Набег, Толстой Лев Николаевич, Год: 1853
Время на прочтение: 26 минут(ы)
(1852)
Двенадцатого июля капитан Хлопов, в эполетах и шашке — форма, в которой
со времени моего приезда на Кавказ я еще не видал его, — вошел в низкую
дверь моей землянки.
— Я прямо от полковника, — сказал он, отвечая на вопросительный взгляд,
которым я его встретил: — завтра батальон наш выступает.
— Куда? — спросил я.
— В NN. Там назначен сбор войскам.
— А оттуда, верно, будет какое-нибудь движение?
— Должно быть.
— Куда же? как вы думаете?
— Что думать? Я вам говорю, что знаю. Прискакал вчера ночью татарин от
генерала
— привез приказ, чтобы батальону выступать и взять с собою на два дня
сухарей, а куда, зачем, надолго ли? этого, батюшка, не спрашивают: велено
итти и — довольно.
— Однако, если сухарей берут только на два дня, стало, и войска
продержат не долее.
— Ну, это еще ничего не значит…
— Да как же так? — спросил я с удивлением. — Да так же! В Дарги ходили,
на неделю сухарей взяли, а пробыли чуть не месяц!
— А мне можно будет с вами итти? — спросил я, помолчав немного.
— Можно-то можно, да мой совет лучше не ходить. Из чего вам
рисковать?..
— Нет уж, позвольте мне не послушаться вашего совета: я целый месяц жил
здесь только затем, чтобы дождаться случая видеть дело, — и вы хотите, чтобы
я пропустил его.
— Пожалуй, идите, только, право, не лучше ли бы вам остаться? Вы бы тут
нас подождали, охотились бы, а мы бы пошли с Богом. И славно бы! — сказал он
таким убедительным тоном, что мне в первую минуту действительно показалось,
что это было бы славно, однако я решительно сказал, что ни за что не
останусь.
— И чего вы не видали там? — продолжал убеждать меня капитан. — Хочется
вам узнать, какие сражения бывают? прочтите Михайловского-Данилевского
‘Описание Войны’ — прекрасная книга: там все подробно описано, — и где какой
корпус стоял, и как сражения происходят.
— Напротив, это-то меня и не занимает, — отвечал я.
— Ну, так что же? вам просто хочется, видно, посмотреть, как людей
убивают?..
Вот, в тридцать втором году был тут тоже неслужащий какой-то, из
испанцев, кажется. Два похода с нами ходил, в синем плаще в каком-то… таки
ухлопали молодца. Здесь, батюшка, никого не удивишь.
Как мне ни совестно было, что капитан так дурно объяснял мое намерение,
я и не покушался разуверять его.
— Что, он храбрый был? — спросил я его.
— А Бог его знает: все, бывало, впереди ездит, где перестрелка, там и
он.
— Так, стало быть, храбрый, — сказал я.
— Нет, это не значит храбрый, что суется туда, где его не спрашивают…
— Что же вы называете храбрым?
— Храбрый? храбрый? — повторил капитан с видом человека, которому в
первый раз представляется подобный вопрос: — храбрый тот, который ведет себя
как следует, — сказал он, подумав немного.
Я вспомнил, что Платон определяет храбрость знанием того, чего нужно и
чего не нужно бояться, и, несмотря на общность и неясность выражения в
определении капитана, я подумал, что основная мысль обоих не так различна,
как могло бы показаться, и что даже определение капитана вернее определения
греческого философа, потому что, если бы он мог выражаться так же, как
Платон, он, верно, сказал бы, что храбр тот, кто боится только того, чего
следует бояться, а не того, чего не нужно бояться.
Мне хотелось объяснить свою мысль капитану.
— Да, — сказал я: — мне кажется, что в каждой опасности есть выбор, и
выбор, сделанный под влиянием, например, чувства долга, есть храбрость, а
выбор, сделанный под влиянием низкого чувства, — трусость: поэтому человека,
который из тщеславия, или из любопытства, или из алчности рискует жизнию,
нельзя назвать храбрым, и, наоборот, человека, который под влиянием честного
чувства семейной обязанности или просто убеждения откажется от опасности,
нельзя назвать трусом.
Капитан с каким-то странным выражением смотрел на меня в то время, как
я говорил.
— Ну, уж этого не умею вам доказать, — сказал он, накладывая трубку: —
а вот у нас есть юнкер, так тот любит пофилософствовать. Вы с ним
поговорите. Он и стихи пишет.
Я только на Кавказе познакомился с капитаном, но еще в России знал его.
Мать его, Марья Ивановна Хлопова, мелкопоместная помещица, живет в двух
верстах от моего имения. Перед отъездом моим на Кавказ я был у нее: старушка
очень обрадовалась, что я увижу ее Пашеньку (как она называла старого,
седого капитана) и — живая грамота — могу рассказать ему про ее житье-бытье
и передать посылочку. Накормив меня славным пирогом и полотками, Марья
Ивановна вышла в свою спальню и возвратилась оттуда с черной, довольно
большой ладанкой, к которой была пришита такая же шелковая ленточка.
— Вот это неопалимой купины наша матушка-заступница, — сказала она, с
крестом поцаловав изображение Божией Матери и передавая мне в руки: —
потрудитесь, батюшка, доставьте ему. Видите ли: как он поехал на Капказ, я
отслужила молебен и дала обещание, коли он будет жив и невредим, заказать
этот образок Божией Матери. Вот уж восемнадцать лет, как Заступница и
угодники святые милуют его: ни разу ранен не был, а уж в каких, кажется,
сражениях не был!.. Как мне Михайло, что с ним был, порассказал, так, верите
ли, волос дыбом становится. Ведь я что и знаю про него, так только от чужих:
он мне, мой голубчик, ничего про свои походы не пишет — меня напугать
боится.
(Уже на Кавказе я узнал, и то не от капитана, что он был четыре раза
тяжело ранен и, само собою разумеется, как о ранах, так и о походах ничего
не писал своей матери.)
— Так пусть теперь он это святое изображение на себе носит, —
продолжала она: — я его им благословляю. Заступница Пресвятая защитит его!
Особенно в сражениях, чтобы он всегда его на себе имел. Так и скажи, мой
батюшка, что мать твоя так тебе велела.
Я обещался в точности исполнить поручение.
— Я знаю, вы его полюбите, моего Пашеньку, — продолжала старушка: — он
такой славный! Верите ли, году не проходит, чтобы он мне денег не присылал,
и Аннушке, моей дочери, тоже много помогает, а все из одного жалованья!
Истинно век благодарю Бога, — заключила она со слезами на глазах: — что дал
Он мне такое дитя.
— Часто он вам пишет? — спросил я.
— Редко, батюшка: нечто в год раз, и то когда с деньгами, так словечко
напишет, а то нет. Ежели, говорит, маменька, я вам не пишу, значит жив и
здоров, а коли что, избави Бог, случится, так и без меня напишут.
Когда я отдал капитану подарок матери (это было на моей квартире), он
попросил оберточной бумажки, тщательно завернул его и спрятал. Я много
говорил ему о подробностях жизни его матери, капитан молчал. Когда я кончил,
он отошел в угол и что-то очень долго накладывал трубку.
— Да, славная старуха, — сказал он оттуда несколько глухим голосом: —
приведет ли еще Бог свидеться.
В этих простых словах выражалось очень много любви и печали.
— Зачем вы здесь служите? — сказал я.
— Надо же служить, — отвечал он с убеждением. — А двойные жалованье для
нашего брата, бедного человека, много значит.
Капитан жил бережливо: в карты не играл, кутил редко и курил простой
табак, который он, неизвестно почему, называл не тютюн, а самброталический
табак.
Капитан еще прежде нравился мне: у него была одна из тех простых,
спокойных русских физиономий, которым приятно и легко смотреть прямо в
глаза, но после этого разговора я почувствовал к нему истинное уважение.
В четыре часа утра на другой день капитан заехал за мной. На нем были
старый, истертый сюртук без эполет, лезгинские широкие штаны, белая попашка,
с опустившимся пожелтевшим курпеем,<,<,1>,>, и незавидная азиятская шашка через
плечо.
Беленький маштачок,<,<,2>,>, на котором он ехал, шел понуря голову, мелкой
иноходью и беспрестанно взмахивал жиденьким хвостом. Несмотря на то, что в
фигуре доброго капитана было не только мало воинственного, но и красивого, в
ней выражалось так много равнодушия ко всему окружающему, что она внушала
невольное уважение.
Я ни минуты не заставил его дожидаться, тотчас сел на лошадь, и мы
вместе выехали за ворота крепости.
Батальон был уже сажен двести впереди нас и казался какою-то черной
сплошной колеблющейся массой. Можно было догадаться, что это была пехота,
только потому, что, как частые длинные иглы, виднелись штыки, и изредка
долетали до слуха звуки солдатской песни, барабана и прелестного тенора,
подголоска шестой роты, которым я не раз восхищался еще в укреплении. Дорога
шла серединой глубокой и широкой балки,<,<,3>,>, подле берега небольшой речки,
которая в это время играла, то есть была в разливе. Стада диких голубей
вились около нее: то садились на каменный берег, то, поворачиваясь на
воздухе и делая быстрые круги, улетали из вида.
Солнца еще не было видно, но верхушка правой стороны балки начинала
освещаться.
Серые и беловатые камни, желто-зеленый Мох, покрытые росой кусты
держидерева, кизила и карагача обозначались с чрезвычайной ясностию и
выпуклостию на прозрачном, золотистом свете восхода, зато другая сторона и
лощина, покрытая густым туманом, который волновался дымчатыми неровными
слоями, были сыры, мрачны и представляли неуловимую смесь цветов:
бледно-лилового, почти черного, темно-зеленого и белого. Прямо перед нами,
на темной лазури горизонта, с поражающею ясностию виднелись ярко-белые,
матовые массы снеговых гор с их причудливыми, но до малейших подробностей
изящными тенями и очертаниями.
Сверчки, стрекозы и тысячи других насекомых проснулись в высокой траве
и наполняли воздух своими ясными, непрерывными звуками: казалось,
бесчисленное множество крошечных колокольчиков звенело в самых ушах. В
воздухе пахло водой, травой, туманом, — одним словом, пахло ранним
прекрасным летним утром. Капитан вырубил огня и закурил трубку, запах
самброталического табаку и трута показался мне необыкновенно приятным.
Мы ехали стороной дороги, чтобы скорее догнать пехоту. Капитан казался
задумчивее обыкновенного, не выпускал изо рта дагестанской трубочки и с
каждым шагом пятками поталкивал ногами свою лошадку, которая, перекачиваясь
с боку на бок, прокладывала чуть заметный темно-зеленый след по мокрой
высокой траве.
Из-под самых ног ее с тордоканьем<,<,4>,>, и тем звуком крыльев, который
невольно заставляет вздрагивать охотника, вылетел фазан и медленно стал
подниматься кверху. Капитан не обратил на него ни малейшего внимания.
Мы уже почти догоняли батальон, когда сзади нас послышался топот
скачущей лошади, и в ту же минуту проскакал мимо очень хорошенький и
молоденький юноша в офицерском сюртуке и высокой белой попахе. Поровнявшись
с нами, он улыбнулся, кивнул головой капитану и взмахнул плетью… Я успел
заметить только, что он как-то особенно грациозно сидел на седле и держал
поводья, и что у него были прекрасные черные глаза, тонкий носик и едва
пробивавшиеся усики. Мне особенно понравилось в нем то, что он не мог не
улыбнуться, заметив, что мы любуемся им.
По одной этой улыбке можно было заключить, что он еще очень молод.
— И куда скачет? — с недовольным видом пробормотал капитан, не выпуская
чубука изо рта.
— Кто это такой? — спросил я его.
— Прапорщик Аланин, субалтерн-офицер моей роты… Еще только в прошлом
месяце прибыл из корпуса.
— Верно, он в первый раз идет в дело? — сказал я.
— То-то и радешенек! — отвечал капитан, глубокомысленно покачивая
головой. — Молодость!
— Да как же не радоваться? Я понимаю, что для молодого офицера это
должно быть очень интересно.
Капитан помолчал минуте две.
— То-то я и говорю: молодость! — продолжал он басом. — Чему радоваться,
ничего не видя! Вот, как походишь часто, так не порадуешься. Нас вот,
положим, теперь 20 человек офицеров идет: кому-нибудь да убитым или раненым
быть — уж это верно.
Нынче мне, завтра ему, а после завтра третьему: так чему же
радоваться-то?
Едва яркое солнце вышло из-за горы и стало освещать долину, по которой
мы шли, волнистые облака тумана рассеялись, в сделалось жарко. Солдаты с
ружьями и мешками на плечах медленно шагали по пыльной дороге, в рядах
слышался изредка малороссийский говор и смех. Несколько старых солдат в
белых кителях — большею частию унтер-офицеры — шли с трубками стороной
дороги и степенно разговаривали.
Троечные навьюченные верхом повозки подвигались шаг за шагом и
поднимали густую неподвижную пыль. Офицеры верхами ехали впереди, иные, как
говорится на Кавказе, джигитовали<,<,5>,>, то есть, ударяя плетью по лошади,
заставляли ее сделать прыжка четыре и круто останавливались, оборачивая
назад голову, другие занимались песенниками, которые, несмотря на жар и
духоту, неутомимо играли одну песню за другою.
Сажен сто впереди пехоты на большом белом коне, с конными татарами,
ехал известный в полку за отчаянного храбреца и такого человека, который
хоть кому правду в глаза отрежет, высокий и красивый офицер в азиятской
одежде. На нем был черный бешмет с галунами, такие же ноговицы, новые,
плотно обтягивающие ногу чувяки с чиразами,<,<,6>,>, желтая черкеска и высокая,
заломленная назад попаха. На груди и спине его лежали серебряные галуны, на
которых надеты были натруска и пистолет за спиной, другой пистолет и кинжал
в серебряной оправе висели на поясе. Сверх всего этого была опоясана шашка в
красных сафьянных ножнах с галунами и надета через плечо винтовка в черном
чехле. По его одежде, посадке, манере держаться и вообще по всем движениям
заметно было, что он старается быть похожим на татарина. Он даже говорил
что-то на неизвестном мне языке татарам, которые ехали с ним, но по
недоумевающим, насмешливым взглядам, которые бросали эти последние друг на
друга, мне показалось, что они не понимают его. Это был один из наших
молодых офицеров, удальцов-джигитов, образовавшихся по Марлинскому и
Лермонтову. Эти люди смотрят на Кавказ не иначе, как сквозь призму героев
нашего времени, Мулла-Нуров и т.п., и во всех своих действиях
руководствуются не собственными наклонностями, а примером этих образцов.
Поручик, например, любил, может быть, общество порядочных женщин и
важных людей
— генералов, полковников, адъютантов, — даже я уверен, что он очень
любил это общество, потому что он был тщеславен в высшей степени, — но он
считал своей непременной обязанностью поворачиваться своей грубой стороной
ко всем важным людям, хотя грубил им весьма умеренно, и когда появлялась