Лидинька Сулгозина была единственная дочь начальника почтово-телеграфной конторы, человека строгих правил и доброй души, недавно получивший чин Коллежского Асессора, и очень баловавшего свою любимицу — Лидиньку. Лидинька была блондинка, с голубыми веселыми глазами, вздернутым носиком, пухленькими губками и розовыми пухлыми щеками, ямочки на которых почти никогда не изглаживались, ибо она редко не улыбалась. Девушка недавно окончила городскую прогимназию и месяц тому назад отпраздновала свои именины: ей стукнуло семнадцать лет.
Собеседница ее, Капочка Юрченкова, была дочь разорившегося купца из России, Петра Семеныча Юрченкова, человека угрюмого, пожилого и неглупого, который выехал из России три года тому назад и торговал в деревне Сучуговке в полусотне верст от города, в который дочь его Капочка приехала с целью поступить на какое-либо подходящее место и, познакомившись с Лидинькой часто бегала к ней. Будучи ровесницей Лидиньки, она была ниже ее ростом, смуглая, черноглазая и чернобровая, с пышными, темными волосами, правильным носом, тонкими алыми губками и крутым подбородком. Капочка училась в России в гимназии и ввиду отъезда в Сибирь, не окончила ее и принуждена была выйти из пятого класса. Занимая по соседству от Сулгозиных маленькую комнатку, она терпеливо ожидала назначения ее по почтовому ведомству, в чем содействовал ей отец ее подруги Прокопий Гаврилыч Сулгозин.
Подруги, пользуясь праздничным досугом, весело щебетали о танцах, нарядах, прическах и о кавалерах… Собственно говорила больше всего Лидинька. Она была влюблена и считала себя в деле любви достаточно компетентной, чтобы преподавать умение нравиться своей неопытной подруге Капочке, которая хотя и с увлечением слушала рассказы Лидиньки, но относилась к ним как-то недоверчиво. Она никак не могла понять, чтобы можно было уже так сильно полюбить, что даже, как говорит Лидинька, любовью родительской пренебречь и бросить их, убежать с ‘любимым кавалером’. Капочке вообще как-то было не по себе. Она тяготилась своим незавидным положением и в ее грустном задумчивом взоре легко было угадать мысль: ‘завянешь вот так в нужде, заглохнешь и молодость пройдет бесследно…’
— Знаешь что, Капочка? — предложила в заключении Лидинька. — Я тебя познакомлю с моими подругами! Хочешь?
— С какими?
— Три барышни, все они сестры, дочери купца, все хорошенькие, только старшая прикось… И еще знаешь что? — она понизила голос. — У них есть интересный брат… Вот и тебе не грех влюбиться в него!…
— Фу, как нехорошо ты обо мне думаешь, — сказала Капочка.
— Ну, а как же? — отвечала Лидинька, — ведь все же влюбляются.
— А по-моему все равно: и вот я увижу, — насмешливо добавила Лидинька, — что запоешь ты, познакомившись с Пашей Кумищевым!.. Увижу!..
— Да ведь я его еще не видела и не хочу, быть может, видеть!..
— Нет, Капочка, это я пошутила. Не ты, а он в тебя влюбится, это я знаю!.. А сестры его правда, что славные девушки, вечно у них гости, вечно они танцуют, поют, играют в карты, катаются, и ничего не делают…Брат приходит вечером обязательно с двумя своими товарищами, тоже интересными кавалерами… У них замечательно весело, право!.. Нет, ты с ними должна познакомиться, Капочка! Хочешь, да?
— Отчего же не хотеть?! -‘Какие же пустые здесь все барышни’ — мелькнуло в голове Капочки и она спросила: -Лидинька, ты читала что-нибудь из сочинений Достоевского?
— Нет! — беспечно отвечала та. — Начинала читать ‘Братья Карамазовы’, да скучно уж очень: разговоров там мало… Так только… Вот читала романа три или четыре, приложение к ‘Родине’, так там очень интересно, как влюбляются да все… Правда, так жалко, кто страдает… Я даже плакала… потому и я сама уж так полюбила, так полюбила, что…
И Лидя закатилась стыдливым смехом… Потом она подошла к окну и радостно воскликнула:
— Ах! Идет! Капочка, посмотри-ка! Мундир-то на нем так и сияет: это у него новый, — и будучи в домашнем костюме, Лидинька побежала в другую комнату переодеться, а Капочка подошла к окошку и из-за навески посмотрела на улицу, где по тротуару, около противоположного ряда домов, шел молодой человек в форме почтово-телеграфного ведомства, сияя белыми пуговицами точно фонарь в темную ночь… Фуражка его с двумя кокардами и лаковым ремнем была вскинута, а сам он своим движениям и походке старался придать как можно больше изящества и чиновного достоинства… Он шел, высоко подняв голову, выпятив грудь и играя маленькой тросточкой, которую держал в правой руке. Черный, длинный мундир его с белыми, в два ряда, пуговицами и желтыми кантами, сидел на нем плотно, точно приклеенный, а черный плащ с белыми погонами, был одет внакидку…
Войдя в переднюю порядочной квартиры Сулгозина, молодой человек густо кашлянул, давая вероятно этим знать, что он пришел и, шваркая маленькими полусапожками, начал снимать свой плащ и вешать его на спичку. Затем, вытянув из кармана белый платок, он тщательно в него высморкался и положил обратно, вынул из другого кармана гребенку, причесал свои черные волосы и, покручивая правой рукой маленькие усики а левой держа фуражку, он вступил в гостиную, где фамильярно раскланялся с Капочкой, шаркая ногами, будто не мог их оторвать от пола и произнося, по своему обыкновению, вместо приветствия: ‘Сколько лет, сколько зим!..’
— Здравствуйте! — ласково отвечала ему Капочка.
Одетая в новое платье, Лидинька вышла в гостиную.
— Сколько лет, сколько зим! — встал навстречу молодой человек и подал руку, не переставая улыбаться своей широкой и оскалившей его мелкие зубы, улыбкой: он никак не мог отвязаться от этой улыбки, когда входил в квартиру Сулгозина и только тогда она покидала его чистое, румяное, с черными глазами и тонкими бровями лицо, когда он отходил от этого дома квартала на два.
Лидинька тоже улыбалась, была красна, как вареный рак и когда говорила, то задыхалась, точно ей воздуху не хватало… Счастливое волнение ее было видно во всем, но больше всего она выдавала его в беспричинном смехе, причем, беспрестанно почти закрывала свое лицо руками.
Первое время все сидели молча и молодой человек — звали его Иван Иванович Легкомыслов — только смущенно покашливал и, смотря на барышень, широко улыбался… Затем он нашелся-таки и, чтобы прервать общее молчание, начал:
— А какой сегодня чудный день! Тихий, ясный и, нельзя сказать, чтобы — жаркий!..
— Н-да… — сказала Капочка.
Лидинька захохотала еще больше, Капочка недоумевала и улыбалась, а молодой человек вдруг принял этот хохот на свой счет и сделался грустным настолько, что его сделалось жаль…
В комнате стало тихо… Капочка зевнула. Лидинька сделала над собой усилие, чтобы не смеяться и заявила что она ‘хохотать не будет’ и, увидев грустное выражение на лице Ивана Ивановича, испуганно спросила:
— Иван Иванович! Что с Вами? Ой, какой он право… Опять чего-то рассердился… Поди опять за то, что я хохотала… Ну так что же, плакать что ли?.. Ей Богу, я от радости…
— Перестаньте смеяться-то, — почти простонал Иван Иванович.
— Смеяться?!. Как Вам не совестно… — и Лидинька, надув губки, отвернулась к окну.
Капочка почувствовала себя неловко. Ей захотелось уйти.
— Капочка, — позвала ее Лидя, — вон смотри. Кумищев-то сам идет к нам… Вот я Вас и познакомлю. Это он, наверное, идет звать нас на гуляние…
— Счастливой дороги, — ревниво заявил Иван Иванович, вставая с места.
— Куда вы? — испуганно спросила Лидинька, — а вы, разве не пойдете?
— Да, может, я лишним буду?..
— Ну, и я не пойду… Вот уж, ей Богу, какой… Вы готовы всех молодых людей перевешать из ревности…
— Да я люблю же, — стыдливо сказала Лидинька, — да ведь так не злюсь на всех барышень!.. Иван Иваныч, не ходите!
Лиденька подбежала к Легкомыслову и, схватив его за рукав, удернула в другую комнату.
— Ваничка, милый мой!.. Хороший, ну что это ты все капризничаешь?.. Будь молодцом… Люблю я тебя одного, ей Богу, одного. Ну, развеселись… Ну, дай поцелую… — и она крепко прижалась пухленькими губками к щеке красивого молодого человека.
Они вернулись в гостиную снова веселыми…
Хлопнула дверь и торопливо вошел молодой человек, лет 23-х, красавец собой, румяный, стройный, с вьющимися черными волосами, одетый в модную пиджачную пару.
— Здравствуйте, Лидия Прокопьевна! Как поживаете? Ах, Иван Иванович, здравствуйте!
— А вот моя подруга, Капочка Юрченкова, — представила Лиденька и улыбнулась Капочке: ‘Попробуй-де не влюбиться!’.
— Очень приятно, — произнес вошедший. — Имею честь представиться — Павел Григорьев Кумищев.
Кумищев вел себя очень развязно, много говорил, весело смеялся и вообще во всем был человеком светским. Он учился в кадетском корпусе, но курса не окончил и пожелал пойти в коммерсанты, хотя торговые дела их были не из завидных.
Кумищев живо завязал разговор с Капочкой и, весело смеясь, составил для нее веселую компанию…
— Нет, вы, пожалуйста, пойдемте с нами… Право, будет очень весело, — говорил он. — Мои сестренки вам очень обрадуются и я уверен, вам понравится и вы будете часто к нам бегать.
— Спасибо, — конфузливо говорила Капочка. — Но, право… Как же это? Неудобно как-то: через брата знакомиться с сестрами и для этого идти в незнакомый дом…
— Наш дом не считается неприличным, — поспешил обидчиво заявить молодой человек. — Помилуйте-с…
— Да я не про то совсем, что вы? — возразила Капочка. — Я только говорю, удобно ли с моей стороны?..
— Да ради Бога… ничего, — настаивал Кумищев, чувствуя, что девушка уже почти не в силах сопротивляться… — Ей Богу, спасибо скажете, вот увидите, что будет весело…
— Что ж, хорошо, — согласилась, наконец, Капочка, и она почувствовала, что так скоро она даже и в мелочах никому не уступала, что она вдруг стала какая-то другая, мягкая, уступчивая, безвольная. Присутствие этого молодого человека опьяняло и в то же время пугало ее.
Ей казалось, что она забралась на высокую гору, что оттуда кто-то толкнул ее и что она летит вниз. Ей страшно того, что ожидает ее там внизу, но страх этот такой жгучий, упоительно-одуряющий, что с ним ей жаль расстаться
А молодой человек все говорил и смеялся, радовался чему-то и казался очень веселым, оригинальным…
Живо все собрались к Кумищевым и направились к выходу.
-Капочка, — крикнула Лидинька, застегивая жакетку и глядя в окно. — Смотри-ка, тот молодой парень-то из вашей деревни опять идет сюда… Ведь на прошлой неделе был и опять… — как-то обиженно растянула она…
Веселое личико Капочки вдруг омрачилось какой-то неприятной мыслью.
Все вышли на крыльцо.
II
— Здравия желаю! — громко сказал подошедший к крыльцу, обращаясь к Капочке с веселой, беззаботной улыбкой. — Как ваше здоровье, Капитолина Петровна? А я вам опять поклон и письмо привез и желал бы заручиться ответом, который, надеюсь, услышать лично.
Молодой человек подал письмо Капочке
Это был парень, лет 22-х, одетый в черные шаровары, запущенные в высокие вычищенные сапоги. Синяя рубаха подпоясана черным кожаным поясом. На голове одета соломенная шляпа. Лицо и костюм слегка запылены, видно было, что он только что с дороги. Лицо некрасивое, изрытое оспой, нос вздернутый, губы несколько выпячены вперед, белокурые волосы вились, и небольшие серые глаза его смотрели как-то пропорционально и как будто, видя перед собою что-то непохвальное, двусмысленно улыбались.
— Хорошо, — сказала Капочка, прочтя письмо. — Я напишу им.
— Когда же за ответом прикажите зайти и куда именно? — спросил молодой человек. — Сейчас вам, вероятно, будет некогда, вы, я вижу, собрались повеселиться, а я вам помешал.
При этом он прямо поочередно каждому заглянул в глаза и, не дожидаясь ответа, добавил:
— Вижу, что и компания с вами нескучная… Пожалуйста, продолжайте. Я потом зайду…
И он, приподняв шляпу, удалился.
— Что за птица? — спросил Легкомыслов Капочку, презрительно улыбаясь.
— Это не птица, — поспешил сострить Кумищев. — Это что-то вроде пресмыкающегося, знаете, вроде серенькой ящерицы…
— Нет, в самом деле, Капитолина Петровна, кто это такой? — повторил вопрос Легкомыслов.
— Да просто, крестьянский парень, сибиряк, из нашей деревни, — поспешно и как-то нехотя ответила Капочка.
— Какой он ‘крестьянский’? Он походит скорее на мясного торговца или на фабричного мастерового…
— Нет, он учился в Семинарии…
— Окончил?
— Нет, кажется, — сказала Капочка и между бровями ее образовалась досадная складка.
Ей стало как-то неловко, тошно, неприятно, точно на ее глазах острым ножом перепиливали уголь. Ей вспомнился ее отъезд из деревни в город и слова этого ‘крестьянского парня’: ‘Счастливого пути вам, Капиталина Петровна. Не поминайте лихом нашего брата деревенщину, впрочем, вам там будет некогда: прежде всего нужно будет заботится о нарядах, а затем ‘он’ хороший, пригожий сам навернется, обожжет, обласкает и вы растаете, и как и все девушки кинетесь к нему на шею… Будет ли время помнить о деревне?’ Вспомнилось ей также, что она тогда же назвала его прямо ‘нахалом’ и, не подав руки, уехала. Сейчас же она чувствовала правоту этих слов и в то же время знала, что Герасим (так звали ‘парня’) преследует ее, чего-то от нее хочет, словом мешает ей, стоит на дороге… И под впечатлением этих мыслей она не заметила, как они прошли уже два квартала, а Кумищев уже дважды задавал ей вопрос: ‘Что вы задумались, или плохие известия получили?
— Да что с вами? — громко спросил Кумищев в третий раз. — Что с вами? Вы даже на вопросы не отвечаете.
И он говорил это с такой уверенностью в себя, что будто все были обязаны отвечать на его вопросы. Но Капочка этой самоуверенности не заметила.
— Да пишут, что сестра больна и вообще…
— Что вообще?.. Договаривайте.
— Да что я вам буду говорить-то… Словом, письмо не из приятных…
— Ах, Боже мой! — сказал Павел Григорьевич, знавший материальное положение Юрченковых. — Мало что. Может, и я могу быть полезным?
— Неужели? — спросила Капочка, осененная какой-то новой мыслью, — и правда?.. Впрочем, что я? Только что познакомились и…
— Так что ж такое? Я и мой батюшка, — хвастливо сказал Кумищев, — не так бедны, чтобы не могли помочь вашему папаше… Я ведь знаю: вероятно плохи его дела?!.
— Да, — грустно сказала Капочка. — Ему, видите ли, необходимо бросить эту мизерную торговлю и поступить на какую-нибудь должность… Но нас здесь никто не знает…
— Ну вот то-то и есть… Забудьте пока об этом… Я сам хорошенько подумаю, а потом заеду к вам и скажу… К вам можно заехать-то?
— Конечно, буду очень рада, — сказала Капочка, вспыхнув от счастья, что и она может как-то помочь своему отцу и семье…
Какое-то новое, еще непонятное ей чувство, дополняло эту радость, и ей стало весело…
— Ну и отлично! — сказал Кумищев, и в глазах его сверкнуло довольство собой и еще какая-то неуловимая и лукавая мысль… Казалось, он говорил: ‘Оптяпаем и это…’
III
Будучи сыном бедного крестьянина, Герасим с детства своего испытал всю горечь мужицкой жизни и до восьмилетнего возраста не имел ни одной новой рубашки и ни одних сапог, потому ноги его всегда были в цыпках и ранах, ибо, торопясь выполнить приказание своего отца, он всегда бегал во всю прыть и нередко, заворачивая в степи корову, он сшибал о камни свои ногти, или протыкал свои подошвы острой кошениной. Прореха на рубахе его была, можно сказать, хроническая, потому что сколько ее не зашивали, он всегда раздиралась снова, а толстые, холщевые, коротенькие штанишки были вечно грязны и представляли из себя пару полусогнутых самоварных труб.
Дальнейшая его судьба зависела от случайностей. Рано потеряв свою мать, он был с семи лет предоставлен самому себе, ибо, обремененный детворой и бедностью отец его, каждый день был на работе.
И вот однажды летом, проголодавшись, Герасим вместе со своими товарищами, съедают приготовленный к обеду арбуз и краюху хлеба не оставив ничего своим сестренкам и маленькому братишке. Голодные ребятишки жалуются вернувшемуся с поля, уставшему и голодному отцу… Тот берет прут и больно наказывает беднягу. Оскорбленный Герасим, не долго думая, убегает в соседнюю деревню, где увидал его бездетный старый священник и кормит обедом. Мальчуган, уплетая клубнику с молоком и мягкой булкой, весело рассказывает ‘батюшке’ свое приключение. Рассказывает раз, два… В четвертый раз. Батюшка смеется… Затем батюшка перестает смеяться и спрашивает:
— Куда же ты теперь пойдешь? Ведь отец тебя высечет больше прежнего!
— Я к нему не пойду! — категорически заявляет мальчуган.
— Как так? Куда же ты денешься!?.
— У тебя, батюшка, буду жить: я буду тебе корову загонять, с матушкой буду по ягоды ходить.
— Да какая у меня матушка ягодница: она еле ноги волочит.
— Ну я сам буду ягоды таскать вам.
— А отец твой что скажет?
— Он тебя, батюшка, испугается и ничего не скажет.
— Ах! Постреленок ты этакой! Ну что ж, живи!
И стал Герасим жить у батюшки (отцом Петром его звали), стал прислуживать сначала дома, а затем и в церкви кадило подавать. Отец Герасима, услышав об этом, даже обрадовался, ибо знал, что Гераська очутился в лучшем положении. И действительно: Гераська выучился грамоте, а потом батюшка, видя в нем способного мальчика, отдал его сначала в духовное училище а затем в семинарию… Будучи в пятом классе семинарии, Герасим получил письмо о смерти отца Петра. Это сильно на него подействовало и он впервые в жизни горько заплакал…
Долгое время ходил он мрачным, не говорил с товарищами, грубил учителям, и не стал являться на уроки… А затем и совсем бросил ученье, уехал в деревню, ‘поддержать, как он заявил товарищам, жизнь и здоровье доброй матушки. Первое время он болтался без дела и не знал, за что ему приняться, а затем, поступив псаломщиком, стал заниматься хозяйством и разводить пчел, которых держал еще отец Петр, но ввиду плохого ухода за ними, пчелы количеством не превышали четырех ульев многие годы. Пчелы стали хорошо вестись у Герасима и он теперь, бросив службу псаломщика, занялся исключительно пчеловодством, не бросая и свое маленькое домашнее хозяйство: птиц, коров, овец и три десятины посева… Пасека его прогрессивно улучшалась, а хозяйство все стояло на одной точке, как необходимая поддержка. Излюбленным занятием Герасима было пчеловодство а развлечением — масса книг и верховая лошадь. Матушка страстно его любила, тихо доживая остатки своих дней.
Вскоре Герасим стал ощущать необходимость в женитьбе, но дал себе слово жениться только на такой, которую полюбит. Приехавшие Юрченковы отрадно повлияли на его одиночество. Его наблюдательный глаз сразу отличил Капочку, но он ей не понравился, да и не старался нравиться, а был своеобразно смелым, веселым и отчасти лаконически резким в своих речах, и по этому почти все семейство Юрченкоавых вооружил против себя. Говоря его словами, он ‘не желал быть конфеткой и пряностей терпеть не мог’.
Отъезд Капочки в город крайне неприятно подействовал на него, а последовавшая вскоре за этим смерть матушки, ухудшила положение его одиночества. Чувствуя, что симпатия к Капочке определилась и вылилась в форму вполне сознательной любви, он сказал себе: ‘Я должен добиться того, чтобы она поняла меня, быть не может, чтобы, поняв меня, она отринулась от того презрения, которое ко мне питает!..’
IV
После разговора с Капочкой, Герасим перешел на другую сторону улицыи, незаметно для наших знакомых, проследил, куда они пошли и в какой дом завернули. Затем, быстро быстро переменив направление, он отправился к себе на квартиру и стал распрягать свою еще нераспряженую лошадь. Поставив лошадь к сену, он остановился среди ограды, приложив ко лбу указательный палец правой руки и на минуту замер в таком порожении, как бы соображая, как ему действовать дальше.
Затем он опустил руку и, покачивая ею в воздухе, вслух сказал:
— Цель оправдывает средства, сказано… И неужели я не имею права дать оплеуху какому-нибудь Ивану Иванычу, для того, чтобы спасти этой оплеухой его жизнь, такое бесценное сокровище!.. Ну что оплеуха против жизни?!.
И он быстро пошел в нижний этаж небольшого деревянного дома. Пока он напился чаю, Савраска его успел поесть сена. Напоив его, Герасим всыпал ему овса и начал седлать его лежавшим в тележке казачьим седлом, приговаривая: ‘Немного, Савраска, дал я отдохнуть тебе с дороги! И свинья же твой хозяин!.. Ну, ничего, приведу дружище, только ты сегодня меня потешь! Покажи всю свою деревенскую резвость!’
При этом руки его как-то неестественно спешили и сам он находился в каком-то возбужденном состоянии. Ему казалось, что Савраска его очень тихо ест овес и что время необыкновенно быстро летит.
— Фу, черт возьми! — досадовал он, — эта шляпа еще спадет… И что за всадник в соломенной шляпе?! А фуражку забыл дома.
Он пошел вверх и вернулся оттуда в какой-то старой гимназической фуражке, взятой на время у хозяев.
Летний жаркий день перевалил за полдень.
Но вот лошадь овес съела, Герасим сел на нее и поехал. Поравнявшись с домом, в который вошла Капочка с компанией, он пристально заглянул в ограду и увидев, что она пуста, въехал в нее.
— Скажите, пожалуйста, — обратился он к человеку в жилетке, белом фартуке и с метлой в руках. — Здесь живет?
— Купец Григорий Иванович Кумищев.
— А его можно видеть, он дома?
— Нету, в отлучке, в Москву вчерась укатили…
— А кто же дома?
— Никово нету… Все уехали…
— Куда!
— На гуляние, на Колковый остров, — объяснил словоохотливый дворник. — А вам што угодно?
— Да хотел мед предложить… Я пасечник, — сказал Герасим и, повернув коня, выехал из ограды.
Взглянув на землю он заметил, что тележные следы, повернув направо, затерялись на середине улицы.
‘Колковый остров, — рассуждал с собой Герасим. — Теперь надо подумать, что делать дальше…’
И он тихонько поехал по улице и напряженно думал. При выезде же, спросив у городового, где ‘Колковый остров’, он быстро направился к нему, продекламировав: ‘Будет буря, мы поспорим и поборемся мы с ней!’
Герасим быстро разыскал остров, а на нем молодого Кумищева с компанией.
Кроме знакомых лиц Герасим заметил еще трех незнакомых ему барышень, изящно одетых, причем, судя по костюму, одна из них была гимназистка. Пристально взглянув на нее, Герасим подумал: ‘Лицо серьезное, надо быть, девка с толком!’
Услышав такое неожиданное наступление незнакомца, улыбающегося и не сходящего с разгоряченного коня, молодые люди и барышни вдруг притихли, точно оробели чего-то, причем барышни между собой переглянулись, громко расхохотались, а молодые люди окинули Герасима вызывающим взглядом, как бы говоря: ‘Это что за безобразие!’. Капочка вспыхнула, как бы сконфузившись, что она виновата в посещении их компании ‘неприличным’ гостем.
Но Герасим, еще шире улыбаясь, сдвинул фуражку со вспотевшего лба на затылок и громко сказал:
— Пользуясь случаем, что среди вас есть моя старая знакомая, желал бы представиться вам всем, господа, но сомневаюсь в прочности нашего знакомства, ибо я уверен, что вы строго следуете традициям всех, так называемых, приличий. Может быть вы, Капитолина Петровна, выручите? Представите меня вашим приятелям?
Капочка некоторое время смущенно молчала, но потом сердито и развязно спросила:
— Что же вам собственно нужно?
— Благодарю Вас, — смеясь, возразил Герасим, — вы, кажется, намерены ругаться со мною, а не выручать?! Чем же это объяснить?
— Хорошо, я вам объясню, Капитолина Петровна, что именно мне нужно, только прошу внимания, — как бы не слыша оскорбительных выражений, сказал Герасим, улыбаясь уж как-то зло и двусмысленно. — Во первых, мне хотелось побыть с вами наедине и поговорить об очень серьезном деле, а для того, чтобы это сделать нужно было, чтобы вас же не компрометировать, представиться вашим знакомым, чтобы засвидетельствовать перед ними мое право равного по развитию с ними человека и вашего знакомого, во вторых, говоря откровенно, меня ужасно интересует кружок ваших знакомых, желание познакомиться с которыми, как с людьми молодыми и интеллигентными вполне естественно и, в третьих, для меня нет других путей к достижению моей главной и вполне благородной цели, и я открыто заявляю, что если среди Вас есть хотя половина людей со здоровым смыслом, вы меня поймете и поступок мой найдете не только для вас необидным, но и заслуживающим внимания!..
— Ха-ха! — громко крикнул Кумищев. — Вот так фрукт! Да ты откуда такой ферт выискался?!.
— Гоните его отсюда! — крикнул Легкомыслов.
— Экое нахальство! Какое свинство! — в голос кричали Лидинька, старшая и младшая Кумищевы.
Капочка и гимназистка молчали. Первая была ‘пристыжена’ поступком ‘своего знакомого’, а вторая презрительно смотрела на Капочку, как бы говоря: ‘Ну и знакомые у тебя сударыня!..’
— Позвольте, ошибаетесь и совершенно напрасно видите во мне нахала, — продолжал еще громче Герасим. — Хотя я это вам извиняю, ибо знаю, что все это для вас ново и небывало, но во всяком случае гнать меня отсюда до тех пор пока я не уеду сам, вы не можете, ибо у меня вовсе не было желания оскорблять вас или нарушать ваше удовольствие. Вы оскорбились, сами нарушили и спокойствие ваше…
— Может, господа, вы побить меня хотите? — спокойно, но уже улыбаясь заметил Герасим. — В таком случае я сойду с коня, ибо в драке, я вижу, желают принять участие и барышни, которые вероятно лошади побоятся, а стало быть, им будет неудобно.
Он быстро слез с коня, набросив повод на луку и скрестив на груди руки, смиренно стал среди волнующихся.
Молодые люди быстро отступили, а барышни испуганно сбежались в тесную группу. Немая картина продолжалась с полминуты.
— Стыдитесь, господа, ваших слов и действий, — покачивая головою, спокойно и внятно сказал Герасим. — Вы люди городские, интеллигентные, что-нибудь читали, чему-нибудь учились. Как же вы не можете отличить до сих пор, что черное и что белое? Не пора ли проснуться вам от этой ‘приличной’ и ‘деликатной’ спячки и хоть сколько-нибудь научиться понимать прямое слово истины… Вспомните ваш поступок и спросите каждый свою совесть: ‘Был ли я виноват перед Вами, желая с вами познакомиться? Оскорблял ли я вашу честь, ваше человеческое ‘Я’? Нет! Я встревожил ваше болезненно— эгоистическое самолюбие, воспитанное все сковывающим, всему препятствующим ‘приличием’! Вам ‘неприличная’ для вас смелость моя показала во мне ‘Нахала’, благородное желание говорить, возбудило в вас негодование, а моя покорность вам вас смирила!.. Знайте же, чтобы быть хорошим человеком недостаточно быть приличным, а необходимо прислушиваясь к голосу совести и сердца, иметь простое, человеческое отношение к людям! И никто из вас не догадался, что меня, прежде всего, привело сюда благороднейшее и честнейшее чувство, то чувство, которое способно двинуть человека и не на такие дела и не на такие подвиги… Только жаль, что нет у нас ни людей, способных подчиняться всецело этому чувству, ни хороших благородных подвигов… И вот вы видите сами, оно, это чувство, проснулось во мне и в первых встречных людях не только не нашло сочувствия или поддержки, но вызвало взрыв негодования и безумное, бессмысленное кощунство!!.
Герасим перевел дыхание. Все молчали.
— Чувство— это любовь! — крикнул Герасим и с упреком взглянул на Капочку. — Но не та любовь, какая знакома всем вам, не та, которую с языка не спускают вот этакие красивые люди, — он указал на Кумищева и Легкомыслова, — но та, которая служит им орудием для достижения их низменных животных похотей, не та любовь, которая создает страшные и позорные несчастия осмеянным девушкам и женщинам, а любовь высшая, молчаливая, вечно стремящаяся к высшей добродетели, к идеалу жизни, к плодотворному хотя и тяжкому труду… Вот все, что я вам могу сказать в свое оправдание, но, увы, сомневаюсь в том, вполне ли вы меня поняли?! Прощайте!..
Он вскочил на коня и скрылся за ближайшими деревьями. До слуха его доносились шумные возгласы.
— Ну и ферт…
— Да ведь еще и краснобай, смотрите-ка…
— Просто нахал и больше ничего
Но хоть они и сыпали такие слова вслед Герасиму, а однако у всех закралась в душу что-то новое, смутно сознаваемое. Он казался для всех каким-то необыкновенным и как будто интересовал всех своей загадочностью, и этой плохо понятой речью… Только одна гимназистка строго взглянула на молодых людей, двусмысленно и тихо сказала: ‘Зачем мы будем щадить хорошее, когда сами мы гадки и пошлы… Мешать нам будут… Прочь все лучшее!’
Но ее, кажется, никто не понял.
Капочка была расстроена больше всех… Ей почему-то сделалось так тошно, что она готова была плакать: обидел ли ее Герасим, жалко ли ей было его, или она ненавидела его — для нее самой было непонятно, но только тяжко было у нее на душе…
Заметив такое настроение Капочки, красивый Кумищев подсел к ней и стал так ласково, так мило и тихо говорить ей что-то в утешение, что она совершенно пьянела, у нее кружилась голова, а сердце билось шибко, шибко!
V
На другой день вечером Герасим пешком отправился на квартиру Капочки. Подходя к квартире ее, он нос к носу столкнулся с Кумищевым, который, спрыгнув с крыльца Капочиной квартиры и не заметив Герасима, быстро направился вдоль тротуара.
Герасима так и покоробило, он чувствовал, как кровь прилила к его лицу и как она отлила обратно. Молча стиснув зубы, он распахнул дверь и… увидел смеющуюся счастливой улыбкой Капочку, с разрумяненными щеками, сбитой прической и влажными губами…
— Вступила в новую жизнь, или только вступаете? — сурово спросил он ее, не здороваясь… Капочка смутилась и казалось не знала куда ей деться.
— Поздравляю вас с новым счастьем! — продолжал Герасим. — Хотя не знаю, надолго ли оно?!
— Как вы смеете? Что вы говорите? — крикнула девушка.
— Говорю то, в чем убежден и отрицать чего у Вас не хватит совести!
— Какое ваше дело? Кто вас просил сюда?
У Капочки навернулись слезы… Она беспомощно опустилась на стул и закрыла лицо руками… Плечи ее судорожно вздрагивали…
Герасим молча сел на стул. Никогда в жизни ему не было так тяжело… Ему и жаль было эту бледную девушку и ненавидел он ее и от бессильной злобы к Кумищеву сердце его готово было вырваться из грудной клетки. Впервые заклокотало в нем чувство ревности и он готов был руками задушить этого противного Кумищева.
Он молчал. Молчала и Капочка… В маленькой уютной комнатке царила какая-то страшная тишина.
— Хотите слушать, а я буду говорить? — начал Герасим, как бы обращаясь к пустой темнеющей комнате.
— Оставьте меня… — прошептала она сквозь всхлипывания.
— Нет, не оставлю! — твердо заявил Герасим. — До тех пор не оставлю, пока вы, во-первых, не выслушаете меня, а, во-вторых, не дадите мне полного, точного и основательного ответа на мои вопросы! Согласны?!
— Что вам надо?
— Да вы согласны слушать?
— Говорите же! — не отрывая рук от лица, сквозь слезы, говорила девушка…
— Хорошо. Слушайте. Если есть кровь и сердце, то вы допускаете, то таковые и у меня имеются! Вы способны допустить, что в моей душе могут быть и чувства, и желания, и притом желания самого честного свойства: чистые, невинные желания!.. Допускаете?
— Ну?
— Имея и сердце и душу, а к тому же и рассудок, имею ли я право любить или нет? Имею ди я право сказать об этом тому, кого люблю, или не имею права? А?
— Ну!?
— А если я имею право любить, то не должен ли я, прежде всего, спасти любимого человека от близкого и неизбежного падения?!
— Это еще что такое?
— Да я спрашиваю вас: должен я, или нет, имею ли я на это право или нет?
— Ну, дальше!?
— Так вот же, Капочка, слушайте… Когда я увидал вас в третий раз в жизни, вы мне показались замечательно доброй и честной девушкой и с тех пор я в душе своей лелеял ваш образ, мечтал о том, что бы придумать для вашей жизни лучшего, чем бы облегчить вашу судьбу, а сам работал все и работал… И вот третий год теперь пошел и мечты мои окрепли, мои думы сложились в правильную мысль, мои чувства вылились в форму высшей лучшей любви и я решил теперь сказать вам об этом. Сказать потому, что пришло время. Я не могу жить дальше так… Мне нужно жениться, а женою я не хочу иметь никого, кроме вас… Слышите?!
— Слышу, но что же мне делать, если я вас совсем не люблю.
Герасим молчал… Ему не был страшен этот прямой ответ, так как он ждал его, но в нем жива была одна надежда.
Гм… Не любите вы потому, что не старались мною интересоваться, не обращали на меня никакого внимания… Я верю, что ваше доброе чуткое сердце не может не оценить и не полюбить меня, а ваша честная душа не может сказать вам что-либо против меня. Слушайте, Капочка! Я не хочу вам навязываться, не хочу насиловать вашего сердца, но хочу вам только одного добра, потому что иной любви не признано. Мне теперь остается одно: сказать вам все до конца и смириться с окончательным вашим приговором. Ну, думайте: я не буду больше преследовать вас, только будьте со мною прямы и откровенны.
Он встал и подошел близко к ней, взял ее за руку и тихо сказал.
— Мне жаль вас так, как может пожалеть одна мать своего трудного, большого ребенка, спасти которого она отчаялась… Слушайте, Капочка, бедная вы, славная девочка! Вот я застал вас сейчас счастливой!.. Он красивый, здоровый, ласковый, веселый… Вы счастливы были с ним и прокляли мое посещение, нарушившее ваше счастье. Он целовал вас, обнимал… А скажите, сказал он вам хоть одно слово правды, голой, истиной правды?.. Нет, он говорил вам только ласки и только целовал вас… А давно ли вы с ним познакомились? Третьего дня или вчера? Как же это так скоро и вы его полюбили и он вас? Когда вы успели узнать друг друга? Вы не старались узнавать, вы увидели, что он красивый и как неопытный ребенок увлеклись, а он этим воспользовался и сегодня взял ваши поцелуи… А завтра… завтра возьмет он все, что… что никто уже вам не вернет… Он возьмет ваше счастье завтра же. Сегодня он дал вам его маленькое, коротенькое, а завтра его отнимет и не дальше, как завтра он даст вам взамен его вечное тяжелое горе, вечный стыд и, как сон, жгучее воспоминание… А затем бросит вас… Смотрите же, что ждет вас и отвечайте же пока не поздно: согласны вы сейчас же, немедленно, быть моей женой? Сейчас же, чтобы я увез вас в село? Говорите, я жду…
Он был возбужден настолько, что казалось, готов был убить и себя и ее, если она посмеет не согласиться.
Она молчала. Минута страшного, рокового ожидания…
— Уходите от меня, бессовестный! Я вас ненавижу… — почти простонала она пристыженная, униженная, оскорбленная и все же сознающая правоту слов его…
— Бедная, несчастная девочка! — сказал Герасим, беспомощно опустился на стул возле стола и горько заплакал.
— Завтра, завтра, — повторял он, — не дальше, как завтра она падет… Он мешкать не станет… Она отдалась уже ему… Нет, ни за что! — сказал он громко и встал.
— Капитолина, опомнись! Ведь ты погибнешь завтра! Что ты делаешь?!! — он крепко схватил девушку за плечи и, сжимая их, кричал: — Опомнись, что ты делаешь? Опомнись!
Но девушка судорожно вздрагивала в припадке истерики и беспомощно упала как подкошенная.
Герасим схватил стоящий на окне графин с холодною водой, облил ей голову, взял воды в рот, вспрыснул лицо девушки и нежно уложил ее на кровать. Затем зажег свечу и сел около кровати, любуясь побледневшим, матовым, почти еще детским личиком девушки. Она казалась спящей. Он рад был, что она спит и пристально смотрел на нее.
VI
Был конец июля. Вечерело. За длинный, знойный день я страшно утомился и, расстрелявши последние патроны, направился вдоль небольшой, извилистой, окаймленной кустарниками речки. Солнце только что село за ближайшую конусообразную гору и западный небосклон горел красивою летнею зарей. Мне страшно хотелось есть, а в ягдташе было пусто. Убитые за целый день пара тетеревей, бекас и две перепелки беспомощно болтались у пояса, надоедливо колотя меня по бедру. Идти до деревни оставалось верст восемь и я, истощенный голодом, не надеялся, когда бы то ни было добраться до нее, а о присутствии поблизости другой деревни, — не знал. Обогнув одну купу прибрежного кустарника, я встретил препятствие: мой путь был прегражден изгородью. Я ее перешагнул и очутился среди каких-то полос цветущей, видимо посеянной, травы. Пройдя шагов пятьдесят, я был приятно удивлен очень оригинальным видом: среди небольшой, красивой лужайки, симметрично, со вкусом знатока и любителя, была раскинута пасека, а дальше, утопая в кудрявом и пышном кустарнике, стоял крытый камышом простенький домик с недеревенскими окнами в три стекла. На крыльце домика в профиль стояла молодая женская фигура и звонким приятным голосом кричала:
— Гася, да где же ты, наконец!
Повернувшись в мою сторону, она очевидно была удивлена моим появлением среди их пасеки… И не успел я открыть рта, чтобы извиниться и объяснить в чем дело, как почувствовал страшную боль в левой брови и заорал. Меня ужалила пчела.
— Так, так… — шутливо заметил сбоку меня мужской голос. — Они у меня очень не любят чужих людей. А вы идите вот сюда к ручью да смочите водою.
В этот момент я почувствовал такую же боль на верхней губе… Скандал!.. Я бегом направился к дому. Боль была нестерпимая, так что было не до обрядов вежливости… А хозяйка добродушно смеялась и утешала меня, говоря, что это сейчас же пройдет.
Действительно я скоро перестал чувствовать боль, но господа, что за образина получилась вместо моего лица? С опухшей бровью и вздутой губой я походил на карикатурное изображение и мне ужасно было стыдно за себя.
— Простите, пожалуйста, — начал я обращение к хозяевам. — Я по неведению набрел сюда и потревожил вас… Я не здешний человек и совсем не знал, что тут есть пасека.
— Ничего, ничего! Ради Бога без церемоний… — просто и прямо сказал хозяин, совсем еще молодой, широкоплечий мужчина. — Чем проще, тем лучше… Проходите, ради Бога, в нашу хату… Сейчас чай будем пить…
— Что вы, помилуйте! — начал было я, хотя чувствовал, что лгу и ненавидел себя за это: мне ужасно хотелось есть и подольше побыть с этими интересными людьми…
— То есть, как это помиловать? Вы же голодны? Ведь вы с утра в поле?
— С утра.
— Ну, так чего врать-то, ведь есть хотите?
— Так это не значит, что я должен… — попробовал было я защищаться.
— Именно это и значит, что вы должны закусить, напиться чаю с нашим медом и лечь на сеновале спать, знаете, по-тургеневски?!.
— Гм… вы ужасно интересные люди, — сказал я, невольно улыбаясь.
— Ну то-то вот и есть, — не улыбаясь сказал хозяин, в то время, как переодетая хозяйка вошла в комнату с салфеткой и чайником в руках.
— Вот это моя жена, Капитолина Петровна, а меня вы и так должны знать. Я — Герасим Самойлыч Савельев, еще нахалом слыву в здешнем околотке… Я вас видал в городе…
— Да неужели это вы! — почти вскрикнул я, вспомнив одну очень оригинальную сказку про этого ‘нахала’.
— Я самый…
Я был ужасно удивлен, ибо того нахала, о котором я слышал в городе, описывали совсем не так. Я видел перед собою доброе серьезное лицо с умными глазами, высоким, красивым лбом, но не того чудовищно дерзкого нахала, о котором как-то слышал в городе.
— И эта, та самая, которая?.. — спросил я, кивнув в сторону его прехорошенькой и слегка загорелой жены.
— Да, та самая Капочка, — быстро ответил Савельев, — которую чуть не скушал городской не нахальный, но изящно подлый франт. Та самая, да… Но что же вы стоите, садитесь, или бежать хотите от нахала?! Вы уж меня простите — я человек прямой и открытый, вежливости и деликатности чуждый… Попросту и без затей… Вы кто? Ведь вы, кажется, какой-то юрист или как это…
Я сказал.
Между тем, молодая хозяйка хлопотливо уставляла стол простыми, но обильными деревенскими закусками. Когда все было готово, она сказала:
— Ну-с, пожалуйте закусить чем Бог послал… А выпить у нас и нечего… А все охотники перед закуской, я слыхала, любят выпить… Помилуйте и извиняйте…
— Я очень вам благодарен, — с чувством сказал я.
Мне ужасно понравилось ее обращение, простое, оригинальное и искроенное… Ни на йоту я не видел в нем лжи или обычного женского кокетства и притворства…
Мы долго беседовали и Савельев во многом проявил свою начитанность и развитие.
Затем заботливый хозяин сам устроил мне добрую постель на сеновале и отвел меня на нее… Но я не мог уснуть и все думал об этом приятном и интересном знакомстве. Наконец сон меня совсем покинул. Я встал, накинул на себя какое-то пальто, которое было дано укрываться и вышел. За спиною усадьбы журчала речка и я пошел туда, сел под куст и стал думать о жизни вообще и о своей будущности в особенности.
Вдруг сзади меня послышались голоса и шаги. Я спрятался за куст, так как был не совсем одет. Шли мои новые знакомые.
— Не потому, Капочка, жизнь плоха, что плоха, а потому, что мы все ее плохо сделали, — говорил мужской голос, — а устроить ее, поправить не умеем и не стараемся. Все надеемся на какое-то счастье, точно оно должно привалить к нам без хлопот, без старанья, точно мы заслуживаем его тем, что желать умеем…
— Совершенно верно, Гася, и какая я была раньше дура… и не думала, и не старалась мыслить о том, о чем мы почти каждый день с тобой говорим теперь… И как в самом деле хорошо то, что ты делаешь… Как хорошо… Какой ты у меня Гася умный, добрый, славный… И послал же мне тебя Бог… Помнишь тот вечер, когда ты пришел ко мне в городе и я гнала тебя за твое честное и доброе желание взять меня замуж?.. Но помнишь… Это были мои последние моменты моей ненависти к тебе… Истерика моя, это было начало моей любви к тебе… Я не могла уже не любить тебя и не оценить твоей честной души… И какое доброе ты сделал дело. Как я должна благодарить тебя, мой милый, добрый!..
— Подожди, после поцелуешь, — говорил он, — вот я тебе все и говорю, и буду говорить, пока все твои мысли, все убеждения не разделю с тобой… Мне, например, сейчас хорошо живется, но все-таки не надеюсь на лучшее и не думаю, что вечно буду так блаженствовать, а жду и неприятностей и несчастий… Я готов и к бедности, и ко всему, и меня это не пугает, ибо нельзя человеку вечно пить только одно сладкое… Не будет интереса к жизни.
— Но за что же? Ведь ты так трудишься, — возразила она. — Ты не знаешь покоя в хлопотах, ты заботишься, а главное, ты никого никогда не обижаешь… За что же тебе ждать горя?
— Не знаю покоя? Вот ты меня все-то не понимаешь! Да этот труд-то, это то ‘беспокойство’ и есть мой настоящий покой, удовлетворение моего призвания, потому что люблю труд. В природе труд как развлечение, как удовольствие и это же хочу внушить тебе…
— Я тебя понимаю и совершенно с тобой согласна… Ну, где ты будешь купаться? Тут купайся, а я посижу здесь на бережке…
И она села, а он, спустившись к речке, стал раздеваться.
— И тебе, Капочка, не стыдно?
— Чего?
— А того, что я раздеваюсь вблизи тебя?
— Нет, нисколько… Мне женщины было бы больше стыдно, чем тебя, ибо так я за эти десять месяцев к тебе привыкла… Мне теперь кажется, что твое тело — часть моего тела, и одно без другого существовать не может. И действительно я никогда не пережила бы твоей смерти! Н7икода не пережила бы.
— Ну, а кого же, Капочка, ты мне преподнесешь? — весело и громко спросил он ее, хлюпаясь в воде. — Сына или дочь? А?
— И стыдно мне и сладко слушать эти слова твои, — отвечала она, смеясь. — И я даже не могу тебе приблизительно объяснить того блаженства, которое наполняет мою душу, когда ты говоришь о детях…
— Правда, это должно быть очень интересно, — серьезно сказал он, одеваясь… — Чувствую, что тут нечто есть такого великого и святого!..
— Ну, пошли! — сказал он.
— Пошли… — ответила она, ласкаясь к нему.
— Охотник наш поди спит теперь сном праведника, — сказал Герасим. — Жаль бедного: пчелы-то покусали… Ты завтра, Капочка, пораньше встань, да чего-нибудь, знаешь, горяченького приготовь к чаю.
— Хорошо, хорошо, дорогой мой, добрый!..
И так это было все просто и мило!.. И радовался я их счастью и завидовал ему… Хорошо у меня было на душе, легко и отрадно на сердце…