Прошлым летом я был нечаянным свидетелем одной тяжелой драмы, которая дала мне редкую возможность заглянуть в глубину человеческой души.
Я проводил это лето в маленькой усадьбе на севере Новгородской губернии. Наш дом стоял в сосновом бору на берегу очаровательного озера, а в четверти версты владельцам имения принадлежало еще шесть дач, которые они отдавали кому случится.
Среди небольшого, но шумного общества, собравшегося в тот год, мне нравилась только одна пара. Она — тоненькая синеглазая девочка, едва окончившая учиться, он — высокий изящный студент с очень бледным и красивым лицом. Он жил здесь на уроке, а она с матерью занимала маленькую дачку на самом берегу озера около купален.
Среди банальных лиц и фигур они выделялись своей молодостью, красотой и самой нескрытой влюбленностью друг в друга. Их считали женихом и невестой и за глаза называли как детей — просто Макс и Дина.
Они всегда были вместе, юные, тихие, точно удивленные своим неизмеримым счастием. И это счастие на виду у всех, может быть, во многих сердцах будило позднюю тайную зависть. Но признанность этой любви ставила жизнь их выше толков и пересудов.
Макс мне нравился даже больше его невесты. Она была застенчива, молчаливо кротка, и я не умел с ней говорить, как не умею говорить с детьми… С ним же я сблизился. Он приходил ко мне часто. Мне нравился его ясный прямолинейный ум, он был образован, изучал философию, любил поэзию и, как я подозревал, кажется, тайно писал стихи.
Мы никогда не говорили о личном, и души его я не знал. О любви своей он не рассказывал, и эта сдержанность мне тоже нравилась. В его лице, манерах, в складе ума было что-то английское. Да я после узнал от кого-то, что дед его был англичанин.
К концу июля он стал реже приходить ко мне и, кажется, часто уезжал в город, всегда один. Пошли какие-то неопределенные сплетни. Дину начинали жалеть той пошлой, лицемерной жалостью, которая может только унизить того, кого жалеют.
Вскоре мне тоже пришлось уехать. Личная жизнь моя неприятно осложнилась, и я был занят всецело собой. А вернулся я только в ту страшную ночь, когда на лодках с факелами искали в озере тело утопившейся Дины.
Это была тяжелая ночь. Из-за камышей медленно и зловеще, не разливая света, вставала красная огромная луна. Темное и угрюмое озеро дремало в свинцовой неподвижности. У самой воды, в дрожании беспорядочных огней, беспокойно прыгали черные тени. Сбежались все — дамы, старики, гимназисты, дети, рабочие из усадьбы. Говорили вместе, перебивая друг друга, бестолково кидались к лодкам, не там, где нужно, искали багры и весла, тухнущими от сырости спичками зажигали самодельные факелы, которые ни за что не хотели загораться.
А в стороне от толпы, отделенная от людей какой-то странной пустотой — в ночной кофточке, с седой растрепанной косой, жутко и монотонно выла мать Дины, протягивая к озеру старые руки.
Наконец, нашли что нужно, спустили лодки, заскрипели уключины, и огненные ленты, красиво извиваясь, потянулись по воде.
Никто не знал подробностей беды. Видел, как Дина бросалась с лодки, один рыбак, что выехал на ночь ставить верши. Он знал ее раньше и удивился, зачем барышня с третьей дачи катается так поздно одна. А Дина, не видя его, остановилась невдалеке, встала на борт лодки и прыгнула в воду.
Рыбак обезумел от ужаса, но бросился спасать, хотя было уже поздно: белое платье исчезло под водой и больше не всплывало. Тогда уже он стал звать на помощь. Вот все, что я узнал.
Я не хотел увидеть самого страшного, чего ждали на берегу эти люди, теперь странно притихшие, сбившиеся в кучу. Я повернул к усадьбе и думал по дороге: ‘А где же Макс? Неужели он в городе и ничего не знает? Или неужели он здесь и переживает весь этот ужас? Ах! Увидать бы Макса! Только он знает правду’.
На большой террасе у нас стоял накрытый для ужина, но нетронутый стол — очевидно, все убежали на берег. Я пошел к себе и сел на маленькой стеклянной галерее, на которую выходила моя комната, и через несколько мгновений услышал, как скрипит вблизи песок под чьими-то осторожными шагами. Бледное, почти белое лицо с запавшими темными глазами фосфорическим пятном засветилось в полутьме.
— Боже мой, Макс! Это вы?!
— Тише, тише, — зашептал он каким-то чужим, изменившимся голосом. — Я уеду с первым поездом на рассвете, но не нужно, чтобы сейчас они знали, где я.
Он порывисто взял меня за руку, и были холодны его пальцы, и странное выражение застывшего лица поразило меня несказанно. В чертах его не было ни горя, ни отчаяния, ни ужаса. Но он показался мне постаревшим, другим, почти незнакомым. Было что-то жестокое, упрямое, холодное в изгибе его сжатого рта.
Он придвинул стул, сел рядом и сказал, едва выговаривая слова:
— Завтра меня здесь не будет, и обо мне они скажут все страшные осуждения, какие знают. Я не стану оправдываться перед ними, но вам мне хочется сказать все, все, что сейчас в моей душе!
Я еще ничего не понимал. Его появление в эту ночь, в этот час было так же странно, как это вступление. И я молчал, а Макс продолжал:
— Она утопилась… В озере ищут ее тело, но это уже почти не нужно, потому что ее нет, потому что она умерла. Завтра скажут, что убил ее я, они назовут меня ‘чудовищем’, и будут говорить о ‘падении нравственного чувства среди молодежи’… Но, клянусь вам, себя я не считаю виноватым, моя совесть спокойна, перед своим сознанием я неповинен и только хочу, чтобы понял меня хотя один человек.
Он тяжело вздохнул и продолжал:
— Год назад ее называли моей невестой. Я ехал сюда точно безумный, пьяный… Я любил ее! Нет, больше! — без нее я не мог существовать, не мог, кажется, дышать…
Я не буду вам рассказывать о любви моей. Если и вы любили, вы знаете эту рабскую зависимость души и тела от одного существа во всем мире. Если Дина не пользовалась своей властью, то лишь потому, что была от природы кротка, пассивна и нежна. Настал миг, когда моя страсть стала такой безрассудной, такой слепой и неудержимой, что Дина сделалась моей женой раньше, чем ожидали мы оба.
Ах, после она была еще нежнее, влюбленнее и отдавала себя сознательно, со страстью любовницы, с чувством радостной покорности, с преданностью маленькой беззащитной собачки.
Однажды она мне сказала: ‘Вне тебя у меня нет и не может быть жизни, и если ты меня разлюбишь, — я умру’.
Макс улыбнулся иронически и горько.
— О, банальные, вечные слова влюбленных всех стран и всех веков! Я сам так говорил и чувствовал так. Влюбленные повторяют эти слова с упоеньем, думая, что именно они покоряют другое сердце…
И вот, не знаю, не знаю почему — разве понимаешь свою душу? — эти слова Дины вдруг отозвались во мне отголоском какого-то безнадежного уныния. Я посмотрел на нее, — полудетское лицо, брови приподняты печально и невинно, льняная коса, покорные синие глаза… Посмотрел, — и в первый раз подумал о будущем как взрослый, как мужчина, и стало мне страшно… Покорность маленькой беззащитной собачки, — какой тяжестью ляжет она на мои свободные плечи!.. Какую ответственность за чужую жизнь должен принять я отныне!.. Ответственный, тяжелый долг, обязанность перед ней и перед собой… Конечно, я тогда не рассказал ей моих ощущений, но она поняла их без слов, и с этого вечера все изменилось.
Кто знает, почему уходит любовь? Кто мог проследить миг за мигом умирание своего чувства?.. Но для меня уже было ясно, что не хочу и не могу взять на себя ответственность за жизнь Дины…
Скоро начались такие свидания, о которых страшно даже и вспоминать… Девочка Дина умерла раньше сегодняшней ночи. Предо мной рыдала отвергнутая любовница, оскорбленная женщина. Мы осыпали друг друга нелепыми и злыми упреками, мы путались в тончайших схоластических толкованиях любви, мы искали ее точнейших логических определений, а истина была так близка и проста: я уже не любил, не любил так, как хотела она, так, как любил в первый год, так, как любят… В эти вечера и ночи избегая встреч с людьми, мы уходили куда-нибудь очень далеко. На пустынном берегу озера садились на камни и говорили, говорили до изнеможения, до полного непонимания друг друга, до отчаяния, которое бросало Дину прямо на землю, на ночной холодный песок.
‘Ты не любишь! Ты больше не любишь’, — рыдала она, припадая к камням, и я отвечал искренно, честно, прислушиваясь к настоящему голосу чувства: ‘Нет, Дина, я люблю тебя, только иначе, ты дорога мне, я хочу с тобой быть, но только пойми — не по-прежнему, нет, по-другому’.
Я говорил ей, что нужно быть самим собой, что это униженье — зависеть от чьей-либо воли, кроме своей, и много, много слов, за которыми, как за жалким щитом, прятала истину темная и коварная человеческая душа…
Так говорили мы и сегодня, за час, за час до ее смерти…
Было уныло и холодно под соснами на пустынном берегу. Вершины сосен шумели печально и глухо. Озеро темное, угрюмое, пугало меня. Я боялся смотреть туда. Может быть, уже предчувствовал я все, что случилось потом.
Макс сжал руками виски и тихо застонал.
— Посмотрите, посмотрите мне в глаза, разве похож я на обольстителя, который пошло воспользовался неведением девочки, заранее наметив час своего бегства? Я смотрел тогда на ее согнутые плечи, на тонкие, детские руки, в отчаянии протянутые ко мне, и если не плакал, то только потому, что с детства разучился плакать. Я вспомнил себя, каким я был еще весной… Отчего покинула меня чудесная опьяняющая радость, которая давала полноту и смысл каждому мигу, каждой маленькой черточке жизни? Почему теперь я был холоден и пуст. Я чувствовал сам, как формально и сухо звучали мои мертвые утешения.
Тогда Дина встала. ‘Ты ничего мне не скажешь другого?’ — спросила она спокойно. Ах, что бы мог я прибавить? И я ответил: ‘Ничего больше, Дина. Ты молода, ты красива, перед тобой впереди вся жизнь, — постарайся найти то, что ты ищешь, в другом. Этой моей любви ты не берешь, а иной у меня нет’…
Она сказала тогда: ‘Любовь одна! И нет другой любви, кроме той, какую давал ты мне еще так недавно’.
Потом она задумалась. Мысли ее, верно, были где-то далеко, может быть, в этот миг она не видела ни меня, ни темного неба, ни черных протянутых лап высокой сосны. И с этим же далеким лицом и словно невидящим взором она положила мне на плечи странно отяжелевшие руки, поцеловала в лоб и тихо пошла по дорожке.
А я остался и бродил около озера, пока не послышались с того берега эти крики, шум и всплески…
Макс тяжело перевел дыхание. Мелкие капельки пота выступили на его лбу, и резкие линии четко легли вокруг изящного рта.
Я был подавлен. Я не мог смотреть ему в глаза.
— Скажите, скажите, отчего уходит любовь? — вдруг воскликнул он, схватив мои руки. — Почему покидает она душу так мгновенно, не предупреждая о часе? И почему нет, сил удержать ее, даже если этого хочешь больше жизни? Я ‘чудовище’, я обольстил девочку, я послал человека на смерть. Так скажут они завтра. Но как это будет грубо и несправедливо!
Мы все привыкли произносить, не задумываясь, эти стертые и ветхие слова осуждения. Но разве в них правда или разрешение загадки?
Писарь в розовом галстуке и поэт с его сложной трагической душой — два полюса человеческого сознания, — когда они покидают своих возлюбленных, делают это, подчиняясь одному непонятному закону любви, которая уходит, не предупреждая о часе.
И знаете вы, если бы сейчас, после того, что я пережил, вдруг встала бы со дна озера моя невеста — живая и влюбленная — и сказала бы, протягивая руки: ‘Я буду живой, если ты скажешь: люблю’, — я не произнес бы этого слова…
Скажите, что значит — люблю? И что значит — не люблю? Я не понял правды даже ценой этой ночи. Почему я был пьян и безумен от счастья полгода назад и почему все так холодно во мне теперь? Почему? Разве Дина изменилась с тех пор, разве стала она хуже, разве узнал я о ней что-нибудь новое, отчуждающее сердце? Где же правда любви, и в чем она? Я не хочу быть игрушкой слепой насмешливой силы, которая, может быть, завтра заставит меня совершить то, что называю я для себя преступлением. Может быть, завтра она заставит меня любить мою сестру, и я буду переживать все исступление страсти! Меня назовут тогда самыми страшными именами, но в чем же будет моя вина?
Он стоял передо мной, высокий, изящный, с застывшим недоумением в каждой черте бледного, неподвижного, как маска, лица.
Он ждал ответа, быть может, но что мог я сказать?
Он стоял передо мною как живая загадка. Я смотрел на самое дно неизъяснимо темной человеческой души, и не видел в этой тьме ни выхода, ни спасения.
Я молчал, не поднимая глаз. Несколько мгновений я слышал совсем близко от себя тяжелое дыхание Макса, потом — тот же скрип осторожных шагов по песку.
Он ушел, потонул во мраке угрюмого осеннего леса, слился с туманом, как самый страшный и зыбкий призрак этой страшной ночи.
———————————————————-
Источник текста: журнал ‘Русская мысль’ No2, 1911 г.