Коровин К.А. ‘То было давно… там… в России…’: Воспоминания, рассказы, письма: В двух кн.
Кн. 2. Рассказы (1936-1939), Шаляпин: Встречи и совместная жизнь, Неопубликованное, Письма
М.: Русский путь, 2010.
На Волге
Не знаю — как кто, а я очень люблю рынки и базары. Люблю крики торговцев, предлагающих свой обильный товар.
Как хороши рынки в Париже: чего только нет! Дары обильные земли. Хлеб наш насущный. И какая красота: среди зелени лежат рядом блестящие рыбы — дары моря. Какие яркие краски!.. Фрукты, ягоды, помидоры, лук, салат, дичь, фазаны, куропатки…
Люблю я проходить базаром по утрам. Какое оживление — и душа моя уносится к воспоминаниям, туда, на родину. И там я восхищался рынками и базарами. Разнообразны были базары в России. Я их видел от Архангельска и по Волге и базары Кавказа, Крыма и дальней Азии, вплоть до Гималаев. И все люди на базарах мне представлялись — положительными, солидными и нужными в жизни.
Вспоминаю один базар на Волге, туда, к Астрахани. Уж не помню города — кажется, Царицын. В жаркий день, у самой Волги, у затора барок, пристаней и пароходов, в пароходном дыму,— бесконечные склады хлеба, рогожных мешков, всяческая снедь, цветная толпа народа. Трактиры с раскрашенными ставнями, горы сухих судаков и воблы, кучи стерлядей, вертящихся в корзинах из зеленых прутьев, и поразившая меня огромная белуга. Она еще была жива — и, задыхаясь, открывала огромный рот.
С другой стороны пристани — горы камышинских арбузов, на досках, ящиках сидят какие-то татары, крючники, богомольцы в белых сермягах, едят эти арбузы. Купцы у прилавков, увидя меня, предлагают ‘свежей, зернистой икорки’. Тут же разрезают осетра, выкладывают икру в миски, солят щепоткой соли. А рядом тетки-торговки предлагают вам калачи, какие-то мягкие, особые — пеклеванные… Вы наедаетесь икрой, и радуется торговец, когда вы похвалите его товары: ‘Скажи-ка адрес, где живешь? Ужо будет белужья, вот я тебе пришлю самой свежей’.
Купец — в фартуке, и глаза у него тоже как у белуги.
Пить хочется… камышинский арбуз манит съесть его.
— Вот хорош арбуз! Бери,— говорит молодец. — Сахарный! Ноне не в меру уродило. Бери: пятачок пара.
Я говорю:
— Я тут его и съем.
Молодец берет арбуз, разбивает его и кладет на прилавок. Говорит, смеясь:
— Велик! Съешь ли?
Этот базар шел без конца по Волге. Какая-то выставка обилия могучей русской земли… Какие-то сельди, золотые, целый берег завален какой-то серебряной, блестящей рыбой — ‘чехонь’. Я никогда и не ел этой рыбы: она, кажется, стоила чуть не две копейки пуд!
И тысячи чаек пожирали эти горы рыбы. А надо всем — в даль бесконечную стелется светлая матушка-Волга!..
* * *
На возвышенном берегу стены старого собора. В воротах видны в черных подрясниках и камилавках монахи. На всей пестроте окружающего они какие-то мрачные, черные… Звонят ровно колокола соборов и церквей… Успенский пост!
Купцы крепко держат посты…
— Не едите рыбы-то в посту?— спросил я лавочника.
— Да где ж. Пост держим, да, признаться, и надоела рыба-то. Вот вы, приезжие, до икры-то охочи, а нам-то и глядеть тошно. Ну какой когда севрюжки — туды-сюды, а то претит рыба. Все в рыбе живем.
— А что же вы едите?— удивился я.
— Да ведь как сказать? Хлеб больше! Оладьи с медом, огурцы, капуста, щи с грибами. Грибы-то от вас идут, белые — сухие. У нас грибов-то мало. Почитай, что и нет. Да ведь в России на каждое место — свой продукт земля дарит!.. Балыки по осени будут. Это с моря придет. Эх! Балыки хороши! Много всего! Тоже надоедят.
— Что же у вас, в городе-то, музыка есть? Театр?
— И-и…— ответил купец. — Сколько хочешь. От вас приезжают. Актеры, певцы, певицы — любим мы. Хоша и грех, ну да ведь не удержаться. То ли, сё ли, в театре бываю. За душу берет! Угощение артистам делаем. Народ занятный. И чего только есть! Один так насмешил! Где бы ни был — пишет: ‘Пришли корзиночку’. И я уж завсегда посылаю. А вот теперь что-то давно не пишет. Знать, помер.
— А фамилия-то как?— спрашиваю я его.
— Как фамилия-то? Постой, постой. У его два прозвища: одно-то вроде Вральский, а другое — Козельский… Чего-то я, кажется, путаю… Но только играл он в театре, вот здорово! Короля Лира… Так весь театр плакал. Даже полицмейстер и брандмайор. А уж они-то к слезам привыкли.
— Отчего ‘привыкли’?— удивился я.
— Да как же!.. Один с жульем, ворами всю жизнь ведет, а другой с пожарами. Тоже горя нахлебались… Сам Шаляпин у нас запрошлый год был. Так весь город чисто как помешался: ничего боле нет, как Шаляпин. Жены что делают! Билеты берут! Театр сломили! Нешто поместишь всех… А он-то, дак тихонько из театра уходит, а то ведь одолеют, раздерут. Шапку ведь отняли! На маленькие лоскутки разодрали! На память, стало быть. А одна у него платок взяла. Так другая-то увидала да оторвала половину. А та-то взяла да эту половину съела, чтобы не давать ей,— да подавилась. Помирает! А не кто-нибудь: дочь градского головы нашего!
— Что же, не померла?— спросил я.
— Нет. Вытащили прямо из нутра. А все же этой-то кусок не отдала нипочем. Говорит: ‘Помру, а не отдам’. Тоже! Вот приезжали актеры: Вишевский, Качалов, Москвин. Тоже было это самое… Так до того их запотчевали, что они и ехать куда — не знают. Да ведь по Волге нетрудно запутаться. Буфеты везде. Стерляжка — кольчиком. Ну, и угощенье при этом что надо. А города-то по Волге часто. Ну, домой-то приедешь аль нет — неизвестно. К тому же женский пол… Это у кого хочешь ум раскорячится. Театры у нас любят… Ну, а в посту уж нет! Все на изюм садятся: надо грехи замолить!
С одной стороны видно: возвышенный берег, покрытый лесом. Вечерняя, розовая зорька. Далеко-далеко легла ширь Волги. Что-то грустное и таинственное есть в вечерней русской заре.
Сижу на палубе, у столика. На лавочке, впереди, в картузах и поддевках, сидят какие-то солидные торговые люди. Навстречу нам идет небольшой пароход и тянет вереницу пустых барок.
— Это керовской,— заметил один в картузе. — Сорокина. Чего? Плюнуть стоит пароходишко. У него капиталу-то кот наплакал. Керов-то богатый. Где же Сорокину до его, он третью жену с приданым берет.
Пароход уже равнялся с нашим ‘Самолетом’. Один, в картузе, встал, подошел к перильцам и, приставив руки ко рту, закричал: ‘Чей пароход-те? Са-а-рокинский?’ С парохода, издалека, отвечали: ‘Протри бельмы-то, пьяна ро-о-жа. Пароход чей? Ку-упца первой гильдии Ке-е-ро-о-ва. Сорокин-то по-о-мер. В долговой, в рот-те нога’.
Купец в картузе, видимо, рассердился и закричал пароходу:
— Керовский — жулик. С кем говоришь-то? На кого лаешь? Капиталом поравняемся. Небось! Стерва.
И, обернувшись ко мне, растопырив, руки, сказал: ‘Прямо шамотон. Озорной народ. И чего лается’.
— Волен больно,— сказал другой. — Это механик Миколка Тихонов. Ему в Сызрани за озорство шибко морду били.
— Река — вольна,— говорил первый купец. — Ну, самую эту удаль и вдаряет в нутро. Кажинный о себе думает: ‘Кто я? Стенька Разин!’
— Так ведь вот чего. До чего меня напужал надысь один эдакой. Я в Шишкове, под Ярославлем, в имении, значит, у барина лес покупал, а он на круче живет, прямо на берегу дом его. Ну, говорили, говорили насчет леса. То ли, сё ли… Сошлись… А вечер, поздно. Пристань от него в версте. Попрощались. Я и хотел сократить дорогу да с кручи-то как а-ах. Батюшки. С кручи-то по песку качусь, круча лесная, елкой завалена. Я до самого низу летел. И сел. Очумел. Рад — жив остался. Смотрю: передо мной человек. Здоровый, молодой. Курчавый, волосы черные. В портках, а у пояса нож… Я думаю: чего это? Что за человек такой? Напужался. И говорю: