Около трех лет тому назад Виктора Алексеевича бросила жена. Сбежала в провинцию с военкомом. Тогда, в ежедневном бою с жесткой жизнью, каждому была внятна беда только из-за насущного хлеба или безвременной смерти. Боль поруганной любви, сразу состарившая, изменившая Астахова, как тяжкая хворь, вызывала и у родственника и у друга оскорбительное удивленье. И еще хуже — чуть тепленькую снисходительную жалость к ‘блаженненькому’. Поэтому большую свою скорбь он затаил и от друзей, и от родных в домашнем добровольном заточении. Случайная житейская встреча дала ему возможность работать дома и сносно существовать. Один из друзей юношеской его поры оказался после революции на видном месте в Наркомате юстиции. Трудов Виктора Алексеевича по энтомологии он не читал. Узнал о них от автора, спросив: ‘что ты поделывал все это время?’ Но очень решительно и быстро устроил в Наркомпросе признание ценности книг тов. Астахова и немедленное вещественное доказательство этого признания.
Охранная грамота, продовольственный паек и авторский гонорар обеспечили Виктору Алексеевичу жилье, тепло и возможность уединенной кабинетной работы.
Живучий человек в душевной невзгоде, как собака в болезни, сам находит для себя целебный корень. Астахов защитился от отчаяния напряженной научной работой. Она поглощала почти всю его человеческую страсть к созиданью. В последний год и внешние условия для работы сделались благоприятней. Он уже не отрывался для хлопот о приготовлении пищи, о чистоте жилья. Появилась приходящая прислуга. Полновесно счастливыми стали для него утренние часы, когда неотвлекаемый ничем и никем оставался он один на один со своей наукой. Особенно четко работал мозг, была ловка и тверда рука, зорок глаз. Радостное чувство уверенности в себе давало ему творческую сметливость, почти прозренье.
Во всех трех комнатах и даже в кухне небольшой квартиры, окнами в тихий переулок, царила та драгоценная для умственного труда тишина, когда можно слышать свои мысли. Ни малейшее вторжение даже дыханья чужого в его жилье — не мешало ему творить знанье всей кровью, всем мозгом. Заслышав, как прислуга, явившись на работу, открывает дверь своим ключом, он вздыхал, неохотно вставал и плотно притворял двери кабинета. Ревностно продолжал работу, но сила напряженья уже ослабевала. Только с семи до одиннадцати утра истинно чудесен был его день.
Позднее, начиная с прихода домашней работницы, врывалась в жилище хоть и небольшая, при его образе жизни, но все же суета. Заходили необходимые в работе помощники, изредка навещал кто-нибудь из знакомых, приходилось выходить из дому самому. Но утрами он спешил к своему письменному столу, как пламенный священник к ранней обедне. Наперечет были редкие случаи, когда в эти часы Виктору Алексеевичу кто-нибудь мешал. Он всегда сдвигал брови, вспоминая их.
Вдруг, в одну нехорошую пятницу, в час, когда над Ленинградом еще колыхался призрачный и неверный, похожий на сумерки, утренний влажный свет, затрещал в квартире Виктора Алексеевича сильный звонок. Энтомолог только что умылся. Полуодетый, стоял он у стола, держал пальцами внимательными, очень бережно, слоника, рассматривая любовно его хрупкий хоботок. Рука вздрогнула, от этого неожиданного содроганья чуть было не пропал редкий экземпляр. Астахов осторожно положил его на стол. На лбу выступила испарина, ноги ослабели от испуга. Кто-то нахально-нетерпеливый за дверью. Еще звонок, еще. Три раза с очень малыми промежутками. У Виктора Алексеевича уши покраснели от гнева. Сердито распахнул дверь. Молодая, худощавая девушка в надвинутой до носу клетчатой кепке стремительно ворвалась в переднюю.
Поставила на пол небольшой, сильно потертый чемодан, на него положила парусиновый тючок в ремнях.
— Здравствуйте, товарищ Астахов. У меня есть к вам письмо, если только я его найду. Чорт знает, куда-то засунула! Ну, я на словах все расскажу, там ведь обо мне. Здравствуйте! Вы рукопожатья признаете?
Виктор Алексеевич растерянно неловко протянул мертво белую кабинетную руку. Девушка быстро дернула ее своей небольшой, но крепкой рукой, нелепо ухарским движеньем стянула с волнистых сизых волос кепку, сняла пальто, быстро устроила то и другое на вешалке, повернулась к Виктору Алексеевичу, осияла его очень черными, живыми глазами и приветливо улыбнулась. Он остановившимся неподвижным взглядом смотрел на посетительницу.
— Знаете что? Нет ли у вас пимов? Чулки у меня тонкие, и туфли — одна фикция, а галош нет. Пальцы скрючило, застыли. Вот чортова зима! И в Ленинграде, как у нас в Сибири.
— Вы… вы из Сибири?
— Ни из какой не из Сибири, это два года назад я оттуда приехала. Сейчас из Москвы. Я сюда в университет перевелась. Собиралась вас попросить похлопотать, ну устроилась сама. Куда пройти? Прямо? А вы неужели уже чаю напились?
Виктор Алексеевич наконец опамятовался, вознегодовал. С подчеркнутой сухой вежливостью спросил:
— Прошу вас, извините меня, но я вынужден задать вопрос, с кем имею честь…
Девушка внимательно посмотрела ему в лицо.
— Разве так еще говорят: ‘имею часть?’ Знаете что? Хоть у вас и растегнутый воротник, вы все-таки кажется, очень буржуазный. А я почему-то думала, что если вы по насекомым, естественник, так марксист. Ну, конечно, беспартийный, ну все-таки, марксистски мыслящий.
Астахов инстинктивно прикрыл рукой грудь, вспомнив, что надел пиджак прямо на нижнюю рубашку, но от этого конфузливого движения сильней обозлился.
‘Невиданно беззастенчивая девица!’
Вслух сердитым голосом сказал:
— Да объясните, наконец, зачем и откуда вы ко мне явились?
Девушка приподняла плечи, развела руками.
— Да объясню, дайте согреться! Это столовая? Ой-ой-ой! Один во всех комнатах живете? Это — да! У вас печное отопление? Ну то-то вы — ‘все в прошлом’. И еще не топлено сегодня? Чуть тепленькая. Все-таки я туфли сниму и ноги погрею. Вот так сяду. Знаете что? Мне так вас не видно, не знай вы тут, не знай ушли. Вы тут?
— Да я-то, понятно, тут.
— Ну, так вот, получайте анкету. Имя, отчество, фамилия: Клеопатра Ипполитовна Камбулина. Год мне пошел двадцатый. Происхождение мелко-буржуазное, дочь адвоката. Ну, он еще до революции помер. Я еще не успела обуржуазиться. Оставил нас с мамашей без гроша, добывать в поте лица. А мать моя двоюродная сестра вашей жены. Так что я вам родня, если по-обывательски рассуждать.
Виктор Алексеевич в изнеможении опустился на стул. Сказал совсем жалким голосом:
— Я должен вам сказать, Клеопатра… Простите, отчество…
— Меня товарищи Клепкой зовут. Не очень мне это нравится: ‘Клепка’! Ну, ничего не попишешь, все лучше чем Клеопатра. Я уж ругала мать за такое похабное имя! На Египет ее потянуло, видали? А я весь век майся! Ну, я собираюсь пооктябриться. Мюдой назовусь. Понимаете? Международное юношеское движение: Мюда. Только денег нет платить за новое имя.
Виктор Алексеевич гневно двинул стулом. Подошел к ней и, оглядывая ее замораживающим взглядом, отчеканил:
— Поймите, барышня, что мне решительно все равно, как вас товарищи будут называть. Я никак не буду вас называть, так как вам придется оставить мою квартиру. Ваше присутствие здесь… Простите, я буду откровенен, не только неудобно, а просто нежелательно для меня.
Девушка резко повернулась на стуле, чуть не упала, но ловко удержалась на ногах. Весело и ласково проговорила:
— Вот что значит физкультура. Из всякого положения стоймя встану. Это я себе говорю, гражданин Астахов. А вам что же я могу сказать? Убраться мне сейчас некуда. Не замерзать же, в самом деле, на улице! Вы вон в трех комнатах один растопырились, а у меня и угла нигде нет, а главное и денег — ни фига. Вчера ни крошки не ела и сегодня, видно, не придется.
От ее резкого, очень неприятного для него, но искреннего тона Виктор Алексеевич снова растерялся.
— Я вас не гоню немедленно… Сейчас и кофе на спиртовке согрею. Потом прислуга придет…
— Конечно, вы сами понимаете, мне не очень приятно у вас одолжаться. Вон вы каким Болдуином передо мной. Но я очень назяблась и голодна. Значит, не приходится фасон давить! Хорошо, если дадите пошамать.
— Как? Простите, пожалуйста, но у вас убийственный жаргон…
— А по-моему, это у вас убийственный жаргон: все ‘простите’, да ‘имею честь’. Знаете что? Уж определилось, что мы противны друг другу. Я постараюсь поскорей с вами развязаться. Заехала к вам, потому что моя мать письмо мне прислала, чтоб к вам, и для вас было письмо, вот, которое я потеряла. Мы знали, что моя тетка, хоть и двоюродная, разошлась с вами. Так что ж из этого? За это же нельзя взъедаться ни на нее, ни на ее родных. Может-быть, вы ее никак не удовлетворяли.
Виктор Алексеевич сморщился. Прервал ее предостерегающим движением руки. Сказал очень тихо, чтобы сдержать гнев.
— Я не взъедаюсь и не потому не могу вас оставить у себя, что сердит на вас за… измену жены.
Клепка фыркнула сквозь сжатые губы.
— ‘Измена’… Все слова у вас из маринада! Честное слово, я таких что-то не припомню, чтоб когда видала.
Виктор Алексеевич вздохнул и потер пальцами лоб.
— Подождите здесь, барышня. Я сейчас оденусь и согрею чайник.
Клепка стукнула рукой по столу.
— Не смейте обзывать меня ‘барышней’! Называйте просто по фамилии: Камбулина, если слово ‘товарищ’ вам, как волдырь на губе.
Астахов поспешно, не оглядываясь, ушел в свою спальню и плотно притворил дверь.
II
Не мог вспомнить Виктор Алексеевич, чтоб за все сорок шесть прожитых им на свете лет, он когда-нибудь, к кому-нибудь испытывал столь пламенную ненависть, как к этой Клеопатре. Разве что в младенчестве, в годы, не оставляющие в памяти письмен, могла существовать такая цельная, звериная, совершенно бессильная ярость. Тогда, может-быть, это вторично переживаемая трагедия. Но во всей сознательной жизни не было, ну да, разумеется, не было столь мучительной злобы. Мучительной, именно, из-за полного бессилья. Ну, что делать? Милицию на помощь звать? Она и от милиции отгрызется. Да и не на улицу же девушку без гроша вышвыривать. На это у него при всей ненависти характера не хватит. Денег он ей предлагал. Но у этой девицы не только тупые, а вывихнутые какие-то мозги. Она заявила:
— Знаете что? Одолжаться по-настоящему я у вас не желаю. Ем то, что от вас и от вашей работницы остается, куда это девать? Все равно: собаки вы не держите, в мусорный ящик только выкинуть! Сплю в кухне на своем тряпье и целый день дома не бываю. Чем же, собственно, я вам обязана и чем стесняю? Если вы беситесь от того, что я за две комнаты от вас дышать смею или двигаться, то это уж барские фу-ты, ну-ты! Это из вас выколачивать следует. Если он научный работник, дак ты и не дыши поблизости! Эко блюдо — Гарри Пиль!
И дверью еще хлопнула, уходя. Вот уже месяц к концу подходит, как из-за нелепой, смехотворной случайности он положительно болен, душой болен. Эта Клепка низменна до предела! Никак не может понять, что одна мысль о пребывании в его квартире ее, такой во всем чужой, органически неприятной, не дает ему свободно дышать.
Он с тоской ждет трескучего звонка, всегда несдержанного топота ее шумливой возни в кухне. Иногда она забегает и днем на несколько мгновений. Тогда Астахов испытывает странное облегчение. Облегчает острая вспышка гнева. Когда же возвращается в урочный час, целый день мозжит, как больная кость, злобное ожидание.
Случалось несколько раз, Клепка не приходила ночевать. Тогда он с отчаянием думал: если бы она его заранее предупреждала! Какой бы мог быть у него праздничный, прежний день!
Астахов осунулся, потерял аппетит, стал тревожно спать. Пробовал советоваться с друзьями, со знакомыми, те смеялись в ответ:
— Да просто выгони ты эту наглую особу из своей квартиры и только.
‘Только’. Если бы он мог!
Сникая головой, печально думал:
— Свержение какого бы то ни было насилья для меня так же невозможно, недоступно, как для Клепки деликатность!
Прошло тягостно долгих полторы недели со дня Клепкиного вторженья. В чреде этих дней, стесненных и жалких, только одно утро выдалось радостное, освежающее. Учитель Александров, энтомолог-любитель, известил, что ему посчастливилось приобрести для Виктора Алексеевича ценную золотистую жужелицу. Сам в ближайшее время зайти к Астахову он не мог но, зная, каким нетерпеньем загорится Астахов, получив извещенье, назначил ему свиданье в одиннадцатом утра в библиотеке Дома Просвещенья. От волненья Астахов спотыкался на ходу. Лицо его было растерянным и светлым, как в молодости, когда он спешил на свиданье к девушке любимой и священной. Он ничего и никого не примечал вокруг. В одном из коридоров почти натолкнулся на диванчик. Клепка, сидевшая на нем, подняла голову от книги, посмотрела на Астахова и, чтобы скрыть внезапную робость своего взгляда, насупилась, воинственно выпрямилась и голову немного набок занесла с вызовом. Астахов промчался мимо, не видя. Она вздохнула облегченно, снова с натужным прилежаньем углубилась в чтение. Когда же Астахов шел обратно, вышло так, что взволнованная Клепка его не заметила, а он ее увидел на лестнице внизу. Сердито передернув плечами, приостановился на площадке вверху, подождал, может-быть, сейчас уйдет. Клепка стояла на предпоследней ступеньке с каким-то верзилой-блондином. Астахов видел только густоволосый белокурый затылок и спину мужчины, облеченного в черное суконное пальто. Но клепкино лицо через плечо ее собеседника он видел хорошо. Она, не отводя глаз, смотрела на блондина, щеки ее рдели. Грубая яркость румянца и черно-сизых волос смягчалась чудесной кроткой улыбкой и особенным трепетным сияньем глаз.
Такой, удивительно духовный, жертвенный, сияющий взгляд свойствен только темпераментным влюбленным женщинам. Он на мгновенье делает прекрасными до святости даже незначительные и некрасивые женские лица. Ни один, самый страстнейший из необузданно страстных мужчин так не посмотрит на желанную возлюбленную. Всегда в жаркости будет муть, хищность и стыд. А девушка, женщина в первой своей влюбленности в десятой, в двадцатой, в какой угодно еще неопытная или знающая грех, подарит этот взгляд любому кретину, преступнику, прохвосту, ничтожеству, каждому, кто глубоко взволнует ее кровь. Так смотрела жена Астахова, смиренница Нина Николаевна, на тупоглазого, мокрогубого, отвратительно белесого своего военкома. А прежде, с такой же святой проникновенностью глядела на мужа, на Виктора Алексеевича. Тогда Астахов оправдывал, восхищался, встречая нинины глаза в миги любовных утех. Думал: оброк материнства, возложенный природой на женщину, дает ей право и силу при всей безобразности плотского желанья освящать его бесстыдство душевным волненьем. Но после измены жены он возбрезговал, сделался навсегда трезвым и несправедливым в сближеньях с женщинами. И сияющие клепкины глаза пробудили в душе его гадливое чувство, еще большую неприязнь к девушке.
‘Нашла место, где млеть! Проход загородила! Хоть бы кто-нибудь их спугнул. Не видят ничего кругом, друг на друга не наглядятся, гадость какая!’
Как нарочно, действительно, ни снизу никто не поднимается, и наверху только он, Астахов. Сердито откашлявшись, он решительно пошел вниз. Приближаясь, слышал конец разговора:
— Не сердись, Костя… Честное слово, не надо. Не приду. Не стоит, Костька, право!
— Эх ты, расчетливая мещанка! Рыба!
— Ну, все равно, как хочешь обзывай, я не рассержусь на тебя. После сам поймешь. Эх, Костька!
— Ну, смотри, я кланяться не буду. Пожалеешь, а я и без тебя не заскучаю.
— Так не говори… Мне очень, очень обидно, но я не приду.
— Ну и дура! Я всегда считал тебя не особенно далекой, но все-таки. Ладно, не хочешь, не надо, другую найдем. Больше ко мне, смотри, не вяжись. Прощай.
— Костя!
— Ну что? Передумала?
— Н-нет.
— А нет, так чего же?.. Ну тебя к дьяволу, надоело мне канитель тянуть!
Астахов был уже совсем около них. Блондин решительно шагнул впереди него и быстро пошел к выходу. Клепка проводила его взглядом, потом, сразу сникнув, побледнев, медленно стала подниматься по лестнице, низко наклонив голову. Чуть плечом не коснулась Астахова, но не посмотрела на него.
Вернулась Клепка в обычный вечерний час, когда еще не ушла домой Петровна, прислуга. Она и открыла на звонок. Астахов слышал, как Петровна уходила, прощалась с Клепкой. И вдруг из кухни еле слышно донеслись голоса. Разговор. Значит, Клепка не одна. Он вышел в столовую. Прислушался. Юный приглушенный мужской голос.
‘Что же это такое? Она своего самца привела сюда? Тоже в моей квартире поселить решила, что ли?’
Но голос как-будто не тот, что слышал Астахов на лестнице утром. Выше и тоньше, чем у верзилы-блондина. Вдруг ясно донесся несдержанный Клепкин голос:
— Погрейся, посиди еще. Ну его к чорту, не лопнет от злости. Эх, Ванька, плохи наши делишки, ну, ничего, наладятся!
Послышался глухой мягкий звук, похожий на шлепок по плечу или по спине.
Гость что-то ответил негромко, потом оба замолчали. Действительно, что же это такое, наконец! Утром Костька, ночью Ванька. Девица перестала стесняться.
Развязность движений, нелепые клепкины словечки, слишком громкий ‘базарный’, по определению Астахова, голос — всегда вызывали в нем ощущение какой-то нечистоты, совершенно недопустимой для девушки. Оказывается она, действительно… нечистоплотна. Ее дальнейшее пребывание в квартире даже небезопасно в таком случае. Этого еще недоставало! Астахов ощутил сильное сердцебиение и муть в голове.
Юнец в кухне пробыл недолго. Клепка проводила его и заперла дверь на ночь на оба ключа.
Оглянулась, увидела в дверях столовой Астахова с бледным, искаженным лицом. Охнула и проговорила:
— Батюшки, что это вы? Испугались? Чего?
Он бешено крикнул:
— Я не позволю устраивать у меня… Не смейте приводить сюда, в мою квартиру, своих… своих мужчин. Здесь не притон!
Клепка широко раскрыла глаза, качнула головой, потом вдруг голосисто расхохоталась.
— Я думала, вы его за налетчика приняли. Подумаешь, моралист какой выискался! Петровна мне рассказывала, как вы Дашу для аккуратной связи покупали, со всякими предосторожностями и от болезней и от алиментов. Знаете что? Вот это очень скверно! Несознательное, очень нехорошее отношение к женщине. А мне вы не имеете права… Да еще зря! К Ваньке у меня нет никакого полового влечения, и у него ко мне тоже…
Бесстыдная наглая девчонка! Сквернейшим разнузданным языком о глубоко интимных вещах… Только очень распущенная, только падшая женщина может так о них разговаривать.
Виктор Алексеевич топнул ногой, подступил к девушке с криком.
— Я не желаю больше, ни одного дня не желаю больше терпеть вас у себя! Слышите? Это, действительно, уж наглость… Переходящая всякие границы! Потрудитесь освободить меня от вашего присутствия! Завтра, чтобы не было вас здесь, иначе я приму меры к принудительному выселению.
У Клепки ярко разгорелись щеки и глаза. Она подбоченилась и тоже притопнула ногой.
— А вы так разговариваете!.. Довольно я терпела! Хватит! Если так, я у вас отдельную комнату отниму! Для одного и двух за-глаза. Достану ордер, чорта с два вы меня тогда выселите! И приходить буду, когда захочу. А то еще возьму и правда налетчиков на вашу квартиру наведу. Чтоб хоть воздух свежий впустить, вот!
Виктор Алексеевич, перебивая ее, почти визжал:
— Налетчиков! Какой налет может быть хуже? Вы ограбили меня, я работать, я мыслить не могу. Все разгромлено… И в довершенье всего еще не доставало, чтобы вы…
Клепка, не слушая, тоже перебила его криком:
— Еще хоть бы лекции читал, а то шлепает губами сам себе над букашками, над таракашками, а за ним еще ухаживают! Ученый, ученый, а начхать на вашу ученость, когда вы, как крыса из подполья, от людей шарахаетесь. Никому от вашей учености ни свету, ни радости!
— Дура! Распутная девка!
Неужели он эти слова прокричал? Сам себе не верил. До чего дошел! Эта особа довела до того, что сам себя уважать скоро перестанет. Он закрыл лицо трясущимися пальцами. Особенно мучительны стыд, боль, унизительное раскаяние за вспышку оттого, что Клепка на последний, самый грубый выкрик его ни словом не ответила. Только посмотрела ему прямо в бешеные, покрасневшие глаза, потом с особым выраженьем большого уверенного достоинства и силы неспешно повернулась, ушла в кухню. Он слышал, как там она спокойней, без обычного грохота, сдвинула ящики, налаживая свою постель.
С трясущимися губами, со взмокшими сразу волосами, смешно спотыкаясь, Астахов метался по кабинету. Конечно, он совершенно непростительно, недопустимо забылся в гневе. Но все же, но все же… Ведь эта нахальная, тупая девчонка, ведь она его в такое исступление привела. Она не безграмотная, не из деревни, чему-то и раньше училась, теперь учится в высшем учебном заведении. ‘Шлепаете губами над таракашками’… Плюет на науку, знает только какие-то удивительные, плотские, как мычанье, убогие слова и ничего не признает, ничего, что выше куска, постели и этого… этого… совершенно зоологического ‘у меня к Ваньке нет полового влеченья’… И ведь он этих — нынешних почти не знает. Этих Костек, Ванек, Клепок! Не одна же она такая. Чувствуется, что и слова эти ходовые, не ее. Тогда… кому, кому в наследство весь его вдохновенный труд? Они понимают только то, что дает им грубо материальное улучшение немедленно, сейчас. Им понятны лишь прикладные знанья, то, что уже материализовано. А мысль? Высшее право науки на упоенье мыслью, независимой от их дневного рыночного заказа. Оно для них — ничто? Если даже Клепка не так развратна и грязна, как ему показалось, то все же, все же, какая ужасающая нищета духа!
Уже мутнела тьма за окном. Астахов не мог успокоиться. Не мог ни сидеть ни лечь. Ноги дрожали, а он все срывался с места. Нет, это невозможно! Для него это невозможно. Она должна понять, что сама виновата. Во всяком случае, он-то должен извиниться за вспышку и более достойным образом попросить девушку уехать. Она тупа душевно, но он не смел сам перед собой, не смел даже ей, такой тупой и низменной, кричать в лицо омерзительные и бранные слова. Пожалуй, и она оскорбилась. Может-быть, плачет, не спит!
Тяжело ступая, будто осев на ноги, Астахов прошел через столовую в кухню. Остановился, послушал, прежде чем постучать в закрытую дверь. От волненья кровь шумно билась в виски. Он не сразу расслышал, как в равномерное ‘ш-ш-ш’ глубокой ночной тишины также размеренно и спокойно врывается легкое всхрапыванье сладко спящей Клепки. Услышав, приподнял брови, горестно покачал головой, вздохнул и отошел от двери.
III
Астахов уехал в Москву, оставив Петровне для Клепки записку. Клепка вечером прочитала ее в кухне вслух:
‘Простите мне оскорбительные слова, которые я в гневе наговорил. Я сам удручен ужасной этой неожиданностью. Но все же постарайтесь понять, что нам невозможно жить в одной квартире. Возьмите у меня взаймы, наконец, но устройтесь в другом месте. Трудно вам объяснить, что мой труд не бесполезен, но это так, и для него необходимей всего душевное равновесие. Его я утратил с того момента, как вы ворвались в мое жилище. Прошу вас, дайте мне возможность работать, уйдите из моей квартиры. Я вернусь через неделю’.
Петровна сочувственно покачала головой, вздохнула и шумно втянула горячий чай из большой чашки. Потом, вытерев вспотевшее лицо, деловито спросила:
— Как же ты теперь? Выгоняет на-чисто! Ну, пока он в отъезде, живи, а все-таки, Клепка, подыскивай, куда перебираться, как хозяин домой вернется.
Клепка, уставившись задумчивым взглядом в темное окно, приподнялась на носках, зачем-то подула в воздух вытянутыми трубочкой губами, покачалась всем корпусом и села на табуретку около Петровны.
— Петровна, знаете что? Ладно, я уйду через три дня. Мне здесь тоже не мед, электричества долго жечь не хочу, а заниматься-то когда? Я и то днем без передышки… К Ваньке ночевать из-за этого раза два ходила.
— К кому?
— К парню к нашему, вот недавно-то был, когда Астахов со мной ночью ругался. А теперь у него негде. Товарищ с женой на время у него поселились, а комната маленькая.
— Зачем ты, дурашка, от матки-то своей уехала? А? Прокормились бы как-нибудь! К парням разве хорошо ночевать ходить? Да и чем от твоего Ваньки поживешься?
— Ничем. Он на заводе по рубль двадцать пять в день тяжести таскает. Ну, ходить далеко, опаздывает. Его уж, наверно, выгнали! А с мамой… Я очень учиться хочу. Знаете что? Так бывает, что здорово тянет на ученье. Все себе кротом слепым без него кажешься. И чем дальше, тем все больше затягиваешься. Кабы я уж не начинала, а сейчас не могу отказаться!
— Может замуж кто-нибудь взял бы, хоть и гражданским браком. А то, что же, кинет тебя Ванька с брюхом, что с него возьмешь? А тогда уж какое ученье!
— Да ни с каким ни с брюхом, у меня нет с ним половых отношений. Он — хороший товарищ.
— Все они товарищи хорошие, пока свое не получат. Ты не поддавайся! Может-быть, какой попадется, окрутится по-советски, потерпи. Охранять-то вас, теперешних, некому, я тебе с добром советую.
— У вас, Петровна, взгляды отсталые. Чего охранять-то? Я — физкультурница. Полезет какой, сама так поддам, он и с катушек долой! Я не хочу полового сближения не из отсталости вот, как вы: замуж надолго ли возьмет, да всякая чепуха. А вот потому, действительно, что учиться помешает. Знаете что? Я себе — хозяйка, и даже, если… любовь, все равно я себе — хозяйка, не сдрейфлю. Что вы? Это я так, глупости всякие говорю, очень устала сегодня!
— То-то устала. Избегаешься, девка…
— Ну, хватит причитать, ладно, я этого не люблю! Знаете что? Есть контакт! Уйду я от вас в пятницу. Астахов ведь до субботы не вернется? А сегодня только понедельник. Я пока без него почитаю, а то ведь негде! А в пятницу уйду. Как раз к пятнице мне червяк отдадут, на жратву больше чем на месяц хватит.
— Какой еще червяк? Кто тебе отдаст?
— А я платье ненадеванное продала. Мама мне прислала. Только деньги девчонке одной пока одолжила. Ей круче моего пришлось, жиденькая. Она не заначит, отдаст, сейчас только ей зарез. А то я бы давно уж ушла от вас. Главное, без вас кормиться негде мне было, а без еды, — одной нашей ходьбы, не то что занятий, не выдержишь. Начхать, что он ругался! Кабы я от его ругачки разлимонилась. Катьке бы хана!
В субботу Астахов нашел на своем письменном столе очень несвежий, в пятнах, большой лист бумаги. На нем лезли во все стороны кривые, размашистые строки клепкиного письма с массою грубых орфографических ошибок.
‘Я устроилась, не только угол, но и работу неожиданно нашла. Ничего я на вас не рассердилась. Когда очень тяжело человеку приходится, он и побить может, хоть, конечно, и сдачу за это может получить, но все-таки бывает, что робкий на драку полезет, бывает. Жить у вас очень плохо мне было, ну, не беда, мы не нежные. Только вы напрасно, что я не понимала, что вам при мне невозможно работать. Я понимала и старалась не шуметь и не мешать, но такая уж громкая, никак тихо не умею. А это бывает — я привычная и то с некоторыми нашими девчонками заниматься не могу, фырчат и мне мешают. Если бы вы со мной когда-нибудь хоть разговорились, мы бы как-нибудь по-доброму сладились. А то я ведь видела, что очень вам противна, и вы мне опротивели здорово. И про вашу бесполезность тогда выпалила, но я знаю, что вы полезный, науку уважаю. И я не дура, только мне трудней выражать свои мысли, некогда читать, развиваться. Может-быть, и слова у нас плохие, но вы-то ведь мало с нами разговариваете, потому что с нами терпенье нужно. Лебезить я не умею, но и на вас я не сержусь и объективно даже уважаю вас, потому что вы ученый и много работаете. Мне теперь попрежнему кажется, что вы даже марксист, только я вас тоже не могла по-настоящему понять, потому что мне тоже с вами в одной квартире трудно было дышать. Мы уж очень разные. Денег я от вас не хотела взять, потому что вы не густо зарабатываете, мне Петровна говорила, а, кроме своей науки, разматываться не можете. Я это понимаю, тоже не люблю разматываться и работу нашла такую, чтобы учиться не мешала. Я тоже не такая плохая, как вам показалась. Вы ведь меня совсем не знаете. Только я не умею фигли-мигли и обращалась с вами безо всякой напыщенности’.
Внизу, очевидно, после передышки или раздумья, прямей и старательней было выведено:
‘С товарищеским приветом К. Камбулина’.
Астахов долго чесал лоб и откашливался, прочитав письмо. Он не перестал ощущать радость освобождения, усладу вновь отвоеванного одиночества, но и утром на другой день ему мешала сосредоточиться на работе мысль о клепкином письме. Он думал:
— В одном эта налетчица права, что мы их, своих преемников, мало знаем. Пожалуй, да, совсем не знаем.
Он не считал себя в свои сорок шесть лет стариком, но вдруг ясно ощутил уход своей эпохи, благостную, уже старческую тягу к примиренью, к родству с идущими взамен по иным крутизнам и провалам, в иной броне, иной походкой, но продолжателями, звеньями одной цепи людей, живущих на земле одновременно с ним.
Когда пришла Петровна, Астахов вышел к ней с небольшой записочкой.
— Я вас попрошу, сходите, пожалуйста, в адресный стол, возьмите справку, где поселилась Клеопатра Ипполитовна Камбулина.
Успокоенный вернулся к своему письменному столу.
История с Клепкой больше в этот день ему работать не мешала.
Источник текста: Сейфуллина Л. Налет. Ковш: Литературно-художественные альманахи / Ответственный редактор С. Семенов. М., Л. Гиз. 1926. Кн. 4 [Рассказ] C.41-51