Идя походом по прекрасному шоссе, однажды утром, на рассвете, мы повстречали множество женщин. Они шли в одиночку, по две, по три и целыми толпами и все что-нибудь несли с собою на продажу в г. Черновцы. Был праздничный день, они были принаряжены в чистые, холщовые ‘сподныци’, в черные плахты, весьма кокетливо подобранные к поясу, и в белые платки.
На плечах их или за спиною, или сбоку висели красиво расшитые из цветной шерсти кошели, из которых выглядывали курицы и утки или какая-нибудь зелень. Под платками на голове косы забраны в высокую прическу, а талии перехвачены широкими искусно сотканными красными поясами.
Тут были пожилые, среднего возраста, молодые и совсем юные. Но все с тонкими чертами лица, гибкие и стройные, каких почти не встретишь среди нашего простонародья. И все босые, ноги их, хотя и загорелые и пыльные, но правильные, не растоптанные. А сама походка отличалась женственною плавностью, при этом руки раскачивались лишь слегка, и не было среди них ни одной полной или переваливающейся как утица.
Редко рядом с женщинами бежали мальчики и девочки и еще реже шли мужчины. Мужчины — пожилые или старые, со стриженою бородой, с пушистыми усами и длинными, совсем не знавшими стирки волосами, свисавшими на плечи. В длинных и узких штанах и рубахах из белоснежного холста старики казались тонкими, высокими и опирались на длинные костыли.
Все почтительно и низко кланялись нам и произносили по-местному обычаю:
— Слава Иисусу!..
На лицах их нетрудно было заметить вдумчивую грусть у женщин и угрюмость у мужчин.
Еще яркая особенность осталась в моей памяти из впечатлений нашего похода на Карпаты.
У шоссе то с той, то с другой стороны часто стоят новые одинокие кресты. Это — безвестные могилы русских и австрийских воинов. И вот после того, как женщины прошли, на всех этих крестах лежали свежие венки из живых цветов. Это, оказывается, обычай каждого воскресного дня… И он так трогает и так настраивает, что о людях здесь живущих, хочется думать лишь хорошее…
Но вот предгорья Карпат, все более высокие, все более крутые, и вскоре, когда мы пошли близко от реки Прут, до нас стал доноситься шум этой горной реки. Действительно, она уже бурлила по каменному дну, и вскоре мы увидели синеву так называемых Лесистых Карпат, высоких и заманчивых, почти как наш Алтай.
Но чем ближе к фронту, тем менее лирического настроения, тем больше чувствуется все разрушающая и все пожирающая война.
Так мы столкнулись с остротой фуражного вопроса, в частности, с отсутствием соломы, сена и травы. Зерна мы получаем в интендантской сколько угодно, но сено в летнее время должны добывать сами.
И вот…
Я испробовал все средства: уговаривал местных жителей продать за хорошую цену стожок сенца, выменивал на муку или на крупу солому, снимал отдельные полоски клевера, скашивая на них не более семи пудов сухого сена, брал в аренду маленькие лужайки и на них велел пасти лошадей целые сутки… Но чем ближе к боевой линии — тем меньше этих средств: посевы уничтожены, луга потоптаны, сено и солома забраны еще мадьярами, при отступлении. Населения нет, а каменистая голая почва, богатая лесом, совсем бедна травой.
Между тем обидно было допускать, чтобы лошади сбросили хорошее тело… На хороших лошадях мы легко совершаем наши походы, легко перебрасываем за 40 верст в один переход страшно нагруженный обоз, и команда это чувствует. Всякий солдат старается ‘утянуть’ из склада побольше, чтобы не ‘страдать на кляче’.
Расположили нас в разрушенном местечке, где все как выжжено. Каждый день с утра до вечера возле походной кухни нашей толпятся старики, старухи, бабы и ребятишки. Особенно жалки эти маленькие ‘неприятели’, толкающиеся у ног солдат, как голодные собачонки… Протягивая свои черепки, пустые банки из-под консервов и глиняные чашечки, они то и дело повторяют:
— Слава Иисусу!.. Прошу, пан!..
Тут же прихрамывают раненые… Когда были горячие бои в местечке, они по детской своей привычке не уходили с улиц и даже лезли туда, где было горячее и люднее…
Поэтому, когда какая-либо баба, спрятавшая немножко сена или соломы, взмолится, указывая на свою корову: ‘Прошу пан ласкови!.. Бо в мене шесть малых!..’ То даже некоторые казаки не трогают ее скудного запаса, о нас и говорить не приходится.
Иногда, даже досада берет за эту русскую покладистость: неужели, думаешь, австрийцы или немцы так же с нашими церемонятся?..
Но, в конце концов, сердце не камень… И блуждаешь рассеянным взглядом, — нет ли где, какой зеленцы…
Однажды я очень тревожно провел в своей палатке ночь. С вечера лошади съели свой ячмень, а августовская ночь была вся впереди, голодная и долгая. Некоторые лошади зубами щипали столбы и коновязи, другие со злости лягали и кусали соседей, третьи — потихоньку ржали и топтались на месте…
Я вышел из палатки, едва прикрывшись шинелью. Целый хор лошадиных голосов встретил меня. И эти милые морды с заостренными ушами, с красивыми, как бы ласкающими глазами обратились ко мне, как к Богу, у которого в руках все тайны животного насыщения… Отвязать бы всех да бросить в середину пучок сена, — Бог знает, какая страшная драка произошла бы. Но привязанные ручные звери стояли мирно и сдержанным ржанием покорно просили хоть немного сена или чего-нибудь жвачного…
И так мне стало жаль этих милых и ограниченных созданий, что в душе шевельнулась острая боль.
Я стоял посреди каре своего отряда и смотрел на ясную и полную луну, стоявшую посреди неба.
Окружающие нас горы как бы придвинулись, и казались гигантскими и синими полуразрушенными стенами какого-то необыкновенно-великого замка…
Мне на минуту представилось — что я в горах Алтая, такого родного, сочного, богатого травами, где никогда не приходилось думать о лошадином корме и где незнакомы никакие тревоги.
И вдруг мне пришла в голову мысль:
‘А почему бы на этих вершинах не быть такой же сочной растительности как на Алтае? Неужели и там все вытравлено и скошено?’
Утром я велю седлать себе лошадь и быстро еду в горы. Непривычная к горным путешествиям моя ‘Сибирь’ (она — с Алтая) то и дело останавливается и странно перебирает ногами по каменистой россыпи. Однако горы эти не столь грандиозны, как Алтайские, и я скоро взбираюсь на одну из террас.
Август уже тронул золотою кистью травы и листья деревьев. Под вековыми елями — зеленый мягкий мох и сумрачная тишина. А вот поодаль от меня на полянку из леса вышло маленькое стадо овец, и пастушок, заметив меня, быстро и беззвучно спрятал свое стадо в лес.
‘Значит, — подумал я, — мы попасем здесь наших лошадей’.
Лошадь моя то и дело наклоняла голову и жадно хватала увядающие стебли трав.
Мне хотелось подняться еще выше, и я пробираюсь по откосу к маленькой тропинке. Но это — не тропинка, это — деревянный желоб для стока воды. Но вот и дорожка. Она пошла по краю горы и скоро привела на целое колесное шоссе. Я слез с лошади и осмотрелся. Да, это — новая дорога, очевидно, сделанная исключительно для поднятия на высоту пушек. И пришла она откуда-то издалека, спиралью, но настойчиво лезет на высоту… Возле нее в лесу укрыты блиндажи, а поперек, через дорогу, протянута проволока. У меня мелькнула страшная догадка: не фугас ли?.. И дальше ехать я не решился, да и обратно по дороге тоже… Ну ее к черту, такую дорогу…
Верхушки гор окрасились в румяный цвет, а нижние лесистые холмы стали лиловыми. Солнце закатилось, и ущелье внизу куталось в потемки.
А мне как на грех попалась на глаза ежевика, спелая, темно-синяя и почти пьяная от забродивших сладких соков.
Поздно. Я свернул с шоссе и без дороги стал спускаться в сумерки лесного ущелья…
На завтра, спозаранку, тридцать солдат с шинелями через плечо, с мешками и котомками, с веревочными торбами для сена, с котелками, чайниками, консервами и большими караваями ржаного хлеба уселись без седел вехами на лошадей, каждый взял в повод по две лошади, и вся эта живая вереница медленно отправилась в горы.
Тропа довольно широкая и некрутая, но мне слышно тяжелое дыхание девяноста лошадей, взбирающихся извилистым оврагом все выше и выше. При утреннем солнце совсем другой вид с гор, картины шире и проще, — нет той красочности и задумчивости, какая бывает в горах вечером при закате.
Кто-то увидел немецкий альбатрос вверху и все, подняв бороды, старались поймать его глазами в глубокой синеве неба. Вот он беловатый и прозрачный, как из слюды, легко и быстро несется прямо к нам.
— Вдарит дьявол!.. опасливо проносится среди солдат.
— А, може, не узорить!.. — успокаивает кто-то, но все вдруг напряженно смолкают, когда хищник налетает прямо на нас.
Это ощущение, много раз испытанное, похожее на сон, когда вы видите, что падаете с огромной высоты куда-то в пропасть. Но вот аэроплан умчался дальше, и вы пробуждаетесь от кошмарного видения. Но где-то близко разрывается снаряд, и по горам долго бродит эхо.
— Бросил — таки, сволочь!.. — ругаются солдаты и снова начинают громко меж собою говорить, шутить, смеяться…
Скоро мы въезжаем в лес, густой, высокий, видимо, лелеянный века…
По лошадям и лицам команды скользят светотени, лошади учуяв близость корма, фыркают и рвутся в сторону…
— Н-но, ты, дур-р-и!.. Успеешь…
— Ваше благородие!.. Тут, говорят, козлы полиские водятся… С берданкой бы тут обойти…
— Попробуем…
— И даже, говорят, лося тут можно чебурахнуть… Говорят, ту лес-то царский, ихний был… А теперь, — го-го-о!..
Гулкое эхо несется по лесу, солдаты все больше приходят в веселое возбуждение. Лошади, стуча подковами о влажные каменья тенистой тропы, тяжело дышат и начинают останавливаться…
— Вот дак крутизна!.. Это как же ‘он’ пушки-то затаскивал?..
Фельдфебель, ехавший за мною, вдруг рассердился:
— Как же!.. Как же!.. Как ворона каркаешь! Да это разве высота?.. Тут можно на четверке рысью взлететь…
Я поворачиваю на ближайшую поляну, и быстро вся она наводняется людьми и лошадьми. Каждый спешит пустить свою лошадь на лучший кусочек луга.
Лошади, прежде всего, начали валяться, старательно, на оба бока, с кряхтением, с фырканьем. А потом, когда они захрумкали и разбрелись по лугу, солдаты принялись устраиваться сами.
Через полчаса под елями белело несколько палаток, дымились костры, на них уже шипели котелки, в которых каким-то чудом оказалась свежие вырытая где-то недалеко картошка… Несколько солдат несли трофеи: два сломанные карабина, обоймы патронов, подсумки, пулеметные ленты, какие-то котомки и неразорвавшийся снаряд, из-за которого кто-то поднял крик и ругань:
— Ты шутишь, ай не-е?! Да он тут сразу с дюжину уложит…
— Э-х, уложит!.. А тоже солдат называешься… А ежели тебе в другой раз гранат ручных полдюжины на пояс подвесят… Так как тогда?..
— Брось, отнеси подальше!..
— Эк, подальше!.. А ежели там лошадь нечаянно наступит?.. Лучше што-ли?..
Зная, чем кончается такое баловство, я осторожно и негромко отдаю приказ:
— Сейчас же вырыть яму… Да поглубже!.. И туда же, как можно осторожнее зарыть!..
— Но собственник гранаты рассуждает:
— Ваше благородие, верьте слову, я разря…
— Не сметь! — категорически требую я.
— Слушаю… — лениво подчиняется солдат и нехотя идет хоронить страшную находку.
Но вот всю местность обшарили, нашли еще какие-то штуковины, брошенные австрийскими солдатами при отступлении, поели картошки, попили чайку… Фельдфебель возвратился с разведки с докладом:
— Там сена я нашел стожок… Поди, бы можно… А то все равно казаки…
— Ну-ну, пожалуйста, отставить!..
Фельдфебель сконфуженно улыбается и отдает команду:
Ну, все вставай, бери торбы и а айда за мной, траву косить!..
Обращается ко мне и добавляет:
— Там можно к вечеру все сорок кошелей набить…
— То-то и есть… А возле сена поставить дневального. Покажется хозяин, — доложить мне. Я куплю у него сено.
— Слушаю, — неодобрительно кивает мне фельдфебель и уходит вслед за солдатами…
Я остаюсь за старшего дневального и с удовольствием пасу лошадей, брожу вокруг табуна, заворачивая склонных к бродячей жизни, захожу в таинственную гущу леса и, наблюдая за ними через стволы деревьев, сажусь на полусгнивший, поросший мхами пень и, подчиняясь обаянию тишины, вдруг удивляюсь тому, что я в далекой завоеванной стране со своими думами, воспоминаниями, мечтами и переживаниями…
Я долго неподвижно сижу в лесу, объятый роем пестрых мыслей, и вдруг позади себя слышу тихий шорох, как будто кто-то крадется…
Не замечая меня, грациозно и легко, словно танцуя, выбежала на зеленый мшистый коврик белка. Она так близко пробежала, что я видел даже ее усики. Вот она присела на задние лапки, что-то поднесла к передним зубам, попробовала, бросила и, все еще не видя меня, вернулась на прежнее место… А оттуда снова мимо меня, но уже не одна, а вместе с подружкою, и танец их на это раз был так очарователен, что я невольно подался вперед… И в это самый миг мои глаза встретились с глазами застывших на месте белочек. Ярко красные, совсем не похожие на наших, они в такой интимно-трогательной группе замерли от страха, что невольно захотелось их благословить… Когда я поднял руку, они быстро и винтообразно унеслись на вершину первого попавшегося дерева.
Из леса с гор донеслись голоса. Они приближались и росли, пересыпались смехом, переходили на песню. Это возвращались мои. Когда я вышел на поляну, лошади шарахнулись в сторону от длинного ряда чудовищ, спускавшихся с гор по тропинке. Это тридцать человек несли на головах по большущему тюку травы.
После обеда мне оседлали лошадь, и я повел за собой караван в пятнадцать лошадей. На каждой из них сидел солдат, а по бокам лошадей висели связки сена, по две на каждой.
Смешно и весело было глядеть, как по крутой тропинке скользили вниз тупые и лохматые, зеленые мизгири… Целых пятнадцать…
Но мне этого было мало. На завтра я хотел отправить не менее тридцати, и к вечеру увез в горы еще двадцать кошелей для сена, а солдатам пообещал за молодецкий сенокос по четвертаку на табачишко…
Вечером возле костра на косогоре мы сидели тесным кругом, ели разбавленные кипятком консервы, слушали весельчаков-рассказчиков, и все были немножко очарованы и тихой лунной ночью, и пастьбою лошадей, и дружным, хотя и запоздалым сенокосом, напоминавшем родину, домашнее ночное…