На перевале, Мамин-Сибиряк Дмитрий Наркисович, Год: 1887

Время на прочтение: 13 минут(ы)

Д. Н. Мамин-Сибиряк

На перевале
Из осенних мотивов

Д. Н. Мамин-Сибиряк. Собрание сочинений в десяти томах
Том пятый. Сибирские рассказы
Библиотека ‘Огонек’
М., ‘Правда’, 1958

I

Первый иней, от которого ‘закисает’ лиственница, служит сигналом для охоты на глухарей. Чуть тронутая холодом мягкая хвоя служит лакомством для птицы, и охотники пользуются этим, чтобы бить по зарям усевшихся на лиственницах глухарей. В Среднем Урале это дерево достигает значительной высоты и над лесом поднимается целой головой. Обыкновенно встречаются отдельные деревья, а целые насаждения — очень редко, дальше к северу. Старинное дерево, эта лиственница: высокое, ветвистое, чуть посыпанное своей бледной и мягкой хвоей. По крепости оно тверже дуба, в воде не гниет и потому служит по преимуществу типом корабельного леса. В Среднем Урале лиственницы имеют такой голый, сиротский вид и широко расстилают свои узловатые коряжистые ветви, похожие на оленьи рога. Южнее эти деревья отличаются стройностью и достигают громадной величины. Так, около Златоуста нашли для телеграфного столба лиственницу, из которой вырубили столб в 36 аршин длины и 12 вершков в верхнем отрубе. Там же молодые лиственные заросли придают характерный отпечаток горной южноуральской растительности.
Итак, первый иней пал, и в садах лиственницы начинают желтеть. Едем на охоту. Осенняя птица жирная, и это лучшее время в своем роде. В самом слове ‘охота’ вы уже чувствуете что-то такое доброе и освежающее… Да, едем. У всякого охотника есть свои облюбованные уголки, куда его непременно тянет, в известное время вы его найдете на своем посту. Для сравнения могу указать на усердных прихожан, которые в церкви станут непременно на свое место. У меня таким любимым местом служит осенью так называемый ‘перевал’ — это горный водораздел, глухой уголок, оставшийся в стороне от растерзанных владельческих лесных дач, на тридцать верст никакого жилья, и в самом интересном месте, на крутом берегу горного озера, стоит лесной кордон, где можно и чаю напиться и собрать необходимые сведения от Ивана Васильича, местного сторожа, который проживает здесь ‘по обязанностям службы’.
Дорога из города идет сначала оставшимся за штатом знаменитым сибирским трактом, а потом повертка на глухой лесоворный проселок. Вы едете покосами, через мелкие лесные островки, по длинным еланям через болота, и опять островки, покосы и леса, уже настоящий лес, который, чем дальше от города, тем выше. Город — величайший враг лесу, и близость этого врага вы чувствуете издалека: лучшие деревья срублены, на земле валяется мертвый хворост, молодым деревьям не дают подрасти в настоящую меру. Но чем дальше от города, тем легче и привольнее дышится, и травка не та, и дерево поднимается выше, и воздух такой чистый, хороший. Вот в стороне мелькнул знакомый кордон ‘на половинке’, за ним чернеет смолокурня, где ‘гонят’ деготь и смолу, еще дальше мелькают уже одни поленницы дров, сложенные в стороне полусаженками и осминниками. Подъема в гору вы почти не замечаете, а между тем экипаж на самой вершине водораздела. Вот и последняя болотистая речонка, которая сбегает в Исеть, за ней довольно крутой увал, за ним уже западный склон Урала. Собственно, гор здесь совсем нет, и самый перевал незаметен.
В последний раз я поднимался на водораздел в такой хороший осенний день, обещавший удачную охоту. Когда экипаж очутился на вершине горы, в просветах между редким сосняком серой блестящей полосой глянуло Глухое озеро, одно из той озерной цепи, которая залегла между верховьями рек Исети и Чусовой.
— Вот мы и в Расею заехали,— проговорил кучер Гагара, оборачивая ко мне свое ‘шадривое’ красное лицо с плутоватыми, разномастными глазами.— Вода уже на Волгу отседа пошла… расейская вода…
Придерживая бойкую пристяжку, Гагара ловко спустился в крутой ложок, подтянул коренника и с ямщицким шиком подкатил на угор, где среди пихт и елей прятался кордон.
Очень красивое место, этот кордон, и только недостает какой-нибудь пустыньки или монастырька, чтобы оживить его. С высокого бергга открывался просторный вид на все озеро, разлегшееся среди невысоких лесистых увалов. В глубине, в камышах, спрятался исток, которым озеро соединяется с рекой Чусовой. Вот и собака Юлка выбежала с громким лаем навстречу нам, а в двух избушках показались любопытные лица — в одной обитал сам Иван Васильич в качестве начальства, а другая стояла так, на всякий случай: когда лесничий заедет, когда охотники, когда так кто-нибудь завернет.
— Вот и монашины…— говорил Гагара, осаживая пару у ворот.— Они теперь ягоды собирают в лесу. У Ивана Васильича важнецкая изба для проезжающих налажена, ну, монашины недели по три здесь выживают. Юлка, не узнала гостей?..
Собака в последний раз брехнула на лошадей и ласково завиляла хвостом. В окне избы ‘для проживающих’ мелькнуло два темных монашеских платка. Ворота скрипнули, и показался сам Иван Васильич в своих неизменных резиновых калошах, в темных больших очках и сереньком пиджаке. Это был очень степенный господин с неторопливыми движениями и той солидностью, которая зависит от характера. Он распахнул большие ворота и впустил экипаж во двор.
— Хозяину…— здоровался Гагара с развязностью городского кучера.— Опять к тебе в гости, Иван Васильич.
— Милости просим… Живем в лесу, а гостям рады. Вы уж ко мне пожалуйте в избу, а там в другой избе у меня брусничный монастырь. Может, на свежем воздухе чайку пожелаете напиться?
— Да, я думаю, что так будет лучше.
— Конечно, для вас это гораздо любопытнее. Ушку можно заварить…
У Ивана Васильича все делалось как-то само собой — и самовар вовремя будет готов, и ушка поспеет. Свой же парень съездит посмотреть в исток поставленную вчера морду и привезет свежих окуньков,- а хозяйка оборудует самовар.
— А как глухари?— спрашиваю я, разминая ноги после тряской трехчасовой дороги.
— Глухари-с? Они свое дело в лучшем виде знают… Вчера двух спугнул по дороге к Кочкам. Тут есть ложок, а над ним этак осинничек пойдет, листьяночки — аккуратное место. Как раз только чайку напьетесь — тут и самое ваше занятие… Юлка орудует в лучшем виде.
— На дерево бросается?
— Сначала кидалась, а потом я ее отвадил… Тоже понимает, стерва. Сядет под дерево и брешет, а он, глухарь, на нее сверху: ту-ту-ту!.. Ну, и разговаривают. Даже смешно в другой раз слушать. А вы в самый момент приехали — теперь глухарь на чику…
Мы сидели на берегу под густой старой пихтой и долго беседовали о разных разностях. Холодное осеннее солнце быстро склонилось к зубчатой линии леса. По озеру разгуливала осенняя волна, сосавшая берег и с шипением уходившая в качавшуюся полосу жесткого ситника. Странное это время, осень! И погода ясная, и солнце светит, а вас так и сосет какая-то грустная, сиротская нотка! Есть своя поэзия осени, задумчивая прелесть звездных холодных ночей и целая гамма тонов умирающей зелени. Весело горит огонек на открытом воздухе, и дым уже не стелется по земле, как в туманную летнюю ночь, а вьется столбом прямо в небо. Гагара устроил цыганскую распорку и варит в котелке уху. Юлка сидит невдалеке и ждет своей доли в общей трапезе.
— Ты луковку-то не торопись спущать,— советует Иван Васильич тоном специалиста.— Размокнет, как тряпица, какой в ней толк, а надо в плепорцию.
— Нет, ничего… Главное, спокойно. Летом я, как Осман-паша в неприступной Плевне, сижу: кругом болота, а дорога одна в Кочки. Лесоворам нечего делать, ну и отдыхаешь. Верст на сорок мой-то участок растянулся, и не углядел бы, если бы не болото.
Военные сравнения у Ивана Васильича провертываются часто: он сделал последнюю русско-турецкую кампанию и фельдфебелем какой-то стрелковой роты переходил Балканы. После того служил на железной дороге, но по слабости зрения должен был бросить эту ‘обязанность’, потом служил урядником,— помилуйте, ни днем, ни ночью нет покоя, а народ какой здесь — того смотри, что голову оторвут, а у Ивана Васильича семья. Пензенский уроженец, он попал на Урал по той же причине, как и многие другие: дома нечего делать, а здешние места захвалили. Оно действительно, места обширные, и жить можно, да народ, сказать правду, варнак. Сердце Ивана Васильича возмущалось убойными сибирскими нравами.

II

Мы идем по лесу. Под ногами хрустят сучки. Трава совсем сухая. Иван Васильич шагает в своих резиновых калошах и несет длинного ‘туляка’ (ружье) на плече, точно по команде ‘ружья вольно!’ Юлка суетливо шныряет между деревьями, и я по лицу Ивана Васильича вижу, что он доволен собакой, которая ‘забирает верхним чутьем’ и нейдет глухариными подъедями и кормежками. Вот и ложок и покрасневший от мороза осинник с своей яркой, точно ситцевой листвой — даже есть те линючие тона, какие производит московская мануфактура.
— Конечно, жалованье маловато, на пятнадцать рублей не много расширишься…— говорит Иван Васильич и останавливается, как вкопанный: Юлка брехнула на птицу, и глухарь забормотал на нее.
Это момент самый интересный на охоте: так и встрепенешься весь. Солнце уже село, но в лесу еще светло, и деревья отчетливо вырезываются своими контурами на отбелевшем осеннем небе. Мы расходимся. Иван Васильич предоставляет мне добычу, и я уже заметил высокую лиственницу, где бормочет глухарь. Небольшой перелесок отделяет меня от этого дерева, но подойти ближе нельзя: чуткая птица, пожалуй, не пустит, а проклятые сучки так и хрустят под ногами. Останавливаюсь и перевожу дыхание. Слышно, как бьется сердце. Еще несколько шагов — и добыча будет в роковом круге ‘поля поражения’. Немного больше ста шагов, но винтовка Лебоди возьмет и дальше. Сквозь поредевшую листву просматриваю в последний раз глухаря — он сидит на длинном сучке и разговаривает с собакой. Вот пауза, нужно стоять смирно и стрелять, когда глухарь опять забормочет. В это время он не слышит выстрелов, и можно из малокалиберной винтовки ‘отвесить’ по нем раз десять. Вот опять бормотание, выстрел, и облачко дыма мешает разглядеть результаты. Нет, глухарь сидит на старом месте и только сильнее вытянул шею по сучку,— значит, пуля пронесла верхом. Второй выстрел заставил его подскочить — пуля обнизила. Обыкновенно в таких случаях глухарь улетает, но этот непуганый и после небольшой паузы начинает опять разговаривать. Третий выстрел, и птица снялась с дерева широкими взмахами своих крыльев, сплавилась под пролеском и исчезла. Слышно, как Юлка заливается, но это уже не торжествующий, осмысленный лай, а просто собачий азарт: она потеряла птицу. Ужасно досадно, и я в утешение себе рассматриваю свою винтовку: что с ней такое случилось?
— По сучку шлепнулась пулька-то…—за спиной у меня говорит неслышно подошедший Иван Васильич.— Теперь самый обманчивый свет: своя прицелка… Я вот к своему туляку вполне привесился и шагов на пятьдесят так шарахну, что даже сам удивляешься в другой раз.
Мы пошли дальше. Юлка затихла. Свет быстро исчез, точно его тушит какая-то невидимая рука. Делается холодно. На нашу беду подвернулся зайчонок, и Юлка бросилась за ним с особым завыванием, которое знакомо всем охотникам.
— Ах, проклятая!..— ругался Иван Васильич, бросаясь в погоню за неверным псом.— Вот каждый раз так… Поймает и съест, подлая!.. Юлка-а! Я тебя, шельма-а!..
Тени сгущаются. Большие деревья трудно просмотреть, но на мое счастье опять попадается глухарь. Без собаки к нему трудно подойти,— приходится пользоваться только его бормотанием, когда едва успеешь сделать несколько шагов. Пожалуй, еще в ширф попадешь куда-нибудь… Подхожу на приличную дистанцию, начинаю выцеливать — плохо видно. Стреляю наугад, и глухарь благополучно улетает. Где-то близко грянул ‘туляк’ Ивана Васильича. ‘Этот не промахнется’,— думаю я, огорченный собственной неудачей. Действительно, появляется Иван Васильич и волокет за крыло убитую птицу.
— Агроматный мешок…— говорит он, останавливаясь.— Бегу за Юлкой, а он на меня сверху как забормочет… ей-богу!.. Вот какая повадка… Ну, я его и положил: так комом и свернулся, как мешок. Ведь сверху, когда летит, точно медведь… Юлки не видали?.. Вот, я вам скажу, бывает же такая несообразная тварина…
Мы возвращаемся. Охота кончена. В темноте дорога кажется длиннее. Но вон и знакомая пихта — мы дома. Огонь догорает. В ‘брусничном монастыре’ теплится слабый огонек, и какая-то темная фигура стоит перед иконой в переднем углу.
— С полем! — кричит Гагара, наметавшийся с охотниками.
Юлка уж дома. Заметив нас, она поджала хвост и виновато ползет по траве к пылающему гневом хозяину, который прописывает ей встрепку и читает наставления. Юлка визжит больше для приличия и облизывается — она хорошо закусила.
Выплывший месяц осветил заснувшее озеро. Мы опять пристроились под своей пихтой и, греясь около огонька, гуторим о разных разностях. Хорошо вот так посидеть в лесу и поболтать с бывалым человеком. Иван Васильич покуривает трубочку и сплевывает на огонь. Гагара потрошит убитого глухаря, чтобы сделать из него похлебку. Ему помогает хозяйка, пожилая женщина в накинутой на плечи шубейке.
— Я вот часто так-то выйду на бережок,— повествует Иван Васильич, не торопясь,— и раздумаюсь… Ведь какое здесь место: настоящая грань. Одной ногой в Расее, другой — в Сибири. Да… Самое глухое место. Вон туда, к Чусовой, и дороги больше никакой нет: доехал до Кочек и ступай назад… Вон какое место…
— А зимой волки у вас бывают здесь?
— Нет, мало… С озера разве какой шальной забредет, а вот лесоворы тогда хуже всяких волков. Зимой-то везде дорога… Как начнут подчаливать в город бревна, тут держись только, а отвечать должен за всю дачу все я же. Она, милая, вон какая, дача-то: больше пятидесяти квадратных верст. Лесничий проехал, увидал свежую порубь… Настоящее военное положение, а одному-то не разорваться. Под Плевной лучше было: там все-таки не один.
Утром надо было вставать часа в три, чтобы взять птицу ‘на брезгу’, то есть когда только начнет свет заниматься, а поэтому мы и залегли спать пораньше. В избе у Ивана Васильича было очень чисто, и старой ситцевой занавеской она делилась на две половины: в одной спал он с женой, а в другой расположился я. На полатях давно уже спал мальчик лег двенадцати. Городская привычка ложиться поздно сказалась и здесь — я долго ворочался с боку на бок, прежде чем мог заснуть. Даже это был и не сон, а какое-то полузабытье. Помню, как я опять ‘скрадывал’ глухаря и как взлаивала Юлка, а потом сквозь сон в ухо лез какой-то бабий шепот:
— Разбуди, Аннушка, Ивана-то Васильича… ради истинного Христа!
— Да, может, поблазнило, сестрица?
— Нет, голубушка… Сначала этак мелькнуло будто на полянке, и Юлка брехнула, а сестра Агнеса и видит в окошко: он к стеклу-то и припал… Мы так и ужаснулись все, а сестра Платонида и говорит: ‘Это, может,— говорит,— ихний, городской кучер…’ А Юлка, нет-нет, и взлает, ну, а потом он опять к нашему окошку присунулся. Мы все видим, а никто слова молвить ие может.
— Ихний-то кучер в повозке спит…
— Этот с бородой, а кучер безбородый. Ну, сестра Агнеса и послала к вам. Непременно, говорит, добудись…
Открываю глаза. Изба чуть освещена лунным светом, хозяйка в приотворенную дверь шепчется с невидимой монашиной, как я начинаю догадываться.
— Что такое случилось? — спрашиваю я.
— Да так… пустяки…— отвечает хозяйка.— Вот монашкам поблазнило, будто какой человек к ним в окошко смотрел… А кому здесь смотреть-то? Мы и ворота сроду не записывали.
— Побуди Ивана-то Васильича-то…— просит голос.
— И то разбудить.
Хозяйка голыми ногами проходит за свою занавеску и начинает расталкивать домовладыку.
— А?.. Что?.. Мм…— мычит впросонье Иван Васильевич.— Отстань, пожалста… умереть не дадут… Брусники наелись монашины, вот и увидали человека. Отстань.
В этот момент послышался топот нескольких пар босых ног, и в сенях раздалось более смелое шушуканье:
— Матушка моя, сидит… Своем глазом поглядите: у огонька сидит!.. Ох, до смертушки мы все перепугались…
— Да, может, кучер ихний сидит?
— Ох, нет… С бородой мужчина…
Это был уже весь ‘брусничный монастырь’, столпившийся в наших сенях, как стадо овец. Иван Васильич в одной рубахе выглянул в окошко и проговорил:
— И то кто-то сидит, леший его задери…
Во дворе, заслышав суматоху, Юлка выбивалась из сил и с приступом бросалась в ворота. Иван Васильич, не торопясь, оделся. Я последовал его примеру.
— Разбудите Гагару…— шепотрм приказывал он жене…— Мы его изловим, каналью… Вот еще притча какая…
— Да, может, он не один? — боязливо шептала хозяйка.— Как ножом полыхнет — вот и вся тут…
— Ну, ну, полыхнет… Не твоего ума дело!.. Иван Васильич опять выглянул в окошко: нет, сидит он у самого пепелища… Уж не оборотень ли какой?

III

Мы устроили настоящую засаду: я занял ответственный пост у ворот, Гагара должен был обойти со стороны дороги и отрезать отступление, Иван Васильич перелез через забор прямо в лес и оттуда должен был открыть атаку на неприятеля. Юлка неистовствовала у ворот, монахини заперлись в избе на крючок, а он продолжал сидеть у едва тлевшего огонька и преспокойнейшим образом подбрасывал в него щепочек. В приотворенную калитку я видел широкую согнутую спину и голову без шапки. Раздался сигнальный свист, и мы открыли наступление. Первой бросилась на приступ Юлка.
— Эй, кто есть, жив человек, сдавайся!..— кричал Иван Васильич, показываясь из лесу с ружьем в руках.
Молчание. Одна Юлка с визгом наступает на сгорбленную фигуру у огня и раза два, кажется, успела хватить зубом.
— Да ты умер, что ли?— слышится недоумевающий голос Ивана Васильича.— Сдавайся!
Мы с трех сторон подходим к огню, и Иван Васильич схватывает незнакомца полицейским приемом — за плечи сзади…
— Кто таков человек?
— Живой человек…— отвечает наконец незнакомец слабым, охрипшим голосом.
— Откуда взялся?
— Из лесу…
— Как зовут?..
— Косач… птица… бруснику ел, листвень ел, мох ел — и вышел косач.
— Видим, что птица…— спокойно говорит Иван Васильич.— Бродяга?..
— Около того… Говорят тебе: косач.
— Зачем ночью подходишь, дьявол? А как я бы да тебя хлобыснул пулей…
— И стреляй… Сбился с дороги… отощал… три дня хвою да грибы ел… Вот огня не было, ноги не держат…
— От артели отстал?
— От артели… боялся днем-то подойти…
Пленный был приведен в избу. При огне он оказался тщедушным мужиком с горбатой спиной и зеленым, испитым лицом. Один глаз вытек, а на его месте оставалось одно закрытое веко. Весь костюм состоял из одной заношенной рубахи, пестрядинных портов и какого-то отрепья на плечах. Войдя в избу, он перекрестился и проговорил:
— Дайте поись… смертушка пришла…
— Ну и зверя залобовали! — качал головой Иван Васильич, делая знак жене.
Появилась краюшка хлеба и чашка с квасом. Бродяга дрожащими руками ухватился за хлеб и принялся его есть с жадностью. Я протянул было руку к своим дорожным запасам, но Иван Васильич остановил меня:
— Не нужно… Очень уж сердяга отощал, не стерпит настоящей еды. Отвык от хлеба-то…
Столпившиеся у дверей монахини смотрели на несчастного бродягу со смешанным чувством страха и сожаления. Слышались вздохи.
— Дальний будешь, миленький? — осмелилась наконец спросить одна из сестер.
— Дальние, голубушка… из-под Иркутскова…— быстро ответил бродяга и посмотрел таким голодным взглядом на всех нас.— Отощал… из сил выбился.
— Господи, батюшка!..— слышался благочестивый шепот.
— Ну, куда я теперь с тобой, косач? — спрашивал Иван Васильич, расхаживая по комнате.— Ну, куда?.. Шел бы своей дорогой… Вот не угодно ли!— обратился Иван Васильич уже ко мне.— Я же его и представляй в город… Это значит — тридцать верст вперед да тридцать верст назад. Нет, спасибо, голубчик… Это уж третий так-то ко мне навязывается: отобьется от артели, и вези его в город. У них, у бродяг, тракт по реке Исети, а потом через горы перевалом на реку Чусовую идут — старинный тракт. Верстах в двадцати от кордона ихняя бродяжья тропа. В лето-то, может, тысячи три человек пройдет: все в Расею, значит, обращаются… Ох-хо-хо!.. Когда урядником был, так до смерти, бывало, надоедят эти бродяги, особливо по осени, когда холодом их в горах достигнет. Артелями приходили: предоставь по начальству. Это они зимовать в острог просятся… И вот все такие орлы! Ну, что с ним поделаешь, с косачом?..
— Заплутался…— точно про себя говорил бродяга.— Отощал… все думал — выйду на дорогу, а самого уж вторые сутки мутит… с голоду мутит…
— Чем же ты кормился?— спрашивает сестра побойчее.
— Саранку копал да ел… медвежью дудку, бруснику… огня не было, вот главная причина… Иззяб весь, ноги избил, отощал…
— Вот что, сестрицы, идите-ка с богом спать,— предложил Иван Васильич, позевывая.— Утро вечера мудренее.
Монашки придвинулись к двери и зашептались.
— Боятся оне…— объяснила хозяйка.— Может, он не один: отворит ночью ворота товарищам, всех и укокошат. Тоже бывали случаи…
— Пустяки!.. Идите, сестрицы, а для острастки Юлку возьмите…
Напуганные монахини едва решились уйти в свою избу, хозяйка улеглась за свою занавеску, а Иван Васильич продолжал ходить по избе и думал вслух:
— Ежели отпустить его,— пристанодержателем назовут… В город везти — одна маята. Ну и задал же задачу… А?.. Ты вот что, косач, как мы уснем, ты и уходи потихоньку, а я скажу, что бежал… Не укараулили — и вся недолга.
— Нет уж, будь милостив, предоставь в острог…
— Ах, какой человек навязался! Охота мне тащиться тридцать верст да там по разным мытарствам ходить… Право, ночью и уходи своей дорогой.
— Не могу… обезножил… силы нет…
Бродяга был настолько жалок, что на него невозможно было даже рассердиться.
— Вы меня свяжите, а сами ложитесь спать…— предложил он нейтральную меру.
— Чего тебя вязать… Ах, ты, притча какая!.. Тебе бы только вон там по-за горой левее взять — тут сейчас и тропа выйдет. Все равно, перезимуешь в остроге и опять убежишь…
— Убегу…
— Ну, так по этой же дороге придется идти, притча этакая?..
— Нет, уж предоставь по начальству.
Я долго всматривался в несчастного бродягу. На вид ему можно было дать лет пятьдесят. Русые волосы, сбившиеся в кошму, и песочного цвета борода не были еще тронуты сединой. Но это лицо мне навсегда запало в память: худое, изможденное, с обтянувшимися около зубов губами, обострившимся носом и лихорадочно горевшим единственным глазом. Бродяга — это неизбежная принадлежность нашего уральского быта. Их каждый видал на тракту: идет обоз или экипаж катится, к ним из стороны выходит один или двое, снимают шапки и кланяются. Редкий не подаст куска хлеба или копеечки. Видал я бродяг в лесу, по волостным правлениям, на этапных пунктах, в камерах судебных следователей, на скамье подсудимых, но ‘косач’ положительно выдавался своей отчаянной беспомощностью, голодным видом и упорным желанием попасть непременно в острог. Тысячи таких вот косачей бродят по лесу, перебираясь через Урал на родину,— даже страшно делается при одной мысли об этом волчьем существовании. Выбитые из колеи, они, эти бродяги, отрекаются от своего имени, последнего достояния, которое несет человек с собой даже в могилу… Косач — и все тут… Звери и птица живут без имени, и бродяги тоже. Это полная гражданская смерть, а между тем таких не помнящих родства бродяг тысячи. Нет, жизнь положительно — страшная вещь.

——

Утром рано мы возвращались в город. За моим экипажем на телеге ехал Иван Васильич, а рядом с ним сидел косач. Он проспал в избе, не связанный, и выглядел при дневном свете еще несчастнее. Иван Васильич имел сосредоточенный, почти сердитый вид.
— Привезешь его в город, а там своим бродягам не рады,— ворчал он, усаживаясь в телегу.— Еще обругают, зачем привез…
Утро выдалось пасмурное. Начинал накрапывать мелкий дождь. В одном месте нам дорогу перебежал заяц — это уже окончательно взволновало Ивана Васильича, и он сердито начал отплевываться.

ПРИМЕЧАНИЯ

Впервые опубликовано в газете ‘Новости’, 1887, No 284, 16 октября. При жизни писателя включалось во все издания ‘Сибирских рассказов’. Печатается по тексту: ‘Сибирские рассказы’, М., 1902. Рукопись хранится в Свердловском областном архиве.
Стр. 32. Осман-паша — турецкий генерал и военный министр, известен по обороне города Плевны во время русско-турецкой войны 1877—1878 годов.
Стр. 33. Винтовка Лебеды — охотничье ружье системы чешского оружейника Лебеды.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека