Шилов С. С. Месть Сухой протоки (рассказы и повести).
Благовещенск, Амурское отд. Хабаровского кн. изд., 1960
НА ЛУГАХ
Хорошо спать Ваське в душистом шалаше на зеленой шелестящей траве! Хорошо на покосе… Эх, и хорошо же! И не скажешь…
Смотрит Васька в дыру шалаша — чернота в пади густая — не пройти, не проехать. Слушает, навострив ухо: поют тонко и жалобно, точно плачут, комары. На меже постукивают монотонно кузнечики, а в дальнем озере беспрерывно ревут лягушки. Птицы, засыпая, тихонечко посвистывают. Чуть слышно позвякивает колокольчиком Пегашка…
Страшновато чуток, но ведь отец посапывает около самых дверей! А тятька сильный! Сильней всех. Да и кого, спрашивается, бояться здесь — в веселой Гожилге-пади?..
Не спится все же Ваське. Ворочается он с боку на бок. Думает. А думы у него — как бабочки: легкие и пестрые.
Широкая улица, вот она,— их большая улица! Пыль, курицы, ребятишки… Праздник…
Везет лохмачу Никитке! У Васьки вот осталось всего две бабки, да што одна хромоногая, с побитой головой и щелью во все пузо. Стыдно даже ставить такую.
А Никитка бурлит, ломается, орет:
— А ну — кость до кости, голова до мозгу! На последнее едешь? Ладно, годятся… Эх, родимая! — метко пускает лохмач плитку и медвежонком катится на кон — торопливо подбирает сшибленные бабки.
Доволен Никитка. Скалит лошадиные зубы. Трясет набитой пазухой. Щурит хитрущие глаза перед самым Васькиным носом:
— Есть еще? Ага!.. Побита, значит, бабушка Улита? Го-го-го! Ну, до свиданьица таким случаем!.. Поклонись от меня нижающе родителям!..
Рот растянул до ушей. Вместо глаз стали щелочки… А отошел немного, оглянулся и давай поддразнивать:
— Тю!.. Тю!.. Тю!..
Драться с ним? Пожалуй, свяжись… Он только того и ждет…
Да. Проигрался Васька вдребезги! Вчистую вытряхнул проклятый Никитка. Ну что ж — плакать? Наплевать! Они в следующий же праздник пойдут с Костей на назьмы, насбирают, хотя бы и с мясом, бабок, очистят их, ‘посолятся’ между собой и все-таки выставят ловкача Никитку! Обделают зазнайку — это как пить дать…
Да и, в конце-то концов, важность какая — бабки! Они лучше будут играть с пионерами. В сто раз лучше!
Насмешил прошлый раз рвач Никитка приезжего городского! Когда построились все и городской крикнул: ‘Будь готов’ — хвастунишка Никитка вылез вперед, а сам — косматый, рубаха на пупе разорвана, одна гача подсучена, а другая болтается, под носом — висюльки:
— Завсегда наготове!..
Вот уж посмеялись все досыта!
А когда маршировали, он все время отсчитывал такт во всю глотку:
— Лас, тва, тли!.. Лас, тва, тли!..
А глазами-то как лупил! Пробовал даже запевать ‘Черную галку’ и ‘Трубочку не диво’, но ему не дали.
И еще — все пионеры были голоушие, а он, дуралей, нахлобучил отцовский картуз по самые плечи. А главное — так топал, что добольна отколотил себе пятки. Вечером мать ему чушачьим жиром ноги смазывала!
Гусь этот Никитка! Всех просмеивает, а сам-то хорош!.. Ух, как больно кусаются комары!..
Темно в балагане. И душно так, что трудно дышать. Васька осторожно выбрался наружу.
Степь спала тяжело и беспокойно.
…Далеко у Изота тявкала собака. Позади балагана похрапывал Пегашка. Тихонько позванивал колокольчиком, как будто хотел подбодрить себя в темноте.
Лег Васька на копне рядом с шалашом. Прислушался. Какие-то странные звуки плавали в долине. Мягкие, тоскующие… Знакомые…
Ах, да это же Артемка! Он всегда так: возьмет гармонику — а музыкант Артемка первый в станице! — уйдет один на вершину Кужиртая и играет, играет… Иногда до свету… Чудак!
Савка-работник говорит, что Артемка кашляет кровью и шибко тоскует, а отец его будто бы все бранит:
— Ночью чертей тешит, а утром дрыхнет, как колода!
Сильнее слышно гармошку. И томят Ваську ее звуки…
Думает он о нелепом Артемке. О деревне. О приезжавшем недавно ‘городском’. И под конец решает, что и сам когда-нибудь сделается комиссаром. А что? Тогда он заведет себе курточку с четырьмя карманами, на грудь прицепит серп с молотом, на фуражку — красную звезду. И будет арестовывать буржуев. А тятьке купит табаку с полпуда и еще быка… Нет, лучше купит отцу синие очки! А матери купит бочонок омулей, швейную машинку, еще шляпку с красной лентой, как у ихней учительницы!.. Потом… потом… индюшек!.. Шестнадцать штук!
Размечтался Васька. Не заметил, как Пегашка поднялся на елань. Как замолчали кузнечики. Давно уже смолкла и гармошка.
Тяжелое небо еще ниже опустилось на сонную гору. За той горой спала деревня, а в деревне — Васькина мать.
Конечно, с вечера она долго смотрела в ту сторону, где Васька с отцом. Конечно, думала о них до полуночи и решила с первым же попутчиком отправить Ваське морковок… А почем знать, может быть и сахару!
Задремал Васька на копне. Комары по-прежнему с тонким звеньканьем кусали его круглые щеки, жалили в лоб, веки, и он не мог заснуть.
Вокруг же все спало, спало будто мертвое.
Сгущалась тьма, из бурой сделалась черной. Сонное небо загасило последние звездочки-ночники.
Устав за день, Егор, Васькин отец, крепко спал до полночи. И вдруг проснулся от жгучего укуса.
Он решил утром догнать закос под горой, потом спуститься к колку. Еще вечером, когда село солнце, а Вася варил картошку, он обошел весь покос. Немудрящая, в общем, трава, а все же Пегашке на зиму хватит.
Конечно, если бы не пропала корова, пришлось бы взять покос побольше, но коровы нет. Само собой — не радость это: без коровы в крестьянстве нельзя.
Купить бы надо, но как? Икымэрка-бурят двенадцать целковых воротит за телку, а где их взять? Работы на стороне нет. Приискатель почти совсем перевелся. Самому ехать, как встарь, золоты мыть — таратайки нет. Пегашка остарел, да и у него у самого силенка ныне уже не та: пройдет всего три прокоса — с душой собраться не может…
Старуха прихварывать стала: то у ней голова кружится, то поясницу ломит, то нутро схватит. Иной раз даже рассердится Егор:
— Одна-а песня. Будто я железный! От белых вон одних, от чертей, сколько тиранства принял, не говоря уже про раззор… Эх, жисть, жисть!
Тогда старуха переставала охать и начинала его задабривать:
— Что же ты уж этак-то, старик? Я ведь так только… вот вырастет, гляди, Васютка… Все ж светлее жизнь-то становится!
Егор вынул трубку и закурил. Полегче стало на сердце. И верно, светлей стала мужицкая жизнь… И уже беззлобно думает он и о ‘расхлябавшей’ литовке, и о том, что утром нужно отправлять Ваську за водой на реку. Конечно, шельмец проездит лишний час! Это уж так и знай: черемкой-то вон и бабы как завлекаются, а мальчонке что? Да еще, глядишь, съедутся, грехом, с Мишкой: ‘Как раз подъезжаю — и встрелись’. Умеют они эти ‘как раз’ устраивать! Нынче парнишка-то старика и продаст, и выкупит…
Тихо вокруг. Где дыра-дверь, где стенка шалаша — не разберешь: темень страшенная…
Что-то не слышно колокольчика: уж не зашел ли Пегашка на чужой покос? Греха-то не оберешься. Опять прибежит Изот и будет гавкать целый час. А если на гречиху?! Надо посмотреть.
Старик вышел, остановился. Глухо и черно вокруг. Тишина…
‘Кто же это ворочается на копне? Как раз там, где вялится на сошках солонина… Может, изотовский Полкан? Нет, собака у Изота белая, да и не побежит она сюда ночью! Зверь? А кому же больше быть в такую пору? Ух, подлый! Уж не слопал ли часом Пегашку?.. Конь-то спутанный…’
Егор выдернул кол, стоявший у входа в шалаш (днем надевали на этот кол шапку-пугало), с биющимся сердцем, широко замахнувшись, стал опасливо приближаться к копне… Запнулся впотьмах — и тьфу! — загремел котлом!
А ‘зверь’ вдруг спросил Васькиным голосом:
— Ты чего топчешься, тятенька?.. Похлебйу-то, должно, разлил… Гы-ы-ы!
Егор взревел что было мочи и мешком осел там же, где стоял… В глазах его разом запрыгали-задурачились горы…
Когда взошло солнце, отец все еще крепко прижимал к себе Ваську. Крепко, точно боялся, что тот убежит. И не то говорил старик, не то плакал:
— Ой, Васенька, Васенька!.. Ой, беда-то прошла какая!.. Ой, Васенька, сыночек!.. Да что же это такое?.. Еще бы секундочку… Ох, подумать только!
Косить до чаю они почему-то не пошли.
Отец все время вертелся около балагана, шалый, и неожиданно, ни с того ни с сего, решил варить кашу. Начистил зачем-то сроду не чищенный котел, развел огонь. А потом разыскал далеко заброшенный в траву кол, изрубил его на мелкие кусочки, хотя сушняку была много, и, подкладывая щепочки в огонь, все время невнятно бормотал:
— Гори мелким огнем, проклятый… Ох, проклятый, проклятый!
Васька не понимал, что творится с отцом и что за беда такая прошла сегодняшней ночью. Не понимал ничего и Пегашка, чуть не до обеда преспокойно ходивший на чужом покосе.
Солнце было уже высоко, когда отец и сын, привязав к ноге берестяные сумочки с лопатками и вскинув на плечи литовки, отправились ‘добивать делянку’ под березками.
Но и здесь отец долго еще удивлял Ваську: косит, косит — вдруг бросит литовку, подбежит к нему и обнимает, и плачет, и хохочет:
— Васька, шельмец, а? Васенька, сын милай! Ах ты Васюк, Васюк… Скоро домой, а? Мать-то наша, а мать-то ждет ведь, дожидается?!
1925
ПРИМЕЧАНИЯ
Рассказ написан в 1924 году и в своеобразной форме отражает сложное время перехода от гражданской войны к мирному строительству. В раздумьях старого Корнея о прошлом и настоящем, в мечтах и надеждах маленького Васи отдаленно чувствуются крупные события эпохи.
В начале тридцатых годов писатель вновь доработал рассказ для намечавшегося к изданию сборника прозы. Текст рассказа выверен нами по авторской корректуре.