На великой страже, Меньшиков Михаил Осипович, Год: 1902

Время на прочтение: 11 минут(ы)

М. О. Меньшиков

НА ВЕЛИКОЙ СТРАЖЕ

Начало осени — затихает народный труд, подымается волна образованной жизни. Прострадав с неимоверными усилиями ‘страду’ свою, крестьянин мечтает о зимнем отдыхе, мы же, образованное общество, именно теперь начинаем свою работу. ‘Густолиственных кленов аллеи’, берега морей, ущелья гор — вся поэзия каникул и отпусков позади: начинается зимний, серьезный труд. Осенний съезд интеллигенции в городах похож на какую-то мобилизацию: одновременно и дружно начинают действовать школы, гимназии, университеты, академии, институты, курсы. Чиновники являются в свои канцелярии с новыми, на чистом воздухе надуманными проектами, с обновленною усидчивостью и подправленною печенью или желудком. Редакции журналов выпускают утолщенные и ‘украшенные именами’ книжки. Открываются театры, лекции, концерты, выставки, салоны… На все это, даже на салонную болтовню, требуется много умственных сил. Даже театр, куда едут развлечься, — разве это не труд, если отнестись к нему серьезно? Высидел четыре часа хорошей, хорошо разыгрываемой: драмы — какое глубокое волнение для впечатлительного сердца, какое перерабатывание вновь и вновь своей души! Я не говорю о труде неизбежном и почти каторжном — посещении плохих театров, плохих концертов и лекций. Здесь потеря умственной энергии ничем невознаградима.
Начало осени — образованное сословие, как актер перед выходом на сцену, невольно обдумывает свою роль — роль огромную в стране столь малограмотной и умственно темной. В будничной сутолоке просвещенный класс забывает свое призвание, а между тем оно полно ответственности безграничной, оно требует всего внимания, на какое мы способны. В океане времени государственный корабль наш движется среди опасностей, и мы — теперешнее образованное поколение — стоим на вахте. Простой народ живет в блаженном неведении, образованное общество есть его сила, предусматривающая и ведущая. Как живое тело вооружено в верхней части приборами — зрительными, обонятельными, слуховыми и др., народ жизнеспособный вооружен сословиями, которые должны видеть зорко, слышать отчетливо и различать даже отдаленный запах беды. Наше племя, поместившееся столь неудобно между Европой и Азией, на дороге великих нашествий — особенно должно быть настороже. И с Запада, и с Востока на нас глядят народы сильные, старой, хорошо созревшей культуры. Они вооружены ‘до зубов’, как говорят французы, не только орудиями истребления, но и движущею силою всякого оружия — знанием, против которого единственное средство-знание же, не менее утонченное. Кроме давлений дипломатических и военных, мы окружены мирным изнуряющим нас международным соперничеством. В обмене культурной энергии, промышленности и торговли баланс складывается не в нашу пользу, и здесь спасающее начало — ум и знание. Но враги и соперники не так страшны. Несравненно опаснее их для народа — сам народ, тою внутреннею враждою и внутренним соперничеством, которые, как трение в плохой машине, действуют разрушительнее внешних толчков. Установить согласие частей, их закономерное равновесие, уничтожить засоренность и грязь, мешающую ходу машины, — чья это задача, если не образованного общества? В сказочные времена Русь защищалась богатырскою дружиною. Помните чудную картину Васнецова — три богатыря на заставе, с каким напряженным вниманием они высматривают опасность. Особенно хорош старший богатырь, Илья Муромец, с седыми кудрями из-под шлема. Он похож лицом на Льва Толстого, который тоже, как богатырь, стоит теперь на страже нашего просвещения вместе с Достоевским и Тургеневым, стоит уже полвека, пережив свою дружину. Начиная со Святогора поэзии нашей, что залег вечным сном в Святых Горах, великие писатели отстаивали разум России. Интересно: что видит — на картине Васнецова — старый Илья Муромец, приложив к бровям руку с тяжелой палицей и всматриваясь в горизонт?

Упадок просвещения

Тихо отпраздновала Россия полстолетия богатырской литературной работы гр. Л. Н. Толстого. Какое счастье, что мы — и с нами все образованное человечество — слышим еще живой голос великого человека! Не из-за гроба, а из глубины бьющегося горячей кровью сердца раздается этот голос неподкупной совести и ясного, как солнечный день, сознания. Как будто чувствуя, что от него ждут слова в этот достопамятный год, Л. Н. Толстой написал еще весною несколько страничек, где подводит краткий итог человеческому просвещению за полвека. Итог, как вы помните, получается довольно неожиданный и грустный. Юбиляру говорят: ‘Вы — наша гордость, ваш юбилей — торжество нашего просвещения, пред вами склоняется весь образованный мир!..’ А он в ответ этому склоненному пред ним европейскому обществу: ‘Какой вы образованный мир? Вы идете назад, вы дичаете, вы все больше и больше погружаетесь ‘в самое безнадежное, довольное собой и потому неисправимое невежество’.
Это обличение прямо библейское по своей суровости. Нет нужды, что оно появилось мимоходом, на семи страничках, в предисловии к одной хорошей книге (К роману Поленца ‘Крестьянин’.). Как речь английского министра, сказанная где-нибудь за завтраком, — это маленькое ‘предисловие’ выражает urbi et orbi (Городу (Риму) и миру (т. е. всему миру, для общего сведения) (лит.).) действительный взгляд великого писателя на самый центральный факт европейской жизни.
‘На моей памяти, — пишет Л. Н. Толстой, — за 50 лет совершилось поразительное понижение вкуса и здравого смысла читающей публики, и проследить это понижение можно по всем отраслям литературы’. Родившийся в век Пушкина, Толстой указывает, как после Пушкина и Лермонтова поэтическая слава переходит постепенно к авторам все меньшего и меньшего таланта, пока в наше время не явились стихотворцы, ‘которые даже не знают, что такое поэзия, и что значит то, что они пишут’. Упадок вкуса и здравого смысла замечается не только в России, но и во всем свете. Так, английская проза ‘от великого Диккенса спускается сначала к Джорджу Эллиоту, потом к Теккерею, от Теккерея к Троллопу, а потом уже начинается бесконечная фабрикация Киплингов, Голькенов, Ройдер Гагарт и пр. Тоже в Америке: ‘После великой плеяды — Эмерсона, Торо, Лойеля, Уитнера и др. вдруг все обрывается и являются прекрасные издания с прекрасными иллюстрациями и с рассказами и романами, которые невозможно читать по отсутствию в них всякого содержания’. Одинаковый упадок чувствуется в философской литературе, где в конце века торжествует Ницше. Великий наш писатель выпукло подчеркивает ‘невежество образованной толпы’ и объясняет его чрезмерным развитием книгопечатания. ‘Книгопечатание, — говорит он, — несомненно полезное для больших малообразованных масс народа, в свете достаточных людей уже давно служит главным орудием распространения невежества, а не просвещения’. Если в наше время ‘умному молодому человеку из народа, желающему образоваться, дать доступ ко всем книгам, журналам, газетам и предоставить его самому себе в выборе чтения, то все вероятия за то, что он в продолжение десяти лет неустанно читая каждый день, будет читать все глупые и безнравственные книги. Попасть ему на хорошую книгу так же мало вероятно, как найти замеченную горошину в мере гороха’. На ходячий взгляд печать есть самое могучее орудие просвещения, и мы, журналисты, готовимся шумно отпраздновать 200-летие со дня издания у нас первой газетки, — а величайший из авторов наших заявляет, что книгопечатание убивает мысль. ‘По мере все большего и большего распространения газет, журналов и книг, вообще книгопечатания, говорит он, все ниже и ниже спускается уровень достоинства печатаемого и все больше и больше погружается большая масса так называемой образованной публики в самое безнадежное, довольное собой и потому неисправимое невежество’. В конце концов Л. Н. Толстой считает возможным ставить вопрос даже об окончательной гибели ‘последних проблесков просвещения в нашем так называемом образованном европейском обществе’, считает возможным предсказать эту гибель в том случае, если не придет достаточно авторитетная, бескорыстная и беспартийная критика, которая решала бы: что читать?
Так вот к какому грустному выводу пришел великий писатель за полстолетие своей кипучей работы. Конечно, ни один юбиляр на свете не говорил восторженной толпе столь откровенной правды. В эту правду нужно долго вдумываться, чтобы согласиться с нею, до такой степени она кажется преувеличенной. Желая спорить с Толстым, ‘так называемое образованное европейское общество’ могло бы возразить, что при всем упадке вкуса и здравого смысла оно все-таки оценило то, что бесспорно хорошо в литературе, например Льва Толстого. Таланты гораздо меньшей величины все-таки замечены и в лице некоторых превознесены скорее выше меры. Вспомним, что в век Пушкина очень многие ставили Кукольника и Марлинского выше Пушкина, было бы странно, если бы в наше время не встречались люди с дурным вкусом. Правда, теперь пользуются известностью и не крупные поэты, но где же живые Пушкины и Лермонтовы, в сиянии которых исчезал бы легион стихотворцев? Нет солнца и, естественно, становятся заметными звезды. Не потому английская литература упала от Диккенса до Гагарта, что упал вкус и здравый смысл англичан, а просто потому, что Диккенсы не рождаются каждый день. Та среда, где вырос великий Диккенс, и то чтение, на котором он воспитан, далеко не были образцовыми, в миллионе случаев та же среда и то же чтение не выдвинули даже Киплинга. Великие таланты, образцы здравого смысла, рождаются по каким-то своим законам, книгопечатание не могло остановить их появления, так как и у нас, и в Европе огромное большинство народа почти ничего не читает. Наконец, самое чтение плохих книг и газет — вовсе не настолько влиятельно, чтобы отнять здравый смысл, если он у читателя есть. Ведь и в старину, — если не было теперешнего обилия газет, как теперь, то было не меньшее обилие глупых людей, разговор с которыми не выше газетного чтения. Книгопечатание наполняет книжный рынок дрянью, но, подобно дурной провизии, эта дрянь необязательна для покупателя. Покупают книгу вовсе не без разбора, и если по ошибке покупают плохую книгу, обыкновенно не читают ее. Если же плохая книга нравится, то это признак, что в каком-то отношении она хороша и что лучшая книга в данном случае была бы, может быть, бесполезна. Великие книги всем доступны, они дешевле плохих сочинений, если же мало читаются, то потому лишь, что для среднего человека они просто неинтересны. В тех грамотных слоях, где не читают газет и журналов, одинаково не читают и великих авторов. Добросовестная критика нужна, но едва ли она в состоянии заставить глупых людей читать умные книги, и едва ли из такого чтения вышел бы толк. Людям свойственно полагаться на свой вкус, кто со вкусом — читает хороших авторов, огромное же большинство предпочитает им газетный, подножный корм. Народ вовсе не так беспомощен в хаосе книг. Кроме собственного чутья грамотного человека руководит если не критика, то репутация автора. Разве теперешнему грамотному народу нужно указывать на Толстого, Тургенева, Достоевского, Гоголя, Лермонтова, Пушкина? Разве не всем полуобразованным людям известно о существовании Диккенса или Эмерсона? Великие авторы внутренне доступны лишь исключительному кругу, и кому из читателей свойственно высокое образование, тот и образовывается по типу великих душ. Большинству же это несвойственно, и уж с этим ничего не поделаешь.

Официальный приговор

Так хочется спорить против слишком горькой правды Л. Н. Толстого. Однако внутренне чувствуешь, что это все-таки правда, что вкус публики действительно падает и что бумажный потоп каким-то образом повинен в этом падении. Может быть, не по приведенным, а по другим, более глубоким основаниям, скрытым в мысли великого писателя, он и на этот раз прав. Мне кажется, если бы Толстой сказал просто, без всяких доказательств, что он замечает упадок вкуса в обществе, то его мнение имело бы огромную важность, — и, пожалуй, оно было бы еще убедительнее, чем обставленное доказательствами. Ведь точные доводы здесь невозможны, как в оценке, например, аромата или цветового оттенка. Нам приходится верить художнику и мудрецу, просто предполагая его вкус более чистым, чем наш собственный. Здравый смысл, влечение к истине коренится в характере данной породы, зависит от ее возраста, от духа века, от множества глубоких и даже мистических причин. Но чем меньше рассуждаешь, тем ярче сознаешь, что образованность в нашем обществе идет действительно на убыль, что ширясь в количестве, она теряет что-то в качестве. Несомненно, что пылкое одушевление начала XIX века остыло, уровень философской и художественной литературы понизился, что интеллигенция сделалась, менее интеллигентной. Пусть университеты множатся, пусть программы образования растут, пусть печатное наводнение проникает во все поры общества — вопреки всему этому или отчасти вследствие этого общий тон жизни делается все менее духовным.
Если судить о количестве выдаваемых дипломов, то образованность наша растет широко, но что такое диплом? Это кредитная бумага, действительная цена которой загадочна. Подобно многим бумажным ценностям, диплом свидетельствует часто о богатстве, которое должно бы быть и которого, увы, уже нет. Диплом есть обязательство, на котором основаны права, последние бесспорны, но кто проверяет самое наличие знаний? Вы скажете — жизнь, но жизнь есть большая ложь и свидетель совсем неверный. В минуту искренности образованное общество наше кается в своих грехах. Инженеры без слов признаются, что их постройки плохи, доктора — вроде г. Вересаева — вопят о своем невежестве и даже прямо неспособности что-нибудь точно видеть в темной пропасти своей науки. Недавно самое образованное из наших ведомств сделало серьезную попытку проверить свое умственное богатство, исследовать, насколько образована самая живая часть интеллигенции — молодые юристы. Опытным судебным деятелем было предложено дать отзыв о дипломированной молодежи, и отзыв получился очень грустный. Он в статье В. Д. Дерюжинского приведен в официальном журнале, и, значит, представляет своего рода документ, вроде аттестата зрелости. ‘Неумение окончивших курс студентов-юристов правильно и свободно выражаться и писать по-русски доходит у некоторых из них до степени прискорбной малограмотности’, — говорит отзыв. ‘Абсолютное незнание новых языков затрудняет ознакомление с иностранным юридическим опытом, скудность сведений в области наук и литературы, необходимых каждому образованному человеку, а, следовательно, и образованному юристу, ставят молодого профессионала в самое неловкое и беспомощное положение’ и проч. Отзыв этот тем серьезнее, что подкрепляется мнением министра юстиции. Говоря о необходимости для юриста широкого и разностороннего образования, Н. В. Муравьев говорит: ‘Между тем оканчивающие в настоящее время высшие учебные заведения молодые люди в большинстве случаев не выносят из них в практическую жизнь привычки ни к серьезному чтению, ни к отвлеченному логическому мышлению, ни к какой-либо самостоятельной работе’. Необразованность доходит до того, что молодые юристы ‘очень часто’, по словам министра, не умеют различить такие понятия, как ‘кража’, ‘разбой’, ‘грабеж’. ‘Многие не знают разницы между полным собранием законов, сводом законов и собранием узаконений, еще больше лиц, незнакомых с содержанием свода’ и проч.
Вот каковы у нас многие молодые юристы, а между тем они получили торжественные удостоверения за огромною государственною печатью в том, что они знатоки права. Так как юристы составляют более 43% всего состава университетских слушателей, то именно они и дают молодой интеллигенции нашей свой тон и цвет. Они по общей образованности своей нисколько не ниже докторов, инженеров, лесников и т. п. — скорее выше. Изучая юстицию, которая есть прикладная справедливость, — юристы должны знакомиться с природой человеческой души, с психологией, этикой, эстетикой, религией, философией, историей мысли, с кругом наук гуманитарных, которые, в отличие от технического специализма, всегда признавались образованностью по преимуществу. Если же и юристы обнаруживают признаки ‘прискорбной малограмотности’, то это, вероятно, явление не только этой профессии, и тем более оно печально. Мне приходилось встречаться с некоторыми старыми судебными деятелями — они, напротив, удивляют своею утонченной и широкой образованностью. Старая юстиция выдвинула не только ряд блестящих талантов и замечательных ученых, но и людей, которые могли бы считаться носителями европейского просвещения. Каким же образом поколение, столь богатое умственными силами, так быстро сменяется полуневежественною молодежью? Не прав ли Л. Н. Толстой, — хочется сказать,— не более ли он прав, чем предполагает сам, т. е. ‘упадок вкуса и здравого смысла’ не охватывает ли в большей или меньшей степени не только философию и литературу, но и весь круг жизни нашего образованного общества?

Пора об этом подумать

Если есть хоть часть правды в этом ужасном открытии, то русскому обществу следует подумать о нем серьезно. Что если в самом деле мы вместо умственного прогресса да идем назад, сами того не подозревая? Что если накануне всеобщей народной грамотности мы в то же время накануне интеллигентного банкротства? Что если нас ожидает та самая, насыщенная книжными внушениями спячка, в которую погружен Восток? Есть у нас множество благородных мечтателей, которые думают, что дайте народу грамотность — и прогресс обеспечен. Но китайцы, корейцы, даже наши среднеазиатские туземцы — все они поголовно грамотны — и далеко ли, спрашивается, они ушли со своею грамотностью? В корейских деревнях, как рассказывают, любимое занятие жителей — литературные споры, бесконечный разбор старинных текстов. Тем же литературным крохоборством, комментаторством, компиляцией отличается китайская, арабская, еврейская и вообще восточная образованность: она всем обильна, кроме хорошего вкуса и здравого смысла. Азиатская интеллигенция уже многие века как-то странно остановилась в своем развитии, захирела, и природный гений этих замечательных народов не в силах сбросить с себя злые чары. У индусов, китайцев, персов, арабов сохранились памятники, свидетельствующие о когда-то бывшей роскошной умственной свежести, о почти недосягаемом теперь парении мысли. У всех был золотой век и у всех сменился непостижимо печальным упадком. Отчего это? И не страшна ли уже одна мысль, что и нас может постичь та же участь?
Упадок просвещения, мне кажется, зависит от множества причин, и, между прочим, от все растущей населенности. Образованная жизнь завязывается обыкновенно в кругу аристократии, в касте жрецов или свободных граждан. Замкнутый богатый класс создает культуру ума и вкуса, как земледельцы создают огородную культуру. При падении аристократии совершается то же, что происходит при снятии огородной изгороди: дикая природа постепенно вытесняет культурную. Предоставленные самим себе, без крайне тщательного ухода, овощи и фрукты очень быстро возвращаются к первичному типу. Демократия, конечно, жадно стремится к знанию, но с корыстной целью, и потому истинное просвещение ей несвойственно. Из народа, конечно, выходят великие люди, — но это прирожденные аристократы, и они в природе большая редкость. Подавляющее большинство народное не может — просто по недосугу — выработать такую драгоценность, как умственный вкус, и по той же причине не в состоянии усвоить себе и чужого утонченного вкуса. Тут своего рода Мальтусов закон: просвещение никогда не может поспеть за населением. У нас ежегодно оканчивают свое образование едва ли более десяти тысяч человек, между тем в государстве каждый год нарождается от 1,5 до 2 миллионов душ. Если сейчас люди образованные составляют, скажем, одну сотую народной массы, то с каждым десятилетием этот процент уменьшается. Одна сотая постепенно тает до одной тысячной, одной миллионной и т. д. При замкнутой аристократии это не имело значения — народ мог размножаться сколько угодно, он не выходил из темноты. Просвещенное общество лежало на поверхности нации, как слой масла на воде. Теперь же все перемешалось, демократия поднимается до вершин общества и несет всюду свои вкусы. И ход жизни, и христианство требует равенства, но равенство понижает совершенство. Книгопечатание создает из умственной деятельности толпы общую атмосферу, где индивидуальная мысль гаснет. Свободная и творческая в кругу избранных, мысль подвергается жестокому рабству в толпе и на веки кристаллизуется в общенародные формы. Китай, мне кажется, был умственно задавлен чрезмерным ростом своего населения, которое, поднимаясь, затопило, наконец, свою интеллигенцию. Нам и всей Европе предстоит, может быть, та же участь, та же китайская неподвижность, если не будет найдено какое-нибудь средство, спасающее от общего гипноза. Китаизм в сущности есть не что иное, как торжество народности — все равно, монгольской или американской, потому что всякая демократия, как масса, по природе своей инертна. Умственное варварство совершенно совместимо с прогрессом техники, с граммофонами и моторами, и сознание того, что мы идем к этому варварству, давно тревожит чуткие умы в Европе. ‘La vulgarite prevaudra!’ (‘Пошлость восторжествует!’ (фр.)) — говорил Мишле, и упадок идеализма в Европе подтверждает это пророчество. С тех пор как свет стоит, все истинно изящное, утонченное, глубокое вырабатывается вне толпы, в тишине и замкнутости, только уединенные группы людей делаются культурными, и только обособленный народ принимает до глубин своих благородный облик. Новая эпоха раздробила всю межклеточную ткань общества, и теперь устанавливается общая огромная глухонемая жизнь толпы, внешне просвещенной, внутренно лишенной ‘вкуса и здравого смысла’. Вот что вырисовывается во мгле будущего. Правда это или пет?
Начиная свою зимнюю, утомительную работу, наше образованное общество имеет повод подумать и о самом себе. Все ли благополучно в области самого драгоценного нашего интереса — умственного развития? Поддерживается ли на должной высоте именно та способность, которая выдвинула просвещенный класс к господству над народом и которая составляет единственное право на это господство? Так называемые интеллигентные профессии — служба, наука, искусство, литература могут выполняться и людьми высокого развития, и людьми почти совсем невежественными. В первом случае это будет горение яркое, орошающее жизнь народную потоками живого света, во втором — это будет тление, дымное и смрадное, которое к народной темноте прибавляет еще искусственный мрак. Университеты и профессора есть и на Востоке, они не спасают от одичания. Обществу нельзя успокаивать себя тем, что у нас есть по положению кое-какие ученые, кое-какие литераторы, посредственные чиновники… ‘Кое-что’ в области умственной хуже, чем ничто. Полуистина есть всегда ошибка, полупросвещение есть всегда невежество, полуразвитие — бессилие, которое непременно скажется на судьбе народной. Столь огромный, добрый и даровитый народ, каков наш, принося безмерные жертвы, чтобы содержать культуру, которой он так мало пользуется, — народ имеет право требовать от образованного круга, чтобы он был действительно образованным, чтобы благородство духа, вкус и здравый смысл поддерживались бы неизменно на той высоте, какая доказана, как возможная. Как столб света перед скинией в пустыне, умственная сила интеллигенции есть свет ведущий и затмение его есть народная опасность.

Октябрь 1902 г.

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека