Перейти к контенту
Время на прочтение: 4 минут(ы)
Библиотека Поэта. Большая серия. Второе издание
М.—Л., ‘Советский писатель’, 1966
Я часто думаю:
она
свободна,
невредима,
и спутница у ней одна,
ее фамилия — Луна,
меж ними мягкая стена
из голубого дыма.
А на земле плодовой сень,
и всё, что видим, — наше,
сегодня день
и завтра день,
один другого краше.
Луга и реки велики,
красивы,
жатва сжата,
гуляют кони и быки,
играют медвежата.
Есть непонятные слова:
‘хозяин’,
‘голод’,
‘деньги’.
Ребенок родится едва,
встает на четвереньки,
и про такого говорят:
‘Толстяк…’
Люблю потискать.
На нем младенческий наряд
по пояс
из батиста.
Ну, не наряд —
всего одна
смешная рубашонка,
и называется она
под рифму — распашонка.
Осуществимая всегда
мечта к переселенью —
морская надоест вода,
живи хоть под сиренью.
Захочешь — слушай соловья,
живешь — не худосочишь…
И вся земля
везде твоя,—
шатайся куда хочешь…
Хочу, чтобы на век веков,
не лишены идиллий,
все сочинители стихов
по всей земле ходили.
Увидят девушку — споют,
в душе любовь схоронят,
и сосны над землей встают,
и каждая в короне.
О, разноцветный этот рай,
тепло небесной выси.
Захочешь жить — не умирай,
всё от тебя зависит.
Ты славословие мое
прими, Земля…
Тоскую,
хотел бы видеть я ее,
огромную такую.
Но, золотистая, она
людьми на всякий случай
связана,
оскорблена
проволокой колючей.
Разломанная на куски
и в рассеченной коже —
дороги на земле узки
и над землею тоже.
Так повелось из рода в род,
что по равнине гладкой
любой из нас идет вперед,
но все-таки с оглядкой.
Крадется около стены,
чтоб не напали со спины.
Глаза,
биенье крови
и руки наготове.
Живет на свете лиходей,
его богатство душит —
к его услугам тьма людей
и десять тысяч пушек.
Он болен.
У него врачи,
он зол и мал, как кречет…
Он говорит врачам: ‘Лечи…’
Врачи больного лечат.
Он изнемог,
он одинок,
и злую щепку эту,
больную с головы до ног,
сажают на диету,
чтобы приятна и легка, —
секрет, конечно, найден:
стакан парного молока
и две тартинки на день.
Но до здоровья далеко:
он полтартинки гложет,
пьет с отвращеньем молоко
и больше есть не может.
Зачем ему его дома,
его суда и пушки?
Приходит ночь,
угрюма тьма —
он жалок на подушке.
Он беден, как старик любой,
но вот к нему, глухому,
веселый, чистый, голубой
звонок по телефону.
Он выслушал.
Его щека
вся дернулась, застыла,
и поднялась его рука,
рука больного старика,
лиловая, как мыло.
Он через силу поднялся —
изломанный —
с подушки.
Он крикнул.
Через полчаса
заговорили пушки.
И люди гибли той порой
(чего им делать, бедным?)
за то, чтобы стальной король
стал нефтяным и медным.
Он людям говорил: ‘Велю!..’
И шли на битву снова,
пока стальному королю
несли стакан парного.
А в то же время жил кузнец,
его нужда качала…
Когда тоске его конец
и радости начало?
Беда…
В подвале, как в дыму,
житье совсем особое…
По безработице ему
назначили пособие.
Пособие — как сто плетей:
не радоваться — плакать…
Жена
и четверо детей,
и за квартиру — плата.
И деньги к своему концу
не таяли —
летели,
хватало денег кузнецу
на полторы недели.
Когда ударил гром свинца
и мир в бреду затрясся,
определили кузнеца
на пушечное мясо.
Он шел под яростным дождем
от Киева до Омска
и думал: ‘Что же, подождем,
чего-нибудь дождемся…’
Четыре года шла война,
ломая всё на свете,
и умерла его жена,
и потерялись дети.
В те годы темные — отцов,
детей пропало сколько?
И сам кузнец в конце концов
не миновал осколка.
Желая отплатить вдвойне,
он выжил понемногу,
оставив жалость на войне
и в госпитале ногу.
Но не сказал он: ‘Помоги…’
надел свои медали,
и деревяшку для ноги
ему в дорогу дали.
И думал он:
‘В конце концов,
полезны штуки эти:
узнал я —
больше кузнецов,
чем королей на свете…
Мы не потонем,
не сгорим…
Переменясь ролями,
мы, кузнецы, поговорим
сегодня с королями…’
И вы у Зимнего дворца
под осенью нагою
видали, может, кузнеца
с оторванной ногою?
Он говорил мне:
‘Торжество
мое такое, друже,
что ногу — это ничего,
вот руку если — хуже.
Теперь, в семнадцатом году,
свою ценю я рану —
я с нею с места не сойду,
стрелять не перестану…’
Мой бородач…
Его Аким,
по-видимому, звали,
и я хотел бы быть таким,
но буду ли?
Едва ли…
Как мало испытали мы
в сравнении с отцами:
войны,
и голода,
и тьмы
годами,
месяцами.
Но уважаю старика,
отца-единоверца,
и вот ему моя рука,
мое большое сердце,
и вот ему мои глаза,
острее ястребиных,
и кровь — горячая гроза,
красней, чем на рябинах.
Я страшной клятвой говорю —
у нас одна награда,
что слово наше королю
произнесем как надо,
что не впадем в истошный крик—*
с полей,
заводов,
штолен,
и ты останешься, старик,
ребятами доволен…
Вот почему одной, прямой
идем дорогой прямо…
Нам — это праздник —
твой и мой…
Кому-то — волчья яма.
И сердце гордое гудит,
и руки не ослабли,
и каждый в небеса глядит,
где ходят дирижабли,
где в теплом воздухе, сухом
забыты наши раны…