Гиппиус З. H. Чего не было и что было. Неизвестная проза (1926—1930 гг.)
СПб.: ООО ‘Издательство ‘Росток’, 2002.
…Его туманные винты Как две медузы дымноструйны.
Есть такое особое человеческое волнение: надкорыстное, надличное, наднациональное, но очень земное: всечеловеческое. В нем ощущаешь себя частью всего человечества. В порядке разума оно не лежит, является вдруг по самому неожиданному поводу, и разум иногда его оправдывает, а иногда и нет: т. е. оно может быть и умным — и глупым, и великим — и смешным. Но когда бы и в какой бы дозе оно ни явилось — его непременно узнаешь.
Я хочу проследить одну из его бесчисленных линий. Кстати, это будет кусочек нашей истории — слишком быстрой! истории ‘на глазах’.
Живу в Париже. Год 1907 (м. б., шестой, но вернее седьмой). Не отрываюсь от кратких, но определенных, газетных сообщений: вчера Сантос-Дюмон на аппарате тяжелее воздуха, поднялся на полметра и продержался в течение 3 1/2 секунд (или минут, не помню).
Минуты, секунды — все равно, теперь кончено: полетели. Упрямые скептики свое: не полетят! Но эти упрямцы исключение. Другие просто еще не успели внимание обратить…
Мягкий, овальный пузырь дирижабля над St. Cloud — ведь и он волнует, да еще как! Ведь это — ‘вольный полет’!
Волнует мягкий дирижабль и над Гамбургом, в то же лето: упоительно плавает, низится, поворачивается: неуклюже — но танцует. Немецкий, — не все ли равно? Вольный полет, люди летят, куда сами хотят.
Далее, через год, кажется, или через два: старый Франкфурт, с острыми своими крышами и колокольнями, — весь взбудораженный, праздничный, нервный, толпы густеют, стягиваются, музыка, напряженность ожидания: это уж не дирижабль, не мягкий пузырь, это сам Цеппелин II летит из своего Фридрихсгафена во Франкфурт, это первый ‘настоящий’ полет.
Каждые десять минут вывешиваются телеграммы: вылетел… миновал такое-то местечко… отклонился к западу… запаздывает…
Блестит белым выстроенная для героя гигантская ‘конюшня’. Все приготовлено для встречи. Толпа гуще. Но осенний светлый день уже склоняется к вечеру, а ‘его’ все нет! Прилетит ли? Неужели с ним что-нибудь случилось?
Все — чувствуют одно и то же, все одинаково боятся и восторженно надеются. Почти нет сил дольше ждать. Да когда же? Почему нет известий? Вот, и огни зажгли. Нет, не прилетит.
Он прилетел. Поздно, когда уж толпы изнемогли от ожидания. Длинный, острый, ребристый воздушный корабль, тяжело и трудно опускающийся к земле, тяжело влезающий в свою ‘конюшню’.
Можно себе представить восторг встречи после такого ожидания.
Он остался во Франкфурте и потом каждый день летал над ним.
И каждый раз он пронзал душу… просто своим бытием, своим этим тяжелым ‘свободным’ летом.
Мало ли о чем можно было ‘думать’ и что ‘предугадывать’, страшное и противное, глядя на Цеппелин II! Но никто ни о чем не ‘думал’, и было не до предугадываний. Думанье — не того порядка. А было просто:
Ужель мы здесь, в юдоли дольней?
Как странен звон воздушных струн
То сероблещущий летун
Жужжит над старой колокольней…
И мы, конечно, не ‘в юдоли дольней’, —
Мы с ним, — летим к завесе туч,
И серый Луч скользит, колюч,
Над удивленной колокольней…
Важно, что он ‘юный, буйный’, что перед ним ‘смирилась злая пустота’ и ‘ласково его колышет…’. Только это, больше ничего, только человеческая победа.
Но вот еще далее (очень скоро). Поздняя осень, холодно. Берлин. Из Берлина — в предместье — едут, идут, бегут. Все дороги, довольно грязные, запружены. Мы тоже едем, потом идем, потом бежим.
Это Tempelhofer Feld. Взрытое большое поле, кое-где обнесенное загородками: полукругом трибуны. Посередине высокий легкий столб-мачта. Мы сначала и у загородки все время останавливаемся, наконец, попадаем на трибуну.
Тут не до воздушных кораблей-гигантов. Но тут что-то еще более волнующее, потому что более ‘победное’. Люди преодолели тяжесть своего тела, сделали тяжелое легче легкого.
Сначала — поле казалось пустым, пустынным. Только потом, привыкнув, мы заметили: кое-где, сливаясь с землей, стоят широкие коробочки на двух колесах. То одна побежит, — остановится, скосится. То другая, и опять остановится. А вот… да, да, вот бежит, не останавливается, и колеса перестали вертеться… Летит!
Берлин, но были это американец Райт и французские летчики: Латам, Блерио… и другие.
Они должны были описывать круги, огибать серединную башню-мачту. Блерио летал на биплане. Летал медленно и очень низко над землей, совсем низко. Аплодировать ему стали с десятого, кажется, круга. Но он не много их успевал делать сразу: садился — и через некоторое время опять начинал свое упорное низкое круженье.
Но вот Латам. О, как высоко (по сравнению) реет он на легком моноплане, какие широкие делает круги, — жужжа, пролетает почти над самыми трибунами. И не останавливается, не опускается, — десять, пятнадцать, двадцать… Небо, уже потемнело, густо-густо позеленело, а на нем, словно углем вырезанный, странный силуэт маленького черного человека на гигантах черных крыльях. С каждым новым кругом наше волнение усиливается, трибуны встречают приближающегося летуна взрывом аплодисментов. И вот-вот мы закричим ‘довольно!’ — потому что ведь страшно, ведь совсем ночь… Но, точно сросшийся
…….вместе
Он летит на стрекозе,
На своей невесте…
У меня случайно сохранилась, за переплетом книги, тогдашняя карточка этого Abendflug’a {вечерний полет (нем.).}: на зеленом небе черный очерк стрекозы, — аппарата, который, конечно, нашли бы несовершенным, несовременным… (Сохранилась и другая — Цеппелин II над колокольнями Франкфурта.)
Еще год, или два, три… Весеннее небо над Пиренеями, и уж не круги вокруг мечты, не стрекоза над трибунами, а совсем под ‘червонными облаками’,
Среди небес горящих,
Как золото желты
Людей, в зарю летящих,
Певучие кресты.
Латам погиб в Африке. А Блерио… Блерио совершил чудо из чудес: перелетел Ла-Манш.
Но тут — перерыв. Война. Другие волнения овладели человечеством. В иной цвет окрасилось для нас самое слово ‘Цеппелин’. И человеческие птицы… уж не бескорыстными глазами смотрим мы на них. Не думаем, что они ‘человеческие’: они, прежде всего, или немецкие, или французские, или английские (или ‘советские’) — все в этом.
А попутно — особенно подчеркнутые, особенно яркие мысли о человеке: великой власти может достигнуть человек над природой, материей, плотью мира, но в последнем счете решает все человеческая душа: какова она — таково будет и созданное человеком, обратится на смерть ему, или на жизнь. От души человеческой зависит, сделаться или не сделаться прахом, подчинив себе материю мира.
Дана ей плоть в рабыни
И воля для борьбы…
Она же стала ныне
Рабой своей рабы.
Но война была — и миновала. Не без следа, конечно:
Все, что бывает, не исчезнет,
Пусть миновало, но не прошло…
И война оставила свою борозду на лике человечества. Однако душа опоминается, припоминает себя прежнюю, — настоящую. Опять делается способной к тому бескорыстному, особенному, волнению за все человечество, за человека вообще.
Не оно ли — этот восторженный восторг сегодня, этот не рассуждающий пламенный порыв к молодому американцу Линдбергу, перелетевшему — уже не три метра поля, не Ла-Манш, — Атлантический океан? Не радость ли победы, — чужой, как своей, — новой победы над материей, над пространством и временем?
Я не сомневаюсь нисколько: многотысячная толпа французов, устремившаяся в Бурже, — когда она, после жгучего ожидания, увидела, наконец, спускающийся с небес ‘Дух Святого Луи’ — испытала совершенно то же, что немецкая толпа, почти двадцать лет тому назад, увидев в Франкфурте серый луч — Цеппелин. Там и здесь — были люди, было одинаковое, хорошее, благородное, праведное и бескорыстное человеческое волнение.
Ну, а что вокруг него, по-человечеству, завивается, — об этом не стоит говорить: это всегда, и всегда не важно.
Линдберг, вероятно, еще не родился, когда начал летать Сомтос-Дюмон. Но если б тогда, в те давние (и совсем недавние) дни Сомтос-Дюмон не совершил своего трехминутного полета на полметра от земли — Линдберг сегодня не перелетел бы океана.
По существу — и полметра, и океан, — одно и тоже действие, одинаковый подвиг и чудо человека. Это сделал ‘он’, ‘они’, т. е. — ‘мы’.
Так именно мы, переживая наше волнение, чувствуем, не потопляя при этом в общем ‘мы’ — никого: всегда помним, что есть и ‘они’, и ‘он’.
Только бы помнили мы, не забывали, что всякая ‘наша’ победа над материей мира может, по нашей же вине, обратиться в поражение, и тем более страшное, чем победа будет более великой.
КОММЕНТАРИИ
Впервые: Звено. Париж, 1927. 5 июня. No 227. С. 6-7.
Цеппелин Фердинанд (1838—1917) — немецкий конструктор дирижаблей. Построенный им в 1905 г. ‘Цеппелин-II’ разбился при посадке.
Райт братья Уилбер (1867—1912) и Оруэлл (1871—1948) — американские авиаконструкторы, пионеры авиации. Первыми в мире 17 декабря 1903 г. совершили краткий полет на построенном ими самолете.
Латам Ю. — французский летчик, установивший в 1909 г. рекорд высоты полета (155 м.).
Блерио Луи (1872—1936) — французский авиаконструктор и летчик. Первый перелетел через Ла-Манш (1909).
Линдберг Чарлз (1902—1974) — американский летчик. В 1927 г. совершил первый перелет через Атлантический океан (из США во Францию).
Сантос-Дюмон Альберто (1873—1932) — французский летчик, установивший в 1906 г. рекорд скорости (41 км/ч) и дальности (220 м) полета.