Коровин К.А. ‘То было давно… там… в России…’: Воспоминания, рассказы, письма: В двух кн.
Кн. 1. ‘Моя жизнь’: Мемуары, Рассказы (1929-1935)
На Севере диком
На полу раскрытые чемоданы. Я укладываю краски, кисти, мольберт и бинокль, меховую куртку, белье, большие охотничьи сапоги, фонарь и целую аптечку. Ружья я не беру: я еду на Дальний Север, на Ледовитый океан. Писать с натуры, а возьмешь ружье, начнется охота, и какие же тогда этюды? Беру только несколько крючков для рыбной ловли и тонкую английскую бечеву. Океан глубок, нужно захватить длинную бечеву и груз. Беру и компас.
— Зачем компас берете… Что ему там показывать? Там же Север. А вот ружье не берете,— говорит мне пришедший приятель, архитектор Вася.— Надо взять штуцер и разрывные пули.
— Разрывные пули? Зачем?
— А если вы случайно попадете на льдину, в Белом море? Ведь там этакие голубчики ходят… Тогда вы без штуцера что будете делать?
— Какие голубчики? — удивляюсь я. Вася прищурил на меня один глаз.
— Белые медведи и моржи — вот какие… Моржей вы видали? Нет? Так у него клыки в два аршина… Да-с… Встретит он, знаете, рыбаков, клыками расшибает лодку, рыбаки, конечно, в воду, а морж и начнет кушать их по очереди…
— Ну, это ерунда, я этого никогда не слыхал…
— Вы не слыхали, а я читал.
— Постой, где ты читал?
— В ‘Новом времени’. Это не шуточки. Потому там никто и не живет. Посмотрите-ка на карту…
Развернутая географическая карта лежит на столе. Смотрю — действительно, Архангельск, а дальше — за Архангельском — ничего.
— Ага, видали! — говорит Вася.— Никого и ничего, можно сказать, пустое место, а вы, по-моему, зря едете. Туда преступников ссылают. Вы просто замерзнете где-нибудь в тундре, вот и все. Вам хотя бы собак свору взять, на собаках ехать. Там ведь лихачей нет, это вам не Москва. Кастрюлю тоже надо взять, обязательно соли. Там ведь все сырую рыбу жрут, а вы же не можете… Будете навагу ловить, по крайней мере, уха будет. И что это вам в голову пришло ехать к черту на кулички?.. Вон, смотрите на карту — Мурманский берег, Вайгач, Маточкин шар… Шар! Какой же это шар? А это? Зимний берег? Летнего нет. Хороша местность, благодарю покорно. Названия одни чего стоят: Ледовитый океан, Сувой, Паной, Кандалахша {Правильно: Кандалакша.} — арестантские…
— Ну, Вася, уж очень ты пугаешь… А сам, был бы свободен, наверное поехал бы со мной… Поедем, брат: отложи свадьбу, она подождет…
— Ну уж нет… Хорошо, если самоеды себя или друг друга едят, а как им влезет в башку меня скушать… Нет, уж я туда не поеду…
— Ну, тогда поедем к Егорову завтракать.
— Вот это дело. Поедем.
И только мы выходили, как в подъезде дома нам встретился В.А. Серов.
— Я к тебе,— сказал Серов.— Знаешь, я решил ехать с тобой на Север.
— Отлично! — обрадовался я.
— Савва Иванович Мамонтов говорил, что там дорога строится, но по ней ехать еще нельзя… Как-нибудь с инженерами проедете до Двины, а там — пароход есть.
— Как я рад, что ты едешь. Вот только Вася все пугает, говорит, что нас самоеды съедят.
— Съедят, не съедят,— смеется Вася,— а кому нужно ехать за Полярный круг… И черт его знает, что это за круг такой… Пари держу, как увидите круг, так скажете — ‘довольно шуток’,— и назад…
Кого я ни видал перед отъездом, никто, как и Вася, об этом старом русском крае толком не знал ничего. А мой приятель Тучков привез мне ловушку и просил поймать на Севере какую-либо зверюгу.
— Ну, понимаешь, какого-нибудь там ежа или зайца… И обязательно привези мне буревестника…
* * *
От Вологды на Архангельск ведут железную дорогу.
Прямо, широкой полосой прорублены леса. Уже проложены неровно рельсы. По ним ходит небольшой паровоз с одним вагоном. Называется это — времянка. Кое-где построены бараки для рабочих, сторожки для стрелочников. Новые и чистые домики.
Проехал до конца проруби и остановился в одной сторожке. Там чисто, пахнет свежей сосной и есть большая печь, а кругом бесконечные могучие леса. Века росли, умирали, падали, росли снова. Там никаких дорог нет.
Серов и я увидели, что днем писать с натуры нельзя: мешают мириады всевозможной мошкары, комаров, слепней. Лезут в глаза, в уши, в рот и просто едят поедом. Я и Серов намазались гвоздичным маслом — ничуть не помогало. Мошкара темными облаками гонялась не только за нами, но и за паровозиком времянки…
Вечером к нам в сторожку пришел инженер — финляндец. Рассказал, что есть недалеко озера, небольшие, но бездонные, и показал пойманных там больших окуней, черных, как уголь, с оранжевыми перьями, красоты невиданной. Я сейчас же стал их писать.
Финн состряпал из окуней уху, но ее нельзя было есть: пахла тиной. Так мы улеглись без ужина…
А в пять часов утра уже начиналась порубка. Свалив деревья, рабочие оттаскивали их в сторону с просеки. И внезапно один из порубщиков увидал вдали высокого, странного оборотня, который тоже таскал старательно и усердно деревья на опушке чащи. Это был огромный медведь. Он пришел к порубкам, посмотрел, что делают люди, и стал делать то же: таскал, рыча, деревья. Хотел помочь, думал, нужно.
Медведь выходил на порубки каждый день. Когда рабочие кончали работу, уходил и он. Но только работа начиналась, он уже на опушке.
Злая пуля уложила занятного бедного зверя. Когда его тушу везли в Вологду на дрезине, я не пошел смотреть, не мог. Так было жаль его. Серов зарисовал труп в альбом.
* * *
Как-то Серов и я писали светлой ночью около сторожки этюд леса. В кустах около нас кричала чудно и дико какая-то птица. Мы хотели ее посмотреть. Только подходим к месту, где слышен ее крик, она отойдет и опять кричит. Мы за ней, что за птица: кричит так чудно, но увидать невозможно. Ходили-ходили, так и бросили и пошли назад. Пришли будто к сторожке, а сторожки нет. Мы — в сторону, туда-сюда. Нет. Мы назад пошли, ищем. Нигде нет.
— Постой, Валентин,— говорю я,— вот заря… Надо на зарю идти.
— Нет,— отвечает Серов,— надо туда. И показывает в другую сторону.
Мы заблудились. Смотрим, все ветви деревьев повернуты на юг.
— Я полезу на дерево,— говорит Серов.
Я подсаживаю, он ловко взбирается, хватаясь за ветви длинной ели.
— Сторожки не видно,— говорит он с дерева.— А что-то белеет справа, как будто озеро или туман…
Вдруг слышим — идет где-то недалеко паровоз, тарахтит по рельсам, попыхивает. Мы быстро пошли на приятные звуки времянки, и оба сразу провалились в мох,
в огромное гнилое дерево, пустое внутри, а внизу завалившее яму. Там была холодная вода. Мы оба разом выскочили, из этой гнилой ванны, побежали и скоро увидели нашу сторожку.
Серов посмотрел на меня и сказал:
— А ведь могло быть с нами прости-прощай…
* * *
В сторожке были инженеры, Чоколов и другие.
— Мы завтра поедем на Котлас, на Северную Двину,— сказал Чоколов.— А теперь, хотите, поедемте на дрезине… Здесь есть недалеко село и река. К нему нет дорог, но оно очень красиво…
Вот и село Шалукта.
Деревянная высокая церковь, замечательная. Много куполов, покрыты дранью, как рыбьей чешуей. Размеры церкви гениальны. Она — видение красоты. По бокам церковь украшена белым, желтым и зеленым, точно кантом. Как она подходит к окружающей природе…
Трое стариков-крестьян учтиво попросили нас зайти в соседний дом. В доме большие комнаты и самотканные ковры, изумительной чистоты. Большие деревянные шкафы в стеклах — это библиотека. Среди старых священных книг я увидел Гончарова, Гоголя, Пушкина, Лескова, Достоевского, Толстого.
В горницу вошли доктор и учительница, познакомились с нами.
Я и Серов стали писать у окна небольшие этюды. Нас никто не беспокоил.
— Что за удивление,— сказал Серов.— Это какой-то особенный народ…
Когда мы окончили писать, к нам подошли старики и доктор, посмотрели на нашу работу, и один из стариков предложил нам — не хотим ли мы поехать на лодке, по реке.
— Здесь есть красивое место,— сказал старик,— наши девицы хотят вас покатать, показать реку.
Он махнул рекой, подошли четыре нарядные молодые девушки. Доктор сказал нам:
— Здесь так принято встречать гостей. Вас будут угощать девицы… Мы сели в большую лодку, и доктор с нами.
Девицы смело взмахнули веслами, и лодка быстро полетела по тихой и прозрачной воде. Берега реки покрыты лесом, в прогалинах луга с высокой травой.
Лодка причалила у больших камней, заросших соснами. Девушки вышли на чистую лужайку, разостлали большую скатерть, вынули из корзин тарелки, ножи, вилки, разложили жареную рыбу хариус, мед и моченую морошку, налили в стаканы сладкого кваса. Они старательно и учтиво угощали нас и все улыбались.
— Да,— говорил доктор.— Здесь особый народ… Я ведь давно живу с ними… Они вам рады. Ведь здесь никто не бывает, и дорог сюда нет. Это — оазис… Только зимой сюда приезжают, но редко… Это секта, их прозвали еретиками. Они неплохо знают Россию и литературу. Все грамотны.
‘Удивление,— подумал я.— В глуши тундры какие милые душевные люди’. Я еще узнал, что в селе Шалукте никто не пьет водки и не курит.
— Село управляется стариками по выбору,— рассказывал доктор,— и я не видывал лучших людей, чем здесь… Но жаль, что с проведением дороги здесь все пропадет: исчезнет этот замечательный честный быт… Старики это понимают.
В Шалукте, на прощанье, нам подарили раскрашенные березовые туеса, замечательно сработанные тамошними художниками…
Шалукта, чудесная и прекрасная, что-то сталось теперь с тобой?
* * *
Медленно отходит океанский пароход ‘Ломоносов’ от высокой деревянной пристани.
Шумят винты, взбивая воду, оставляя за пароходом дорогу белой пены. Архангельск, с деревянными крашеными домиками и большим собором с золотыми главами, уходит вдаль, справа песчаные осыпи гор. Сплошь покрытые лесами, они далеко тянутся и пропадают в дождливом дне.
Пассажиры попрятались в каютах и под брезентами на палубе. Матросы в желтых рубахах и штанах, пропитанных маслом, связывают огромные канаты. Дождь хлещет по палубе. Берега стали ровные.
— Тощища,— говорит Серов.
— Скоро море? — спрашиваю я у матроса.
— Не… Часа через два,— отвечает тот сумрачно.
На пароходе пахнет рыбой. В столовой, куда мы зашли, тоскливо. Круглые трюмы угрюмо обливает дождь.
— Покачает…— говорит сосед-пассажир.— Ветер с моря.
А другой, поодаль, солидный, сидит за столом. Перед ним бутылка водки и закуска. Он налил рюмку, посмотрел на нее, сказал про себя ‘поехали’ и выпил махом.
— Тоска…— повторяет Серов.
В каюте тоже пахнет рыбой. Ложусь там на койку. Надо мною висят белые спасательные круги и пробковые пояса. Я смотрел-смотрел на круги и пробки и заснул. Вдруг слышу, что-то шумит, трещит, и чувствую — качает. Серов сидит против меня, бледный, и ест лимон.
— Море? — спрашиваю я.
— Гадость! — отвечает Серов.— Качает. Как ты можешь спать?
— Пойдем на палубу, посмотрим море…
— Не могу,— отвечает Серов.— Невозможно. Тошнит.
— Лежи на спине, пройдет…
Я встаю и выхожу из каюты, ударяясь о стенки.
По лестнице выбираюсь наверх.
Волны с шумом бросают брызги на палубу. Пароход опускается вниз, и на него летят волны. Корма, у которой я стою, поднимается высоко. Я выбираю минуту и бегу в конец кормы, хватаюсь там за железное древко флага и вижу, как винты, вращаясь в воздухе, опускаются в темную воду. Корма ниже, ниже… Пароход как бы стал на дыбы… Но вот опять поднимается корма. По палубе бежит вода.
Сбоку от меня, близко, на борт парохода села птица, ярко-зеленая, синяя,— свистнула громко. ‘Это буревестник’,— подумал я. Птица вспорхнула и пропала в волнах.
Иду к Серову. Он лежит в каюте. Около него сидят двое в кожаных пальто и форменных фуражках. Один представляется мне с улыбкой:
— Капитан Постников… А что же вы по палубе гуляете, не боитесь… Волной вмиг смоет.
— Вы — капитан? — говорю я.— У меня к вам есть письмо от Савел-Иваныча Мамонтова.
— От Савел-Иваныча! — обрадовался капитан.— Ах, родной Савел-Иванович! Господи! Да ведь это какой человек. Вот приятель ваш, жаль, хворает… Я ему сейчас из буфета лекарство принесу… Крепко, зато разом полегчает… Ничего, завернем за Сувой, тише станет… Вот я, скажем, и капитан и привык, а и то, бывает, сблюнешь… Буря… Другой помор прямо сажень росту, а чуть на море зыбь, хуже бабы — плачет… Ну, я сейчас…
Капитан вышел.
Вскоре он и тучный буфетчик с бледным лицом балансировали перед Серовым с бутылкой какой-то темной жидкости и уговаривали его выпить:
— Крепко, верно… Ром, конечно, и трын-трава в роме… Зато поможет. Серов, наконец, глотнул.
— Невозможно,— едва не задохся он.— Про… про… просто пламя какое-то.
— Скажите,— обратился я тут к капитану.— А скоро будет Полярный круг?
— Круг? — Да мы его сейчас проходим…
— Ну, тогда давайте,— сказал Серов.— Тогда все равно. Выпью.
— А мы с вами за Савву Иваныча,— предложил капитан.— Это человек. Большой человек, и добрый.
— А знаешь,— говорит мне Серов,— прошло, благодарю.— И он протянул руку капитану.
— Но… кажется, я пьян. Что-то крепко ваше лекарство.
— Оно и хорошо. Пьяному море по колена. Ну, и обед будет — ух ты! Я вас угощу. У меня кумжа, ну и рыба! Через час за Святой Нос завернем… Тихо будет, станем… Обед будет знатный.
— А все же, кажется, я пьян,— повторил Серов.— Я что-то выпил невероятное. Но это омерзительное чувство прошло.
Мы поднялись с Серовым на палубу.
Кругом нас беспредельный и мрачный тяжкий океан. Его чугунные волны вздымаются в бурой мгле. В темном небе, прямо, летит огромный белый орел.
— Альбатрос,— сказал капитан.— Святая птица, говорят, где живет, никто не знает, а всегда летит прямо и далеко. Сердца, говорят, верные, обиженные, к Богу относит…
Слева идут полоски низких скал, которые оканчиваются маленькой одинокой часовенкой, освещенной сбоку проглянувшим полнощным солнцем. Так бедно и глухо и безотрадно кругом, а эта светящаяся часовенка как бы подает надежду. Это и есть Святой Нос.
Долго опускают якорь на дно: должно быть, глубоко. Пароход стал. Тихо.
Черные скалы, наверху — огромные глыбы, будто их поставили великаны. Глыбы похожи на странных чудовищ. Бурые скалы высятся как зачарованные. По берегу, до самого моря, громоздятся огромные круглые камни, покрытые черными пятнами мхов. Со скал как стрелы летят черные птицы и садятся на воду.
— Обедать! — зовет капитан.
И вот началось пиршество… Семьдесят сортов закусок, русские, шведские, норвежские, пунш, шампанское. Бутылки, на них ярлыки разных стран, семга, оленьи языки, зубатка, пикша, кумжа, форели,— все это порто-франко, без пошлины.
За столом радушные люди, все знакомятся друг с другом, всем весело, что мы обедаем уже за Полярным кругом… Эх, как видно, хорошо было в России за Полярным кругом…
А ночью мы с Серовым прогуливались по палубе.
Огромный океан покрыт как бы темным шелком. Тихие воды. Слышен шум непотушенного паровика машины. Я и Серов смотрим с палубы на таинственный берег, погруженный в бурую полумглу — полусвет непогасшей северной зари. Мы смотрим на черные скалы и на огромные кресты поморов. Это их маяки.
Вдруг перед нами, из пучины вод, поднялась черная громада корабля. Вот поворачивается, плавно ныряет. Как-то сразу, неожиданно. Что это? Нас обдало водой, мне залило за шею.
Вдалеке вывернулась чудовищная тень. Это кит. Сильной струей, фонтаном он пустил воду вверх. Как плавно и красиво огромный кит выворачивается в своей стихии. Должно быть, хорошо быть китом.
— Валентин,— говорю я Серову.— Что же это такое? Где мы? Это замечательно. Сказка.
— Да, невероятно… Ну, и жутковатые тоже места… Эти глыбы как будто говорят — уезжайте-ка лучше отсюда подобру-поздорову…
* * *
Рано утром мокрые скалы весело заблестели на солнце. Они покрыты цветными мхами, яркой зеленью, алыми пятнами. На лодке мы причалили к берегу. У берега глубоко видно дно, а там, под водой, какие-то светлые гроты и большие, в узорах, медузы, розовые, опаловые и белые. За низкими камнями берега открываются песчаные ложбинки и в них низенькие избы, убогие, в одно-два окошка. Я открываю шкатулку, беру палитру, кладу второпях краски. Это так красиво, удивительно: избы на берегу океана. Руки дрожат, так хочется написать это. Вдали, у океана, пишет Серов. Внезапно он кричит мне:
— Иди сюда, скорей!
Я бегу к нему. Вижу, стоит Серов, а перед ним, поднявши голову,— большой тюлень, и смотрит на Серова дивными круглыми своими глазами, похожими на человеческие, только добрее. Тюлень услышал мои шаги, повернул голову, посмотрел на меня и сказал:
— Пять-пять, пять-пять…
Вышедшая из избы старуха-поморка позвала его:
— Васька, Васька.
И Васька, прыгая на плавниках, быстро пошел к избе. У избы я кормил его рыбкой мойвой, любовался его честными красивыми глазами, гладил его по гладкой голове и даже поцеловал его в холодный мокрый нос.
Он повернул набок голову, заглянул мне в глаза и сказал:
— Пять-пять…
* * *
Безграничный Ледовитый океан. Над ним — прозрачное холодное небо. К горизонту оно зеленоватое, далекое. Слева идет угрюмый скалистый берег, покрытый мхами.
В.А. Серов и я поместились у кормы парохода. Мы смотрим на белые гребни за бортом, но это не пена от волн, это — белухи, белые особенные тюлени, большие и длинные. Они то появляются, то пропадают. Белух так много, что кажется — океан волнуется. Богат, как видно, жизнью Господин Ледовитый Океан.
* * *
Пароход вошел в тихую широкую гавань, залив Святого Трифона у скал. На палубе уже собрались поморы с мешками и с багажом. Пароход остановился. Мы простились с капитаном и вышли из лодки на сырой песок берега, близ которого высились седые скалы.
Вскоре нас приютил небольшой деревянный домик Печинского монастыря. Около него стоят еще три домишка карел. Карелы собрались небольшой толпой и смотрят на нас. Среди них на берегу полулежал парень, одетый в яркий зипун, обшитый зелеными, желтыми, белыми и голубыми кантами. Каков франт!
На голове у франта белая песцовая меховая шапка с кожаным верхом и с красным помпоном, его белая рубашка в цветных лентах, а на руках кольца, мне показалось — большой бриллиант, изумруды, сапфиры.
Кругом странного человека лежали и сидели белые лайки с острыми ушками. Острые мордочки собак выглядывали как бы из пышных муфт. Это было очень красиво, особенно на фоне зеленого мха прибрежных камней.
А около крыльца монастырского дома стоял небольшой олень. Его большие рога, похожие на сучья дерева, были как бы покрыты бурым бархатом. Умно и приветливо смотрели карие оленьи глаза. Я не мог не погладить его. Монах в камилавке между тем помогал вносить наш багаж.
— Приехали,— сказал Серов, входя в дом.
— До чего любопытно кругом,— восхищался я. Вскоре на столе появился самовар и лепешки.
Из окна мы видели, как, дымя, ушел ‘Ломоносов’.
Мы осмотрелись в нашем жилье. Что-то особо уютное, тихое и душевное было в этом доме, в двух маленьких монастырских покоях.
— Мне кажется,— сказал Серов,— что еще и здесь качает…
Я не ощущал качки совсем, но все же и я был рад, что нет больше противного пароходного запаха рыбы. В окно виден залив Святого Трифона и скалы. Воздух прозрачный и светлый. Пахнет, как у нас под Москвою, осенним листом.
Я вижу, как старый лопарь прощается с монахом и идет к берегу залива. Олень побежал за ним. Лопарь сел в лодку и поплыл. Подняв голову и закинув на спину рога, олень поплыл за ним, быстро разрезая воду. Это все было красиво, просто и мудро…
А вечером, за самоваром, монашек рассказал нам, что тот франт с белыми лайками, которого мы видели утром,— тут главный олений пастух. Он пасет стада в десятки тысяч голов. Олени пасутся в тундрах, и самые умелые пастухи знают, как сохранять стада и приплод. Умелых пастухов ценят и платят им много. Такие пастухи очень богаты. Так вот кем был этот франт с кольцами.
* * *
Всю ночь сквозь сон я слышал прибой и вой ветра, а утром первое, что увидел,— Серова у окна.
— Константин, посмотри, какие чудеса… Я взглянул в окно.
Берег залива до самого нашего домика был покрыт расплавленным светлым серебром.
Это была рыба. Огромными грудами она громоздилась по берегу до нашего дома, загородила калитку, крыльцо.
Я увидел, как, растопыривая ноги, к нашему дому идет урядник и как он, скользя, падает, опять подымается, снова падает.
— Да вот,— говорит, тихо смеясь и разводя руками, монашек.— Рыбы-то! Вот засолили бы, а соли нет… Эх, хороша рыба — сельдь. Это ее кожа загнала ночью… Кожа — иначе сказать, тюлень — загнал сельдь в залив…
Тут в дверях показался урядник — как Лоэнгрин, весь серебряный от рыбьей чешуи.
— Вот, ваше благородие,— сказал он,— как тут идти склизко… Одна — рыба… В кармане лекарство, которое было,— все смокло… Холера… Кому какое давать — не знаешь.
Урядник стал вынимать из карманов пузырьки и мокрые порошки:
— Вот рома бутылка цела… Да и холеры нигде-то и нет, а мне говорят: ‘Давай им это, Василий Иванович…’ А я что? Я на весь район один. От Кеми до границы… Да еще жулика-пастуха лови: олений приплод не сдает… А в Кеми за политиками гляди. Один тебя за папиросами, другой за вином… Посылают… Пристав Репин, хороший человек, неча говорить, но только от скуки, что ль, ей-ей, всю ночь с ими в карты дует… Порто-франко, потому… У нас тут, говорю, порто-франко: тут ром — руль. Потому… А пуншу шведского всегда достать можно, ей-ей… Крикните ‘Василий Иванович’, и готов пунш… Прощения просим.
Урядник был навеселе.
Он вышел и через минуту вернулся, осторожно неся два стакана шведского пунша. Как-то особенно нам подмигнув, урядник сказал:
— Все понимаю, ей-ей… Только три класса прошел, а все и всех вижу… Будете в Кеми, Кознову не говорите, вот он меня ест. Вот ест, прямо беда, ей-ей… Только и думает, как бы во мне вину найти. Ему охота меня угробить, совсем начисто. Тут и весь крендель.
— Почему же крендель? — с недоумением спросил я.
— Потому что переплет,— пояснил урядник,— из-за жен вышло. Ей-ей. Я прямо Иосиф. А Кознов думает совсем наоборот. Долго рассказывать, ей-ей… Вот так порто-франко!.. Завтра, ей-ей, вам пуншу бутылку достану, прямо янтарь. Вкусно-о! Ар-р-ромат… Скажете спасибо уряднику. Больше ничего-Внезапно вдали, над океаном, показались какие-то рыжие тучи, вроде паутины,
которые быстро неслись, точно пепел по ветру. Странные тучи быстро приближались, летели к нам дымной стеной.
Ясный день стал темнеть.
Я как раз разбирал краски, приготовляясь писать, но стало темнеть. Ко мне вошел Серов.
— Что это, Константин, гроза, что ли? Как потемнело…
Рыжие тучи спускались с неба волнующими полосами. Стало темно совсем. Я зажег свечу.
В окне рыжая мгла и шум, особый шум: в летящем пепле слышны гортанные крики птиц. Это не пепел, это — птицы. Миллиарды птиц спустились на землю. Они покрыли все, как белые фонтаны вздымаются они с криками около дома. Плачущий птичий крик звенит в воздухе.
Когда стало чуть светлее, я выбрался на крыльцо. Но чайки садились на меня, налетали кучей — на плечи, на голову. Я отталкивался, размахивал руками, спасаясь от птичьей силы.
Через несколько минут берег от птиц очистился. На берегу не осталось и рыбы: чайки всю сельдь съели. Кончился этот чудовищный птичий пир, и чайки разместились по скалам. Скалы покрылись ими, как белым снегом.
— Умная птица,— крикнул урядник,— всю подобрала, чисто вымела.
— Хорошо было бы зажарить хотя бы одну,— сказал я монаху.
— Пошто ее жарить? — ответил с улыбкой монашек.— Селедка только в засол хороша… А у нас кумжа есть — вот это рыба.
Так и не попробовал я мурманской селедки.
* * *
На всем Мурмане есть две лошади.
На этих лошадях мы и поехали в Печинский монастырь Святого Трифона.
Дорога идет каменной тундрой, но колеса тарантаса утопают в грязной дороге: между камней болото, мелкий кустарник и кривая поросль низкой карельской березы.
Вдруг на дороге перед нами показались белые куропатки. Взлетают, садятся опять.
На облучке тарантаса сидит наш урядник, Василий Иванович. Рядом с повозкой бежит его собака Шутик, лайка, хвост крючком. Шутик лает на куропаток, сгоняя их сдороги.
— Эх, ружья, жалко, нет,— говорю я. — Из револьвера, я думаю, не попасть… Но Серов берет мой револьвер, прицеливается — и мимо.
— А жаль,— говорит он.— Все рыба да рыба. Хорошо бы и куропатку съесть.
— Что я скажу, господа,— оборачивается к нам урядник.— Вот у кого хороши ружья, так у политиков… Ну и ружья… Еще бы, ссыльные двадцать шесть рублей в месяц жалованья получают, а я — двадцать! Я, разумеется, урядник, три класса прошел, а они — политические… Из господ больше… А как они за бабами шьют… Вот это, я вам скажу,— крендель!.. У них свои бабы есть, тоже политические… Один козырной парень у них был. Гаудеамус звали. Говорить зачнет, так их бабы от него так и горят. Просто горят. А он прямой дурак…
— Почему же дурак? — спросил Серов.
— Да как же… Женщины, говорит, должны быть всеобщие. Это что же такое?.. Какой крендель?.. Гаудеамус мне говорил, что четырнадцать разов женат был. За это и попал. Каков переплет!.. А то еще, другому, срок вышел. Отбыл, значит, и уехал. Глядь — вернулся. Нет, говорит, здесь лучше. Рыба тут хороша. А мне жаловался: ‘Когда,— говорит,— я вредный был, мне от казны жалованье шло. А сейчас — ни шиша. Вот что обидно,— говорит,— несправедливо…’
— Что же, уехал?
— Нет, живет еще, ничего… Письма кому, прошения пишет.
— А уголовные тут есть? — спрашивает Серов.
— Всякие есть. И фокусник есть… Вот ловок, право… Кладешь ему на ладонь двугривенный: прямо на виду пропадает, ей-ей. Нет двугривенного, просто удивление. Он и сослан сюда, потому фокусник, ей-ей…
* * *
Так мы подъехали к деревянному монастырю Святого Трифона.
В чистой горнице, где полы крашеные, высокий и красивый отец Ионафан, настоятель монастыря, угостил нас свежим, только что пойманным в речке лососем. После закуски мы с Серовым приготовили краски, чтобы писать неподалеку от монастыря.
— Вот что,— сказал нам отец Ионафан.— Вот ежели списывать тут будете, не пугайтесь, милостивцы… Медмеди тут ходят, осемь их. А у вас пистоли али пужала какие. Так вы, милостивцы, медмедей не попутайтесь: они тут свои, и человека никак не тронут. Уж вы не застрелите их случаем из пистоли, ежели испугаетесь…
Я и Серов посмотрели на отца Ионафана с полным изумлением:
— Как медведи?.. Почему свои?..
— Медмеди, известно, милостивцы, не наши, а лесные звери, вольные,— продолжал настоятель.— Ух, и здоровые, как горы!.. А только они заходят и сюда к нам, иногда — на двор монастырский… Эта скамейка большая, видите, там, под стеною… Сидим мы на скамейке, февраля двадцатого, все в сборе, братия то есть… Ждет братия, как после зимы и ночи непроходимой солнышко впервые заиграет, благодатное… А они, медмеди, тоже рядом тут сидят и на небо глядят… Как только солнце выглянет из-за горы, мы молитву поем, а кто из нас что вспомнит, тот и поплачет. А медмеди тоже бурлыкать зачнут. Что и мы солнцу рады. Хотя и звери, а понимают: солнышко любят…
И я вспоминаю, как вечером того же дня монах с фонарем в руке нес из монастырской кладовой испеченные хлебы в трапезную, куда мы были приглашены на ужин.
Вдруг мы услышали, как этот монах закричал внизу у ворот:
— Эва, ты, еретик этакой!.. Пусти…
Оказывается, медведь отнимал у крыльца от него каравай хлеба, а монах угощал зверя фонарем по морде.
— Я ему уже дал хлеба,— рассказал нам позже монах,— так он все тащить хочет. Тоже и у них, медмедей, не у всех совесть-то одна. Отнимает хлеб прямо у дому, чисто разбойник… Другие-то поодаль смотрят, у тех совесть есть, а этот, Гришка, он завсегда такой озорной…
— Ты заметил,— сказал мне Серов, когда мы с ним укладывались на монастырские койки,— милый монашек, браня медведя, говорил о нем, как о человеке… Странно, правда?..
— Да, Тоша, заметил… Какой чудесный край, Север Дикий! И ни капли злобы здесь нет от людей. И какой тут быт, подумай, и какая красота!.. Тоша, я бы хотел остаться жить здесь, навсегда…
Но на Севере Диком я тогда не остался. Не та была у меня, как видно, судьба.
ПРИМЕЧАНИЯ
На Севере диком — Впервые: Возрождение. 1932. 1, 10, 25 мая. Входит в издание ‘Константин Коровин вспоминает…’. Печатается по газетному тексту.
Названием рассказу послужила первая строчка известного стихотворения М.Ю. Лермонтова ‘На севере диком стоит одиноко…’ (1841).
штуцер (от нем. Stutzen) — здесь и далее: двуствольное нарезное ружье, предназначенное для охоты на крупного, зачастую опасного для охотника зверя. Основное достоинство штуцера в том, что второй выстрел можно сделать, не отрывая приклад от плеча.
…поедем к Егорову завтракать — Егоров — владелец трактира в Москве.
самоеды (от саамск. самэ-емне) — земля саамов (см. ниже, прим. к с. 245), старое название саамских племен Северной Руси, позднее перенесено на ненцев, энцев, нганасан и селькупов.
кумжа — рыба семейства лососевых.
Ленинский монастырь Св. Трифона — см. прим. к с. 114.
лопарь (от фин. lape, lappea — сторона или от швед, lapp — место) — название ‘лопари’ получил небольшой по численности народ, проживающий в основном в северных районах Норвегии, Швеции и Финляндии. Часть живет в России, на Кольском полуострове. Нынешнее название — саамы или, по самоназванию Кольских лопарей, саами.
Лоэнгрин — рыцарь Грааля, главный персонаж одноименной оперы Р. Вагнера (1845-1848).