Источник текста: Л. А. Тихомиров — К реформе обновленной России (Статьи 1909,1910,1911).
Типография В.М. Саблина, Москва, 1912 г.
OCR, spell check и перевод в современную орфографию: Эрнест Хемингуэй.
Исполняется 30 лет с тех пор, как Россия потеряла, 28 января 1881 года, одного из гениальнейших и своеобразнейших своих писателей — Федора Михайловича Достоевского. И теперь еще найдутся люди, помнящие день его похорон, соединивший вокруг гроба почившего самое удивительное разнообразие ‘интеллигентных’ почитателей. В аристократически-консервативных сферах столицы тогда ходила фраза, что тут происходит la revue generale du nihilisme.
Эта фраза скользила по самой поверхностной стороне явления. Но, действительно, на похоронах Достоевского можно было встретить немало лиц, обычно заносимых в общую рубрику ‘нигилистов’. Отрицатели, революционеры воздавали последнюю дань уважения тому самому человеку, который неутомимо и страстно боролся со всеми проявлениями отрицания и революции. Шедшие за гробом провожали прах человека, в котором чувствовали нечто свое, им свойственное, их представляющее. А между тем, где та их программа, которой бы он не отвергал, где то из самых дорогих для них убеждений, которое бы он не критиковал со всею силой своего художественного таланта, со всею страстностью своей мысли?
Почивший был для них не просто противник, но даже, некоторым образом, ‘изменник’. Он когда-то принадлежал к кругам крайней социалистической интеллигенции, судился по политическому делу Петрашевского, был приговорен к смертной казни, провел ряд долгих мытарств на каторге и в результате отвернулся от освободительных программ космополитической интеллигенции и стал проповедником ‘реакционной’ формулы ‘Православия, Самодержавия, Народности’.
Что же в этом реакционере и изменнике могло быть общего с правоверною революционною интеллигенцией, чем он мог привлекать ее, сам нередко с презрением и всегда с критикой отвертываясь от ее идеалов, которые признавал только бездушными идолами? На это была важная причина, сила которой чувствовалась даже тогда, когда не схватывалась сознанием.
Отношения Достоевского к современной ему России, руководимой и увлекаемой ‘освободительной’ интеллигенцией, очень напоминают отношения древних пророков Израиля к родному им народу. И они отрицали реальное еврейство, и они обличали свой народ, они предавали его, во имя идеала, всем бедствиям. Народ, в свою очередь, избивал их и ненавидел. И, однако, только к Израилю обращали пророки свою проповедь, и только в пророках Израиль невольно чувствовал свой идеал, так что, убивая их, не мог отрешиться от преклонения пред ними. Нечто в этом роде происходило между Достоевским и его современниками.
Дело в том, что он, кровный человек той же интеллигенции, был теснейше связан таким же родством с народом, который интеллигенция старалась пересоздать на основе чуждых ему идеалов и которого особенностей, однако, все-таки не могла вытравить из своей души. Историческая трагедия нашей интеллигенции именно состоит в том, что она, по рассудку, по книжным идеалам своим, оторвана от отечества, а по внутренней психологии, неистребимо говорящей в душе человека, все-таки связана с тысячелетнею историей его. От этого противоречия стала не только бесплодна, но и разрушительна ее работа, которая ей теоретически кажется ‘освободительною’, практически же не освобождает, а только подрывает, разрушает, деморализует народ. Отсюда постепенно растущая неврастеничность самой интеллигенции, отсюда ее вечное недовольство жизнью, ее мания самоубийств, ее легкая решимость на самые страшные преступления. Куст, вырванный из почвы, то засыхающий, то искусственно поддерживаемый, вечно тянущийся корнями к почве и не желающий пропитаться ее соками, которые кажутся ему грязными, недостойными его, воображающего себя роскошною Attalea princeps Гаршина. А между тем в действительности эта интеллигенция — вовсе не чуждое России порождение южного солнца и не могла бы расти под тропиками. Она ни в какой стране не годится и не может иметь значения, кроме своего отечества, если только решится признать правоту его и слить свои идеалы с его историческою работой. Но для этого потребен великий переворот интеллигентной души, великий нравственный подвиг, на который не хватает сил, особенно потому, что подвиг нужно начинать с покаяния, с признания своих великих заблуждений. ‘Смирись, гордый человек!’ — говорил ей Достоевский, а у самовлюбленной в своем одиночестве интеллигенции смирения именно и недостает.
Таким-то образом, трагедия алкания добра и совершения зла, стремление освободить русскую личность и русский народ, и вместо того погружение их в деморализацию и порабощение, минутное сознание внутренней нелепости своей работы и припадки сумасшедшей самоуверенности, — все это тянется из поколения в поколение во взаимных отношениях интеллигенции и России… И нет из этого исхода до сих пор.
В Достоевском, однако, произошел именно тот подвиг самоотвержения, который должен бы составить исторический подвиг русской интеллигенции. Она не имела сил пойти за своим пророком, но не могла не чувствовать какой-то его правоты, не могла не ощущать, что в действительности он не ‘изменник’, а носитель какого-то наиболее драгоценного содержания ее же собственной души. Не чувствовать этого она не могла, потому что Достоевский слишком ясно показывал ей ее собственную душу в зеркале своих великих художественных произведений.
В этом отношении он был каким-то пророком. Собственно в его время интеллигенция и народ, которых психология во многом совпадает, по-видимому, совсем не представляли картины такого сумасшедшего дома, такой коллекции ненормальных людей, какие рисовались Достоевским. Его обвиняли в преувеличениях. А между тем его образы были настолько правдой, что невольно привлекали и поражали, приводили в уныние своею несомненностью. Разгадка в том, что Достоевский видел эволюцию русской души на несколько лет вперед, рисовал развитие болезни по первым симптомам. Это пророчество поражало всех по мере того, как выросшие и определившиеся явления начинали уж каждому быть ясны и понятны. Страшные явления нашего времени, сумбурная нелепость нашей революции, постыднейшее падение чести, совести, нравственности, неслыханные проявления трусости и подлости, непостижимая зверская жестокость и т. д. — все это поражает наблюдателя последних десятилетий как нечто неожиданное. Не понимаешь откуда могло явиться все это в народе, который чуть не вчера имел столько ума и доблести? Один Достоевский не был бы поражен нашими днями, если бы встал из гроба. Он все это указывал давным-давно, ибо все это было у нас, и мы только не умели понимать самих себя, как даже и теперь многие не понимают, что народ, расколовшийся на два слоя, которые только в дружном соединении дают здоровую и разумную жизнь, неизбежно обречен именно на такую ‘сумасшедшую’ деморализацию. Нет сомнения, что Достоевский, 30 лет назад видевший русскую душу, не впал бы в уныние пред этими совершенно понятными для него явлениями.
Есть, конечно, немало людей, которые и теперь не унывают и всем очень довольны. Но это люди ничтожных требований от личности и жизни. Они довольны нынешней жизнью так же, как были блаженны гиперборейцы, отрешившиеся от всех человеческих потребностей, а потому ни в чем не чувствовавшие нужды.
Не таков был Достоевский. Его требования от жизни были высоки, его идеалы захватывали почти недостижимое совершенство. Но ни в свои, ни в наши дни он, не отрешаясь ни на йоту от своей тонкой требовательности, не признал бы законности отчаяния. Дело в том, что он верил в личность, а потому и в народ, так же, как верили те самые пророки Израиля, которые не находили слов для изображения гнусности его упадка. Негодование на упадок тесно связано с верой в высоту личности. Душа — божественна. Она может сатанински падать, но в самом глубоком падении кроет задатки сил для воскресения. Достоевский чрезвычайно любил отыскивать именно искры золота в навозной куче падшего человека. Во всем мире нет и не было художника, кроме великих живописателей житий святых, который был бы сходен с Достоевским в постоянном отыскивании искорок святости в падшем человеке. Это черта глубоко христианская. И то обстоятельство, что художник, столь глубоко проникнутый христианскою психологическою сознательностью, был порожден нашею безверною, отрицательною интеллигенцией, а потом, поднявшись орлом над ее омраченным сознанием, все-таки не перестал быть ее кровным сочленом, — самый этот факт дает надежду на возможность воскресения нашей интеллигенции. Совершив тот же подвиг, какой характеризует Достоевского, она, быть может, еще станет орудием великих судеб России. Мечта ли это? Во всяком случае, не везде действительное безверие, где сознание не находит формулы алканиям души. Не везде действительная вера, где имеется внешняя формула веры. Не везде святость, где нет внешних проявлений греха, и не везде погибель, где много тягчайших грехов. Нет художника, который бы лучше Достоевского все это видел и изображал. Эта основная черта творчества Достоевского, черта в то же время глубоко русская, и — как ни странно это — глубоко ‘интеллигентная’, — эта черта придает художеству Достоевского величайшую современность. Он захватывал и захватывает по преимуществу не те души, которые достигли христианской высоты, не те, которые погрязли безвыходно в пошлости, а именно те слои людей, в которых еще происходит борьба погибающей души за свое духовное существование. А тон эволюции России дают души именно этой категории.
Стоит окинуть взглядом последние два века, — и как решить: имеешь ли пред собой народ погибающий или идущий к великой жизни? Беспримерная ли это в истории бессодержательность или нечто невиданно-великое, имеющее обновить мир? Достоевский верил в последнее и, охватывая взором борьбу добра и зла в русской личности, стал истолкователем психологической стороны нашей новейшей истории. Его анализ русской ‘всечеловечности’, значения Пушкина, разбор личностей Алеко, Татьяны и т.д. — это целая философия истории нашей интеллигенции, связанной с судьбами русского народа. И потому-то так непобедимо захватывает Достоевский внимание человека интеллигенции. Он обличает его, мучит его беспощадным анализом его души, но открывает ему также и пути славного воскресения. Достоевский лично думал даже, что Россия достигнет невиданного миром падения и развращения и только после этого восстанет в идеальной чистоте…
Исполнится ли вторая часть предсказаний пророка — покажет будущее. Воскреснет ли целостная Россия, или — как было в древних пророчествах — ‘спасется только остаток Израиля’? Это увидит тот, кто доживет. Но путь ко спасению в подвиге самоотвержения, в отречении от самовлюбленности, в слиянии с народно-христианским идеалом, этот путь Достоевский показывает с силой, какой никто другой не проявил. Он был и остается теперь, тридцать лет по кончине, все тем же пророком интеллигенции, которого она может проклинать и побивать камнями, но от влияния которого не в состоянии освободиться. И дай Бог, чтобы подольше и посильнее жило это влияние, больно прижигая, но и излечивая язвы нашей интеллигентной души.