‘На дне’ Максима Горького, Дорошевич Влас Михайлович, Год: 1902

Время на прочтение: 8 минут(ы)

В. Дорошевич

‘На дне’ Максима Горького

Гимн человеку

Театральная критика Власа Дорошевича / Сост., вступ. статья и коммент. С. В. Букчина.
Мн.: Харвест, 2004. (Воспоминания. Мемуары).
OCR Бычков М. Н.

‘Человек вот правда! Что такое человек? Это не ты, не я, не они… нет! Это ты, я, они, Наполеон, Магомет. Понимаешь? Это огромно. В этом все начала и концы. Все в человеке, все для человека, все же остальное дело его рук и его мозга. Человек! Это великолепно. Это звучит гордо. Человек! Надо уважать человека. Не жалеть, не унижать его жалостью. Уважать надо! Выпьем за человека, барон!’

Сатин. ‘На дне’. 4-й акт.

На дне гниют утонувшие люди.
В ночлежке живут какой-то барон, прошедший арестантские роты, ‘девица’, гуляющая по тротуару, спившийся актер, телеграфист, сидевший в тюрьме за убийство, вор, ‘наследственный вор’, еще отец его был вором и умер в тюрьме.
От них смердит.
Бывший барон за рюмку водки становится на четвереньки и лает по-собачьи. Пьющий телеграфист занимается шулерничеством. Девица ‘гуляет’. Вор ворует.
И они принюхались к смраду друг от друга. Барон пропивает деньги ‘девицы’, актер пропивает деньги шулера. Вор у них первый человек.
— Нет на свете людей лучше воров!
— Им легко деньги достаются.
— Многим деньги легко достаются, да немногие легко с ними расстаются.
Им не смердит друг от друга. Чему возмущаться? Совести?
— Всякий человек хочет, чтоб сосед его совесть имел.
— Все слиняло, один голый человек остался. Люди, как видите, ‘конченые’.
Бывшие люди. Все сгорело. Груды пепла.
Но дотроньтесь. Пепел теплый. Где-то под пеплом теплится огонек. Теплится.
— У всех людей души серенькие, — все подрумяниться хотят.
Вот это ‘подрумянить душу’ и есть человеческое, вечно человеческое, ‘das ewig menschliches’ {Вечно человеческое (нем.).}.
Барон подрумянивает себе душу тем, что вспоминает, как он ‘благородно’ пил по утрам кофе со сливками, как у него были предки и лакеи.
Актер подрумянивает душу тем, что с гордостью произносит ‘громкое’ название своей болезни:
— Мой организм отравлен алкоголем!
Не просто пьяница, а нечто звучное:
— Организм отравлен алкоголем!
Звучит ‘благородно’.
‘Девица’ читает благородные романы. Где все самая возвышенная любовь и самопожертвование. И воображает себя на месте героинь. И верит этому.
Телеграфист произносит ‘необыкновенные слова’:
— Органон… Транс-цен-ден-тальный.
— Надоели мне, брат, все человеческие слова. Все наши слова надоели. Каждое из них слышал я, наверное, тысячу раз!
Глупы эти люди, не правда ли? И румяна у них грошевые?
И вдруг эти ‘серенькие души’ вспыхивают ярким румянцем. Не румянцем грошевых румян. А настоящим, человеческим румянцем.
Что случилось?
В ночлежку пришел старик бродяга Лука.
И раздул пламя, которое таилось под грудою пепла.
И из этой груды грязи, навоза, смрада, отрепьев, гнусности, преступления вызвал человека.
Человека во всей его красоте.
Человека во всей его прелести мысли и чувства.
Как случилось такое чудо?
Лука не проповедник.
Лука суетливый старикашка, он говорит забавно и наивно.
Но каждое его слово сейчас же переходит в дело.
Он проповедует делами, и в этом, как в толстовском Акиме, его сила.
Лука с полицейской точки зрения — темная личность. С нашей — обыкновенный:
— Потерял всякую нравственную брезгливость.
Он входит со словами:
— Мне все равно. Я и жуликов уважаю. По-моему, ни одна блоха не плоха. Все черненькие, все прыгают.
Лука полон веры в человека.
— А как ты думаешь, добьются люди правды?
— Да уж раз взялись, — как же не добиться. Люди добьются.
Мира будущего человеку бояться нечего:
— Ты, Анна, не бойся. Ты неба не бойся. Преставишься ты, и скажет Господь: ‘Приведите ко мне Анну. Я эту Анну знаю. Эта Анна много страдала, много мучилась в жизни. Отведите Анну теперь на покой. Пусть Анна отдохнет’.
У Луки религия человека. Всегда во всем у него прежде всего ‘человек’. На него, когда он был сторожем, напали с топором беглые каторжники. Он ‘осерчал за топор’. Из ружья нацелился.
— Бросай топор. Наломай веток. Пори друг друга по очереди. Зачем на человека с топором кидаетесь!
Они падают на колени перед направленным на них дулом.
— Покорми нас. Мы с голода.
Лука кормит их, берет к себе. Беглые живут у него до весны, работают, весной прощаются и уходят бродяжить:
— Славные люди.
Эта любовь к человеку ведет его, и ведет правильно, даже там, где он, как в тумане, ничего не понимает.
Спившийся актер старается припомнить стихотворение:
— Самое любимое стихотворение! Я всегда его со сцены читал! Забыл! Забыл!
И это, казалось бы, непонятное для Луки горе сразу находит в его сердце самый настоящий, человеческий отклик.
— Как не понять? Легко ли! Даже самое любимое для человека забыть!
‘Девица’ рыдает:
— Верно это, все верно написано! Со мной это было! Со мной! Студент он был. Гастошей звали!
Барон хохочет:
— А в прошлый раз звала Раулем!
— В лаковых сапожках он был! С бородкой!
Лука слушает с сочувствием.
— Гастошей, говоришь? В лаковых сапожках? Скажи, пожалуйста!
‘Религия человека’, который он весь пропитан, инстинктивно подсказывает ему:
— Здесь, в этих мечтах, самое дорогое для человека.
‘Религия человека’ подсказывает Луке, что какому человеку сейчас нужно.
Болен человек, — его надо отвести на воздух. Умирает человек, — его надо успокоить, чтоб не боялся. Убить человек хочет, — ему нужно как-нибудь невзначай помешать.
Актер в отчаянье:
— Отравлен алкоголем.
Лука рассказывает ему о больнице, где от этого лечат. Есть такая больница:
— Только приходи! Узнаем, где, — и иди.
Он ничего не проповедует. Он суетится и делает.
Он говорит делая.
Он и говорит и делает весело, с шутками, поет песни.
Ему, полному ‘религии человека’, светло и радостно. Он в храме своего божества. Кругом столько людей. И каждому можно помочь.
Для него нет ни дурных, ни плохих, ни ужасных, ни страшных. Для него есть люди. Просто люди. Только люди.
И оттого он со всеми одинаков. И оттого он весел, говоря с человеком.
Что-то я тебя не знаю! — говорит ему мрачно городовой.
— А других-то людей разве всех знаешь? — весело шутит с ним Лука.
— В моем околотке всех.
— Ну, так это, значит, оттого, что не вся земля в твоем околотке.
Лука начинает песню.
— Не вой! — останавливает его один из ночлежников.
— А разве не любишь, когда поют?
— Люблю, когда хорошо.
— А я, значит, плохо? Скажи, пожалуйста! А я думал, хорошо. Всегда вот так-то. Человек думает, что хорошо делает. А другим-то видать, что плохо.
И перестает петь.
Потому что он не может стеснять человека. Не может нарушать прав человека. Не может доставлять неприятности человеку.
Как на светлом пиру, он и в ночлежке. Потому что кругом есть люди.
К вору относились все как к вору.
Барону кололи глаза:
— Барином был!
‘Девице’ говорили только:
— Ты кто? Ты вот кто!
Актеру:
— Ты пропойца!
Телеграфисту:
— Шулер, — и больше ничего.
И вот пришел человек, который отнесся к ним, как к людям. Только как к людям. Увидел в них людей. Только людей. К каждому подошел:
— Человек.
Что этому человеку сейчас нужно? И что для этого человека сейчас сделать?
— Человек!
И от этого обращения ‘человек’, дремавший человек проснулся и поднялся во всей гордости своей, во всей своей прелести мысли и чувства.
Как видите, и чуда здесь никакого не было.
Лука не создавал здесь человека.
Человек здесь был. Человек спал. Человек проснулся.
И только.
И только душа его, вместо грошевых румян, залилась, зарделась настоящим, человеческим румянцем.
И страшно, и радостно, и гордо было пробуждение человека.
Актер не захотел больше жить среди грязи, смрада, падения и удавился.
Вор готов было бросить свое воровское дело:
— Мне с детства твердили: вор, воров сын. Я и говорил: я и покажу, какой я вор. И показывал.
Теперь человек в нем потребовал человеческого к себе отношения.
— Относись, — говорит он любимой девушке, — ко мне по-человечески, и я человеком буду.
И когда Сатин, бывший арестант, шулер, в ночлежном дому, поднялся со своим тостом:
— Выпьем за человека, барон!
Вы, зритель, почувствовали, что он, бывший арестант, шулер, ночлежник, выше вас в эту минуту и умственно и нравственно.
Потому что в вас человек спит, а тут человек встал, поднялся во весь свой рост, во всей красоте мысли и чувства.
Кто пробудил эти мысли? Кто заставил эти умы и чувства работать?
Лука.
Солнце заглянуло в ночлежку.
И пол залился солнцем, и веселые зайчики заиграли по стенам. И все стало радостно. И много-много всего осветило солнце. И светлы стали закоулки душ.
Что из этого получилось?
Ничего.
Ничего реального.
Девица пойдет на тротуар. Иначе ее из ночлежного дома прогонят. Васька Пепел, отсидев в остроге, опять воровать примется. Что ж ему другое делать? Сатин, после монологов: ‘человек, это звучит гордо’, — будет шулерничать по-прежнему.
Жизнь этого требует.
Жизнь так сложилась, что они не могут быть иными.
Только разве удавиться, как актер.
Ничем не кончилось, ничем не могло кончиться. В жизни ничто не кончается ничем.
Жизнь идет, идет, идет кругом, как колесо!
Но среди беспросветного мрака была минута, — когда ярко светило солнце.
Но по щекам бледным, исхудалым, мертвым, — была минута, — разлился яркий, живой, горячий, радостный румянец.
Мгновенье! Будь благословенно! Ты было прекрасно.
Что принесла несчастным эта ‘религия человека’.
Спросите у религиозного человека:
— Можно ли, прочитав молитву, освободиться ото всех грехов?
Он вам скажет:
— Надо всю жизнь изменить и молиться.
— Значит, прочитать молитву бесполезно? Не нужно?
— Нет. Нужно! Нужно! Нужно! Пусть даже среди грехов, на одну минуту в сердце человека воскреснет Бог! И наполнится душа его Богом! Значит, в этой душе живет Бог! Это важно! Это нужно! Это важнее! Это нужнее всего! Без этого нельзя!
На минуту проснулся человек.
Во всей своей человеческой прелести, во всем своем человеческом совершенстве.
И дивное зрелище неописанной красоты представилось нашим глазам.
Под грязью, под смрадом, под гнусностью, под ужасом, в ночлежке, среди отребьев:
— Жив человек!
Это пьеса — песнь. Это пьеса — гимн человеку. Она радостна и страшна. Страшна.
Видя ‘на дне’ гниющих, утонувших людей, вы говорите своей совести:
— Что ж! Они уж мертвые. Они уж не чувствуют.
Вы спокойны, что бы с ними ни делалось.
И вот вы в ужасе отступаете:
— Они еще живые!

КОММЕНТАРИИ

Театральные очерки В.М. Дорошевича отдельными изданиями выходили всего дважды. Они составили восьмой том ‘Сцена’ девятитомного собрания сочинений писателя, выпущенного издательством И.Д. Сытина в 1905—1907 гг. Как и другими своими книгами, Дорошевич не занимался собранием сочинений, его тома составляли сотрудники сытинского издательства, и с этим обстоятельством связан достаточно случайный подбор произведений. Во всяком случае, за пределами театрального тома остались вещи более яркие по сравнению с большинством включенных в него. Поражает и малый объем книги, если иметь в виду написанное к тому времени автором на театральные темы.
Спустя год после смерти Дорошевича известный театральный критик А.Р. Кугель составил и выпустил со своим предисловием в издательстве ‘Петроград’ небольшую книжечку ‘Старая театральная Москва’ (Пг.—М., 1923), в которую вошли очерки и фельетоны, написанные с 1903 по 1916 год. Это был прекрасный выбор: основу книги составили настоящие перлы — очерки о Ермоловой, Ленском, Савиной, Рощине-Инсарове и других корифеях русской сцены. Недаром восемнадцать портретов, составляющих ее, как правило, входят в однотомники Дорошевича, начавшие появляться после долгого перерыва в 60-е годы, и в последующие издания (‘Рассказы и очерки’, М., ‘Московский рабочий’, 1962, 2-е изд., М., 1966, Избранные страницы. М., ‘Московский рабочий’, 1986, Рассказы и очерки. М., ‘Современник’, 1987). Дорошевич не раз возвращался к личностям и творчеству любимых актеров. Естественно, что эти ‘возвраты’ вели к повторам каких-то связанных с ними сюжетов. К примеру, в публиковавшихся в разное время, иногда с весьма значительным промежутком, очерках о М.Г. Савиной повторяется ‘история с полтавским помещиком’. Стремясь избежать этих повторов, Кугель применил метод монтажа: он составил очерк о Савиной из трех посвященных ей публикаций. Сделано это было чрезвычайно умело, ‘швов’ не только не видно, — впечатление таково, что именно так и было написано изначально. Были и другого рода сокращения. Сам Кугель во вступительной статье следующим образом объяснил свой редакторский подход: ‘Художественные элементы очерков Дорошевича, разумеется, остались нетронутыми, все остальное имело мало значения для него и, следовательно, к этому и не должно предъявлять особенно строгих требований… Местами сделаны небольшие, сравнительно, сокращения, касавшиеся, главным образом, газетной злободневности, ныне утратившей всякое значение. В общем, я старался сохранить для читателей не только то, что писал Дорошевич о театральной Москве, но и его самого, потому что наиболее интересное в этой книге — сам Дорошевич, как журналист и литератор’.
В связи с этим перед составителем при включении в настоящий том некоторых очерков встала проблема: правила научной подготовки текста требуют давать авторскую публикацию, но и сделанное Кугелем так хорошо, что грех от него отказываться. Поэтому был выбран ‘средний вариант’ — сохранен и кугелевский ‘монтаж’, и рядом даны те тексты Дорошевича, в которых большую часть составляет неиспользованное Кугелем. В каждом случае все эти обстоятельства разъяснены в комментариях.
Тем не менее за пределами и ‘кугелевского’ издания осталось множество театральных очерков, фельетонов, рецензий, пародий Дорошевича, вполне заслуживающих внимания современного читателя.
В настоящее издание, наиболее полно представляющее театральную часть литературного наследия Дорошевича, помимо очерков, составивших сборник ‘Старая театральная Москва’, целиком включен восьмой том собрания сочинений ‘Сцена’. Несколько вещей взято из четвертого и пятого томов собрания сочинений. Остальные произведения, составляющие большую часть настоящего однотомника, впервые перешли в книжное издание со страниц периодики — ‘Одесского листка’, ‘Петербургской газеты’, ‘России’, ‘Русского слова’.
Примечания А.Р. Кугеля, которыми он снабдил отдельные очерки, даны в тексте комментариев.
Тексты сверены с газетными публикациями. Следует отметить, что в последних нередко встречаются явные ошибки набора, которые, разумеется, учтены. Вместе с тем сохранены особенности оригинального, ‘неправильного’ синтаксиса Дорошевича, его знаменитой ‘короткой строки’, разбивающей фразу на ударные смысловые и эмоциональные части. Иностранные имена собственные в тексте вступительной статьи и комментариев даются в современном написании.

СПИСОК УСЛОВНЫХ СОКРАЩЕНИЙ

Старая театральная Москва. — В.М. Дорошевич. Старая театральная Москва. С предисловием А.Р. Кугеля. Пг.—М., ‘Петроград’, 1923.
Литераторы и общественные деятели. — В.М. Дорошевич. Собрание сочинений в девяти томах, т. IV. Литераторы и общественные деятели. М., издание Т-ва И.Д. Сытина, 1905.
Сцена. — В.М. Дорошевич. Собрание сочинений в девяти томах, т. VIII. Сцена. М., издание Т-ва И.Д. Сытина, 1907.
ГА РФ — Государственный архив Российской Федерации (Москва).
ГЦТМ — Государственный Центральный Театральный музей имени A.A. Бахрушина (Москва).
РГАЛИ — Российский государственный архив литературы и искусства (Москва).
ОРГБРФ — Отдел рукописей Государственной Библиотеки Российской Федерации (Москва).
ЦГИА РФ — Центральный Государственный Исторический архив Российской Федерации (Петербург).

‘НА ДНЕ’ МАКСИМА ГОРЬКОГО

Гимн человеку

Впервые — ‘Русское слово’, 1902, 19 декабря, No 349. Печатается по изданию — Литераторы и общественные деятечи.
Рецензия опубликована на второй день после премьеры пьесы М. Горького ‘На дне’ (1902), состоявшейся в Художественном театре 18 декабря 1902 г.
…как в толстовском Акиме… Аким — персонаж пьесы Л.Н. Толстого ‘Власть тьмы’.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека