Найденная, Заяицкий Сергей Сергеевич, Год: 1927

Время на прочтение: 17 минут(ы)

Сергей Заяицкий.
Найденная

Повесть

0x01 graphic

 []

I. ‘Красный витязь

Кинотеатр ‘Геракл’ был признан всеми парижанами как самый злободневный и роскошный кинотеатр. Что он был в то же время и самым большим, свидетельствовали цифры. Стоило измерить вдоль и поперек зрительный зал ‘Геракла’, чтоб убедиться, что такого другого кино в Париже нет. Все мировые фильмы, все американские боевики и сверхбоевики начинали в ‘Геракле’ свою парижскую карьеру. Уж такая была ловкая дирекция: все перехватывала. Как ни лезли из кожи директора других кинотеатров, ничего не могли они поделать. Им приходилось лишь с завистью поглядывать на величественный купол огромного кинематографа, на котором вечером вспыхивали огненные надписи: ‘Тайна погибшего броненосца’, ‘Сокровище пустыни’, ‘Чарли поступает в лакеи’. Эти надписи то неподвижно висели на фоне ночного неба, то переливались всеми цветами радуги, то бешено крутились, потухали и снова вспыхивали.
Директор кинематографа господин Жюль Фар, сидя в своем небольшом, но роскошном кабинете, с наслаждением прислушивался к гулу толпы, наводнявшей фойе. Этот гул сливался с отрывистыми аккордами огромного негритянского оркестра и с журчанием фонтанов. Директор навострил себе ухо настолько, что по этому гулу мог приблизительно оценить выручку. Когда гул достигал известной силы, он бормотал: ‘полный сбор’, и с аппетитом закуривал сигару. И в этот самый миг обычно являлся администратор Дюру и говорил, утирая пот со лба:
— Уф! Ну, и столпотворение! Аншлаг сейчас вывесили: ‘Все места проданы’.
Одним словом, дела ‘Геракла’ шли превосходно.

* * *

Однажды (согласно отметке директора на календаре, это было 11 июля 1926 г.) директор по обыкновению сидел в своем кабинете.
Первый сеанс должен был уже начаться, но, как ни прислушивался Жюль Фар, гул толпы все не достигал желательной силы.
— Или мои часы отстают? — пробормотал он.
Вошел администратор.
— Как дела? — спросил директор с деланным равнодушием.
Дюру пожал плечами.
— Двести билетов осталось в кассе. Не понимаю, в чем дело. ‘Крылатый бандит’ — мировой боевик, но вот подите вы. Случайность.
Жюль Фар терпеть не мог подобных случайностей.
На следующий вечер повторилось то же, а потом знакомый гул стал уменьшаться с упорством и равномерностью останавливающегося механизма. Казалось, погас очаг, и котел перестает кипеть.
В чем дело?
Мелкие кинотеатры радовались. В газетах уже стали появляться карикатуры, изображающие ‘Геракла’, бредущего на костылях с подвязанною щекой.
Жюль Фар выписал из Нью-Йорка сверхбоевик ‘Страшный апельсин’, но, как ни сверкала и ни переливалась в небе огненная надпись, нужного гула не получалось.
Еще один месяц, и ‘Геракл’ начнет давать убыток. От этой мысли Жюль Фар покрывался холодным потом. Он был не просто капиталистом, но убежденным капиталистом, и деньги для него представляли единственную прелесть жизни. Но факт оставался фактом. Огромный зал ‘Геракла’ пустовал наполовину.
— Что вам нужно, Дюру? Вы видите, что я занят.
— Простите, господин Фар, но если бы вы уделили мне пять минут времени…
— В чем дело?
— Если бы вы разрешили мне высказать одну мысль, которая давно не дает мне покоя.
— Какая еще мысль?
— По поводу фильм, которые мы демонстрируем…
— Ну?
— Я прислушивался к тому, что говорят в публике …
— Так…
— Говорят: опять гонки на автомобилях, опять львы и тигры, опять прыжки через пропасти, опять всякие сыщики.
— Ну, ну…
— Одним словом, у меня сложилось определенное и твердое убеждение: американские боевики надоели.
— Как надоели?.. Вздор.
— Нет, не вздор. Публика зевает уже после первой части. Вы сами посмотрите… Пойдите сейчас и посмотрите на выражение лиц.
Директор пожал плечами… Однако Дюру уже не раз высказывал здравые мысли. Поэтому он взял со стола ключ и вместе с администратором поднялся по витой лестнице в свою ложу. Проскользнув в дверь, он оглядел зал.
На экране мчался в автомобиле какой-то джентльмен в белом костюме. Трах… Автомобиль перекувырнулся и полетел в пропасть с неимоверной высоты.
Жюль Фар быстро поглядел на зрителей. Лица, озаренные экраном, были безразличны и равнодушны. Кто-то в самом деле зевнул, кто-то хихикнул, кто-то сказал: ‘на небо не упадет’, и многие засмеялись.
А это был самый жуткий и торжественный момент во всей фильме.
Жюль Фар с невольным содроганием вернулся в свой кабинет.
Они долго молчали.
— Какой же выход видите вы из этого положения? — спросил он, наконец, несколько холодно.
Администратор сел в кресло довольно развязно. Видно было, что в данный момент он чувствовал над директором свое превосходство.
— Господин Фар, — сказал он, — я человек бедный. Если моя мысль покажется вам стоящей…
— То я заплачу за нее столько, сколько она будет стоить, — перебил его Фар.
Дюру поклонился.
— Видите ли, господин Фар… когда человеку надоедает смотреть в одну сторону, он начинает смотреть в другую… Вот мне сейчас надоело смотреть на эту картину, я смотрю на лампу.
— Что вы хотите этим сказать?
— Французские фильмы нами все исчерпаны… Они надоели!
— Ну? еще что?
— А то, что нельзя все время пялить глаза и на Америку. Ну, Америка раз, Америка два… а потом, пожалуй, и довольно будет…
— Ставить немецкие фильмы?!. Спасибо за совет. Могли бы его оставить при себе, — воскликнул Фар.
— Кто же вам говорит про немецкие фильмы? До сих пор мы все смотрели на запад, а что если нам теперь для разнообразия поглядеть на восток.
— Ну, я же и говорю: немецкие фильмы.
— Позвольте, позвольте… Разве на востоке одна Германия?
— А что же еще?
— За Германией…
— Польша?
— За Польшей…
— За Польшей?!. Росс… — Жюль Фар осекся, посмотрел на Дюру и нахмурился. — Вы с ума сошли! — произнес он.
— Именно Россия, и даже не Россия, а, с вашего разрешения, Союз Советских Социалистических Республик.
— Вы предлагаете?..
— Поставить русскую фильму. Уверяю вас, что они там научились вовсе не так плохо снимать.
— Вздор.
— Почему вздор?
— Потому что никто не пойдет смотреть революционную фильму… Никто не пойдет и… не должен ходить.
— Господин Фар, отложите пока в сторону политические симпатии и рассуждайте как коммерсант. Ну, разве сейчас у нас не интересуются большевиками?.. На такую фильму пойдут все: буржуа — из любопытства, русские эмигранты, чтоб посмотреть родные места, наконец, рабочие — из сочувствия.
— Вы хотите, чтоб я занялся коммунистической пропагандой?
— Господин Фар… кто вы? Политик или коммерсант? Вот, например, большим успехом пользуется сейчас в России картина ‘Красный витязь’… Да, ‘Красный витязь’. Съемку произвели этою весною. Там эпизоды гражданской войны. У нас это будет чрезвычайная новость.
— Пойдите вы…
— Я пойду, но вы на свободе подумайте… А рекламу мы оборудуем.
Жюль Фар в ярости даже сломал сигару.
На следующий вечер в зале было две тысячи пустых мест при общем числе три тысячи.
С этого дня ‘Геракл’ начал давать убытки.

* * *

Толпа, гулявшая 16-го июля вечером по Итальянскому бульвару, была привлечена странным и неожиданным зрелищем.
В небе внезапно вспыхнула огромная красная пятиконечная звезда. Вспыхнула и медленно поплыла по небу.
Небо было покрыто облаками. Очевидно, с помощью прожектора звезду эту зажгли на облаках, пользуясь ими как экраном.
Публика недоумевала. Ожидали, что появится надпись, но никакой надписи не появилось.
Полицейские немного забеспокоились, однако звезда скоро погасла.
Но на следующую ночь повторилось то же явление. На этот раз зажглось сразу три звезды, и все они медленно стали описывать над Парижем огромные круги, то исчезая, то снова появляясь.
Полицейские заподозрили-было коммунистическую пропаганду, но в полпредстве только рассмеялись. Да и действительно, что за смысл в такой пропаганде? Тем более, что префект, очевидно, знал, в чем дело.
Русские эмигранты сердились и негодовали.
— Испортили парижское небо, — говорили они, — стоило уезжать из России, чтоб здесь любоваться этой мерзостью.
Однако любопытство было сильно возбуждено. На третий день все высыпали на улицу, и, подняв головы, глядели на небо, но небо оставалось темным.
Вдруг во мраке вспыхнули сразу целые сотни красных звезд. Они забегали, засверкали и на одно мгновение сложились в какую-то надпись. Но ее никто не успел разобрать.
Однако теперь все уже начали догадываться, в чем дело. Новая реклама ‘Геракла’. Но почему красная звезда? Или директор ‘Геракла’ записался в коммунистическую партию?
И вот на четвертую ночь всеобщее любопытство было удовлетворено. Кружащиеся звезды вдруг вытянулись в ряд, и весь уличный Париж одним могучим хором прочел надпись: ‘Красный витязь’.
Директор ‘Геракла’ с балкона слышал этот хор, на секунду покрывший шум уличного движения. В эту ночь он совсем не спал от волнения.

II. ‘Маруся

Когда Жюль Фар подъезжал на автомобиле к ‘Гераклу’, он в первый момент подумал, не пожар ли в кинематографе.
Огромная толпа запрудила всю улицу. Полицейские надрывались, крича и стараясь установить порядок. Движение останавливалось.
— Пустите же, чорт возьми, — кричал кто-то по-русски, — вы меня раздавили.
— Извините, ваше сиятельство, — отвечал другой насмешливо, — но я не виноват, меня самого сейчас превратят в блин.
Дамские шляпы, роскошные и дешевые, пестрели среди черных мужских котелков и соломенных шляп. Все стремились проникнуть в громадную дверь ‘Геракла’, ослепительно сверкавшую сотнями лампочек.
Жюль Фар в волнении выскочил из автомобиля и через служебный вход проник в свой кабинет.
Здесь он задрожал с головы до ног. Не гул, а страшный рев доносился из зала. Казалось, Атлантический океан внезапно подступил к самому Парижу и ворвался в зал ‘Геракла’.
Дюру, с прилипшими ко лбу волосами, измятый, с съехавшим на бок галстуком, вошел в кабинет и не сел, а упал на стул.
— Все… — прохрипел он, — все продано, а еще по крайней мере тысяча человек требуют билета.
— Дополнительные места?
— Уже.
— Служебные кресла?
— Уже.
— Запасные ложи?
— Уже.
Жюль Фар не выдержал и в восторге потер руки.
Впрочем, он тут же сдержался, ибо знал, что проявления восторга иногда обходятся дорого.
Так оно и случилось.
— Господин Фар не забыл нашего уговора?
— Какого уговора?
— Относительно стоящей мысли…
— Ах, да… вот чек на…
— Десять тысяч…
Директор проглотил слюну, но подписал. Дюру ведь могла прийти в голову и еще какая-нибудь мысль. Надо было его удержать при ‘Геракле’.
Но вот послышался удар в гонг. Директор быстро поднялся в свою ложу. Море голов шумело и волновалось под ним.
Внезапно погасли люстры и вспыхнул экран.
Жюль Фар увидал набережную реки с каким-то причудливым сооружением, каким-то сказочным городом башен и колоколен.
— Кремль! Кремль! — послышались голоса. Русские пришли-таки посмотреть советскую фильму.
Оркестр, усиленный для этого торжественного вечера, заиграл какой-то бравурный марш. Под этот марш потянулись московские улицы, мелькнула Сухарева башня и вдруг надпись:
Стройные ряды солдат в остроконечных суконных шлемах мерно шли вдоль какой-то белой стены.
И вдруг оркестр, на секунду сделав паузу, грянул:
Вставай, проклятьем заклейменный!
Казалось, что бомбу бросили в огромный зал. Все вскрикнули, свистки смешались с аплодисментами, ноги затопали, тросточки застучали, полицейский комиссар вскочил со своего кресла, но это был заранее обдуманный трюк.
Оркестр сыграл только первую фразу и тотчас перешел на военный марш. Придраться было не к чему. Между тем уже эти несколько аккордов произвели впечатление удара хлыста. Страсти разгорелись.
Теперь все уже принимали в ходе действия непосредственное участие.
— Молодец, Иван Храбрый! — кричали одни. — Иди бей буржуев!
— Они тебе покажут, где раки зимуют, шантрапа! — кричали другие.
— Пролетарии всех стран, соединяйтесь!
— Да здравствует лига наций!
— У-лю-лю…
— Молчать…
Раскинулась необъятная степь.
Господин Жюль Фар никогда еще не видал таких огромных равнин.
Там и сям, как застывшие волны, возвышались одинокие курганы. Маленькая точка появилась на горизонте. Она все разрасталась и разрасталась. Теперь можно было ее разглядеть: это всадник, скачущий во весь опор. Оркестр грянул лихой галоп.
— Ого! Иван Храбрый! — кричала публика.
— Пусть-ка он сломит себе шею.
— Зачем ему ломать свою шею. Он лучше сломит шею другим…
— Долой! Фью…
Свистели в ключи, хлопали в ладоши. Полицейский комиссар вертелся, словно сидел на горячих угольях.
Но всадник исчез.
Появилась базарная площадь маленького степного городка.
Мирные волы спокойно стояли, пережевывая жвачку, стояли арбы, нагруженные мешками.
Шел базарный торг. Длинноусые дядьки приценивались к обливной глиняной посуде.
Оркестр заиграл: ‘Ой, за гаем, гаем’. Странно прозвучала для ушей парижан украинская мелодия.
Какая-то женщина остановилась, разговаривая со старухой-торговкой, и в этот миг в огромном зале ‘Геракла’ раздался звонкий возглас:
— Маруся! Маруся!
Все оглянулись.
Какой-то мальчик лет пятнадцати стоял, простирая руки к экрану. Это он крикнул: ‘Маруся’.
Но базар уже исчез, и теперь по степи медленно пробирались люди в мохнатых шапках, с ружьями наперевес.
Жюль Фар, слышавший непонятный для него возглас и тоже посмотревший на кричавшего мальчика, повернулся снова к экрану. Он знал, что сейчас должны были появиться белые.
А мальчик между тем что-то с живостью объяснял своим соседям, и те удивленно качали головою.
— Тсс… — крикнул кто-то, — довольно болтовни.
Опять появилась базарная площадь, но на этот раз она была уже пуста. По ней лихо промчались казаки, размахивая нагайками.
Оркестр грянул
Боже, царя храни!
Успокоенный комиссар перевел дух и вытер со лба пот. Часть публики зааплодировала, кто-то свистнул.
На экране начался бой.
Барабан гремел, изображая артиллерийскую пальбу. Лошадь пронеслась без всадника, размахивая пустыми стременами. Казаки мчались, рубя кого попало.
В степи клубились дымки — взрывы снарядов.
И опять вдруг грянуло в оркестре:
Это будет последний
И решительный бой.
И опять в страхе подпрыгнул комиссар, но опасная мелодия мгновенно перелилась в бешеный марш. Танки упорно заковыляли по неровной земле. Их преследовали меткие выстрелы.
Какие-то верховые в погонах пронеслись вихрем, и один из них, раскинув руки, упал на круп своего коня.
Иван Храбрый появился раненый, оборванный, но счастливый, размахивая саблей.
Бешеные свистки и бешеные аплодисменты потрясли могучий купол ‘Геракла’.
Вспыхнул свет.
Казалось, все только-что сами принимали участие в сражении. Глаза горели, кулаки сжимались. Хохот, возгласы, все сливалось в один нестройный вопль, слышный даже на улице.
Жюль Фар, бледный и взволнованный, сошел в кабинет.
А новая толпа, жаждущая второго сеанса, уже рокотала в фойе.
Дюру, не стучась, вошел в кабинет. Он смотрел именинником.
— Ну как? С аншлагом? — улыбаясь, спросил его Фар.
— Десять аншлагов надо вывесить, чтоб остановить эту толпу. Нас штурмует весь Париж. Полный сбор обеспечен еще по крайней мере на три недели, если не на месяц. Мы одним ударом убили Америку. Ха-ха… ‘Кровавая рука’, ‘Золотой корабль’. Никто не будет больше смотреть этой требухи. Давайте нам что-нибудь такое, что шибало бы в нос, но не как шампанское, а как запах пороха. Я удивляюсь, как это обошлось без драки, ей-богу. А ловко это мы подсунули интернационал. Вы следили за выражением лица полицейского комиссара? Я думал, что с ним будет нервный припадок. Честное слово.
В это время в кабинет просунулась голова одного из распорядителей.
— Простите, господин Фар.
— В чем дело? Я занят.
— Там какой-то мальчик, очевидно, русский.
— Ну…
— Он умоляет пустить его на второй сеанс…
— Ведь билетов же нет.
— Нет… но он очень просит… он чуть не плачет…
— Знаете, если мы будем пускать всех парижских мальчишек…
— Он говорит, господин Фар, что ему показалось…
— Ну…
— Что он видел на фильме свою сестру, которую считал погибшей… просто трогательно на него смотреть.
Господин Фар вспомнил странный возглас и мальчика, простиравшего руки к экрану.
— Он хочет еще раз посмотреть, чтоб убедиться…
— Ерунда. Придумал нарочно, чтоб вдоволь насмотреться, да еще вдобавок даром.
— А места есть?
— Ни одного места… кроме… вашей ложи, господин Фар.
— Убирайтесь к чорту!
Распорядитель мгновенно ‘убрался’.
Он пошел к той двери, возле которой только-что покинул мальчика.
Но его уже не было.
— Где же этот паренек? — спросил он у другого распорядителя.
— Какой-то человек уступил ему свой билет, — отвечал тот, — уж очень волновался мальчишка.
Директор между тем не мог отказать себе в удовольствии посмотреть и второй сеанс. Он снова поднялся в свою ложу.
И эта вторая смена зрителей так же реагировала на картину и так же волновалась.
Опять та же женщина разговаривала со старухой. Директор вздрогнул. Тот же голос, но еще с большим волнением и еще громче крикнул: ‘Маруся!’. Но на этот раз, как ни вглядывался директор, он среди множества голов не мог найти кричавшего мальчика.

III. Большевик

Есть в Париже великолепные дворцы с тенистыми садами, есть многоэтажные гостиницы, где проживают богатые иностранцы, но есть и убогие мансарды — нечто в роде чердака с окном в крыше, где летом жарко как в печке, а зимой холодно и сыро.
В одну такую мансарду в огромном доме вошел поздно вечером худой мальчик лет пятнадцати и с удивлением оглядел пустую комнату.
— Куда же делся дядюшка? — пробормотал он, — и дверь не запер. На него не похоже.
Мальчик бросил на стол шляпу, потом долго стоял, задумавшись. Слышно было, как по соседству громко ругались какие-то бедняки из-за прокисшего молока.
— Вот, покупаем молоко на последние гроши, а оно прокисает. Это ты виноват… надо было вовремя менять воду в ведре.
— Нет, ты… Я пишу, мне некогда следить за молоком.
— Какой важный. Подумаешь — писатель.
— Молчи.
Мальчик долго стоял задумавшись, потом, очевидно, почувствовал голод, ибо подошел к шкафику, заменявшему буфет. Он с безнадежным видом растворил дверцы, но тут лицо его выразило вдруг сильнейшее изумление.
— Вот так штука, — произнес он, — чудеса в решете.
На тарелке лежал кусок сыру и половина белого хлеба.
Мальчик недоуменно пожал плечами. Затем он отломил кусок хлеба, отрезал сыру и принялся есть.
— Ага!
Из-под кровати высунулась лысая голова с очками на лбу, с лицом морщинистым как печеное яблоко. Маленькие глазки сердито сверкали из-под седых бровей.
— Очень рад, накрыл-таки… таки накрыл, меня на удочку не поймаешь.
Из-под постели вылез маленький обтрепанный человечек. Он был весь в пыли и в паутине.
— Я давно подозревал, что ты обжора… а теперь я в этом убедился, — продолжал он шамкая и запирая буфет, — обжора и воришка… Вместо благодарности, ты меня объедаешь, ты меня разоряешь. Разве люди едят по ночам? Разве какому-нибудь порядочному человеку хочется есть ночью? А ты ешь… Ешь со злости и из распущенности…
— Я и днем-то почти ничего не ел, — возразил мальчик, нахмурившись.
Старик всплеснул руками.
— Он не ел! Это называется, он ничего не ел… Вот смотри, я нарочно записал: ты съел сегодня хлебец, съел тарелку бобов и еще сосиску… А? Ты ничего не ел?.. Ты будешь говорить, что ты голоден? Будешь лазить по буфетам?.. Вор.
Мальчик так и вспыхнул.
— Я не вор.
— Нет, ты вор… я еще удивляюсь, как это ты меня всего не ограбил…
— Вы не можете так говорить.
— А это что? — старик кивнул на буфет. — Жаль, я не догадался посадить с собою под кровать полицейского. Тебя бы и забрали в тюрьму… и забрали… ты большевик… я всегда говорил, что ты большевик…
— Зачем же вы меня привезли сюда?
— А, вот твоя благодарность… Я тебе жизнь спас… от Советской власти тебя увез… человека из тебя сделать хотел…
— Вы меня даже и не учите ничему.
— Учить тебя?! Да ведь ученье-то денег стоит. А откуда я их возьму? На мой век и то, глядишь, не хватит… Разве я знал тогда, что так все затянется… Думал: ну, год просидят большевики — ан вон десять лет… А я тебя все ж таки не выгнал… кормил тебя… А ты вместо благодарности… Дядя я тебе или нет?..
— Я к Марусе поеду… к сестре…
— Да ее небось давно и косточки сгнили.
— Я ее сегодня видел…
Мальчик при этих словах даже побледнел от волнения.
— Где видел… во сне что ли?
— В кино.
— Что? — Старик всплеснул руками. — Он по кино шатается… откуда у тебя деньги?.. Откуда у тебя деньги, мерзавец?
— Я эти дни ходил за обедом для больного художника, и он дал мне три франка. Я купил себе немного еды, а на остальные деньги…
— Три франка? … три франка… да ведь это же капитал… И ты их истратил на кино… на гнусное развлечение, вместо того, чтоб дать их своему старому больному дяде и благодетелю.
Но мальчик перебил его.
— Вот там-то я и видел Марусю…
— Она была в кино?
— На экране… шла русская драма ‘Красный витязь’. В объявлении написано, что ее снимали этой весной, стало-быть…
— Красный витязь!.. Боже милостивый!..
— Я Марусю сразу узнал… и она хорошо одета… Там был снят рынок. Она что-то покупала. Только не знаю, в каком это городе снимали.
— Красный витязь!.. И ты пошел. Ну, я же говорю, что ты большевик. Подлец! Дрянь!
— Не смейте меня так бранить…
— Что?.. Ты не смей мне так отвечать… Ты пойми, ведь эти три франка ты украл у меня… вытащил из моего кармана… понимаешь?
— Неправда. Я их заработал. А если по-вашему я вор…
— Да, ты вор.
— Так я уйду от вас…
— Знаем мы эту песенку… по буфетам лазить…
— Уйду и никогда больше не приду.
— Вот счастье… коли не обокрадешь перед уходом… Вор, вор… Тебе же и деваться некуда…
— Я в Россию поеду.
— В какую еще Россию. Нет теперь никакой России… теперь совдепия проклятая…
— Поеду в Россию к Марусе.
— Да ведь ты эмигрант, тебя там в тюрьму…
— Я не по своей воле уехал. Я тогда и не понимал ничего.
— Не по своей воле… Большевик… Три франка… да на три франка можно жить два дня… Целых два дня…
— Завтра же уеду.
— Нет, уж тогда уходи сейчас…
Старик подошел к двери и распахнул ее.
— Скатертью дорога… Марш!
— Кого это вы выпроваживаете, господин Колобов? — послышался грубый женский голос.
Соседка француженка — госпожа Мишар — заглянула в комнату.
— А вот полюбуйтесь, три франка у меня украл, сыр весь чуть не съел тайком, хорошо, что я подсмотрел, — сказал Колобов тоже по-французски.
— И правильно делаете, господин Колобов, теперь не такое время, чтоб раскисать от родственных чувств. Коли вор, конечно, гоните. А он еще и грубиян к тому же… сдружился с художником, а художник, сами знаете, последний человек… общий грабеж проповедует.
— Общий грабеж?
— Ну да… Я как-то подслушала, хотела в полицию итти, право слово. Такой негодяй… Заболел — я было обрадовалась, — подохнет, а этот ваш Митя ему обеды носить принялся. Тьфу…
— Вот видишь, какой ты негодяй.
— Если я негодяй, то я и уйду.
Митя подошел к сундуку, на котором обычно спал, и стал собирать свой скарб.
— Вы следите, чтоб он не украл чего…
Госпожа Мишар удалилась, очень довольная сознанием своей честности.
— Эту рубашку не смей брать, это моя рубашка.
— Берите, пожалуйста…
— И хлеба тебе не дам ни кусочка…
— И не нужно…
— Ступай, ступай…
— И пойду…
Однако, говоря так, Митя очень волновался. Правда, самолюбие его было сильно задето, в особенности вмешательством госпожи Мишар. Но он отлично сознавал, что жить на что-нибудь нужно, что работу найти трудно и что Россия очень далеко. Да еще вопрос, не ошибся ли он, в самом ли деле видел он на экране свою сестру, свою милую Марусю, о которой он еще до сих пор так часто со слезами вспоминал. Неужели она в самом деле жива?
Он связал узелок.
Старик между тем переживал борьбу двух противоположных чувств. С одной стороны, одержимый больною скупостью, он радовался, что Митя больше не будет проедать деньги, с другой — он жалел, что не на кого будет поворчать в свободное время, некого будет попрекнуть ‘бесконечными’ тратами.
— Посмотрю, куда ты денешься без копейки денег, — сказал он. — На улице тебе ночевать не позволят полицейские. Тебя заберут как бродягу или попрошайку, да еще и высекут пожалуй… и хорошо сделают…
— Пусть попробуют.
— Хо-хо… Иди, иди… ночью придешь, реветь будешь: ‘пустите’… А я-то и не пущу.
— Никогда я больше к вам не приду. Ваши попреки мне надоели.
— Правильно, мой мальчик, никогда к нему не приходи.
Собеседники не заметили, что в двери уже несколько минут стоял высокий, худой, как скелет, человек, повидимому, только-что оправившийся от болезни. Лицо его было небрито, а сквозь расстегнутый ворот рубашки виднелась шея толщиною в человеческую руку. — Идем ко мне ночевать… Я тебе и дело найду подходящее… К чорту этого старого скрягу.
Это был художник Арман — предмет ненависти госпожи Мишар.
Хотя разговор происходил по-русски, но Арман по жестам дядюшки и по тону голоса догадался, о чем идет речь.
— Я бы вас попросил, господин художник, не лезть, куда вас не просят, — сердито прошамкал Колобов. — Это мой племянник, а не ваш…
— Коли вы его выгнали, стало-быть, он никому теперь не племянник. Пойдем, Митя. Я беден, но у меня найдется для тебя и хлеб и масло…
— Хлеб и масло… ночью еще пиры устраивать, сумасшедшие… Не смей к нему ходить, слышишь, не смей. Он тоже вор…
Но, сказав так, старик мгновенно осекся, ибо увидел прямо перед своим носом огромный кулак. Кулак этот при худобе художника производил впечатление арбуза, надетого на палку, и был очень внушителен.
— Он дерется, — пробормотал старик.
— Пока еще нет, но буду драться, если ты отпалишь еще одно подобное словечко. Впрочем, как знаете. Я никого не принуждаю.
И художник повернулся спиной.
— Я иду, господин Арман, — сказал Митя, взяв узелок.
Старик сердито захлопнул дверь и два раза повернул ключ. Потом он сел за стол, взял книжечку расходов и долго что-то вычислял. Лицо его постепенно все более и более расплывалось в довольную улыбку.
— Двести франков экономии, — пробормотал он, — на одной только еде. А если прикинуть башмаки, чулки, белье…
И он опять погрузился в вычисления.
Скупость — страшная болезнь.

IV. Художник Арман

Мансарда, в которой жил художник Арман, отличалась от других подобных мансард лишь множеством больших и маленьких наполовину конченных картин, а также сваленными в углу гипсовыми руками, ногами и головами. На мольберте стояла почти готовая картина, поперек которой синей краской написано было ‘Хлам’. Очевидно, художник сделал эту надпись в припадке разочарования в своем таланте.
Впустив Митю, Арман сел на постель и закурил трубку. Затем, кивнув на стол, где стояли остатки убогого ужина, он произнес:
— Ешь. — И, топнув ногой, прибавил: — все ешь.
Митя не отказался, ибо был очень голоден.
— Вы знаете, господин Арман, — сказал он, жуя хлеб с маслом, — я сегодня был в кино на ‘Красном витязе’, и мне показалось, что я видел на экране свою сестру…
— Как? Что ты говоришь?
— Там снят базар в каком-то городе, и вот среди толпы покупателей я вдруг увидал Марусю… Я, право, не ошибся… Разве бывают люди совершенно похожие друг на друга?
— Бывают, конечно, но редко… И ты сразу ее признал?
— Сразу. Ее походка, все ее… Неужели не она?
— Гм. Странный случай. Но ничего невероятного в этом нет. — Ты ее когда видел в последний раз?
— В девятнадцатом году. Мы как раз тогда из Москвы удирали… В Белгороде она от нас отбилась на станции.
— А сколько ей лет было тогда?
— Тогда, да лет восемнадцать. — Вот, помню, ревел я, звал ее… Она мне вместо матери была… Дядя сердился: мол, привлекаешь внимание. Тогда в Белгороде была граница украинская. А потом о ней ни слуху, ни духу… А ведь там самый разгар был гражданской войны. Махновцы, петлюровцы. Едешь в поезде, а со всех сторон зарево. Пушки грохочут. Страшно. А только я не за себя боялся, а за Марусю.
— А была она какая, — спросил художник, — не кислятина?
— Ух, была храбрая…
— Ну, так, может-быть, как-нибудь и в самом деле уцелела. Ты лицо-то ее твердо помнишь?
— Еще бы… По ночам она мне до сих пор снится… Добрая была. Глаза голубые, волосы золотистые…
— Гм. Тебе надо ее разыскать! — вдруг крикнул художник, вдохновенно хватив кулаком по кровати. — Поезжай в Россию. Брось ты всех этих скаредов и сплетников. Как я их презираю!.. Презираю! — заорал он вдруг во всю глотку.
В стену постучали.
— Господин Мазилка, не мешайте спать честным людям.
— Ваша честность мне еще противнее вашей тупости.
— Вы больно умны. Никто ваших картин не покупает.
— Я их и не продаю идиотам.
— Рисуете каких-то уродов.
— К дьяволу!
Он мрачно взъерошил себе волосы.
— Если бы я мог, я бы заложил в метрополитен пироксилину и взорвал бы все это подлое гнездо… Дух разрушенья… а… кха… кха… есть дух созидания… Но мне надо думать не о социальных подвигах, а о могиле. А ты молод… ты силен, и у тебя впереди вся жизнь… Поезжай в Россию… завтра же, найди сестру и… передай, что я восхищаюсь ею.
Митя вздохнул. Он очень любил этого тощего художника, но уж очень тот всегда начинал фантазировать.
— Там, — хрипел между тем Арман, — ты будешь строить новую жизнь. Ты будешь жить среди людей, оказавшихся достаточно умными, чтоб послать к чорту всю буржуазную гниль. Ты будешь трудиться не ради себя, не ради того, чтоб набить себе живот сыром и сосисками, а ради счастья человечества.
— Далеко очень до России… Как доехать?
— И это говоришь ты? Брат той героической девушки, которая сумела пережить все эти годы в центре гражданской войны. Поезжай на вокзал, возьми за горло кассира и скажи: олух, давай билет в Москву.
Но тут художник сам понял, что зарапортовался. Он немного сконфуженно посмотрел на Митю и произнес:
— Ложись спать. Утро вечера мудреней. За ночь я непременно что-нибудь придумаю. Но дай мне слово, что ты не вернешься к этому старому скряге…
— Он меня обидел… все думает, что я краду у него.
— Не смей к нему возвращаться!.. Будь человеком!.. Имей чувство собственного достоинства!
— Но как бы мне узнать, Маруся это или нет?
— Я же тебе сказал, что за ночь я обязательно что-нибудь придумаю. Спи спокойно.
— А то ведь я пропаду в Париже.
— Вздор, ты будешь помогать мне… мыть палитру и кисти… Рано или поздно я продам все эти картины за сотни тысяч… О, как я буду тогда издеваться над этими безмозглыми самодовольными ослами. Они теперь издеваются надо мной, обливают меня помоями, вешают мне на дверь дохлых кошек, а тогда… они будут хвастаться на всех перекрестках, что имели честь жить в одном доме с Пьером Арманом… Ха-ха-ха… Только я-то не нуждаюсь в их похвалах… Все деньги, которые я буду зарабатывать, я буду отдава
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека