Все противоположно и до известной степени несовместимо между кают-компанией трансатлантического парохода и между его командой, конторой, капитаном, матросами, всею ‘службою’. В кают-компании льется музыка, поется ария, читаются стихи, ведутся интимные разговоры, целый мир душевных связей и душевных интересов живет здесь. Попробуй ‘ведущая команда’ парохода вникнуть в эти душевные интересы — и пароход разобьется о камни или заблудится в туманах. Этого, очевидно, и не нужно. На самом деле ‘команда’ должна знать только свою команду — ведение судна. Дело краткое, жесткое, суровое, ответственное и нимало не ‘душевное’. Тут все — техника, знания, исполнительность, абсолютное повиновение каждого младшего каждому старшему, субординация и мундир, но проникнутые высоким одушевлением важности порученного или ‘вверенного’ дела. Самое одушевление здесь другое, чем в кают-компании, другой категории, меры и характера. В кают-компании пассажиры тогда лишь и могут предаваться грезам, мечтам, интимности, музыке, поэзии, воспоминаниям, надеждам, расчетам, когда ‘наверху’ все исправно, — ‘наверху’, т.е. ‘в команде’.
Отношение это вполне выражает отношения общества и государства. Корабль — это Россия, его ‘служба’, ‘обслуживание’ — это правительство, кают-компания — это все мы.
Вот уже век отношения между кают-компанией и ‘командой наверху’ полны у нас вражды, недоверия, взаимного негодования, взаимного неуважения, чтобы не сказать более.
Доля основания для этого есть: кают-компания не может оставаться безразличною или спокойною, когда корабль виляет, сбивается с ходу, возвращается по временам назад, на пройденное место, когда его кренит без ветру, когда ход машины неисправен, когда есть признаки, что уголь дурного качества, когда за него дана была высокая цена. Кают-компания вправе критиковать ‘ход корабля’ в случаях осязаемой, очевидной, бьющей в глаза его неправильности.
Но только ход: кают-компания не вправе втягивать ‘команду’ в свои интересы, в свою интимность, в свои беседы, в свою психологию. Требовать, чтобы ‘команда’ была такая же, как они: ‘душевные люди’, со всею ‘психологичностью’, чтобы матросы, капитан и ‘служба’ заслушивались поэтов и вникали в мудрование мудрецов.
Напротив, ‘команда’ именно не должна во все это ‘вникать’: еще прочесть ради отдыха что-нибудь — так, для забавы, поверхностно, послушать краем уха. Но начать ‘вникать’ и ‘услаждаться’ — это значит разбиться о камни.
— Тяни парус! Поддай в топку угля! В исправности ли барометр и манометры? Что говорит лот?
Вот ее дело, дело ‘команды’.
И она нисколько не должна входить в ‘интимность’ кают-компании, просто — должна едва знать о ней, может вовсе не знать, и уже отнюдь — не вмешиваться, не управлять, не направлять:
1) и по некомпетентности в этом,
2) и оттого, что тогда ‘свое упустит’, — свое дело, свои обязанности, свою ответственность,
3) и по уважению к ‘господам пассажирам’, между которыми есть дети, женщины, невесты, вдовы, коммерсанты, поэты, первоклассные ученые. Честно и благородно ‘команда’ должна сказать: ‘Это не моего разума дело. Мое дело — тянуть парус, бросать в печь уголь, следить ход машины’.
Значительнейшая доля вражды между ‘кают-компанией’ и ‘командою наверху’ проистекает у нас из неразмежеванности между ними, — размежеванности искренней, чистосердечной, убежденной, патетичной.
1) Государство во все вмешивается: в церковь, школу, литературу, нравы. Приход не может выбрать себе священника: его назначает государство (через духовенство, но предварительно поставив его в зависимость от себя). Родители не могут учить по-своему детей: государство выбирает для них учебники, назначает учителя, устанавливает программы. Оно и обучает, и экзаменует. Всякая шляющаяся проститутка ‘под оком’ государства. Оно блюдет жизнь мужей и жен (зависимость развода от него, через посредство его органа, духовенства).
Таким образом государство задавило и вечно давит, везде давит область частного права. Давит личную жизнь, духовную жизнь. Оно всеобъемлюще, в новые времена — оно всеобъемлюще! Не сговорившись с социалистами, оно предвосхитило их задачу, усвоило их метод, дух, план. ‘Мы, община, коммуна, все, частный человек — только штифтик в нашей машине, социал-демократической машине’. Но это старая песня старого правительства: ‘Вы стишки читаете — пожалуйте сюда на просмотр, с женой не мирно живете — изложите вашу историю’. Социализм оттого и распространился, оттого с гимназической скамьи каждому и понятен, оттого и сочится из каждой книги, журнала, газеты, что не представляет собою ничего ровно нового, весь стар-престар, и являет только формулу давно социализированного общества.
— Нет души, интимного!
— Все принадлежит форме, целому, телу, массе!
— Коллектив — все, индивидуум — ничего. ‘Продукт общих условий’, ‘среды’ и ‘нашего повеления’. Спрашивается, чем здесь ‘старый режим’ расходится с ‘социализмом’? Вполне совпадают.
Отсюда его распространенность, усвояемость, понятность.
Поразительная вражда социализма к интимному, вражда к поэзии и философии, вражда к религии, вражда его к семье и глубокому, личному в человеке проистекает из того, что здесь навстречу государственности поднимается государственность же, но зародившаяся в самой ‘кают-компании’, в самом обществе, путем потери в нем всего личного, ‘своего’, всякого ‘святое святых’ в себе. Гоголь никогда бы не мог стать социалистом, ибо он был гениально-личен. Но Ф.В. Булгарин? В нем была только ‘общая служба’: и Булгарин уже по бесталанности есть социалист. Все безличное, малоличное, все бесталанное, тусклое, без блеска и остроты в себе ео ipso [тем самым (лат.)] — есть ‘социалистическое’. Вот объяснение, что их так много. ‘Вобла идет метать икру’: идет стеной, загораживая всю Волгу, это и есть движение социализма. Уже на что ‘усвоимее’, когда крестьянин или рабочий, побывав на 3-4 митингах, становится социалистом. Легче, чем ‘Богородицу’ выучить. Это всего ‘Господи, помилуй’ спившегося дьячка.
Но Гоголь социалистом никогда не стал бы.
Толстой — не стал.
Достоевский, вполне социализм усвоив, мучительно — даже проклиная, — разошелся с ним.
Потому что это редкая, дорогая порода человека. Потому что это не ‘вобла’.
‘Кают-компания’ стала социализироваться, потому что она точно так же потеряла или начинает терять в себе то ‘интимное’, что единственно должна бы хранить как свою особенность, как свое право, как ‘святое святых’ свое. Государство спустилось в кают-компанию, подслушивает, вмешивается в личные и семейные дрязги, в дружбу, в родство, в ‘интрижку’, в стихи, общество, скучая кают-компанией, поднялось ‘наверх’ с целью раскритиковать ‘капитана’ и всю ‘команду’, взяться за рулевое колесо, пересмотреть манометры, начать чинить трубы и котлы. Эта сумятица, это смешение вещей и есть ‘наше время’, где так поразительно исчезла не только превосходная, но даже порядочная литература, и вместе пробудились политические страсти.
Но с одним дефектом ‘старого’.
Поднимаясь ‘наверх’, покидая ‘кают-компанию’, ее пассажиры, однако, несут тот именно дух, какой сложился у них положением, всем прошлым, навыками, воспитанием. Какой это дух? Человеческий, обывательский, дух толпы. Дух ‘гостиной’ и ‘кабинета’. Отсюда эти разительные требования поднимающихся к ‘команде’ общечеловеков:
) чтобы ружья не стреляли,
2) чтобы армия занималась приблизительно ‘непротивлением злу’ или вообще толстовством. Чтобы она не умела держать ружья в руках и ни в каком случае не стреляла бы.
Стрелять — это ужас: ‘мы, барышни, к этому не привыкли’, ‘курсистки — не привыкли’, ‘у нас в детской не стреляют, дитя может проснуться’. Рассуждения кают-компании.
Но она перенимает теперь ‘команду’ и требует:
3) чтобы приказаний вообще не было. Притеснения бы не было. ‘Все будем жить по-братски’, — как Ваня и Надя, дожидающиеся учителя в приготовительный класс.
Идиллия. Розовый цвет. И кисея. Вот элементы ‘государственности’, с которыми кают-компания поднимается наверх. Здесь происходит удивительное недоразумение:
1) кают-компания клянется, как ‘ангел в Апокалипсисе’, что именно это она внесет в государственность, — ‘кают-компанейские чувства’. ‘Ни тюрем, ни оков — все школы’, ‘розог больше не будет, а только увещания’. ‘Все будем только говорить и беседовать’. И так как до сих пор кают-компания естественно только разговаривала, единственно разговаривала, то все верят, что в новой роли ‘распорядительницы’ она, кроме слов, ласки, комплиментов и, самое большее, увещания, — ничего не будет делать… ‘Крови уже не будет, а будет только молоко и сахар’. На этом и основан весь кредит ее.
Компанейцам кричат снизу:
— Идите наверх. Принимайте ‘команду’. Ведь вы — сахарные. Нам будет хорошо, всем хорошо.
Но, разумеется, ‘сахарность’ продолжится только до минуты, когда хорошо качнет корабль, когда задует сильный ветер. Несомненно, все элементы прежнего государства:
1) тюрьма,
2) казнь,
3) стреляющие ружья —
все это очутится в багаже кают-компании, как только она на самом деле примет ‘команду в руки’. Включительно до ‘патронов не жалей’, или тогда: ‘да не жалей же, мерзавец, патронов: видишь, толпа насела прямо на нос нам, твоему начальству’. Так заговорят внуки Мякотина и правнуки Михайловского.
Но пока все за сахар. За мягкость. За будущий ‘непорочный строй’. За ‘кают-компанейские чувства’, которые должны быть перенесены ‘наверх’.
В этом великом недоразумении и среди этого всеобъемлющего движения живем мы почти с пресловутого 14 декабря и во всяком случае с 50-х годов. Гаршин и его ‘Алый цветок’, вся литературная деятельность Короленко, публицистика и беллетристика ряда радикальных журналов, — все это есть движение ‘наверх’ кают-компании, или обида и оскорбление, почему ‘наверху’ не царит ‘кают-компанейская’ психологичность и интимность, нрав и речи ‘кают-компании’, зачем там ‘командуют’. И с другой стороны, эпохи от давно прошлых до Сипягина и Плеве суть спуск ‘команды’ вниз, в ‘кают-компанию’, в намерении здесь всем овладеть и завладеть, все оказенить, обездушить, на все надеть форму, порядок и мундир.
Впервые опубликовано: Новое время. 1910. 24 янв. No 12166.