Я одинъ. Въ комнатк моей тихо. Только часы своимъ мрнымъ, монотоннымъ стукомъ нарушаютъ ту гробовую тишину, отъ которой нердко чувствуется жутко на сердц одинокаго человка.
Боже мой, какъ устаешь за день отъ этого несмолкаемаго гула, сутолоки столичной жизни, отъ блестящихъ напыщенныхъ фразъ, неискреннихъ соболзнованій, безсмысленныхъ распросовъ и всего боле отъ этихъ пошлыхъ, двусмысленныхъ улыбокъ! Нервы намучиваются до того, что противны и ненавистны даже становятся вс эти добрыя, улыбающіяся физіономіи, эти наивные, беззаботные счастливцы, вслдствіе ‘легкости сердца’ не сознающіе того, что они терзаютъ своихъ пріятелей излишнимъ участіемъ хуже всякаго врага!
Слава Богу, я опять одинъ, въ своей сумрачной канур, среди дорогихъ мн портретовъ, среди врныхъ друзей — книгъ, надъ которыми когда-то много плакалось, которыя заставляли биться сердце такъ, какъ оно устало и разучилось уже биться теперь.
Сколько дорогихъ помтокъ хранятъ свято эти мои неизмнные друзья, никогда ни въ чемъ не клявшіеся, но за то и ненарушавшіе постыдно обтовъ. А сколько клятвъ и увреній брошено на воздухъ, хуже — на мостовую, подъ ноги снующей толпы! Сколько рукъ, когда-то протягивавшихъ теб объятія, теперь отвчаютъ только холоднымъ пожатіемъ, можетъ быть даже съ насмшкою указываютъ на тебя своимъ новымъ друзьямъ, которые были и будутъ всегда твоими заклятыми врагами. А сколько близкихъ людей пришлось потерять, такъ или иначе… разв для сердца не все равно? Вотъ онъ, этотъ разбитый портретъ. Когда-то… опять эти воспоминанія! Но зачмъ, минувшее, снова возстаешь ты въ моемъ воображеніи теперь. въ эту ненастную декабрскую ночь? Зачмъ ты смущаешь меня, нарушаешь мой новой призраками того, что прошло и невозвратимо?.. Невозвратимо! Это сознаніе больно до слезъ, страшно до отчаянія!
Но улыбающійся призракъ не исчезаетъ, не уходитъ прочь. Онъ точно наслаждается мученіями, хочетъ, чтобы слезы, подступающія къ горлу, полились на страницы старой тетради, чтобы хлынула кровь изъ растравленной раны и глухая скорбь, молчаливо притаившаяся въ сердц, судорожными рыданіями вырвалась бы наружу.
Что осталось отъ прошлаго? Страшно отвтить! И страшно и больно. Когда-то врилось, надялось — А во что врить теперь? На что надяться? Чмъ гордиться? Гордиться ли тмъ, что имешь руки работать для себя, голову, чтобы думать о себ, сердце, чтобы страдать, тоскуя о прошломъ?
Идешь впередъ безцльно, бездумно, идешь, и когда утомленный остановишься для минутнаго роздыха, — въ голов шевелится неотвязная мысль, а сердце занываетъ отъ мучительнаго желанія: ‘Ахъ, если-бы можно было полюбить! если-бы было кого любить!’ Но нтъ! некого и нельзя! Что разбито въ дребезги, то уже нельзя возстановить.
А вьюга шумитъ и съ болзненнымъ стономъ хлещетъ мокрымъ снгомъ въ окно.
О, недаромъ такъ неотвязно стоитъ предо мною улыбающійся призракъ прошлаго! Недаромъ опять выплываетъ свтлый и милый образъ! Декабрская ночь! Такая же вьюжная, такая же бурная была та декабрская ночь, въ которую разбился этотъ портретъ, склеенный посл и теперь опять стоящій на моемъ письменномъ стол. Но не только одинъ портретъ разбился въ эту ненастную декабрскую ночь, вмст съ нимъ разбились и т грезы, т надежды, что зародились въ сердц въ одно ясное апрльское утро.
II.
А хороши ясные, весенніе дни! Ярко блеститъ солнце въ неб, золотя своими лучами куполы церквей, растопляя снгъ на крышахъ и тротуарахъ. Легче дышется, отрадне бьется наболвшее сердце. Въ воздух чувствуется какой-то чудный запахъ, новые звуки проносятся отовсюду.
Въ такую-то пору, при общемъ оживленіи и ликованіи природы, подъ немолчные звуки идущей новой жизни, прерывалась, уходила навсегда одна человческая жизнь, полная горемъ и слезами, стихало сердце, бившееся одною любовью, не знавшее ни злобы, ни мщенія! Умиралъ ‘странный человкъ’, ‘чудакъ’, какъ звали его многіе въ город.
Немного насъ было около него, не теперь только, а всегда. Но вс мы глубоко любили этого человка. Его продолговатое, худое лицо, покрытое веснушками, было некрасиво, но выразительно, именно, что называется, умное, интелигентное лицо. Пепельнаго цвта волосы, скатываясь неправильными прядями на большой лобъ и обрамляя щеки, придавали лицу еще боле худобы и длали его еще боле некрасивымъ. Но за то, какіе прекрасные, срые глаза! Задумчивые, глубокіе, они сохранили всю свою прелесть отъ молодости, въ нихъ, какъ въ зеркал, отражалась младенчески незлобивая, чистая, любящая душа. Взглядъ этихъ глазъ согрвалъ и ободрялъ васъ, вы уходили обновленные и счастливые, и долго еще чувствовали на себ вліяніе ласковаго взгляда.
Небольшой кружокъ молодежи акуратно собирался разъ въ недлю, по суботамъ, въ уютной, свтлой квартирк Зосимы Борисовича Отто, и поднимались споры, т горячіе, искренніе споры, на которые способна только золотая, чистая юность.
Добрый, святой чудакъ! Ты смшонъ и страненъ былъ для практическихъ сердецъ, для людей разсчета и узкаго эгоизма, но твои бодрящія рчи спасли не одну душу отъ преждевременной и страшной опытности!
‘Странный человкъ!’ Да, въ самомъ дл, онъ былъ такимъ!
Прежде всего, никто не зналъ, откуда онъ, гд и когда родился. Онъ ни разу не говорилъ самъ объ этомъ, а спрашивать, разумется, никто не ршался.
Мало этого, никто не зналъ точно, когда онъ пріхалъ въ Энскъ. Онъ словно съ неба свалился, явившись позднимъ осеннимъ вечеромъ въ гостинницу ‘Золотой Якорь’, куда пришелъ пшкомъ, держа въ рук небольшой дорожный чемоданъ. Но вдь не пшкомъ же прибылъ онъ въ Энскъ? И когда-же? До этого вечера никто изъ жителей не видлъ его.
Онъ спросилъ нумеръ и занялъ первый, предложенный коридорнымъ, не только не торгуясь, но даже и не справляясь о цн.
На вопросъ коридорнаго:
— Что изволите приказать?
Онъ промолвилъ только:
— Самоваръ — и не тревожьте меня!
Когда тотъ же коридорный, подавая черезъ полчаса чайный приборъ, обратился къ постояльцу съ вопросомъ: какъ прикажите отмтить на доск?— онъ не хотя назвалъ свою фамилію.
— Откуда вы изволили прибыть? освдомился слуга.
— Ахъ, отстаньте, пожалуста, отвтилъ прибывшій:— отмчайте какъ хотите, хоть изъ Китая или изъ Турціи — мн все равно!
Коридорный удивленно пожалъ плечами, но не сталъ боле разспрашивать и отмтилъ на доск: ‘Зосимъ Борисычъ Отто, изъ Москвы’.
Около недли новый постоялецъ не выходилъ никуда. Не спускался даже въ общее зало для обда и не требовалъ послдняго къ себ въ номеръ.
Въ первый разъ онъ вышелъ вечеромъ, и то только для того, чтобы абонироваться въ мстной библіотек.
Онъ прожилъ въ ‘Золотомъ Якор’ около мсяца, выходя только въ библіотеку, да и то всегда вечеромъ, поздно, за полчаса до закрытія. Онъ не читалъ книгъ, а только пробгалъ газеты, покуривая свои толстыя, необыкновенно длинныя папиросы. Я часто посщалъ ‘читальну’, почти всякій разъ встрчался съ Отто, но онъ держался въ сторон, молча, какъ бы не желая ни съ кмъ знакомиться. Мы сошлись уже гораздо позже и совершенно случайно. Но объ этомъ потомъ.
Черезъ мсяцъ Отто перехалъ изъ гостинницы въ маленькую меблированную квартирку, на одной изъ отдаленныхъ, тихихъ улицъ города, и весь отдался работ. Посылка за посылкой приходили къ нему, но почти все это были картины и книги.
Такъ прошло боле полугода. Онъ неустанно работалъ, но надъ чмъ именно, никто не зналъ. Разъ въ мсяцъ, акуратно каждое первое число, онъ являлся на почту и сдавалъ денежный пакетъ. Адресъ былъ постоянно одинъ и тотъ же: ‘Петербургъ, г-ну Злобину, съ передачей по принадлежности’. Сумма была всегда одна и та же — сто рублей. Простыхъ писемъ Отто ни разу не посылалъ и самъ ни отъ кого не получалъ.
Въ Энск, гд жизнь представляетъ такъ мало интереса, такой странный прізжій не могъ остаться незамченнымъ. О немъ вс заговорили. Онъ всхъ интересовалъ, но преимущественно дамъ, которыя хотли видть что-то особенное въ акуратной ежемсячной посылк денегъ.
— Ничего тутъ нтъ интереснаго, замчалъ съ недоумніемъ почтмейстеръ:— посылаетъ на имя какого-то господина, можетъ быть долгъ уплачиваетъ.
— О, не можетъ быть! возражала убжденно жена инспектора врачебной управы,— для васъ вдь все просто, прибавляла она съ улыбкою, которая ясно говорила: ахъ, вы простофиля, простофиля недогадливый! Ничего-то вы подъ носомъ своимъ не увидите и не поймете!
— Да, конечно, все просто, что же такое? пожималъ плечами почтмейстеръ.
— Держу пари, что это кончится очень интересно, утверждала инспекторша, довольная своею догадливостью.
— Какъ это вы можете такъ ршать, если не знаете человка? возражала жена.
— Да, ужъ видно, матушка, птицу по полету. Некрасивый, нескладный, одвается смшно, дикій какой-то!
— Но, нтъ сомннія, умный, перебивала жена,— а это въ мужчин важно, насмшливо прибавляла она, прищуривая одинъ глазъ:— что и въ красавц, если онъ тюлень и баба!
— Ужъ ты всегда выразишься, матушка! съ досадою говорилъ эскулапъ, понимая, въ чей огородъ бросали камни.
‘Страннымъ человкомъ’ интересовалась не одна жена инспектора врачебной управы. Онъ интересовалъ очень многихъ своею жизнью, таинственнымъ появленіемъ, самымъ костюмомъ, если и не страннымъ, то отчасти все-таки оригинальнымъ, и этою педантически-акуратною посылкою денегъ. Отъ ‘чудака’ ждали чего-то особеннаго, именно интереснаго, но ничего такого не совершалось. За то произошелъ одинъ случай и еще боле заставилъ говорить въ город объ Отто.
III.
На самомъ конц той улицы, гд жилъ Зосима Борисовичъ, находился домишка солдатки, Мамельфы Сидорихи. Фамиліи ея никто не зналъ, да она и сама не знала ее. Но нельзя же въ самомъ дл быть безъ фамиліи. Мамельфа Сидоровна — и только! И вотъ кличка ‘Сидориха’, передланная изъ Сидоровны, замнила въ нкоторомъ род фамилію торговк бумажными, нитяными и шерстяными чулками и носками, которые она брала на комисію, преимущественно у богадльщицъ, и распродавала, ходя изъ дома въ домъ, разъзжая и по ближайшимъ селамъ и деревнямъ.
Мужъ Сидорихи боле уже трехъ лтъ пропадалъ безъ всти. Служилъ онъ сторожемъ въ энскомъ казначейств, вздумалъ идти Богу молиться, ушелъ въ Сергіевскую лавру, да такъ съ тхъ поръ о немъ ни слуху, ни духу. Осталась Сидориха одна, ни-то, ни-се: ни вдова, ни мужья жена. Если-бы не домишка, купленный на послдніе гроши еще мужемъ, — Богъ ужъ знаетъ, какъ-бы и жить стала эта женщина, на рукахъ которой осталось трое дтей: два мальчика и двочка. Послдняя была постарше и кой-чемъ помогала матери въ дом, а мальчики только ‘руки отымали’, требуя заботъ и ухода. А до нихъ ли было Мамельф Сидорих, когда ремесло рано утромъ заставляло ее уходить изъ дому, поздно вечеромъ возвращаться домой, а временемъ и отлучаться изъ него на нсколько дней сряду, случалось и на цлую недлю. И росли ребята одни, на попеченіи и подъ призоромъ подростка-сестры.
Достатки Сидорихи отъ ‘торговаго ремесла’ были не велики, такъ невелики, что одной-то торговлей и прожить, пожалуй, было бы нельзя. Но не малую поддержку оказывалъ ей огородъ. Что получше — на продажу шло, а остальнаго хватало для себя на зиму. Сидориха была и этимъ довольна.
— Слава теб, Господи! говорила она:— хоша огородишка ести да уголъ свой, неоплаченный. И то благодареніе Богу, что за стны-то платить не приходится. Каковъ ни на есть, да свой уголъ, собственный!
И вотъ, вдругъ, въ одну ночь у Сидорихи не стало этого угла!..
Въ какіе нибудь два часа огонь истребилъ до тла убогій домишка. Случилось это въ отсутствіи Мамельфы, которая ухала по дламъ въ подгородное село.
Вернулась — одно пепелище, вмсто дома — обгорлыя, еще тлющія бревна валяются, да торчитъ печная труба, возвышаясь надъ грудою пепла и головешекъ.
Всплеснула Мамельфа руками, вскрикнула и, какъ подкошенная, повалилась на землю. Черезъ нсколько минутъ она пришла въ себя, встала, но силы измнили ей, и она сла на землю, возл обгорлыхъ бревенъ.
Прибжали дти. Двочка съ плачемъ бросилась на шею матери. Мальчики пугливо, и тоже плача, прижались къ ней.
— Дтушки мои! горемычныя! пропали мы! завопила Мамельфа и, охвативъ дочь руками, замерла въ отчаянной истом.
— Охъ, охъ, Господи!.. Что мы теперь станемъ длать-то?.. длать что станемъ… жить какъ будемъ? вскликнула Сидориха, очнувшись.
Билъ уже около десяти часовъ вечера. Жизнь замирала въ Рощенской улиц.
— Жить-то какъ будемъ теперь, сироты мои горькія, несчастныя? со стономъ произнесла Мамельфа и опять упала головою на плечо своей двочки.
Въ этотъ мигъ ‘странный человкъ’, уже нсколько минутъ стоявшій невдалек и напряженно смотрвшій на плачущую торговку, быстро подошелъ къ ней и дернулъ ее за плечо.
— Ну, чего ты убиваешься! Полно! проговорилъ онъ грубо. Но эта грубость была неестественная, видно, что говорившій хотлъ замаскировать ею свое внутреннее волненіе, свою жалость.
— Чего ты ревешь? дтей-то мучаешь? продолжалъ онъ тмъ же тономъ:— полно! на!
Онъ сунулъ что-то торговк въ руку и пошелъ прочь.
Почти безсознательно разжала Мамельфа руку, взглянула — и, пораженная, не могла даже вскрикнуть сразу: въ ея рук лежала пачка кредитокъ, сколько — неизвстно, но она и видла, и чувствовала, что это сумма, какой ей никогда не приходилось имть въ своемъ распоряженіи.
— Баринъ! баринъ! вскричала она, бросаясь за уходящимъ человкомъ.
За ней кинулись и дти. Тотъ остановился.
— Что ты орешь? прикрикнулъ онъ сердито: — отстань!
Но двочка и Сидориха ухватили его за руку и хотли поцловать.
Быстро отдернувъ руку, онъ оттолкнулъ торговку. Но лицо его потеряло суровость, онъ съ нжностью обнялъ двочку, поцловалъ ее два раза въ голову и, выпуская изъ объятій, легко отстраняя ее, проговорилъ взволнованно:
— Ну, ну, будетъ! оставьте!.. и не нужно болтать!..
И не сказавъ больше ни слова, онъ быстро удалился. Мамельфа не находила нужнымъ молчать. ‘Какъ, такое благодяніе и молчать?’ разсуждала она, — ‘да это было бы неблагодарно!’ Такимъ образомъ вышло совершенно напротивъ: ‘странный человкъ’ не хотлъ, чтобы зналъ кто нибудь, но узнали вс.
— Слдовательно онъ богатъ? спрашивали одни.
— Должно быть! отвчали т, къ которымъ относился вопросъ, и пожимали плечами.
— Непремнно такъ! Вдь теперь уже ясно, онъ сунулъ этой Сидорих триста рублей. И вдь какъ? Точно мы копйку бросаемъ нищему!
— Какъ сказать! возразилъ нотаріусъ.— Я зналъ одного такого же чудака-литератора: получитъ сто рублей, подвернется ему просящій на улиц, — вытащитъ бумажку и, не смотря, сунетъ ему. Такъ разъ онъ нищей двадцати-пяти-рублевую сунулъ, а какой же богачъ?
— Да, конечно, бываютъ такіе, въ раздумь промолвила инспекторша,— но эти ежемсячныя посылки, полученіе картинъ и книгъ. Нтъ, онъ долженъ быть человкъ съ состояніемъ, ршила она.
Такъ думало большинство и не понимало только: зачмъ Отто пріхалъ въ Энскъ? чмъ онъ занимается и почему ведетъ такую затворническую жизнь?
Кром библіотеки и моей квартиры, онъ нигд не бывалъ. Здсь кстати сказать, какъ я познакомился и сошелся съ нимъ.
Я готовилъ тогда статью по одному земскому вопросу и потому часто посщалъ какъ статистическій комитетъ, такъ и библіотеку, которая была при немъ.
На меня сразу произвело хорошее впечатлніе лицо Отто. Правда, онъ тоже показался мн нсколько ‘страннымъ’, какъ и его костюмъ, отличавшійся полною небрежностью, но это была именно та небрежность, которую мы называемъ небрежностью ученаго, а не неряшливость человка, импонирующаго своимъ отрицаніемъ свтскихъ приличій. Держался онъ просто, молчаливо, удаляясь какъ-то отъ публики въ уголокъ, къ окну, гд стоялъ небольшой круглый столикъ. Тамъ всегда помщался Отто, обложившись книгами и бумагами. Онъ иногда подолгу просиживалъ въ читальной зал, иногда же приходилъ только на нсколько минутъ, пробжать газеты.
Я интересовался тоже ‘страннымъ человкомъ’, но не находилъ возможнымъ и даже деликатнымъ заводить съ нимъ знакомство. Первый шагъ сдлалъ онъ самъ.
Разъ какъ-то, примостясь на стул въ окну, я весь углубился въ статистическія данныя по народному продовольствію. Вдругъ слышу, кто-то тихо говоритъ мн:
— Извините, пожалуйста, можно васъ на минуту…
Я поднялъ голову, возл меня стоялъ Отто.
— Простите… Я оторвалъ васъ.
— Ахъ, нтъ, нисколько, сдлайте одолженіе, проговорилъ я.
— Я вижу, вы чмъ-то заняты серьезно. Увасъ земскіе журналы, скажите, пожалуйста, гд я могу найти здсь…
Онъ назвалъ одинъ почтенный трудъ мстнаго изслдователя, много поработавшаго для края и, по обыкновенію, совершенно позабытаго благодарными соотечественниками.
Я отвтилъ, что это изслдованіе есть у меня, и предложилъ Отто.
Онъ видимо обрадовался и спросилъ, когда можно воспользоваться предложеніемъ.
— Если вы будете завтра здсь, то я завтра же и передамъ вамъ, сказалъ я.
— Непремнно, непремнно, поспшно отвтилъ Отто.— Большое вамъ спасибо!
На этомъ мы и разстались. Я принялся опять за цифры, а Отто ушелъ домой.
Книгу я на другой же день передалъ, и съ этого времени мы начали раскланиваться и изрдка обмниваться короткими фразами. По поводу одной кореспонденціи у насъ завязался разъ разговоръ боле длинный и серьезный, и когда, уходя, я сталъ прощаться, Отто пригласилъ меня зайти когда нибудь къ нему.
Я поблагодарилъ, далъ слово, и черезъ три дня зашелъ къ нему. Онъ былъ повидимому очень радъ, весь вечеръ мы провели въ бесд, которая еще боле расположила меня къ ‘странному человку’. Въ каждомъ слов его свтился умъ, высказывалась прекрасная душа. Онъ былъ особенно хорошо настроенъ въ этотъ вечеръ, и подъ конецъ наша бесда приняла какой-то дружескій характеръ. ‘Странный человкъ’ былъ большой идеалистъ. Его возмущала практичность современной молодежи, ея погоня за наживою, ея эгоизмъ везд и во всемъ, ‘даже въ любви!’ съ особенною горечью воскликнулъ Отто.
— А вы не допускаете этого? замтилъ я.
— Никогда! горячо произнесъ онъ.— Любить, по моему, значитъ жертвовать своимъ я для того, кого любишь! Если теб это хорошо, а любимому человку это самое худо, ты долженъ отказаться отъ этого. Разв можно покупать свое счастіе несчастіемъ другаго, да еще любимаго человка?
— Но по вашему выходитъ, что для счастія любимаго предмета надо обречь себя на страданіе?
— Ну… задумчиво произнесъ Отто, — что такое счастіе, это еще вопросъ. Во всякомъ случа, оживленно прибавилъ онъ, — если кто истинно любитъ, тотъ скоре самъ будетъ страдать, нежели позволитъ себ доставить мученіе тому, кто для него все!
Онъ помолчалъ съ минуту и замтилъ съ улыбкою:
— Однако куда мы ушли отъ научнаго вопроса, а?
— Да, сказалъ я.— Но это само собой вытекло изъ вопроса о служеніи для общества. Вопросъ только нсколько съузился.
— Да, да, согласился Отто, и опять перевелъ разговоръ на общественную почву.
Я ушелъ отъ Зосима Борисовича далеко за полночь и, уходя, взялъ съ него слово побывать у меня. Онъ сдержалъ общаніе и очень скоро.
Мн было только двадцать девять лтъ, а Отто уже за сорокъ, но эта разница совершенно исчезала, благодаря теплот, молодости и чистот его внутренняго человка, если только такъ можно выразиться. Сорокалтній ученый не только не уступалъ молодому человку, но еще иногда шелъ дальше его, какъ идеалистъ.
Откровенный предо мною въ своихъ убжденіяхъ, державшійся со мною вообще, можно сказать, дружески, Отто однако никогда ничего не говорилъ о самомъ себ и даже избгалъ всего, что могло бы перенести бесду на личную почву. Онъ ревниво охранялъ тотъ внутренній уголокъ души, куда, по его мннію, можетъ заглядывать только еще одинъ человкъ, кром хозяина. ‘Да и то не всегда’, прибавлялъ онъ. Нердко эта ревнивость доходила до щепетильности. Такъ, даже разъ на мой вопросъ: отчего онъ именно пріхалъ въ Энскъ? Отто промолчалъ, и я видлъ, какъ этотъ мой вопросъ былъ ему непріятенъ. Понятно, что съ этой минуты я не сталъ спрашивать его ни о чемъ, что хотя бы мелькомъ касалось его личнаго міра.
Такъ, когда въ город заговорили о богатств Отто, по поводу его исторіи съ Сидорихой, я не подалъ даже и виду, что знаю объ этомъ. Помню только, что нсколько дней посл пожара, Отто чувствовалъ себя не совсмъ ловко. Въ первый разъ онъ встртилъ меня необыкновенно смущенный и весь вечеръ оставался такимъ, какъ-бы опасаясь, что я задамъ ему вопросъ по поводу денегъ. Но мое молчаніе, даже игнорированіе городской молвы, успокоило его и, мн показалось, что это еще боле расположило его ко мн.
Между тмъ дамы, разъ поршившія, что ‘странный человкъ’ богатъ, задались настоятельно мыслью вытащить его изъ ‘берлоги’ и ввести въ общество. Боле всхъ хлопотала и настаивала, Богъ всть почему, жена инспектора врачебно управы, m-me Спичеглазова.
— Мы непремнно, непремнно расшевелимъ его! говорила она, и настаивала на томъ, чтобы мужъ халъ съ визитомъ къ ‘странному человку’.
— Это просто ни на что не похоже, лзть съ можемъ къ горлу, это… это… просто, матушка, глупо, съ позволенія сказать, протестовалъ эскулапъ, но все-таки облекся во фракъ и похалъ къ Отто.
Кром его, являлись къ Зосим Борисовичу и еще нсколько представителей энскаго ‘общества’.
Чудакъ-идеалистъ былъ крайне смущенъ и еще боле того недоволенъ такимъ врываніемъ въ его уголъ, но всхъ принималъ любезно, хотя и молчалъ, больше всего ограничиваясь исключительно тмъ, что, соблюдая вжливость, отвчалъ на вопросы, когда они не переходили извстной черты. Онъ сообщилъ, что пишетъ большое научное изслдованіе, для котораго всего удобне уединеніе, благодарилъ за радушіе и приглашенія постителей бывать у нихъ, но высказывалъ при этомъ сожалніе, что у него мало времени, что онъ уже привыкъ въ ‘своему образу жизни’ и заканчивалъ обыкновенно такою фразою:
— Я боюсь давать слово…. а если не сдержишь? знаете: давши слово — держись!…
Отто даже не отдалъ визита постившимъ его. Это, конечно, обидло ихъ, и они вторично къ нему не похали. А другіе, которые еще только хотли познакомиться, отказались отъ своего намренія.
— Очень нужно, съ какой стати, на поклонъ что-ли хать къ нему, невжа!
И его оставили, заклеймивъ именемъ ‘невжи’, ‘чудака’ и даже ‘юродиваго’.
Вскор посл этого, около ‘юродиваго’ сгрупировался небольшой кружокъ молодежи. Онъ состоялъ всего изъ шести-восьми учащихся юношей, мстнаго библіотекаря и меня, и образовался совершенно случайно.
Къ Отто явился одинъ изъ гимназистовъ старшаго класса, прося его мннія относительно своей элегіи. Зосима Борисовичъ встртилъ юношу радушно, прочелъ элегію, мягко доказалъ автору ея слабость, и при этомъ разговорился о мстной учащейся молодежи, о томъ, что она длаетъ, чмъ занимается въ свободное время.
Прощаясь съ юношей, Отто сказалъ ему:
— Я очень радъ, если могу помочь чмъ нибудь. Не теряйте вры и энергіи, пишите, задатки въ васъ есть.
— У одного моего товарища есть разсказъ…. можно показать вамъ? спросилъ юноша робко.
— Сдлайте одолженіе. Я всмъ радъ служить, чмъ могу. По серьезнымъ вопросамъ у меня найдется не мало сочиненій, какихъ нтъ въ здшней библіотек. Скажите, кто желаетъ, пусть заходитъ, съ большимъ удовольствіемъ!
Желающіе нашлись.
Оказалось, что узнать ‘страннаго человка’, побывать у него — значитъ полюбить его и привязаться къ нему. Отто былъ очень доволенъ и самъ первый предложилъ устроить ‘суботы’. Начались он — и скоро обратились для молодежи въ самые свтлые праздники. Тамъ, въ этой небольшой комнатк съ голубыми шпалерами, съ стнами, увшанными картинами и портретами, юноши находили разршеніе мучащихъ ихъ вопросовъ и сомнній, находили ласку и умное слово.
IV.
Разъ, зайдя утромъ къ Отто, я засталъ его, противъ обыкновенія не за рабочимъ столомъ, а расхаживающимъ въ раздумь по комнат. Я взглянулъ ему въ лицо и не могъ удержаться, чтобы не воскликнуть:
— Что съ вами? вы больны, Зосима Борисовичъ?
— Нтъ, ничего, отвтилъ онъ, протягивая мн руку,— но я получилъ сейчасъ тяжелое извстіе: моя кума при смерти и мн надо сегодня же хать въ Петербургъ. Если что… я долженъ буду взять къ себ крестницу.
— Разв она круглая сирота? невольно сорвалось у меня съ языка.
— Нтъ, есть отецъ… но лучше, если-бы его не было вовсе! съ видимою болью промолвилъ Отто.
Я пришелъ по длу, но, разумется, говорить теперь о чемъ нибудь было невозможно, извстіе болзненно отозвалось на Отто, утшать его мн не пришло въ голову, да оно было бы и глупо, и я поспшилъ удалиться.
— До свиданія, произнесъ задумчиво Отто,— я скоро вернусь, недли черезъ дв, даже мене, пожалуй. Вроятно не одинъ, закончилъ онъ голосомъ, выдававшимъ внутреннее горе.
‘А дйствительно-ли это его крестница?’ промелькнула у меня мысль, когда я возвращался домой. Этотъ же вопросъ я прочелъ и на лицахъ многихъ изъ кружка, но ни у кого не сорвалось съ языка этого вопроса.
Дв недли отсутствія ‘страннаго человка’ всмъ намъ показались необыкновенно долгими. Мы такъ привыкли къ этому умному, некрасивому лицу, къ доброй ясной улыбк, къ звуку спокойныхъ, убжденныхъ рчей, что теперь, безъ всего этого, мы чувствовали себя какъ-бы неполными, пусто сдлалось вокругъ насъ, недоставало чего-то.
Собрались мы было разъ въ квартир библіотекаря, но вышло совсмъ не то. Насъ тянуло въ ‘голубую комнату’, за круглый клеенчатый столъ, къ большой старинной ламп, которая, казалось, свтила лучше, совсмъ иначе, нежели другія лампы.
Отъздъ Отто снова заставилъ говорить о немъ весь городъ.
— Куда? зачмъ? навсегда? задавались вопросы.
— Кто его знаетъ, куда? отвчали на это съ неудовольствіемъ, потому что мы не находили нужнымъ разглашать причины отъзда Зосимы Борисовича, а инымъ путемъ, кто же могъ узнать объ этомъ?
— Какъ? что? заговорили въ город:— это его крестница?
— Да, крестница, сказалъ я, когда приступили ко мн въ одномъ дом.
— Не можетъ быть! Это что нибудь да не такъ! сомнвались дамы.
— О, конечно! конечно! увряла всхъ теперь m-me Спичеглазова,— это только одни отводы! Какая крестница! знаемъ мы…
— Кто же она по вашему? спросили всезнающую даму.
— О, что за вопросъ! я думаю ясно, кто!
И она пожала удивленно плечами.
Нельзя сказать, чтобы вс раздляли это мнніе (хотя многіе держались его), но всхъ теперь занималъ одинъ вопросъ: какъ будетъ жить ‘странный человкъ’ съ пріздомъ молоденькой двушки?
— Кто бы она ни была, это все равно, говорили боле уступчивые,— но любопытно знать: неужели и теперь онъ будетъ жить такимъ же затворникомъ? Неужели онъ запрячетъ бдную двушку въ четыре стны? Вдь ей нуженъ свтъ, необходимы удовольствія! Вдь ей жить такъ, какъ онъ, это немыслимо! Ради ея, онъ долженъ будетъ вызжать въ клубъ, въ собраніе, не говоря уже о театр и семейныхъ домахъ. Ей нужны подруги. Это такъ понятно.
Но догадливыя энскія барыни опять обманулись.
Все осталось по прежнему. Только наши ‘суботы’ получили боле свтлый, боле поэтическій оттнокъ. Крестницу Отто, которую онъ представилъ намъ подъ именемъ Жени, мы сразу же и единодушно прозвали Гретхенъ, дйствительно она такъ походила на нее! Жени-Гретхенъ внесла съ собою новый свтъ въ эту голубую комнату, которая стала выглядывать съ этой минуты какъ будто еще привтливе, еще нарядне. Всмъ будто тепле, отрадне стало отъ этой прелестной двушки.
Когда она молча сидла въ своемъ уголку, или на диван, рядомъ съ ‘папа’, какъ звала она всегда Отто, и вязала или что нибудь шила, — то не одна пара молодыхъ глазъ подолгу останавливалась на ней, любуясь этими нжными, тонкими чертами лица, голубыми глазами, такъ же прелестными въ своей поэтической задумчивости, какъ и тогда, когда они весело, беззаботно смялись, отзываясь на общее веселье.
Женя почти никогда не спорила, она или слушала напряженно, устремивъ на говорящихъ свои чудесные глаза, или просто присоединялась къ какой нибудь мечтательной фантазіи юнаго сердца и смялась отъ души, искренне и беззаботно.
Но послднее случалось рже. Нельзя сказать, чтобы отъ того, что двушка была постоянно грустно настроена какъ нельзя сказать, чтобы она была очень склонна къ шумному веселью, но вроятно потому, что разговоры были по большей части серьезны. Не сухіе, педантичные, на которые такъ падки юные старцы, но только серьезные, не смотря на всю горячность, пылкость, съ которою велись они.
— А знаете, Сергй Ивановичъ, у Жени къ вамъ просьба есть, сказалъ мн однажды Отто, когда мы вс трое сидли въ его рабочемъ кабинет и пили чай.
Я, разумется, выразилъ готовность съ удовольствіемъ исполнить все, что въ силахъ.
— Да, просьба, улыбаясь повторилъ Отто,— ну, Женя, говори, что-жъ ты молчишь?
— Скажите, можно найти здсь рояль? обратилась ко мн Женя.
— Конечно, отвчалъ я.— У Шенвальда наврное есть и очень хорошіе.
— Вотъ и прекрасно! обрадовался Отто,— мы и возьмемъ. Иначе, пожалуй, и позабыть можно, разучиться. Да и веселе ей, а то, съ нами, какое веселье. Что, милая, скучно теб здсь посл Петербурга, а?
— Нтъ, ничего, папа, отвчала двушка.
— И слава Богу! А рояль все-таки возьмемъ. Вы не знаете, Сергй Ивановичъ, какая она у меня музыкантша, артистка!
— Хвали больше! улыбнулась Женя.
— Зачмъ, мы въ мру. Чего нтъ, тмъ и хвастать не будемъ. Вотъ не дались ей языки и баста! Ну да это ничего. Такъ вотъ что, Сергй Ивановичъ: достаньте-ка рояль къ субот, мы и повеселимъ васъ.
— Непремнно, къ субот же, сказалъ я.
Рояль у Шенвальда нашолся, и какъ же вс были изумлены, когда въ суботу, посл чая, хозяинъ пригласилъ гостей въ сосднюю комнату ‘на концертъ’, какъ пошутилъ онъ.
— На какой концертъ? удивленно воскликнулъ кто-то.
— Идите, идите, тогда увидите!
Женя играла превосходно. ‘Концертъ’ начался съ легкаго, съ веселаго, и закончился пасторальною симфоніею Бетховена, съигранною въ четыре руки.
Боже мой! Я не могу забыть, я никогда не забуду этого вечера, этой дивной игры!
Я слышалъ громъ, я слышалъ грозу, настоящую грозу. Вотъ эти глухіе раскаты грома, вотъ они постепенно приближаются, вотъ пробжалъ легкій втерокъ, пробжалъ по кустамъ, съ ропотомъ шелестя ими, пробжалъ, и затихъ. Уныло и боязливо журчитъ ручей, не шелохнется ни одинъ листокъ на дерев, притихли и спрятались птички въ своихъ гнздахъ, испуганное стадо столпилось и порой слышится безпокойный ревъ. И опять громъ! еще ближе, еще сильне раскатъ! И снова все тихо. Медленно тянется свинцовая туча, съ ея приближеніемъ явственне и громче становится гулъ, раздающійся въ лсу. Гулъ все сильне, какъ-то зловще ростетъ и наводитъ невольный ужасъ! Сейчасъ дождь. Да, да, именно! Слышны капли. Крупныя, сначала рдкія, потомъ все боле и боле частыя капли звучно падаютъ, и даль вся заволоклась стью проливнаго дождя. Втеръ усилился, сдлался порывистымъ. Дождь хлынулъ потокомъ, лсъ страшно и глухо загудлъ! Раздались одинъ за другимъ учащенные, безпрерывные раскаты грома, все это вмст съ дождемъ, втромъ и шумомъ въ лсу слилось въ одинъ гигантскій вой разыгравшейся природы!
Но буря не долга. Пронеслась туча, втеръ сталъ стихать еще слышны вдали громовые перекаты, но уже солнечный лучъ прорзавъ облако, засверкалъ на влажныхъ листьяхъ освженныхъ деревьевъ. Выпорхнули птички изъ гнздъ, запорхали по вткамъ, чирикая и щебеча весело, послышалась соловьиная трель. Изъ шалашей вышли спрятавшіеся отъ бури пастухи. Съ горы побжали, весело журча, потоки дождевой воды, на землю съ листьевъ падаютъ капли, а солнце совсмъ уже облило насъ и сіяетъ во всей крас. Пастухи собрались вмст и запли благодарственный гимнъ природ. Воздухъ сталъ чище, ароматне, вънемъ разлился запахъ ландышей. Такъ легко дышется груди!
Музыка смолкла. И Женя, и Отто встали изъ-за рояля, а я сидлъ, очарованный, потрясенный звуками и тою картиною, какая проходила передъ моими глазами, вызванная этими звуками.
— Что съ вами, Сергй Ивановичъ? спросила, улыбаясь, Женя, подходя ко мн.
И я только теперь очнулся.
— Что съ вами? Понравилась ли наша игра?
— Понравилась, — это могу сказать, отвчалъ я.— Но что со мною?— передать не берусь, это трудно, это невозможно, Евгенія Александровна.
Помню, мой голосъ дрожалъ.
— Да вы поэтъ, батюшка, право, поэтъ! шутливо проговорилъ Отто, подошедшій тоже ко мн и обнявшій крестницу.— Ай да мы, Женя! молодцы! Смотри, какое впечатлніе!
— Я не зналъ, Зосима Борисовичъ, что и вы такой артистъ, сказалъ я.
— Ну, пошли на комплименты! Вы не меня хвалите, а вотъ ее, это она все длала, безъ ея игры, что бы моя! Хвалите primo!
Это была лучшая субота изъ всхъ суботъ. И эта субота была роковою для меня. Если и раньше нравилась мн эта голубоокая Гретхенъ, если и раньше чувствовалось при ней и тепле, и отрадне, то въ эту суботу я полюбилъ ее. Съ этого вечера она сдлалась мн дорога. Ея присутствіе сдлалось для меня необходимостью, видть ее, слышать ея голосъ, звонкій смхъ, любоваться ея улыбкою, стало для меня такою же потребностью, какъ и дышать.
Я полюбилъ. Но я боялся выдать это взглядомъ, словомъ, жестомъ. Боялся не только другихъ, но и той, для которой одной билось первою любовью мое горячее сердце. Я старался говорить съ нею какъ можно меньше, небрежне, держаться дале. Но голосъ мой противъ воли дрожалъ, глаза предательски измняли, лицо также выдавало тайну. Можетъ быть это мн только казалось, но я мучился отъ этого сознанія, убждаясь все боле и боле въ истин, что скрыть ненависть несравненно легче, нежели любовь.
Замтила ли это Женя, — я не знаю до сихъ поръ. Но всего вроятне, что нтъ. Впрочемъ, что я говорю: вроятне! Она конечно не замтила и не догадалась. Но понялъ все ‘странный человкъ’, и еще ласкове сдлался ко мн.
И я догадался, что онъ знаетъ, но мы оба молчали, точно хотли обмануть другъ друга.
Такъ прошло боле двухъ мсяцевъ.
Я не знаю, что было бы дале, чмъ бы все это кончилось, если-бы не произошло роковаго событія.
V.
Стояли апрльскіе дни. Все оживало и пробуждалось, отовсюду неслись звуки новой жизни, а жизнь ‘страннаго человка’ быстро уходила. Онъ вдругъ занемогъ ночью, а къ утру уже едва могъ говорить.
Еще не было и шести часовъ, когда меня позвали къ нему. Онъ лежалъ на своей узенькой желзной кровати, съ полузакрытыми глазами, блдный, тяжело дыша, слабо шевеля воспаленными губами.
Женя сидла у его ногъ, блдная, какъ онъ же, опустивъ руки на колни и устремивъ на больнаго задумчивые глаза.
Когда я подошелъ въ постели и взглядомъ спросилъ: ‘что съ нимъ?’, двушка тихо прошептала мн:
— Докторъ не сказалъ, но опасно.
Она едва могла выговорить послднее слово, ея глаза наполнились слезами и она поспшила отойти въ сторону.
Я прислъ на стулъ, стоявшій у изголовья, и только что хотлъ взглянуть на рецептъ, прописанный докторомъ, какъ больной тяжело простоналъ, пошевелился и открылъ глаза.
— Женя, прошепталъ онъ.— А, и вы ужъ здсь, вдругъ прибавилъ онъ еще тише, увидвъ меня.
— Что съ вами? только и нашелся я.
— Умираю! отвчалъ Отто спокойно, но въ этомъ отвт послышалось столько горечи и беззвучныхъ рыданій, что у меня захолодило въ груди.
— Полноте, что вы! вырвалось у меня невольно.
— Нтъ, прошепталъ больной, — я чувствую… да.
Его лицо сдлалось еще блдне. Онъ хотлъ приподняться и не могъ. Попытка отозвалась сильною болью въ лиц, которое какъ-то нервно передернулось.
— Нтъ, не могу! скоре простоналъ, нежели выговорилъ Отто.
Онъ нсколько минутъ лежалъ съ закрытыми глазами, потомъ открылъ ихъ и, протягивая мн руку, промолвилъ чуть слышно:
— Пусть выйдетъ Женя, мн надо сказать теб…
Онъ въ первый разъ такъ обратился ко мн.
Я передалъ двушк желаніе больнаго, она молча вышла въ сосднюю комнату и притворила двери.
— Пододвинься сюда, сядь ко мн рядомъ, проговорилъ Отто.
Я слъ.
Отто устремилъ на меня свои впавшіе глаза, долго, пытливо смотрлъ на меня, не произнося ни слова, и опять протянулъ мн руку.
— Кажется, не ошибаюсь? произнесъ онъ, наконецъ.
Я молчалъ.
— Не ошибаюсь, да! повторилъ онъ.— Ты любишь ее?
Помнится, я только пошевелилъ губами, но такъ я не сказалъ ничего въ отвтъ. Но онъ угадалъ его, понялъ по движенію губъ.
— Я ее ввряю теб, произнесъ онъ, сжимая мн руку.— Если ты любишь, ты сбережешь ее.
Отто опять на минуту закрылъ глаза, видимо стараясь побороть боль.
— Вамъ тяжело говорить, сказалъ я, — не надо!
Онъ едва замтно пошевелилъ головою.
— Мн надо сказать, произнесъ онъ слабымъ голосомъ,— я хочу сказать теб теперь… Помоги мн приподняться немного… Вотъ такъ! Будетъ… спасибо! Онъ облокотился на подушку и заговорилъ почти шепотомъ:— Я это видлъ, возьми ее. Я не знаю, любитъ ли она тебя, можетъ и полюбитъ, увидишь, узнаешь… дай Богъ! Если же нтъ, дай слово не оставить. Другомъ будь, братомъ, замни ей меня, тмъ будь, чмъ я былъ для ея… матери.
Послднюю фразу едва можно было разобрать, онъ выговорилъ ее какимъ-то задыхающимся голосомъ.
— Да? произнесъ онъ черезъ минуту, пронизывая меня сбоимъ взглядомъ.
— Да, сказалъ я — и что-то рзнуло мое сердце въ это мгновеніе.
— Если ты истинно любишь ее, ты это сдлаешь. Въ любви не должно быть эгоизма, помнишь? Это такъ… я знаю по себ, глухо закончилъ онъ. Лицо его покрылось мертвенною блдностью, дыханіе сдлалось тяжеле.— Она, Женя, едва слышно говорилъ онъ, — дочь той, которую я любилъ, но она не любила меня. Онъ еще ближе притянулъ меня къ себ и докончилъ:— Женя ничего не знаетъ и не должна знать, мать ея тоже не знала этого, и никто не долженъ знать… чтобы ни одного подозрнія у нея…
Онъ не кончилъ и, не имя боле силы сдерживать боль, вскрикнулъ громко и упалъ головою на подушку, схватываясь рукою за грудь.
Женя вошла въ комнату.
Наши глаза встртились и у насъ обоихъ промелькнула одна и та же ужасная мысль. У меня сжалось сердце отъ этой мысли, а Женя какъ-бы замерла на минуту отъ испуга.
Нсколько времени спустя, Отто опять открылъ глаза и подозвалъ Женю.
— Ключъ дай… знаешь, маленькій?
Она сходила въ кабинетъ и принесла ключъ.
— Вотъ, проговорилъ больной, вскидывая глаза на меня:— возьми… это отъ ящика, гд деньги…. Я теб ихъ передаю… а тамъ ты… увидишь!….
Онъ опять не кончилъ и громко застоналъ.
Къ вечеру въ город уже знали о болзни Отто. Собрались вс, кто бывалъ у него, и вс хотли убдиться, что болзнь хотя и опасна, но не грозитъ смертью.