На свободе, Брусянин Василий Васильевич, Год: 1915

Время на прочтение: 10 минут(ы)

Василий Васильевич Брусянин

На свободе

Когда он приехал в родную усадьбу, была тёмная беззвёздная ночь. В доме все спали. У калитки дремал ночной сторож. По двору, привязанная на цепь, бегала большая лохматая собака, и железный блок визжал, пробегая по туго натянутой проволоке.
На окрик приезжих сторож Пахом не сразу отворил калитку. За долгие годы окарауливания дома, насколько помнит Пахом, никто не смел стучаться в ворота Березинского дома поздно ночью.
— Кто там? — спрашивал сторож.
— Отвори… отопри!.. — слышался в ответ незнакомый грубый голос.
Старик смотрел в щель калитки и молчал. Лохматый пёс бросился к калитке и неистово лаял.
— Отворите же, что вы там!.. — услышал Пахом раздражённый голос, и ему показалось в этом голосе что-то знакомое.
— А кому отпереть-то?
— Это я — Юрий Сергеевич!..
Сторож отпер калитку. Перед ним стоял жандарм в шинели и в белой фуражке, а рядом с жандармом Пахом увидел молодого барина Юрия Сергеевича.
— Здравствуйте, барин! Не узнал я вас… Уж простите…
Тележку пара замученных лошадей втащила во двор, а Юрий Сергеевич и жандарм вошли на крыльцо дома.
Красная полоска света протянулась в раскрытую дверь сеней и переползла через тёмный и грязный двор.
Собака лаяла. Кучер возился с чемоданами, отвязывая их от задка тележки. Сморщенная, сгорбленная старушка в тёплой кофте всплеснула руками, и подсвечник со свечой вылетел из её рук.
— Батюшка!.. Юрочка!.. — только и воскликнула она.
— Ах, ты, бабушка!.. Как же это ты!?. — проворчал жандарм, отыскивая на полу свечу.
Когда свеча была вновь зажжена, Юрий Сергеевич и жандарм прошли в переднюю. Дождевая вода струилась с их одежды, оставляя тёмные пятна на чисто вымытом крашеном полу.
— Юрочка… Мамаша-то спит!.. — тихо говорила няня.
— Ну, хорошо, няня… Чайку бы, а то озябли мы и промокли…
В столовой тикали часы. В углу у часов сидел жандарм. Промокшая на дожде шинель холодила его, и он не знал, что делать. Его спутник, которого он всю дорогу называл ‘поднадзорным’, ушёл в соседнюю комнату. Жандарм слышал, как кто-то за дверью воскликнул от радости, а ‘поднадзорный’ старался кого-то утешить и сам как будто всхлипывал. Но эта интимная сцена не тронула сурового человека, давно привыкшего к слезам. В нём поднималось далее негодование на ‘поднадзорного’.
— Зашёл вот и не выходит, — ворчал он, сурово посматривая на дверь.
Горничная и старушка-няня накрывали на стол, и звон посуды и ложек приятной музыкой отзывались в ушах жандарма. От всей комнаты и стола веяло домовитостью и уютом, и казалось, что вот сейчас сюда внесут кипящий самовар, на тарелках расставят вкусные закуски. Ему давно не приходилось видеть такой мирной домашней обстановки, — обстановка казарм давно уже сгладила в нём воспоминания о другой, домашней жизни.
— Господин жандарм, барин приказал вам пройти вот сюда, наверх, — обратилась к жандарму няня и указала рукою куда-то на дверь.
В руках старушки светилась свеча.
Звеня шпорами, жандарм двинулся за старухою в соседнюю комнату, поднялся по лестнице в ‘мезонин’, две обширные комнаты которого спокон века назывались ‘детской’. Старушка поставила на стол свечу и тихим голосом проговорила:
— Сейчас мы вам и чайку принесём, и покушать чего-нибудь…
И от слов старушки на жандарма повеяло теплом.
Он огляделся, снял шинель и уселся у стола в кресло. И только теперь почувствовал переутомление за дорогу. Четверть часа спустя, горничная и няня принесли ему стакан горячего чаю, а на тарелках хлеб, масло и сыр. И подневольный спутник Юрия Сергеевича не знал, кого благодарить за всё это и как вообще отнестись ко всему, что перед ним происходит.
Жандарм намазал густой слой масла на кусок булки, отколупнул неуклюжий кусок сыра и стал есть с жадным аппетитом проголодавшегося человека. Горячий чай тонкими согревающими струйками разлился по его жилам, хмурое лицо жандарма прояснилось. Он закурил папироску, потянулся и посмотрел на тёмные окна, выходившие в сад.
В саду под напором ветра гудели деревья, в крышу барабанил дождь, и жандарму казалось, что дождь усилился, и темнота сгустилась. А ему тепло и приятно в этой незнакомой комнате усадьбы его недавнего спутника.
‘Вот и поди ты, — думал жандарм, — я его вёз домой вроде как арестанта, а он сам же меня вон в какую комнату определил’…
Это обстоятельство положительно не вязалось со всеми представлениями жандарма, и он никак не мог понять, для чего всё это делается.
И ему даже стыдно стало за один случай в дороге, когда спутнику пришлось напомнить, что он не у себя в университете, а в дороге, под наблюдением ‘начальства’. Жандарм помнил ясно, что он именно так и сказал: ‘Вы не очень тут разговаривайте, я, ведь, тоже для вас начальство’. И жандарму только теперь стало стыдно за эти слова, и он думал: ‘Другой бы на его месте помелом меня из своего дома-то, а он’…
Ступеньки лестницы заскрипели. Вошла горничная с новым стаканом чаю. За нею следом в мезонин поднялся рослый парень, неся впереди себя подушку, одеяло и простыню. Сонными глазами парень окинул тучную фигуру жандарма, точно дивясь необычному гостю барина, и, медленно ступая по полу босыми ногами, вышел. Горничная прикрыла матрац простынёю, взбила подушки и расстелила по постели одеяло… Потом она взяла пустой стакан и сказала:
— Барыня приказала сделать постель для вас здесь… Если ещё захотите чаю, позвоните вот тут…
Она указала на кнопку звонка у двери и ушла.
Жандарм ел хлеб с маслом, — сыр ему не понравился, — пил чай, отдувался и думал: ‘Верно богато живут… Булка-то какая мягкая… масло тоже’…
Капли пота выступили на его лице, и он расстегнул пуговицы мундира. Выпив второй стакан чаю, жандарм, осторожно ступая, подошёл к двери, к тому месту, где горничная указала на звонок. Ему хотелось прикоснуться к металлической пуговке звонка, и он не решился сделать этого…
‘Обеспокоишь ещё… Уж Бог с ними, час поздний!’ — подумал он.
Ступая по полу ещё с большей осторожностью и стараясь не звякать шпорами, гость Юрия Сергеевича прошёл к столику со свечой и уселся в кресло. Он не отказался бы ещё от стакана чаю, разогнавшего его дремоту, но не решался прикоснуться к звонку.
‘Если бы сама эта краля-то принесла, было бы хорошо’, — подумал он о горничной.
И в его представлении мелькнул красивый профиль девушки с толстой косой.
Жандарм знал, что ни на какие домогательства по части питания он не имеет права. Его обязанность сводилась только к тому, чтобы довезти ‘студента’ до усадьбы и сдать его родителям на руки, обязавши молодого человека подпиской о невыезде из родного имения. Поручение начальства он исполнил в точности и думал уже о том, чтобы завтра отправиться в обратный путь.
Думая о долге службы, жандарм заканчивал последний кусок булки и тупо и лениво смотрел на неподвижное пламя свечки.
Этажерка с книгами у письменного стола бросала на стену густую, неуклюжую тень. Жандарм подошёл к этажерке и стал рассматривать корешки книг, прочёл несколько названий и перевёл глаза на стену. На белой оштукатуренной стене висели портреты писателей. Некоторые из этих портретов он видел и раньше на стенах тех комнат студентов, где приходилось производить обыски.
Стараясь не звякать шпорами, он осмотрел стены комнаты и прошёл к постели. Его клонило ко сну, он посмотрел на карманные часы, покачал головою и принялся раздеваться.
Кто-то осторожно поднимался по ступенькам лестницы, ступая мягкими туфлями. Жандарм насторожился и стал прислушиваться. В комнату вошёл Юрий Сергеевич. Жандарм сразу даже и не узнал молодого человека и поспешно застегнул мундир.
После свидания с матерью Юрий Сергеевич точно повеселел и переродился. Тёмно-каштановые волосы его были гладко зачёсаны назад, обнажая белый широкий лоб, и в глазах светилась радость и довольство тем, что теперь он опять дома и на свободе. Это сознание радовало его как школьника, приехавшего домой на каникулы. Хотелось говорить, и он долго и беспрерывно говорил с матерью, пока та, взволнованная радостью, не заснула со счастливой думой, что её ‘Юрочка’ опять у неё в доме и снова на свободе.
Сын поцеловал мать в старческую щеку, убавил огонь в лампе и поднялся в мезонин. Его потянуло к жандарму, хотелось посмотреть, что он там делает. ‘Юрочка’ поймал себя на каком-то тёплом чувстве и к этому человеку… Странно: в начале пути он долго боролся с неприятным чувством к этому тупому человеку, хотелось даже чем-нибудь досадить неприятному спутнику, а теперь этого чувства нет, и даже — напротив — захотелось выразить по отношению к нему какую-то внимательность, какое-то тёплое чувство.
При виде Юрия Сергеевича жандарм встал, и встал так поспешно, как он делал это всякий раз при появлении офицера.
— Ну, что… как вы, закусили немного, обогрелись?
— Обогрелся… благодарствуйте…
И жандарм едва не сказал: ‘Так точно, ваше благородие… покорнейше благодарю’… И это обстоятельство смутило гостя ещё больше, и он не знал, что делать, стоять ли или же опуститься на кровать.
Юрий Сергеевич сел на кушетку, положил ногу на ногу и предложил гостю папиросу.
Когда они закурили, жандарм почувствовал, что к нему вновь вернулся голос, и он решительно крякнул.
— Прозяб я, а теперь согрелся, — сказал он, точно невзначай роняя слова.
— Оденьтесь хорошенько одеялом да и засните, — сказал студент.
Эти слова, сказанные простым, ласковым тоном, окончательно смутило сурового солдата, и он думал: ‘Как же это так?.. Почему ‘барчук’ такой ласковый?.. И в дороге угощал его папиросами, поил на станционных буфетах чаем и всегда так внимателен был к нему!..’
Такое отношение жандарму казалось каким-то странным и непонятным. Ведь, он конвоировал студента, не спуская его с глаз. В случае, если бы молодой человек вздумал бежать от него с целью скрыться, — солдату дано было право стрелять в беглеца. И теперь жандарм стыдился своего права, и этот стыд не давал ему возможности поговорить с молодым человеком так, как бы хотелось.
Во время пути они оба беседовали о многом. Часто жандарм и не соглашался с тем, что говорил студент, особенно, когда разговор касался политики или современных распорядков. Но он почему-то не решался противоречить, вернее, чувствовал, что не сумеет сказать того же, что и как говорит человек учёный.
И теперь, сидя с молодым человеком с глазу на глаз, он не решался начать разговора. Он не сомневался, что по приказанию молодого барина ему дали горячего чаю, по его же приказанию постлали и эту постель с такими белыми наволочками и простынёй… В его душе уже давно дало ростки зерно благодарности к ‘преступнику’, но он не мог и не умел выразить своего чувства. Он как будто и боялся сделать это.
Ему казалось, что в тёмное окно из сумрака ночи в комнату смотрят сердитые глаза его начальника — полковника Хвостова. И жандарм представлял себе, что бы случилось, если бы действительно полковник Хвостов заглянул в окно.
Но он был уверен, что за окном в саду никто, кроме ветра, не бродит в этот поздний час ночи. И эта мысль успокаивала его. Успокоительно действовала на него и вся обстановка уютной комнаты с портретами на стенах.
— Что, рассматриваете портреты? — спросил студент.
— Да, много у вас их… и книг тоже сколько…
— Это всё мои учителя… учителя жизни!.. — сказал Юрий Сергеевич.
— Неужто и книги все прочитали? — спросил жандарм и кивнул головой на этажерки, переполненные книгами.
— Все, — усмехнулся студент, — а сколько ещё пришлось выучить…
Жандарм с каким-то особенным чувством несоизмеримости посмотрел на студента и на книги и передохнув проговорил:
— У нас тоже, вот, в деревне ‘барчаты’ наши, Дурасовыми прозываются, — тоже, вот всю жизнь учатся и учатся…
И в памяти жандарма воскресло воспоминание о далёких годах юности, когда он деревенским мальчишкой вёл дружбу с господскими детьми.
Мимо их Дурасовки протекает большая рыбная речка, за речкой тянутся бесконечные луга, а за лугами синее небо, далёкое как счастье и синее как глаза у старшей господской дочери.
Жандарм помнит, как хоронили господскую дочь. Его отец копал могилу, а он пел на клиросе дурасовской церкви ‘Со святыми упокой’ и слышал и видел, как старые господа и плакали, и надрывались, стоя у гроба. А Федя, старший сын Дурасовых, не плакал: он был злой мальчик, и много неприятности вынес от него он, жандарм, сын дурасовского конюха. Сын конюха дружил с младшим дурасовским ‘барчуком’, которого звали Алёшей.
Как всё это было давно, и как давно жандарм не вспоминал об этом, оставшемся где-то в прошлом жизни! И только теперь, при виде доброго ‘барчука’, который угостил чаем с вкусными булочками, он вспомнил, что и у него был приятель из ‘барчуков’. Где-то теперь этот Алёша?..
По спине жандарма пробежали холодные мурашки при мысли, что могло случиться и так, что вместо этого ‘барчука’ ему могла выпасть на долю необходимость сопровождать до усадьбы Алёшу…
Он отпугнул от себя эту мысль и проговорил:
— Много мы с дурасовским Алёшей рыбы ловили у нас в речке…
— С каким Алёшей?
— У нас в деревне жили тоже господа, а у них был сын Алёшенька, и мы с тем Алёшенькой в дружбе жили… Хорошие были господа, и мужикам при них жилось хорошо… Только уж потом, как вот старший-то сын, Фёдор, подрос да как хозяйство в свои руки взял, — тут мужики-то и взвыли…
— Что же он делал?
— Ух, какой аспид!.. Совсем мужиков разорил…
— Ну, вот видите, и у вас в деревне есть аспид, а вы сами же заступались за господ и говорили, что с господами можно и в мире жить, только бы побольше мужику земли…
Жандарма немного смутили эти слова, но он скоро оправился и сказал:
— Конешно, всякие есть господа…
Жандарм долго говорил о молодом барине в их Дурасовке и, перебрав ещё несколько имён соседних землевладельцев и деревенских кулаков, согласился со своим собеседником, что большинство господ, действительно, плохо живут со своими соседями-крестьянами.
Они помолчали, прислушиваясь к шуму ветра и дождя за тёмными окнами, и обоим им стало как-то грустно, точно в этом вое бури слышались далёкие мужицкие стоны и рыдания.
Студенту представлялись эти стоны какими-то призрачными вехами на пути его жизни, и он бредёт по этому пути вот уже несколько лет и всё не может выйти на чистое поле, где не было бы этих страшных неизгонимых призраков.
Жандарму взгрустнулось от другого.
Вспомнив про Дурасовку, он вспомнил, что там и до сих пор живут его родные: мать, отец, братья и сёстры… Там же живёт и ещё много крестьян, которые не чужие же для него люди… И теперь все они страдают под игом молодого Дурасова.
В памяти жандарма всплыло содержание последнего письма из деревни. Месяцев восемь прошло с тех пор, как получено это письмо, а он до сих пор ещё не собрался на него ответить… Отец просит денег и просит слёзно, как может просить только одна безысходная нужда… А он до сих пор не послал денег, да где он и возьмёт денег, не из жалованья же?..
— У нас в округе этот год опять голодовка, — как бы продолжая свои мысли вслух, начал первым студент, прерывая грустное и немного тяжёлое молчание. — Мать такие ужасы рассказывает, что, право, слушать невыносимо.
— И у нас, в Дурасовке, тоже… Ой-ой как… Отец пишет… денег просит, а где денег взять?..
Жандарм уронил последнюю фразу тоном до боли печальным и опустил на грудь голову.
— Тоже у меня племянники родные есть, брата моего, Петра, дети… Самого-то его под Цусимой убили, жена-то его Федора с горя-то с разума помутилась, в город в сумасшедший дом увезли… Так детки-то малые у нас в дому и живут, а ведь их пять человек, пить-есть просят, опять же и обуть их надо, и одеть…
И они опять снова помолчали, прислушиваясь к шуму и стонам бури за тёмным окном. И опять им обоим стало до боли грустно. Жандарм перебирал в памяти Петровых ребят и представлял их в эту минуту голодными и несчастными. Уж если отец жалуется на жизнь, значит, — туго приходится. Он не любит жаловаться да причитать…
— Трудные годы жизни наступили, — после паузы, точно нечаянно и без раздумья проговорил жандарм, и казалось, что он не сказал ещё чего-то, что давно уже наболело и в его душе…
Отчего-то не пришли ему на помощь нужные слова, и он снова смолк…
Молчал и студент. И к нему не пришли те необходимые слова, после которых, быть может, невозможно бы было и молчание.
Жандарму хотелось поведать собеседнику и ещё какую-то свою смутную мысль, и он долго подыскивал нужные слова и думал: ‘Кто знает, когда ещё доведётся быть так на свободе-то?..’
И они оба долго молчали. Но это молчание не походило на те долгие часы, когда приходилось сидеть в душном арестантском вагоне, и когда они молчали, разъединённые разными думами и переживаниями…
В этом молчании в ‘детской’ комнате, в глухую непогожую ночь, чудились слова давно забытых сказок. И тогда в саду шумели деревья, а в крышу барабанил дождь… И тогда в окна смотрела тёмная, пугающая призраками, ночь… Но отчего тогда ‘Юрочка’ не боялся тёмной ночи, и почему он любил сказки старой няни?..
И у жандарма были свои детские сказки, и ему чудились сказочные призраки за тёмными окнами их хатки в забытой Дурасовке…
И они оба долго молчали… А за окном шумели деревья, в крышу барабанил дождь…
И казались молчаливыми и бесстрастными тёмные глаза непогожей ночи, заглянувшей в ‘Юрочкину детскую’…

—————————————————

Источник текста: Брусянин В. В. Опустошённые души. — М.: ‘Московское книгоиздательство’, 1915. — С. 141.
Оригинал здесь: Викитека.
OCR, подготовка текста: Евгений Зеленко, апрель 2014 г.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека