— Марья Николаевна, неужели никто из нас не имеет права на личное счастье?
Разговор происходил в лодке, плывшей вниз по течению посредине большой реки. Говоривший гребец, чтобы задать свой вопрос, выпустил на минуту из рук короткие ручки неуклюжих вёсел, как будто ему необходимо было сосредоточить всю энергию в своих словах. Он даже немного приподнялся на скамье, возбуждённо заглядывая в лицо собеседнице.
На корме, в узком углу сходящихся набоев, сидела молодая девушка. Она сидела праздно, и кормовое весло лежало перед нею поперёк лодки. Она примостилась внизу, положив дощечку сиденья на внутренние выступы днища, и небрежно откинулась назад, опираясь спиной о деревянную иглу, продетую сквозь верхние доски лодки. Глаза её лениво и несколько устало смотрели вперёд, обнимая в одно время и гребца, сидевшего на передней скамье, и гладкую поверхность блестящей реки, широко разостлавшуюся по обе стороны, и узкую полоску лесистого берега, чуть выступавшую, Бог знает на каком расстоянии, за носом лодки.
Услышав вопрос, молодая девушка на минуту остановила взгляд на лице своего спутника.
— Что такое счастье? — сказала она, без запинки задавая ему тот самый вопрос, над разрешением которого тщетно трудились столько беспокойных умов и взволнованных сердец на полях человечества.
Но у человека, сидевшего на вёслах, ответ, по-видимому, был приготовлен заранее.
— Счастье? — пылко сказал он. — Высшее счастье на земле есть любовь!
Дав этот короткий, но энергичный ответ, он опять схватился за ручки вёсел и сделал несколько долгих и сильных взмахов, как будто желая подчеркнуть ими свои слова.
— О, любовь! — сказала с сомнением девушка, откидывая назад голову.
Странно было слышать из таких молодых уст этот пренебрежительный тон.
Человек на передней скамье вдруг выдернул обе лопасти из воды и с шумом бросил вёсла на дно лодки. Он, очевидно, хотел сосредоточить все свои силы для этого разговора и не мог ограничиться минутной остановкой как прежде.
— Я не виноват! — горячо заговорил он. — Так сделал Бог! Любовь — это высшее, что на земле дано вкусить человеку. Кто не знал любви, тот не имеет права сказать, что он жил на свете. Любовь — это выше всего, она стоит впереди всего…
Он вдруг спутался, не находя слов для дальнейшего выражения своей мысли.
— А после любви что стоит? — спросила молодая девушка, поддразнивая.
Но у гребца, очевидно, были приготовлены ответы на все вопросы.
— После любви слава! — сказал он без малейшего колебания.
Девушка посмотрела на него с удивлением. Она не ожидала такого ответа.
— Не говорите! — быстро сказал её собеседник. — Я знаю, что вы хотите сказать. Конечно, десять лет тому назад я бы ответил иначе. На первое место я бы поставил сознание долга к ближнему, самоотвержение и тому подобные вещи.
— А теперь вы разве не цените этого, Рыбковский? — сказала молодая девушка почти строго.
Голос её звучал упрёком.
— Я не говорил этого! — несколько смешался её собеседник. — Но теперь мы находимся не в том положении, мы живём сами по себе… От того, что было когда-то, мы отрезаны такой непреодолимой преградой, как будто его вовсе не было.
— Ну, так что же? — спросила девушка.
— Марья Николаевна, — сказал человек на вёслах, — слава — это след, который человек оставляет за собою на земле. Знаете ли вы, как тяжело ещё заживо погрузиться в бездну, оторваться от всех человеческих интересов и сознавать, что на широком свете имя твоё забыто, и след твой исчез так всецело, как будто бы ты уже был призраком?
— Молчите, я не хочу вас слушать! — сказала девушка. — Вы сами забываете, а вам кажется, что вас забывают другие. Если кто сделал хоть крупицу доброго, или смелого, или полезного, — это никогда не исчезнет бесследно.
— Одна крупица — плохое утешение, — с горечью сказал Рыбковский, — особенно, если человек ещё не собрался умирать. И кто может определить, стоила ли она действительно тех эпитетов, которыми вы изволили её наградить? Кто захочет успокоиться на том, что там, по ту сторону межи, много лет тому назад и он ступал по извилистым дорогам лабиринта, которые с тех пор успели отразить на себе тысячи тысяч шагов? Если бы мертвец после смерти мог незримо летать над миром живущих, как вы думаете, захотел бы он утешиться тем, что несколько человек, знавших его при жизни, случайно поминают его имя среди своих занятий и развлечений?
Девушка не отвечала. Взгляд её опять скользнул через голову собеседника и потонул в сияющей дали на рубеже небесной и речной глади.
Рыбковский с беспокойством смотрел на её лицо. Она была так молода, что на расстоянии её можно было принять за ребёнка, только всмотревшись ближе, можно было различить две небольшие морщинки около углов рта и две другие на углах тонких, красиво очерченных бровей, придававшие этому бледному личику более взрослое выражение. Когда она думала о чём-нибудь, между бровями возникала ещё одна короткая вертикальная морщинка, которая становилась более или менее явственной соответственно ходу её мыслей. Спутник её, напротив, не мог похвалиться ни молодостью, ни свежестью. Беспорядочная копна тёмно-русых волос, украшавших его голову, была как будто присыпана мукой, пореже на темени и погуще на висках, лоб был прорезан глубокими бурыми складками, и общее выражение лица в достаточной степени усталое.
— Марья Николаевна, — начал он снова, — знаете ли вы, что такое одиночество?.. Когда человеку не с кем перекинуться словом, он кончает тем, что забывает слова, постепенно утрачивает способность связывать мысли и впадает в такое душевное оскудение, от которого потом уже трудно оправиться…
— Вы разве один? — сказала молодая девушка. — У вас всегда были товарищи.
— О, товарищи! — пренебрежительно протянул Рыбковский. — Мы были как хлебы из одной печи, нам и говорить-то было не о чем, мы знали вперёд, что каждый из нас должен подумать о любом предмете.
— Будто вы все из одной печи? — возразила девушка.
— А, вы говорите об этих, — сказал Рыбковский тем же тоном, — которые приехали потом, о господах эсдеках?.. Да они тоже совсем прозрачны. Стоит только изменить один из отправных пунктов, а там предугадать их мнения ещё легче, чем наши.
— Зачем же вы с ними так часто спорите? — сказала девушка.
— Темперамент такой, — комически оправдывался Рыбковский. — Что ни скажешь, а они наоборот. Ну и я наоборот, и пошла писать. А только и в этом нет ничего интересного.
— На вас трудно угодить! — сказала девушка. — Если разбирать по-вашему, то ни один человек не покажется представляющим интерес.
— Совсем нет! — живо возразил Рыбковский. — Вы — свежий человек. Я именно хотел высказать, как я рад, что впервые за столько лет опять увидел свежего человека…
Молодая девушка не отвечала. Наступило непродолжительное молчание. Рыбковский всё посматривал на свою собеседницу, хмурясь и меняя положение головы. Быть может, это происходило оттого, что солнце било ему прямо в глаза, и ему было неловко смотреть вперёд.
— Марья Николаевна, — опять заговорил он, — вы ещё внове. Вам трудно себе представить, как здесь приходится чувствовать. Но вы всё-таки попробуйте. Живёт человек год за годом, один без общества, без цели, без занятий, не знает, для чего он живёт теперь, и теряет надежду, что когда-нибудь будет жить для чего-нибудь. Ему не к чему приложить свои силы, нечем занять свой ум, а грудь его переполнена чувствами, которые ещё ни разу не успели найти себе удовлетворения на земле, которые просятся излиться, ищут выхода и не находят его…
Голос Рыбковского вибрировал красноречивее его слов. Разговор положительно принимал опасный оборот, но никто из собеседников не думал об этом. Впрочем, молодая девушка, быть может, немного думала.
— Не знаю! — сказала она после короткой паузы. — Я с вами не согласна. Когда человек оторван от людей, ему остаётся природа. Природа — это откровение, новая жизнь. Посмотрите на этот свет!
Она широким жестом указала на блестящую реку, расстилавшуюся вокруг лодки и горевшую под яркими лучами июльского солнца как расплавленное золото.
— Этот блеск имеет язык. Он может заменить то недостающее общество, о котором вы говорили. Боже мой! Как долго я была лишена всего этого. Посмотрите на эту прозрачную глубину, где так ясно отражаются наши тени! Мне кажется, будь я одна, я в состоянии была бы заговорить с призраком, что глядит мне в глаза из сверкающей воды…
Рыбковский хотел возразить, но молодая девушка перебила его.
— Смотрите, — сказала она весело, — вон лодка плывёт. Это наши кататься едут.
Лицо её осветилось чисто детским оживлением. Глядя на неё теперь, трудно было бы подумать, что минуту тому назад она вела меланхолический и отвлечённый разговор.
От широкой, серой, песчаной полосы, протянувшейся над низким и ровным угорьем лугового берега и испещрённой неводными вешалами и опрокинутыми карбасьями, отделилась небольшая лодка, довольно быстро двигавшаяся поперёк течения. Река была так широка, что нельзя было разглядеть людей, сидевших в лодке. Видно было только, что их несколько, четыре или пять человек. На передней скамье гребли двое, и можно было различить, как их головы расходятся при каждом взмахе вёсел. На корме сидел один с кормилом в руках. Посредине лодки тоже были люди, один или двое. Рыбковский и его спутница, впрочем, хорошо знали, кто может выехать кататься на реку из пустынного Нижнепропадинска в это тёплое летнее время, когда коренные жители разбрелись по отдалённым тоням и заводям и с ожесточением занимались промыслом, запасая себе на зиму рыбу.
Рыбковский вдруг схватил вёсла и, проворно надев дужки, уже собрался сделать первый взмах, но спутница остановила его.
— Вы куда? — сказала она с удивлением. — Видите, они сюда едут. Разве вы не хотите дождаться?
Она поднялась со скамеечки и приложила руки к глазам в виде щита, пристально присматриваясь к лодке, перерезывавшей реку.
— Четверо! — объявила она, наконец. — А посредине ещё что-то чернеет, но это не человек — не движется.
— Ау! — звонко и весело крикнула она, вдруг отнимая руки от глаз и прикладывая их ко рту в виде рупора.
— У-у! — донеслось с берега.
Это отвечали люди, ехавшие в лодке.
Рыбковский смотрел довольно сердито. Он, по-видимому, не разделял оживления своей спутницы.
— Чего вы хмуритесь? — капризно сказала она, заметив его кислое лицо. — Я не люблю, когда на меня глядят так сердито.
Рыбковский не отвечал.
— Семён Петрович, — заговорила она просительным тоном, — разгладьте ваши морщины. Ей-Богу, я не могу выносить, когда мои собеседники имеют такое лицо, — тем более вы. Вы делаете меня нервною. Ваши глаза хотят сглазить мой праздник. Улыбнитесь, пожалуйста, прошу вас.
Рыбковский вдруг улыбнулся.
— Какой праздник? — спросил он, недоумевая. — Кажется, именины ваши уже были.
— Праздник солнца, — сказала с важностью девушка, — я, ведь, вам сказала, что я — солнцепоклонница. Такой чудный день лучше всяких именин.
Через несколько минут вторая лодка уже выходила на средину реки, придвигаясь ближе и ближе.
Гребцы выбивались из сил, быть может, стараясь показать своё рвение перед лицом юной зрительницы.
Человек, сидевший слева, засучил рукава до локтей и при каждом взмахе закидывал весло как можно дальше назад, потом изо всей силы двигал его вперёд, приподнимаясь на ноги и крепко стискивая круглую деревянную ручку своими сухощавыми руками. Это был высокий молодой человек с длинными белокурыми волосами, закрывавшими уши, в белых очках с золотой оправой, как будто подобранных под цвет волос и приставших к тонкому и острому носу так крепко, как неотделимая составная часть этого бледного лица. По лбу гребца катились крупные капли пота, стекавшие под очки, но он не имел времени утереться и только поматывал головой, стараясь придать стекавшей влаге иное направление. Наряд его состоял из парусиновой блузы, подпоясанной ремённым кушаком, и высоких мягких сапог местного дела, покрывавших всю ногу и скрывавшихся под вздутыми парусиновыми полами.
С правой стороны грёб маленький коренастый человек с коротким туловищем, облечённым в куртку серого сукна, и такими короткими ногами, что они не достигали даже до перекладины, служившей точкою опоры. На голове его сверкала небольшая, но яркая лысина, ещё более лоснившаяся от пота и от яркого солнца. Недочёт в волосах на голове, впрочем, с изобилием возмещался широкой рыжей бородой, разросшейся во все стороны наподобие чертополоха.
Он грёб, откидываясь назад и отбрасывая голову вверх с такой энергией, как будто ему хотелось оторвать её долой и бросить в воду через нос лодки.
На корме сидел человек могучего телосложения с совершенно седыми волосами и длинной седой бородой, спадавшей веером до половины груди. Несмотря на жаркую погоду, он был в куртке из копчёной замши, подбитой пыжиковым, правда, довольно вытертым, мехом. Через плечо на самодельной ремённой перевязи висело двуствольное ружьё с замками, заботливо перевязанными лоскутом весьма грязной тряпки, чтобы предохранить их от водяных брызг.
Посредине лодки на двух тонких досках, брошенных поперёк опругов [шпангоуты], стоял человек с обнажённой головой, совершенно лишённой волос и блестевшей на солнце как бильярдный шар. Он был одет в старое летнее пальто светло-зелёного цвета, по-видимому, с чужого плеча, так как оно ему достигало до пят. Лодка была довольно неустойчива, а гребцы гребли сильно и неровно, и ему стоило большого труда сохранять равновесие стоя. Но он ни за что не хотел подъехать к передней лодке в непрезентабельной позе пассивного пассажира, скорчившегося на дне рядом с кладью. Его беспокойные руки то и дело порывались согнуться фертом для пущего удальства. К сожалению, его поминутно качало то вправо, то влево, и он должен был хвататься за борта, чтоб не свалиться в воду. Чёрная кучка, лежавшая возле него на середине лодки, оказалась большим пёстрым ковром, сложенным вчетверо и брошенным поверх какого-то ящика или корзины, стоявшей на досках.
Наконец, лодки поравнялись. Гребцы вдруг затабанили. Человек в зелёном пальто, не ожидавший этого, пошатнулся вперёд, споткнулся ногами о ковёр и упал прямо на ручки вёсел, поднимавшихся ему навстречу.
— Марья Николаевна, здравствуйте! — сказал кормщик, прикладывая, по-военному, два пальца к круглой до невозможности засаленной шапочке, покрывавшей его голову.
— Смотрите, Кранц как низко вам кланяется!.. Падает к ногам!..
— Разве к моим? — сказала смеясь девушка. — Он хочет поблагодарить Ратиновича и Броцкого за то, что они его везли через реку.
Человек в зелёном пальто поднялся на ноги.
— А, чёрт! — выругался он со свирепым видом. — Вы это нарочно. Я знаю, я хорошо знаю, — нарочно!
— А вы не стойте среди лодки как воронье пугало! — высоким и жидким тенорком возразил Ратинович, человек в белых очках, сидевший слева. — Стоит как волжский атаман на разбойничьем корабле!..
— Здравствуйте, Марья Николаевна, — отсалютовал он в свою очередь и, пользуясь тем, что его сиденье приходилось борт о борт с первой лодкой, протащил свою лодку вперёд, перехватываясь руками по верхним набоям, и с торжествующим видом перегнулся в чужую лодку, протягивая руку молодой девушке.
Кранц, гнев которого ещё не успел остыть, вдруг качнул лодку так сильно, что Ратинович чуть не вылетел в воду и удержался только за борт лодки Рыбковского. Она в свою очередь тоже качнулась, так что Марья Николаевна, вставшая на ноги, опять повалилась на своё сиденье, не успев вложить свою ручку в руку Ратиновича.
Общий крик негодования одновременно вырвался у всех.
— Вы, должно быть, с ума сошли! — кричал коротенький гребец хриплым голосом. — Смотрите, Марья Николаевна упала. Мы вот вас оставим на том берегу.
Звук его голоса напоминал хриплые тоны расстроенной гармоники с прорванными мехами и изломанными клапанами. Он совсем был лишён силы и как будто ежеминутно задевал за что-то.
Но Кранц был до того смущён неожиданным результатом своей мести, что гнев товарищей не произвёл на него особого впечатления.
— Извините, ради Бога, Марья Николаевна, — прошептал он, — я и в мыслях не имел толкнуть вас.
— Пустое! — сказала девушка весело. — Смотрите, господа, — прибавила она со смехом, указывая на кормчего, — у Ястребова ружьё так и висит на плечах!.. Дедушка, — обратилась она к кормчему, — отчего вы не положите ружья в лодку?
— Не хочу! — сказал кормчий себе в бороду.
— Отчего? — приставала девушка.
— Им и так тяжело грести, — сказал Ястребов, указывая на гребцов, — я не хочу прибавлять им груза.
— Куда вы торопитесь? — лукаво спросила молодая девушка. — Куда вы собрались?
— Вас чаем поить собрались! — важно сказал кормчий.
— Были у вас, видим, что вы уехали, а чайники на шестке. Ну, мы и решили привезти вам подкрепление.
— Поедем взапуски! — волновался Ратинович. — Сядем по двое на вёсла, поедем на стрелку. Там хорошо чай пить!..
— А если я не поеду? — сказала Марья Николаевна шутливо.
— Не поедете? — испуганным тоном повторил Ратинович. — А мы как?
— Ну, ну! — успокоительно сказал коротенький гребец. — Пусть только она заглянет в нашу корзину, не сможет не поехать!
— Марья Николаевна, глядите-ка сюда! — прибавил он, сдёргивая ковёр и открывая большую корзину, грубо сплетённую из ивовых ветвей и до половины наполненную бумажными и холщовыми свёртками. — Сахар, белая юкола [сушёная рыба], свежий хлеб, всё первый сорт! — продолжал он. — Даже печенье есть! Подумайте только: пшеничное печенье… с ягодами… на масле…
— Где взяли? — с интересом осведомилась девушка.
— Кранц у дьячихи ‘под натуру’ [взаймы] взял. Обещал отдать после почты.
— Почему после почты? — спросила девушка. — Вы разве получите с почтой крупчатку, Кранцик?
— Могу и получить! — уклончиво ответил Кранц, принимая глубокомысленный вид.
— Как же, держи карман шире! — прохрипел Броцкий. — Не верьте, Марья Николаевна! Только дьячиху обманул, безбожник!
— А где Беккер? — спросила Марья Николаевна. — Броцкий, где вы оставили Беккера?
— На дежурстве у Шиховых! — сказал Броцкий. — Возится на кухне и собирается стирать бельё.
— А вы как же?
— Будет с меня на сегодня! Я сменился.
Шиховы были супружеская чета, обременённая многочисленным потомством. Броцкий и Беккер по очереди помогали им управляться с работами по домашнему хозяйству.
— Ну, что ж, поедем! — настаивал Ратинович. — Наперегонки, по двое. Кранц пусть помогает Рыбковскому, а мы как прежде.
— Не надо, не надо! — заговорил Рыбковский, отмахиваясь. — Какой он помощник? Лучше я один.
— Я хоть на корму сяду! — упрашивал Кранц. — У вас, ведь, некому держать корму!
Ему очень хотелось пересесть в одну лодку с молодой девушкой.
— Нельзя! — возразил Рыбковский сурово. — Лишняя тяжесть, а шансы и так неравны. Не нужно кормщика!
— Ну, господа! — крикнул он, хватая вёсла, и, оттолкнувшись от соседней лодки, стал грести вперёд, с треском вскидывая вёсла и в такт хлопая дужками о деревянные уключины.
Гребцы второй лодки тоже заворочали вёслами, стараясь отнять у него берег. Они по-прежнему гребли мельницей, и когда левая лопасть высоко стояла над водой, правая только спускалась в воду.
Ястребов смотрел на их движения, улыбаясь в бороду. Ему нужно было постоянно поворачивать кормило то влево, то вправо, чтобы сохранить одно и то же направление.
Рыбковский успел выиграть довольно значительное расстояние, задняя лодка никак не могла сократить его сколько-нибудь ощутительно. К несчастью, молодая девушка вздумала помогать ему.
— Я буду держать корму! — объявила она, снимая кормило с бортов лодки и погружая его в воду ребром.
Лодка немедленно повернулась вдоль по течению. Рыбковский с ожесточением стал грести левым веслом, стараясь воротиться на прежний курс. Задние гребли изо всех сил, стремясь воспользоваться как можно лучше неудачей соперника. Они уже почти настигли переднюю лодку.
— Догоняют, догоняют! — воскликнула девушка. — Не надо кормы! Я тоже буду грести, Семён Петрович! Сядем грести вдвоём!..
И, бросив кормило на дно лодки, она стала пробираться в носовую часть, чтобы завладеть одним из вёсел Рыбковского. Рыбковский с широкой улыбкой посторонился, давая ей место на скамье.
— Правда, вдвоём лучше? — спрашивала Марья Николаевна, обхватывая ручку весла своими небольшими ручками, затянутыми в старые чёрные перчатки, потёртые и заштопанные на пальцах.
— Конечно, лучше! — энергично подтвердил Рыбковский. — Какое может быть сравнение, двое или один?
Но в это время он сделал такой сильный взмах веслом, что лодка повернулась, и нос её направился в сторону лугового берега.
Задние уже проплывали, но Ястребов вдруг сделал сильное движение кормовым веслом и тоже повернул свою лодку носом к нижнепропадинким неводным вешалам.
— Зачем вы? — закричали гребцы. — Куда вы правите?
— А они куда едут? — проворчал Ястребов.
Гонка по необходимости прекратилась. Рыбковский грёб, едва шевеля руками, чтобы не пересиливать спутницу, которая ни за что не хотела оставить весло. Общество медленно переезжало реку, обмениваясь весёлыми замечаниями. Кранц успел-таки пересесть в лодку Марьи Николаевны и, поместившись на корме, добросовестно ворочал кормилом в воде, стараясь направлять лодку, куда следует. Впрочем, умение его не соответствовало усердию, — каждый раз он забывал, куда нужно поворачивать кормило, и желая повернуть лодку вправо, поворачивал её влево. Наконец, лодки стали огибать стрелку, вытянувшуюся вдоль устья другой большой реки, Камоя, впадавшей в Пропаду как раз против города.
Через полчаса обе лодки вошли в Камой и толкнулись носом о пологий песчаный берег.
— Марья Николаевна! Я вас вынесу! — решительным тоном объявил Ратинович, быстро соскакивая в воду в своих высоких сапогах и подходя к первой лодке.
Рыбковский стоял в воде с другой стороны, тоже простирая руки и безмолвно предлагая свои услуги.
— Разве я ребёнок? — возразила девушка. — Я сама выйду! Вы лучше подтяните лодку на берег!
Рыбковский и Ратинович ухватились за носовую иглу и потащили лодку. Кранц тоже поспешно выскочил из лодки и подскочил к Марье Николаевне с ковром в руках. В ту самую минуту, когда она готовилась соскочить на песок со скамейки, он ловко раскинул ковёр на земле перед её ногами.
— Сюда, сюда ступайте! — с торжеством говорил он.
Марья Николаевна со смехом соскочила на ковёр.
— Разве я королева, — шутливо сказала она, — что вы мне под ноги постилаете ковры?
— Всё равно, что королева! — сказал Ратинович, вытаскивая на песок корзину с припасами.
— Больше, чем королева, — сказал Кранц с убеждением.
— Ну, если я королева, — весело сказала девушка, — не хочу ступать по голой земле. Давайте ещё ковёр!
И она остановилась в ожидании на краю ковра.
Кранц поспешно сорвал с себя зелёное пальто и разостлал его на песке в виде импровизированного продолжения ковра.
— Марья Николаевна, — сказал Ястребов в виде предостережения, — не ступайте, запачкаете!
— Пускай, — сказал Кранц, беспечно махнув рукой, — не жалко!
— Запачкаете ноги, — выразительно прибавил Ястребов, — это такая грязная ветошка!
— Наденьте скорее ваше пальто! — сказала Марья Николаевна, разглядев костюм Кранца. — Боже, какой ужасный человек. Посмотрите, на что вы похожи.
Костюм Кранца, скрывавшийся под пальто, состоял из коротенькой блузки без пояса, невообразимо засаленной и покрытой какими-то странными зеленоватыми и желтоватыми пятнами, наслоившимися друг на друга.
Кранц занимался медицинской практикой, постоянно возился над составлением лекарств и имел привычку обтирать руки о полы после манипуляций латинской кухни.
— Он ещё жалуется, что у него нет лекарств! — ворчал Ястребов. — Да на этой блузе целая аптека. Выварить её, так можно пользовать больных, по крайней мере, год.
Кранц смущённо надел пальто. Его судьба была вечно попадать впросак именно в ту минуту, когда он намеревался блеснуть ловкостью или другими талантами, дарованными ему природой.
— Хоть бы у него не было! — с негодованием сказал тогда Ратинович. — Этакой скаред! В сундуке две новых блузы, пиджак, сюртук…
— И куда вы бережёте, — обратился он к Кранцу, — на саван что ли?
— Я забыл переодеться! — жалобно оправдывался Кранц. — Прибежал из больницы, заторопился и совсем забыл.
— Отойдите от него, Марья Николаевна! — воскликнул Ратинович трагическим голосом. — О, несчастный! Он прямо из больницы и не переменил одежды! В порах его платья скрыта зараза!
Броцкий и Ястребов хлопотали у костра наверху песчаного косогора. Девушка, взойдя на косогор, опустилась на землю на тот же ковёр, снова услужливо разостланный Кранцем, успевшим подхватить его по дороге. Она устала от недавней работы веслом и рада была отдохнуть в ожидании чая. Комары, которые в этот жаркий день боялись вылетать на открытые места, здесь вблизи леса проявляли большое оживление. Над костром уже толокся целый рой, стараясь пробраться сквозь густые облака дыма, закрывавшие участников пикника. Те, в свою очередь, размещались с таким расчётом, чтобы держать голову на окраине густой и широкой струи дыма, валившей от костра и уносившейся с течением воздуха. Впрочем, было совсем тихо, и движение клубов дыма постоянно переменяло направление, отклоняясь в сторону соответственно каждому порыву случайно пахнувшего ветерка. Как только дым отклонялся в сторону, комары налетали дружным строем, заставляя всё общество отмахиваться и чесаться. Ратинович как более экспансивный уже успел несколько раз выругаться. Впрочем, он тотчас же взапуски с Рыбковским занялся защитой Марьи Николаевны от надоедливости комаров. В две минуты они разложили вокруг неё на некотором расстоянии несколько небольших огоньков и набросали на угли нежных побегов гусиной травы.
Тонкие струйки дыму потянулись в разных направлениях, перекрещиваясь и догоняя друг друга и собираясь в белое облако над головой девушки. Можно было подумать, что это фимиам, который её спутники приносят ей в жертву.
Кранц начал выкладывать припасы и размещать их на краю ковра.
— А это что? — спросил он, вынимая склянку, тщательно обёрнутую в полотенце. — Наливка, смородиновка!.. А, как вам покажется?
— Ах, чёрт! — выругался Ратинович. — Вот ловко! А нам ведь не сказал!..
— Марья Николаевна! Рюмочку!.. Перед чаем!.. Для здоровья полезно!.. — юлил Кранц, не обращая внимания на других.
Наливка представляла высшую степень роскоши, доступной для Нижнепропадинска, и являлась там совершенно необычайной драгоценностью, своего рода lacrima Christi, столетним рейнвейном или чем-нибудь в этом роде.
Но Марья Николаевна отняла у него бутылку.
— Кутим, господа! — весело воскликнула она. — Дед, идите! — позвала она Ястребова, который возился у костра, укрепляя чайник на длинном шесте, подпёртом двумя рогатыми ветками.
Ружьё по-прежнему висело у него за плечами.
— Бросьте ваш чайник! — продолжала девушка. — Посмотрите, тут питьё покрепче!
Ястребов тотчас же подошёл. Выпивка была слишком редкой вещью на Пропаде, чтобы можно было от неё отказываться. Ратинович, за неимением рюмок, расставил на ковре чашки и стаканы. Через минуту бутылка была пуста. Марья Николаевна храбро выпила свою долю, и щёки её окрасились чуть заметным румянцем. Ей стало ещё веселее, чем прежде. Другие тоже выражали своё довольство наливкой, кроме Ястребова, который, обтерев усы, лаконически определил:
— Слаба! — и тотчас же возвратился к своему костру.
— Дедушка, будет вам возиться, — обратилась к нему снова девушка, — присядьте, а молодые люди пусть похлопочут!
Ястребов что-то проворчал. Он не любил, когда ему намекали на его пожилой возраст. Может быть, поэтому кличка ‘дед’ так плотно пристала к нему.
— Да снимите вы ваше ружьё! — не унималась Марья Николаевна. — Вы, кажется, хотите кого-нибудь застрелить!.. Николай Иваныч, снимите ружьё!..
— Замки обвязаны, — упрямо возразил Ястребов, подкатывая к огню огромную кокору, которую с трудом притащил с берега.
— А где ваша волчица? — спросила молодая девушка, вдруг припомнив. — Зачем вы её не взяли с собой? А ещё охотник!.. Где волчица?..
— Волчица дома, — насупившись, ответил Ястребов.
У него действительно была волчица, которую он выкормил с великим трудом, уделив ей угол в своей избе и отказывая себе для её прокормления в последнем куске. Он надеялся выдрессировать её как охотничью собаку и после водить её за собою во время своих экскурсий по соседним лесам и болотам. На пропадинских собак, бока которых были потёрты от упряжи, он смотрел слишком презрительно, чтобы выбрать в их среде объект для дрессировки.
Волчица оказалась, однако, ещё хуже пропадинских собак. Она думала только о еде и пожирала всё, что попадалось ей на глаза, а на преподавательские попытки хозяина отвечала рычанием. Единственной штукой, которой она научилась у Ястребова, было вставать и ходить на задних лапах. Но и это произошло само собой, благодаря тому, что Ястребов всю зиму держал её на короткой железной цепи, прикреплённой к кольцу, ввинченному в стену. Пытаясь вырваться, волчица, естественно, должна была вставать на задние лапы и привыкла проводить в таком положении целые часы, натягивая цепь изо всех сил и плавая в воздухе передними лапами. К весне она научилась ходить на задних лапах как учёная собака. В конце концов, когда Ястребов решил спустить свою питомицу с цепи, эта учёная привычка волчицы оказалась роковою для его холостого хозяйства. Волчица тотчас же научилась обшаривать столы и подоконники, поднималась во весь рост как человек и, вытягиваясь на цыпочках, обыскивала полки, безжалостно уничтожала всё съестное, роняла посуду, разбрасывала вещи. Она донельзя надоела Ястребову, и он не знал, как от неё отвязаться, тем более, что, вопреки пословице, ужасное животное весьма привязалось к спокойной жизни под крылом человека и ни за что не хотело уходить в лес, простиравшийся у самого порога избы, дававшей ей приют. Волчица составляла теперь больное место жизни Ястребова, и он тем более не любил, чтобы ему напоминали о ней другие.
Кранц посмотрел на Ястребова торжествующим взглядом. Он чувствовал, что теперь наступило время для реванша за недавние насмешки.
— На вашу волчицу весь город жалуется, — сказал он, — она изо всех силков куропаток вытаскивает!..
Ястребов, не отвечая, продолжал возиться у костра. Куропатки в буквальном смысле слова ходили по улицам Нижнепропадинска, и любимым занятием мальчишек было ставить на них силки. Волчица повадилась таскать этих куропаток и в последнее время даже заметно стала жиреть на лёгкой добыче.
— Отец Трифон жалуется, что на прошлой неделе она бросилась на него, — продолжал Кранц.
— Врёт он! — сердито возразил Ястребов, ловко поддевая вскипевший чайник на новую палку и устанавливая его с подветренной стороны костра, чтобы пламя не било на крышку.
Действительно, пресловутая волчица была труслива как хорёк и убегала от последней собаки, проходившей мимо неё, не говоря о людях. Это не мешало пропадинским жителям питать к ней и её хозяину суеверный страх. Они считали Ястребова шаманом и утверждали, что он приручил волчицу какими-то таинственными чарами и теперь разъезжает на ней каждую ночь по окрестным болотам.
— Я слышал, что вашу волчицу хотят отравить! — приставал Кранц.
— Пусть попробуют! — буркнул Ястребов, принимаясь мыть сковородку при помощи пучка свежей травы, мало-помалу окрасившей её в красивую зелёную краску.
Лицо его насупилось сердитее прежнего. Несмотря на все грехи волчицы, он не мог выносить, чтобы посторонние люди вмешивались в его отношения к ней.
Он опять вернулся к костру и уже собирался жарить мясо, но Кранц, взявший на себя роль распорядителя, предупредил его.
— Вы, что же это, хотите приготовить мясо под зелёным соусом? — засмеялся он. — Смотрите, господа! Он весь сок из травы оставил на сковородке. Так нельзя!
— Правда! — поддержала его Марья Николаевна. — Давайте лучше на рожнах!
Ястребов послушно принялся строгать длинные и тонкие палочки и нанизывать на них маленькие кусочки мяса. Рыбковский, ходивший по берегу, возвратился с букетом, составленным из красивых белых и розовых цветочков кипрея с небольшими плотными тёмно-зелёными листочками, перемешанных с мелкими бледно-голубыми колокольчиками и маленькими белыми звёздочками буквиц.
— Ах, какая прелесть! — воскликнула Марья Николаевна. — Где это вы набрали?
— Тут много! — ответил Рыбковский, отдавая букет. — После чаю пойдём собирать, я вам покажу. Я знаю место, где растут незабудки, настоящие незабудки как у нас на полях.
Ястребов снял с рожна последние куски зарумянившегося жаркого. Сложив всё жаркое на большую железную тарелку, он поставил её на ковре перед Марьей Николаевной, но вместо того, чтобы усесться рядом со всеми, повернулся и неторопливо отправился по тропинке, уходившей в лес.
— Куда вы? — окликнула Марья Николаевна.
— На охоту! — отвечал Ястребов, не оборачиваясь и продолжая свой путь.
— Стойте, стойте! — кричала Марья Николаевна, видя, что его высокая фигура готова скрыться между кустами. — Вы разве не будете есть с нами?
— Что еда? — донеслось уж из кустов. — Сами ешьте!
Ястребов с юности поставил себе правилом поступать не так как другие люди и мало-помалу до такой степени привык выбирать своеобразный способ действий, что теперь ему трудно было подойти под общий уровень даже в самых ничтожных пустяках. Он ел, одевался и спал иначе, чем люди, которые составляли его общество. В каждом отдельном случае он как будто задавал себе вопрос: ‘Как поступил бы на моём месте обыкновенный средний человек?’ — и поступал как раз наоборот. Логики в его поступках не было. Весною, когда чай дешевле, он вдруг отказывался от чаю, а осенью, напротив, платил по рублю за четверть кирпича и выпивал его в два приёма. В февральские сорокаградусные морозы он ходил на охоту без тёплой шапки и рукавиц, а летом, напротив, надевал меховую шапку. Он никогда не читал книг и не держал свечей в своей избушке и долгие зимние ночи просиживал один в четырёх стенах, по-видимому, не тяготясь одиночеством и не прибегая даже ко сну, чтобы скоротать время. Впрочем, он не чуждался и общества товарищей, но имел обыкновение покидать его так же неожиданно, как он сделал это теперь.
Однако, другие мало обратили внимания на его уход. Они уселись на траве вокруг ковра и дружно уничтожали привезённые припасы.
— Хороши французы! — сказал Ратинович, прожёвывая кусок.
Рыбковский поднял голову как боевой конь, почуявший запах пороха.
Почта пришла с неделю тому назад и принесла ворох газет и журналов. Они успели уже по десяти раз поспорить о каждом предмете, но не могли наспориться досыта. Это были люди различных мировоззрений, и словесные препирательства между ними иногда разрешались довольно крупными стычками. Они так увлекались, что нередко, в пылу желания одолеть противника, менялись ролями, и один защищал, а другой опровергал совсем несоответственно своей ‘программе’.
— Хороши французы! — повторил Ратинович, беря ещё кусок жаркого. — Мужчины колотят женщин палками и по их телам пробираются к выходу.
Он говорил об известном парижском пожаре в улице Жана Гужона.
— Это всё буржуазия, — прохрипел Броцкий, — правящие классы.
— Я о них именно и говорю, — подтвердил Ратинович, — однако, какое беспримерное падение Франции…
— Не в том дело, — сказал Рыбковский, нахмурившись, — тут есть другая сторона, важнее…
— Какая? — задорно спросил Ратинович.
— Как болезненно задевает за нервы эта катастрофа, — продолжал Рыбковский, — из всех трагических происшествий последнего времени это самое трагичное…
Ратинович хотел возразить, но Рыбковский успел опередить его.
— Это пустое, что буржуазия! — торопливо говорил он. — Пустое даже, что французы. Не в том дело! Это ведь люди, наконец, просто люди!
— Ну так что же? — успел вставить Ратинович.
— Помните барыню, которой разбили руки молотком, — продолжал Рыбковский, не обращая внимания на вопрос, — или тех дам, которые подрывались под стену?.. Пятнадцать минут! Ужасно, нестерпимо читать! Как крысы в западне!.. Подумать, что за четверть часа до того они, может быть, не находили для себя достаточно утончёнными самые изысканные предметы роскоши. Как мало времени нужно, чтобы весь лоск культуры сошёл, и явилась трепещущая тварь, обезумевшая от желания сохранить шкуру.
— Ну, не все таковы, — упрямо возразил Броцкий, — рабочие классы проникнуты иным духом!
— Как уверенно вы говорите! — едко сказал Рыбковский. — Как будто не бывало паники в простонародной толпе. Кажется, есть примеры… отечественные… Припомните Ходынку…
— Я говорил о Франции! — с угрюмым видом возразил Броцкий. — Рабочие вели себя геройски! Только интеллигентные классы способны на такие штуки.
— Интеллигенция! — подхватил Ратинович. — Интеллигентность — это ширма, за которую прячутся утробные инстинкты. Только физический труд закаляет человека.
Марья Николаевна молча слушала. Она не любила вмешиваться в эти запутанные споры, где никак нельзя было разобрать, кто прав, кто виноват.
Спор перешёл на назначение интеллигенции и возобновился с удвоенной силой.
— Разве может быть какое-либо движение без интеллигенции? — кричал Рыбковский. — Каждая общественная партия должна выделить из себя интеллигенцию, иначе она превратится в беспастушное стадо.
— В том-то и дело, что интеллигенция сословна! Интеллигенция интеллигенции — розь! — кричал Ратинович.
— Интеллигенция — сама по себе сословие, — возражал Рыбковский, — у неё есть множество однородных интересов, независимо от интересов желудка, на которых вы так настаиваете!..
— На интересах желудка зиждется весь свет! — сказал Броцкий.
— Интеллигенция является носителем всего прогресса, — продолжал Рыбковский, — это буфер, ослабляющий общественные столкновения.
— А reptilien-литература что? — спросил Ратинович. — Разве не интеллигенция?..
— А вы-то сами что? — спросил, обозлившись, Рыбковский.
— Как я-то сам? — с удивлением переспросил Ратинович. — Разве я — reptilien-литература?
— Нет, — сказал Рыбковский, — но так как вы отрицаете интеллигенцию, то я хотел спросить, к какому классу вы причисляете себя самого?
— Что я, — просто сказал Ратинович, — не обо мне речь, а о том, что посильнее меня! Меня на этом не собьёте!..
Спор затянулся. Ожесточение спорящих не ослабевало.
Пёстрые куропатки, несколько раз с коканьем подлетавшие к самому месту пиршества, испуганно улетали прочь. Вдогонку им неслись резкие фразы, отрывистые как хлопанье бича и не связанные между собою никакой внутренней связью.
Спорящие перешли на теоретическую почву. Отсюда было недалеко и до личностей, ибо, странно сказать, вопрос о принципах миросозерцания гораздо больше возбуждает страсти, чем вопрос об их практическом применении к действительности, и человек готов скорее простить противнику дурной поступок, чем теоретическое разногласие по вопросу о факторах и процессах.
Но Марья Николаевна, посмотрев на реку, прервала спор.
— Господа, — сказала она, — не пора ли домой? Смотрите, поднимается ветер. Пока мы тут спорим, ещё разыграется непогода, заставить сидеть здесь.
— А Ястребов? — сказал Ратинович. — Он как переедет?
— Надо его подождать! — сказал Кранц.
Он был близким приятелем отсутствующего Ястребова и как бы представлял здесь его интересы.
Рыбковский пытливо посмотрел на воду. В качестве старожила он лучше всех знал изменчивый нрав реки и ветра.
— Это полуночник идёт, — сказал он, — хочет разыграться, кажется. Если будем ждать, раньше ночи не перепустит на ту сторону.
— А он никому не говорил, когда вернётся? — безнадёжным голосом спросила Марья Николаевна, разумея Ястребова.
— Как же, скажет он! — проворчал Броцкий. — Видите, сколько куропаток! Он теперь целые сутки прошляется!
У Ястребова, действительно, была привычка, уходя невзначай, пропадать по целым суткам. Пища и отдых, кажется, ему совсем не были нужны.
— Давайте кликать его! — предложила Марья Николаевна. — Может быть, он близко. — Ау! Николай Иваныч! — протянула она высокой грудной нотой, звонко отдавшейся где-то далеко в глубине кустов, скрывавших за собою большое озеро, местами совсем близко подходившее к реке.
— Ау! Ау! — подхватили другие.
Броцкий издавал самые несообразные звуки. Можно было подумать, что это выпь стонет над озером. Кранц надрывался в тщетных усилиях перекричать его.
Но ответа не было.
— Видно, далеко ушёл! — сказал Ратинович, утирая пот, выступивший на его лице от натуги. — Нечего делать, пусть кто-нибудь останется.
— Пусть Кранц останется! — решительным тоном объявил Броцкий.
Кранц был всеобщим козлом отпущения. Самые неприглядные вещи выпадали всегда на его долю.
— Я тоже хочу переехать, — жалобно сказал Кранц. — Зачем я тут буду сидеть один и ожидать этого чёрта?
— Ну, так идите его искать, — насмешливо возразил Ратинович.
Но трудность положения окрылила сообразительность Кранца.
— Постойте, господа, — радостно сказал он, — зачем же оставаться людям? Оставим ему просто одну лодку!