в изголовье. Полоса яркого света осветила вдруг лицо умершей. Оно было ужасно. Все вздрогнули и бросились бежать.
— О, как она изменилась, как она изменилась, — прошептала Роза Миньон, оставшись одна.
Она тоже вышла, затворив за собой дверь. Нана лежала одна, лицом кверху, освещенная желтым светом восковой свечи. Это был ком гнили, крови, гноя, брошенный на подушки. Пустулы покрыли все лицо сплошной корой. Засохнув, они походили на отвратительную сероватую грязь, покрывшую эту бесформенную массу, в которой невозможно было различить черты лица. Левый глаз совершенно утонул в гнойной массе, правый, на половину открытый, казался черной отвратительной дырой. Из носа сочился гной. Красноватая кора пересекала щеку и, забравшись в рот, растянула его в ужасную улыбку. А над этой страшной маской виднелись волосы, прелестные волосы солнечного цвета, рассыпавшиеся золотыми волнами. Венера разлагалась. Казалось, что яд, который она впитала в себя в трущобах и вертепах, бросился ей теперь в лицо и обезобразил его.
Комната была пуста. Неистовые крики неслись с бульвара:
— В Берлин, в Берлин, в Берлин!

Конец.

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека