На птичьих правах, Ремизов Алексей Михайлович, Год: 1915

Время на прочтение: 11 минут(ы)

Алексей Михайлович Ремизов
На птичьих правах

Из циклаСреди мурья и неурядицы

I

По обычаю прежних лет на избиение младенцев мы отправились к нашему затейнику, Александру Александровичу Корнетову. Чудак не предупредил и, туркнувшись на Кавалергардскую, поцеловали замок: еще осенью вскоре после Летопроводца, никому не сказавшись, покинул он свое долголетнее насиженное гнездо. Хочешь не хочешь, а пришлось тащиться на противоположный конец. И с грехом пополам на птичьих правах, т. е. вися на подножке трамвая, и само собой без билета, добрались мы до Карповки. А от Карповки рукой подать. И благополучно отыскали дом — вроде дачи такая легкая стройка. Но тут-то мы и натерпелись.
Нам не только сказано было на Кавалергардской, но и собственными глазами мы видели, — в домовой книге записано, что квартира Александра Александровича третья, а как раз третьей-то в доме не оказывалось: была первая и вторая, а больше никакой. И дворника не разыщешь, какие уж по нынешним временам дворники, дворничиха хоть бы высунулась! — и дворничихи нет и спросить не кого. Кто посмелее, заглянул было на черный ход, да сейчас же и назад: через всю лестницу врастяжку лежал рыжий пес, лежал тихий и смирный, да кто ж его знает! Правильнее всего было бы разойтись по домам, но это показалось очень обидным: не маленькие же мы, в самом деле, в Петербурге не отыскать приятеля.
Кто-то заметил в верхнем этаже красные корнетовские занавески. И, ободрившись, решили ломиться во второй номер. Впрочем, зачем и ломиться? — звонка не было, а дверь не заперта, — и оставалось только приоткрыть дверь, что мы и сделали.
И попали во тьму кромешную.
Черепов, начальник собачьей команды (и такие существуют) наш поводырь, изо всех самый находчивый, зажег спичку, и со всякими предосторожностями мы двинулись по кривой промерзшей лестнице, которая и привела нас к искомой двери. (Тут, господа, помянешь и математику.)
Спичка догорела, а новую зажигать поскупились. Кто-то впотьмах нащупал кнопку. И звонили мы поочередно, во сколько рук, уж не знаю, а отклика все нет и не было. Разорились еще на спичку, проверить.
Нет, не ошиблись: на двери висела корнетовская карточка — ‘отставной путейский ревизор и проч.’. И тут же под карточкой клочок бумажки: ‘позвоните и стучите’.
Конечно, потому и отклику нам не было.
И принялись же мы дубасить, ой! не щадя ни двери, ни кулаков.
А этого-то только и требовалось. На лестнице зажглась лампочка. И сверх всякого ожидания никто нас, как бывало, через цепочку не опрашивал, а и без всяких опросов на всю половину растворилась перед нами дверь. И не Ивановна, старуха, новая молодая впустила нас, Акулина.
Но это еще не все. Поднявшись еще по ступенькам, мы прошли темным погребом, как после разъяснил нам хозяин, и тогда уж попали в узенькую прихожую, такую узенькую с окном, занимавшим большую половину наружной стены, и лестницей вверх к стеклянной двери не то на балкон, не то в какой другой погреб. В простенке между окном и дверью висело зеркало, а против зеркала у самой лестницы старая знакомая, совсем разбитая вешалка. И хоть бы завалящая калоша, — пусто. Для безопаски, что ли, ожидая гостей, припрятал хозяин и шубу, и шапку, и калоши, или от сырости для сохранности? Под окном стояла целая лужа и с двери текло.
Разместив шубы на перилах лестницы и прихорошившись перед зеркалом, мы приготовились вступить в Корнетовские палаты. Сам хозяин раскрыть нам дверь. Но тут и шага не сделав, все мы попадали, кланяясь земно: оказалось, приступки вниз, о которых чудак не предупредил.
— Чертячья комната… на птичьих правах… чертог златой! — оправдывался хозяин, отряхивая нас, палых, и вводя в свой чертог златой или чертячью комнату, такую же неподобную, как прежняя ледяная его избушка на Кавалергардской.
И пока подходили новые гости, как и мы, колесившие по всему Петербургу и проделывающие все, что и мы, до падения на приступках, хозяин занял нас диковинками.
Где-то за книжной полкой, между печкой и ‘философией’, жил у Александра Александровича самый настоящий живой сверчок, какие водятся в банях. Тут же, на полке, сверчку стояло пойло в стаканчике. Сверчок пел только в холода, а в тепло спал.
И все мы тихонько по примеру хозяина подходили к полке и старались не дышать, чтобы сверчка послушать. Что-то будто и пищало, но кто ж его разберет: сверчок это или гвоздик.
— Сверчок спит! — объявил нам хозяин и посвистел сам по-сверчиному, вот так!
Сверчок не откликнулся.
Должно быть, сверчок и вправду спал. Еще бы, от одних наших папирос, а курили больше египетские, стояло угарное облако.
По переезде с Кавалергардской Александр Александрович шестнадцать дней жил без дров и за это время, претерпевая осеннюю холодину, сжег немало стульев и все, какие были, иллюстрированные журналы от ‘Нивы’ до ‘Огонька’: очень боялся, что сверчок замерзнет.
Расхвалив своего любимца, как он поет, и как никогда с ним не соскучишься и в самую скучную пору, Александр Александрович взялся за другое: он отодвинул письменный стол и, отдернув красную парчовую занавеску, пригласил заглянуть в окно.
И все мы, заходя гуськом, прикладывались к холодному запотелому стеклу, но за морозом разглядеть ничего не могли, кроме лестницы, торчавшей под самое окно.
А ведь посмотреть-то было что: на дворе, в конце сада, среди берез стояла стеклянная избушка, а в избушке жила Баба-Яга.
— Питается березовыми дровами! — толковал Александр Александрович, описывая с подробностями образ жизни своей не совсем-то приятной соседки.
Покончив с Ягой, хозяин собирался было показать нам и еще одну диковинку — своего мышонка: всякое утро выходит к нему из норки маленький такой, горбатенький мыш, садится на подоконник и, объедая замазку, поет. Но пришлось мыша не беспокоить. Уж подходил час вечеровочным крещенским разговорам, уж слышно было, как самовар заводил свою самоварную полную песню, пора было гостей просить в пировые палаты.
И скоро на хозяйский зов мы вышли через тесный коридорчик из холодной чертячьей комнаты в теплую столовую.

II

В пировых палатах была такая жара, как когда-то на Кавалергардской в ледяной избушке, и стол был накрыт, как когда-то белой скатертью, по краям расшитой красными орлами, только не столько стояло сластей домашних.
Полагалось в первую голову обнести гостей самодельной варенухой, на косточках настоенной, а ее-то, чудодейственной, как раз и не было. Еще до праздников приятель обещал достать через лазарет и достал бутылку и уже нес, да, говорит, поскользнулся, выронил портфель и все вино пропало.
Бедновато было и вареньем, так малина какая-то засахаренная. И тоже приятель обещал и уж вез целую банку поляники вологодской, да, говорит, на трамваи как садиться, и кокнул, и все варенье пропало.
И одна лишь пастила оболенская украшала стол. Но и тут хозяин сплошал: расхваливая ее — айв самом деле, удивительная пастила! — как свою домашнюю, собственноручно приготовленную, позабыл с коробок оболенские наклейки содрать. Ну, была еще початая банка с вразумительною надписью: ‘пчелиный мед протопопа Прокопова’. А то так, всякий ералаш и всего понемножку.
Конечно, мудрено теперь таким, как Александр Александрович, пиры задавать: насчет поставок он не мастер, в банковом деле тоже не очень понятлив, на олове, говорят, большие деньги нажить можно, не пробовал. И то удивительно, как еще жил и был он на белом свете со своей ни на что ненужной глаголицей
Ну, что делать, нет варенухи и не надобно, — и принялись гости за чаи.
Слава Богу, что еще сахар-то есть и не мелкий (песок), а настоящий колотый.
Кому же и с чего начать вечеровочный разговор страшные крещенские рассказы?
Начальник собачьей команды, человек бывалый, на страхах съевший собаку, знал по преимуществу о всяких зверствах, но благоразумно воздержался: все истории его давно уж попали в газеты и потеряли всякую веру. Молчаливый господинчик, довольно-таки диковатого вида, стеснявшийся своего имени и отчества, а его звали Карл Карлович, угрюмо держал что-то наготове, кажется, что-то про воину, о каких-то своих предчувствиях, выдуманных задним числом, но первым выступать не решался. Наш многострадальный, знаменитый старец Иоанн Электрический, носивший для плотского ободрения электрический пояс, и, разжигаемый страстным бесом, блудоборствуя, сидел насупившись, ибо не было ни одной дамы. Сосед его и приятель, дамский доктор сириец, известный аскет, как сам рекомендовал себя доктор и кстати и некстати, с неизменным французским ключом, висящим сбоку из брючного кармана (про этот самый ключ выражались очень не аскетично), мог бы, конечно, один занять весь вечер рассказами из своей практики, но тоже чего-то помалкивал. Инженер-корабельщик, строитель подводных лодок, — Змий запоем курил свою египетскую, Литератор Зерефер (псевдоним), нашедший свою линию в чертовщине, ибо, как и сам он признавался, описание чертячьих деянии ему нипочем давалось, грелся у накаленной железной печки, должно быть, отогреваясь за все студеные голодные месяцы (на чертях, брат, нынче не больно-то выедешь!) и безжалостно поедая пастилу. Другие гости старались около чаю.
— Александр Александрович, да как же это вы покинули вашу Кавалергардскую? — спросил кто-то.
И вот вместо страшных рассказов начал сам хозяин о своем переселении и этим положил начал вечеровочным разговорам.

* * *

Александр Александрович нынче летом уезжал из Петербурга лечиться и, когда вернулся, квартиру его кавалергардскую уже сдали. Сроку до окончания контракта оставалось неделя, за эту неделю он и должен был отыскать себе новое жилище. Он и вышел на поиски, очень-то не жалея о старом гнезде своем, где с начала года перестали топить и ледяная его избушка, когда-то такая, как баня, горячая, обратилась и впрямь в ледяную. Но случилось и совсем не ко времени: лазая по лестницам, натрудился и слег, и о переезде нечего было и думать. Новые жильцы, которым доставалась его лубяная и ледяная избушка и купель, и поварня, слышал он, люди душевные и сердечные, а ведь это в волчий наш век большая редкость, и потому лежал спокойно: такие его не прогонят. И письмо написал им и еще больше уверился: не тронут его, дадут вылежаться! А вышло-то, совсем наоборот: погнали! Сами-то, жильцы эти, в которых он так уверился, не пошли на такое, а послали знакомого своего: третьему в таком деле куда способнее и совсем нечувствительно.
— Как сейчас помню, — рассказывал Александр Александрович, — пятница была, лежу я спокойно, думаю, недельку пролежу еще, а там и действовать, и вдруг звонок. Ивановна говорит, какой-то барин спрашивает, словно бы из шоферов, о квартире поговорить лично. Ну, я кое-как оделся — какой-такой шофер? — и вышел. Оказывается, это от новых-то жильцов с поручением и совсем не шофер. ‘Очистить, говорит, квартиру к воскресенью, привезут мебель!’ Я на дыбы: ‘Как же так, говорю, ведь, я болен, мне лежать надо, да и поставить некуда!’ Вы помните мои те две избушки, сами посудите, куда же там поместить мебель? Да и хорошо говорить ‘поместить мебель!’ — да ведь, когда вносить-то будут, двери небось настежь, тут и здоровый-то захворает. ‘Нет, говорю, нельзя ли подождать денька три, может поправлюсь, мне и деваться-то некуда!’ А он мне на это: ‘А им тоже деваться некуда, они уж и лошадей наняли на воскресенье мебель перевозить!’ Ну, что поделаешь, выходит, что правы: ведь и лошадей наняли!
И за два дня решилась судьба быть Александру Александровичу за Карповкой.
Ивановна-старуха пошла искать квартиру. Долго пропадала и нашла. А он за добро принялся, — не полежишь уж! Как искала старуха квартиру и как он с добром управлялся, напихивая ящики, один Бог знает. Только, когда в воскресенье они переезжали, встречные смотрели на них, как на беглецов, вырвавшихся из самого опасного места с войны, спасаясь от зверств немецких.
Новая квартира оказалась не готовой еще и жить в такой невозможно. Ивановна старуха попросила расчет: ей и далеко от старых мест, и скучно. Так и остался один. Целую неделю, пока мазали и красили, скитался он по Петербургу.
Господи, чего только я за это время не навидался, за эту неделю бесприютную! Тычусь от дома к дому, приятелей-то никаких не сыщешь, куда еще постучаться, не пустят ли ночь переночевать? Ну, это я сам тут по болезни моей путал. А, вы знаете, те жильцы, которые меня выгнали, очистить к воскресенью квартиру-то требовали, оказывается, и не подумали в воскресенье въезжать, хоть и лошадей наняли, а въехали только в четверг.
— Вот, то же с моей женой было, — сказал инженер, строитель подводных лодок, — на Михайлов день вышла история.
— Катастрофа? — отозвался Карл Карлович.
— Вроде.
— Ну, расскажите! — Александр Александрович одобрительно кивал инженеру.
— Дожидалась она трамвая. Знаете, у Летнего сада мостик, там очень узкое место. А уж темно было, и такой ветер с дождем. Слякоть. И когда она так стояла, наехал извозчик и от удара, ей показалось, в висок, она упала. А очнулась, когда уж ее подняли. А подняли ее какие-то рабочие и солдат. ‘Нет, — кричали рабочие на извозчика, ты так не отвертишься!’ Извозчик оправдывался: ‘Я кричу, а чего же она лезет!’ И она увидела старика-извозчика и седоков: лица их показались ей ужасными. ‘Мы кричали: берегись! берегись!’ — выгораживались седоки. Кое-как подошла она к извозчику, нагнулась номер разобрать, и громко прочитала. Извозчик уехал. А когда она обернулась, тех рабочих уже не было, только один солдат. ‘Я бы помог вам, — сказал солдат, — да завтра на позиции еду!’ И тоже пошел. Так и осталась одна. ‘Идите, вон там городовой!’ — сказал кто-то. А ей, да она едва на ногах держится, куда ей городового искать, и страшно перейти через улицу, и больно все, и липкое что-то, это кровь, хлынувшая тогда горлом, липкая мазала губы. Конечно, нанять бы ей извозчика! Но самой ей совсем невозможно, где там извозчик? Тут подъехал трамвай и на счастье не очень набитый. Влезть она влезла, прошла в вагон. Народ стоит. И она стала сзади. ‘Что вы! Вы меня пачкаете!’ И кто-то толкнул ее. И она увидела барыню и хотела ей что-то сказать много и сказала: ‘Вы тоже не бессмертная, это меня извозчик’. — ‘А мне какое дело? Посмотрите на мои перчатки!’ В вагоне поднялся хохот. Но она ничего не видела, только белые в крови перчатки. И тут произошла безобразная сцена: пассажиры начали ее выгонять из вагона. А уж у нее больше и слов не было никаких, да и что скажешь? Кондукторша повела ее на площадку. И никого не нашлось в целом вагоне, кто бы заступился. Нет, хуже, вдогонку еще смеялись. Кондукторша поставила ее на переднюю площадку. Там и простояла она до последней остановки, и уж дома два часа молчала, не могла сказать слова… Но, вы понимаете, в целом вагоне не нашлось ни одного человека.
— Выделяться никому не хотелось! — сказал дамский доктор с ключом.
Акулина подала новый самовар и перемытые чашки и пошла спать.
Хозяин суетился, заваривая чай по-особенному, чтобы и крепость была и дух чайный, высчитывал точно минуты, сколько чайнику на конфорке стоять.
— Бедная наша Россия! — сказал кто-то из молчавших.
— Бедная Россия! Твоя бессчастная доля, кто ее оденет и обогреет? Или и в век суждено ей такой быть? Родина моя, или уж твои конец пришел, — не от врага, а от твоей же рваной забитой доли? — Зерефер стоял у печки, сам как доля.
— Только у нас и могут допустить такую мерзость! — сказал электрический старец.
— А я бы каждого там по морде! — отозвался начальник собачьей команды

III

Нет, и за новым самоваром не ладились страшные крещенские рассказы и даже чаи, каким мог угостить один только Александр Александрович, постигший чайную тайну, не располагал.
Старец Иоанн Электрический попробовал было рассказать историю из книги, над которой трудился последние годы, нечто вроде русского Декамерона под названием Нил Мироточивый, ‘О некоем отроке, путешествующем на Святую гору’, и выходило чудесного немало, но ничего страшного.
— Постойте, господа, сейчас ровно полночь, к Акулине пришел зять! — и хозяин предложил гостям пройти в чертячью комнату, а из чертячьей в прихожую и там подняться по той лестнице, на которой разместились наши шубы.
Акулина спала наверху в темной комнате.
Акулина Люлина, заменившая у Александра Александровича старуху Ивановну, пришла в дом наниматься от Ивановны, с которой водила дружбу ее тетка, известная тем, что, стоило ей где переночевать, и оттуда обязательно уходили все тараканы и клопы. Прошлой зимой у Акулины умерла сестра, а нынче летом зять. Оба покойника не затвердели, а лежали в гробу мягкие, как живые, — верная примета, что в семье будет еще и третий покойник. А кому же и быть этим третьим? Никому, как самой Акулине. И вот она дожидала себе смерти. Вечерами она усаживалась на теплую плиту и часами так сидела — в таком положении не раз заставал ее Александр Александрович, — сидела, должно быть, в смертной думе. А всякую ночь приходил к ней зять с того света, корил ее, что плохие туфли ему надела, и наказывал, когда она к нему приедет, чтобы захватила с собой крепкие…
— Так вот, господа, зять уж сидит! — объявил хозяин.
И все мы на цыпочках потянулись из холодной прихожей по лестнице к стеклянной двери: впереди дамский доктор с ключом — ему для науки это очень годится! а за доктором, кто посмелее.
Зять-мертвяк, должно быть, и вправду сидел у Акулины, это чувствовалось. Только не слышно было, что он говорил ей, о чем рассказывал, о чем-то светном, о каких чудесах, или жаловался? Вот туфли-то плохие положила она ему, сносил уж… и там, стало быть, не в каретах разъезжают, а, может, и холод такой же и беда такая же?
И вдруг все мы ясно услышали:
— Привези мне говядины, — говорила Акулина, — филейную часть. Барин-то всякий день блинчики, блинчиками питается. Филейную часть!
И словно бы поцеловались: что-то чмокнуло.
А мы, как что стоял, так и застыли.
И слышно было, как там заскрипели полозья.
— Уехал! — прошептал хозяин.
И опять на цыпочках потянулись мы с лестницы от стеклянной двери в прихожую, чтобы, при свете разобрав свои шубы, откланяться с хозяином и по домам.
Зерефер дрожал в холодной прихожей:
‘Бедная Россия! Твоя рваная забитая доля!’ — кутался он в тряпье сам, как доля.
А не гораздо нынче, други, на белом свете!
1915 г.

Комментарии
(Обатнина Е. Р.)

На птичьих правах

Впервые опубликован: Биржевые ведомости. 1915. No 15290. 25 декабря. С 2—3.
Рукописные издания: Новая редакция: глава ‘На птичьих правах’. Автограф (под названием ‘Учитель музыки. Повесть’) в тетради с авторской правкой вместе с главами ‘Тысяча съеденных котлет’ и ‘Оказион’ (датирован 1930) — РГАЛИ. Ф. 420. Оп. 4. No 8.
Прижизненные издания: Воля России. 1931. No Ґ (под общим названием ‘Учитель музыки’), в составе книги ‘Учитель музыки’.
Дата: 1915.
В авторском комментарии к рассказу дано пояснение: ‘О жизни и подвигах Александра Александровича Корнетова, если заинтересует кого, пускай почитает мою ‘Глаголицу’ и ‘Оказион’, — рассказы, вошедшие в книгу: ‘Весеннее порошье’. Изд. Сирин, Пгр. 1915 г.’.
…на избиение младенцев… — день памяти младенцев, убиенных царем Иродом в Вифлееме (29 декабря).
…начальник собачьей команды — подразумевается один из самых мрачных периодов автобиографии (1906—1909), когда, оказавшись практически без средств к существованию, писатель брался за любую работу, вплоть до переписи собак. Ср.: ‘В то время, когда мы с ним познакомились, он <Ремизов> зарабатывал на жизнь подсчетом собак в Петербурге. Он ходил по дворам и собирал статистический материал’ (Волошина М. Зеленая Змея. С. 148).
ералаш — смесь разнородного засахарившегося варенья.
…знаменитый старец Иоанн Электрический… — прозвище Ивана Александровича Рязановского (1869—1927) — архивиста, археолога, собирателя документов по истории России, прототипа некоторых произведений Ремизова 1910-х гг. О происхождении прозвища см.: Кукха. С. 108—115.
…литератор Зерефер — подразумевается Владимир Николаевич Княжнин (наст. фам. Ивойлов, 1883—1942) — поэт, литературный критик, библиограф. В п. к П. Щеголеву от 11 сентября 1913 г. Ремизов представлял своего приятеля: ‘Пишу Вам об Ивойлове Владимире Николаевиче <...> Человек он толковый, только вид такой свирепый, я его бесом зову Зерефером (есть такой Зерефер — бес-демон)’ (ИРЛИ. Ф. 627. Оп. 4. No 2094. Л. 1). Происхождение этого прозвища очевидно связано с изучением Ремизовым византийского патерикового сказания о бесовском искушении, которое в русском переводе известно как ‘Повесть о бесе Зерефере’. В 1913 Ремизов создал собственный пересказ повести, озаглавив его ‘Древняя злоба’ (сборник ‘Весеннее порошье’).
…быть Александру Александровичу за Карповкой. — Автобиографическая деталь по названию реки, указывающая на новый петербургский адрес писателя.
…нечто вроде русского Декамерона под названием Нил Мироточивый о некотором отроке, путешествующем на Святую гору… — Идея собрания апокрифических сказаний, легенд и сказок эротического содержания — т. н. ‘русского Декамерона’ была одним из нереализованных замыслов писателя. Однако в ряду своих произведений писатель выделял книгу эротических сказок ‘Заветные сказы’ (1920): ‘…это первый камень для создания большой книги Русского Декамерона’. (Каталог. С. 21). Афонский монах Нил Мироточивый (день памяти 12 ноября) Его житие см.: Афонский патерик или жизнеописание святых на святой афонской горе просиявших. М., 1897. Ч. 1. С. 351.

————————————————————————-

Источник текста: Ремизов А.М. Собрание сочинений. М.: Русская книга, 2000. Том 3. Оказион. С. 305—314.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека