Н. Огнев, Воронский Александр Константинович, Год: 1928

Время на прочтение: 13 минут(ы)

I.

‘…Юха плавно поднялся над постелью, потом над крышей и деревьями… глянул вниз и испугался: низом, крутясь и извиваясь, ползла зеленая гадость — змея, в каждом извиве ее было сладострастие и то земное, свиное, от чего уже отрекся Юха…’ (Н. Огнев. Двенадцатый час).
У Огнева есть с первого взгляда странное пристрастие к мертвецам, к склепам, к могилам, к кладбищам. В ‘Евразии’ поручик Раздеришин, после партизанской борьбы с англичанами в Турции, возвращается в новую, революционную, в советскую Россию, находит знакомого попа Бубнова. Бубнов живет на кладбище, в фамильном склепе Грохольских, здесь среди гробов, могильных надписей он пьянствует, прячет муку, коробки шпротов, яблоки, лимоны. У Бубнова ‘торжествующее пузо’, его зовут упырем, и самому Раздеришину он иногда кажется заправским вампиром. Один из рассказов Огнева озаглавлен ‘Дело о мертребе’. В первой главе ‘Крушение антенны’ изображены смерть и похороны крестьянина Сергеичева: поп, хороня Сергеичева, чертыхается, требует самогона, могилу засыпают кое-как, спустя несколько часов в ней торчит осиновый кол с надписью: — ‘Главному колдуну вогнат сей черенок’. В ‘Безумном Орлике’ Марк Петрович натыкается на лесную могилу с надписью: — ‘Сдаюсь перед лицем Твоим’. Лесной брат Орлик рассказывает ему о болотных монахинях: ‘они несут с собой всю лесную, зеленую скорбь и великое молчание подземное’. В ‘Темной воде’ деревенский поп откармливает своих свиней на кладбище трупами: ‘фонарь бросал мутное свое озарение на груду мокрой глины, на трухлявые доски гроба, на полуистлевший поруганный труп. Одинаково и нелепо серы были и развеселый детский оскал черепа в гробу и застрявший в кустах обычно розовый зад напуганной свиньи’. Князя Даниила Львовича (‘Собачья радость’) на части разорвала свора голодных собак из его же питомника. И даже в ‘Дневнике Кости Рябцева’, в вещи наиболее уравновешенной, бодрой и жизнеутверждающей, покойникам, утопленникам, привидениям отведено писателем почетное место. В школе передают о таинственных случаях, об умершей девочке, которая явилась к доктору Снегиреву, позвала его к больной матери. Черная Зоя рассказывает о своем брате: его бандиты, обворовывающие свежие трупы на кладбищах, заставляют разрывать могилы и раздевать мертвых. Пьяный сторож у имения Урусовых, выдающий себя за заведующего, уверяет детей, что в полночь по комнатам ходит привидение ‘белая мадама’. Костя с Юшкой пугают сторожа ночью, надев на себя простыни. В продолжении дневника, который печатается в ‘Новом Мире’, обреченной, мертвой тенью проходит самоубийца Виктор Шахов. Вообще многие живые люди, изображаемые Огневым, часто похожи на покойников, на лесную не-жить. Урод Юха кажется самому себе ‘живым мертвецом, с кривой спиной, согнутыми ногами и безволосой головой’. Мертвенным выродком является ‘Павел Великий’. Что-то упыриное и вурдалачье, в самом деле, есть в попах Н. Огнева. Слесарь Борюшкин в поисках картофеля заблудился в лесу, попал в лесную избушку, где живет обыкновенная крестьянская семья. Однако, автор представляет нам бабу Алену костлявой, сухой Малявихой-Ягой, ее мужа Егора — лешим, их внучку — Кикиморочкой, сына — лесным-волосатым. Избушка играет синим огнем, у внучки Алены лесные, зеленые глаза, в печи — огонь тоже синий, на всем отпечаток колдовского и мертвого. В природе тоже есть что-то страшное, кладбищенское. ‘В полночь рождаются страшные сны. Кони, закованные в железо, становятся в бесконечный круг. На них всадники в шлемах, с опущенными, невидными лицами, протягивают вперед копья. Слуги в серебряных безрукавках суетятся и бегают около помоста. На помосте палач в оранжевой рубахе стоит, засучив рукава, в жилистом кулаке черный топор. Верховный жрец назначил казнь колдуньи’ Или: ‘а поземка взвилась, зверем Арысь-поле свистнуло: врысссь! Густей да густей закачались мертвецы, саваны за поземкой, поземка за саванами, погост проснулся, ожил погост,— беда, коль на Руси очнется погост,—сосны со страху затолкались верхушками… Затолкаешься, коль полезут обниматься покойники, да в саванах, да в венчиках, да с белыми смертными соплями — батюшки!.. С овражьего дна, с медвежьих глухих берлог, из-под снега, из-под сугоробов, белых этих гробов, поднимается, поднимается, шевеля набухлыми, белыми, до полусмерти заспанными буркалами, н повойнике из еловых снеговых нахлобученных шапок, в гробовом сарафане полинялых, смутных красок, подыма-ается Арысь-поле, подыма-ается Старая Русь’.
О покойниках, о трупах, о могилах и склепах Н. Огнев умеет рассказывать жутко, трепетно и напряженно выразительно. Он, конечно, реалист и атеист. Разумеется, он не верит всей этой смертной, загробной чертовщине, он разоблачает и об’ясняет ее, он показывает ее с самой омерзительной, отвратительной стороны, но тогда откуда все-таки это страшное пристрастие к кладбищенскому и могильному?
Во сне уроду Юхе является некий старик ‘Великий пост’: — ‘Две силы есть на свете, — раздался тихий голос из-под часов. — Сила глупая и сила умная… Сила умная молчит, а глупая — голосами разными себя показывает. Нет предела глупой силе: она, как тесто в квашне, пучится. И зовут ее: жизнь. А ты, сдержись, умной силой будь… Гордый дух приемли…’
Покойники, кладбища, склепы, упыри и вурдалаки-попы, бабы-Малявмхи, Егоры-лешие, Кикиморочки с зелеными глазами, избушки на курьих ножках, метельные привидения — олицетворяют у Огнева эту ‘глупую силу’. Она бессмысленно пучится квашней, в ней есть что-то гадкое, свиное, гнусно-могильное. Она кишит червями, тухнет трупным разлагающимся жиром, сочится сукровицей. Эта сила косная, неподвижная, стихийно-бессознательная, древняя, старая-престарая. Она расползается мерзостным гноем, зеленой гадостью — змеей. Она — и в страшно оскаленных мордах и тяжело свисших языках псиной своры, с рычанием и чавканьем пожирающей старика князя, и в попе Бубнове, чревоугодничающем в склепе, и в бабе-яге Алене, и в лешем Егоре, и в садисте мальчике Павле, яростно мучающем крыс, и в самогонщике ‘графе’, и в Арысь-поле, где воют метели, сокрушающие антенны, и в этом розовом заде свиньи, уткнувшей тупое рыло в детский труп, и в попе, который подкармливает эту свинью на кладбищах. Это— старая Русь — толстозадая, хрюкающая, трупная. По прекрасному выражению писателя она щелкает ‘звериным оскалом засебятины’, она похотлива и алчна, с ней не сваришь ‘щей республики’, ее нужно глубже зарыть, уничтожить, стереть с лица земли.
Против этой свиной засебятины нужно напрячь, собрать всю умную силу. Но где она, эта умная сила? Не в лесном ли брате Орлике? Орлик клянется ‘в непрестанной мести нашим палачам и гонителям’, но ведь Орлик — безумный, он — одинок и погибает в лесу, он окружен болотными сестрами, Безумный Орлик символичен. У Огнева есть целая галерея героев, обреченных, гибнущих от страшной, свиной силы, от жвачной засебятины. Некоторые из них по своему протестанты, они — мечтатели, одержимые, но в их мечтаниях, в их одержимости, в их борьбе с ‘зеленой гадостью’ есть, как у Орлика, нечто безумное, сумасшедшее, и потому они погибают. Поручик Раздеришин мстит западно-европейским торгашам за Киликию, за Галатию, за свою родину, он верит в появление на земле чудесного нового государства Евразии, ‘но из этого ничего не вышло’. Он сходит с ума, когда гремят победными трубами возвращающиеся с субботника. Мечтатель — беспартийный рабочий Борюшкин, наивно и трогательно уговаривающий бабу-ягу и лешего совместно варить ‘щи республики’: — Вы мне щей, я вам соли’. Обезумевший, он еле добегает по вражьему, бесовскому полю к чугунному Дракону Революции, к поезду. У Лизы — странный, лукавый, ведьмовской смех, ее любовь — от сатаны, она, полубезумная мечтательница, в конце концов, отдается ‘ядовитому старому вдовцу’. Безумцы-мечтатели, каждый по своему, урод Юха, Павел, кровавыми пальцами выводящий на стекле — ‘самодержец всероссийский’. Безумен князь Даниил. Нужно заметить, что почти у всех огневских героев есть в той или иной степени сумасшедшинка. У самых рассудительных и положительных из них нет-нет, да и сверкнет в глазах безумный, и в то же время мечтательный синий огонек. Есть он даже у Кости Рябцева, правда, еле-еле уловимый. Талант Н. Огнева воспитан, вырос и окреп на ощущении противоречия между романтикой, мечтой и действительностью, между умной и глупой силой, причем глупая сила, жизненная стихия — по могильному страшная, покойницкая и свиная, а ‘умная’ сила — мечтательно безумная и романтически оторванная от действительности. ‘Глупая’ сила в ранних рассказах Огнева обычно побеждает силу, ‘умную’. Отсюда драматизм творчества писателя, трагические, смертные концы его вещей, крайняя нервность стиля, расширенные от ужаса перед лицом жизни глаза, склонность к изображению кладбищ, привидений, могил с раскрытыми трупами.
Эта трагическая раздвоенность между жизнью и безумной мечтой и власть свиного с особой силой ощущается у Огнева интеллигенцией, шкрабами. Больнинство из них с известным правом может повторить о себе рассказ из детства Никпетожа Кости Рябцеву: за шалость отец отправлял Никпетожа в коровник к корове, корова была здоровенная и страшная. Ннкпетож сначала боялся ее, а потом стал плевать на корову, стараясь попасть в ноздри, и однажды начал пачками бросать в них сено. Корова повернулась задом. — ‘Жизнь для меня подобна корове’, — заключил свой рассказ Никпетож. Коровья, ишачная жизнь повертывается к людям задом, а они без толку дразнят ее. Несомненно, Огнев, особенно в своих ранних, рассказах, отразил широкие настроения наших интеллигентских слоев кануна революции. Недаром в его вещах заметно влияние Леонида Андреева, Соллогуба и Белого. Для нашей интеллигенции того времени очень характерно было это восприятие жизни как ‘зеленой гадости’, как страшной коровы, как грубой бабищи, — и разума, идеи, мечты как бессильного, бездушного, отрешенного от жизни начала. Об этом много и достаточно писалось, и нет нужды возвращаться сейчас к этой теме. Своеобразие Огнева заключается в том, что он сумел эти настроения художественно оформить по-своему. Как он это сделал, мы уже отметили. Но главное отличие Огнева и от Андреева, и от Белого, и от Соллогуба, и от ряда других его старших современников заключалось в другом. Старое поколение, увидев ‘безумие и ужас’ жизни, сказало в бессилии: сдаюсь перед лицом твоим, оно безвольно поникло перед ‘торжествующим пузом’, перед древней стихией жизни, перед безумием и смертью. Так было — так будет, черные маски ворвутся и погасят свет, творимая легенда всегда отступает перед грубой бабищей, спасение не здесь, а в стране нездешней, неземной. Но и этой страны, вероятнее всего, нет. Остаются фантомы, миражи, сладкая и непрочная игра воображения и горькое отчаяние, старческое одряхление. Огнев, наоборот, молод духом, горяч, подвижен, он не хочет ни примирения с ‘коровьей’ действительностью, так как верит в настоящую умную силу, на земле, — ни примирения с безумием мечты, потому что жадно любит жизнь. Он готов бороться, искать, ‘орать паровозным голосом’, он ненавидит старую Русь, покрытую саваном, знает, что не вечно Арысь-поле. Подобно безумному Орлику он готов воскликнуть:— ‘Надежда живет. Надежда живет в сердцах лесных братьев! И будет надпись… надпись: ‘Встаю перед лицом Твоим!’ Встаю!’ Освобождение придет, будет! Уже слышится железный, стальной лязг Дракона Революции!

II

‘…— Один советский профессор делал опыты с аксолотом. Аксолот — это почти головастик… У этого аксолота почти совершенно не развиты легкие, и это отличает его от более развитого вида этой же группы,— от амблистомы. Так профессор, кормя аксолота щитовидной железой, добился превращения — поистине чудесного — аксолота в амблистому. Мне кажется, не будет натяжкой, если я сравню институт советского права и его проникновение в массы, то есть организацию нового правосознания, — с этим биологическим процессом…
По окончании лекции вдруг на кафедру лезет здоровый рыжий детина, милиционер (студент А. В.).
— Вот, вы, профессор, говорили, что аксолот превращается в амблистому через кормление щитовидной железой. Можно и другим путем. Нужно изменить биологические условия. Я сам делал. Ведь почему у аксолота легкие не развиваются. Потому что кислород есть в воде и во всяких растениях, которые полагаются в аквариумах. Нужно кислород удалить… воду нужно кипяченую подбавлять в аквариум. И растения убрать. Я так и делал.
— И что же: аксолот скончался? — с усмешкой спрашивает Федоровский.
— Выжил, — крикнул милиционер и ударил кулаком по столу. — В том-то и дело, что выжил, у него образовались легкие — и стала амблистома’. (Н. Огнев. Дневник Кости Рябцева. Эпизод на лекции проф. Федоровского.)
‘Дневник Кости Рябцева’ доставил Н. Огневу широкую известность, которую он, собственно говоря, заслужил гораздо раньше своими интересными глубоки содержательными и написанными всегда с большим нервным подъемом рассказами. ‘Дневник’ подробно обсуждался нашей прессой, переведен на иностранные языки, о нем немало писали и в буржуазных и в коммунистических газетах. В самом деле, очень свежа и своевременна прежде всего тема — о детях революции. В этой области Н. Огнев, наряду с авторами ‘Республики Шкид’, — настоящий и пока, кажется, единственный пионер в литературе. Но ‘Республика Шкид’ в значительной степени является сырым материалом. Она написана как бы нечаянно, язык авторов ее часто небрежен, картины и зарисовки школьного житья-бытья иногда носят фельетонный характер, есть ненужные, лишние страницы. Огнев же опытный мастер художественного слова. Слово в ‘Дневнике’ звучит как подлинное искусство. Материал тщательно выбран, проверен, взвешен, — случайное, второстепенное отброшено. Чувствуется, что писатель пишет о том, что он сам видел, долгое время наблюдал, что среда ‘шкрабов’ новой советской школы ему превосходно известна, поэтому ‘Дневник’ воспринимается как нечто достоверное, он убеждает читателя конкретностью художественных деталей, правдоподобием и разнообразием. Школьная обстановка, Костя Рябцев, его сверстники, руководители — Зин-Пална, Никпетож, Алмакфиш, Елникитка, отношения между школьниками и учителями их изображены отчетливо и наглядно. Все это подвижное, живое, стремительное, настоящее, современное, в каждой мелочи отражающее годы великих перемен и сдвигов, насыщенное революцией, борьбой старого с новым. Читая ‘Дневник’, с особой силой ощущаешь, какая огромная культурная, благодетельная в своих итогах перегруппировка, какое гигантское переустройство происходит в стране советов. Дело идет о главном, о самом существенном: о наших детях, о тех, которые завтра будут определять судьбы революции. Кто они? Куда идут, как растут эти Кости, Сильвы, Сережки Блиновым, о чем они думают, на что надеются, в каких направлениях формируются их характеры?
Костя Рябцев, несомненно, очень самоуверенный подросток. У него, наверное, начинает ломаться голос, и он пытается басить. Его суждения чаще всего тверды и безапелляционны, он любит ясность и положительность: ‘по убеждениям я — коммунист’, ‘с этим нельзя не согласиться’, ‘конечно, шкрабов не переубедишь’, ‘я его перекрыл’, ‘она со мной согласилась’ и т. д. Правда, он не скрывает и своих неудач и провалов, он искренен и честен с собой: ‘сел в калошу и ботинком прикрылся. Дальтон-план остался’, ‘я здорово обмишулился’, но все же самонадеянности ему занимать ни у кого не нужно. Он сплошь и рядом наивен и очень примитивен в своих суждениях и немного бывает смешен, когда высказывает их. ‘Ребята говорят, что это был какой-то лорд Дальтон, из буржуев, и что он изобрел этот план. Я так скажу: на кой нам этот буржуазный план?..’ Он находит, что у Шекспира в ‘Гамлете’ ‘много бузы’, и хотя он готов ‘бузу’ простить Шекспиру, но все же тут же с завидным бесстрашием вскрывает ‘главные ошибки’ великого драматурга. Конечно, тут — возраст, и не готовы ли мы были в свое время, начитавшись Писарева, пренебрежительно отвернуться от Пушкина, как от феодального отпрыска? Страшного тут ничего нет, но, может быть, нашим ура-критикам и ура-публицистам в литературе не мешает более умело и тонко определять ‘социологический эквивалент’ того или иного писателя, ученого, деятеля: ведь нередко их поиски сводятся к простым справкам в метрических свидетельствах и в родословных. К сожалению, до сих пор у нас на деле нет также достаточно осторожного отношения к культурному наследству прошлого, хотя хороших слов и об усвоении его и о критической его переработке сколько угодно. Отрицательное отношение к ‘буржуям’ со стороны Кости Рябцева, вообще говоря, отрадно, но суждения его о Дальтоне и Шекспире требуют решительных поправок, которые, однако, далеко не всегда наши Кости могут найти в журналах, в газетах, в лекциях и докладах, особенно пионерских и комсомольских.
Мышление Кости лишено авторитетности, несмотря на стандартность его многих суждений. Умственный и психический склад Рябцева по существу антиавторитетен. Над ним не тяготеет ни сила семьи, ни сила школьных педагогов. О семье Кости в ‘Дневнике’ почти ничего не говорится. Мы знаем, что у Кости есть отец, этим и ограничиваются сведения о ней. Если бы о Косте было сказано, что он круглый сирота, в ‘Дневнике’ ничего не пришлось бы изменять. В тетрадках Рябцева рассказано о борьбе школьных подростков с отцом Алеши Чикина, которая окончилась победой школьников. Семья в ‘Дневнике’ либо ничего не значит, либо играет консервативную роль. Ее Рябцев хорошо видит.
К школьным руководителям отношение Рябцевых вполне самостоятельное и недоверчивое. О них Костя замечает, что шкрабы — сами по себе, а школьники— сами по себе. Необходимо отметить, что большинство руководителей: Никпетож, Зин-Пална, Елиикитка вполне добросовестно стараются освободить школу от прежней рутины, от зубристики, от внешнего усвоения предметов, они работают над новой советской школой, вводят новые методы преподавания, пытаются установить простые и дружеские отношения с учениками, но несмотря на это между школьниками и учебным персоналом все время идет неустанная то скрытая, то явная борьба, доходящая иногда до крайнего напряжения. Не во всем, не всегда правы в этих столкновениях Кости и Сережи, но в основном правда за ними. И Никпетож и Зин-Пална и другие преподаватели — люди прежнего, дореволюционного покроя. Они вполне советские люди, но революция не воспринята ими органически, они чувствуют себя как бы находящимися в стороне от нее. С особой остротой эту отчужденность испытывают Алмакфиши, для них пережитое ‘доказывает количественно— изобилие эпохи, а качественно стоит по ту сторону добра и зла’. Елникитка — неплохая руководительница, но она, в самом деле, иногда, например, во время экскурсии в имение Урусовых, обнаруживает в обществоведении потрясающую беспомощность. Это очень верно и остро подметил Костя. Ближе всех к детям Никпетож. Но во второй книге ‘Дневника’ его исповедь звучит неподдельной горечью: ‘Интеллигенции нет, — говорит он. — Это раньше была интеллигенция. Предположим, что вот был такой неоценимый брильянт, Кохинур он, кажется, называется, — так вот он упал и разбился вдребезги на тысячу, на миллионы осколков. Собрать его, склеить немыслимо. Вот что сделалось с интеллигенцией…’. Дальше он ставит вопрос: быть или не быть? Стоит жить или не стоит? И вот с таким вопросом столкнулись сейчас те из русских интеллигентов, что пошли за революцией с самого ее начала, пошли честно и без задних мыслей… Ведь живешь, когда тебя окружают близкие, любимые, свои, когда тебе верят… а когда этого доверия, этой любви и этой веры—нет, то само собой напрашивается ответ на вопрос: нет, жить не стоит…
Никпетожа школьники качают, Костя Рябцев ходит к нему за советами, и все же даже Никпетож чувствует, что он одинок и что нужного доверия к нему нет. Здесь — столкновение не отцов и детей, не двух возрастов,— противоречия глубже, они даже не в мировоззрениях, не в отношении к революции, а в психическом складе. Сильва в своем дневнике записывает: ‘Наше поколение научилось еще другому. Оно научилось тому, что как жизнь ни страшна, нужно и можно с ней бороться и ее преодолевать. Тогда она становится вовсе не такой страшной и как-то даже оборачивается светлыми сторонам‘. В этом все дело. Никпетож пассивен, он покорно плетется за жизнью, он созерцателен, он гамлетизирует, все время ставит вопросы, сомневается, рассуждает, резонирует. Костя Рябцев насквозь активен. У него слово сейчас же претворяется в дело. Он не понимает, каким образом можно убедиться в чем — либо и не сделать тут же практических шагов. Рябцев все пробует сам, он проверяет себя, других, жизнь на деле, он все время поступает, орудует, борется, проверяет, исправляет, достигает. Он — маленький американец. У него мечта, идея, романтика не могут расходиться с действительностью. Он то и другое примиряет на практике. Он перестраивает страшную, свиную действительность, и она не кажется поэтому ему страшной,—он не расходует себя в безумных, в бредовых мечтах, так как практика постоянно корректирует полет его воображения и фантазии. Он — новый Базаров, а в Никпетоже много от Кирсанова. Никпетож и в возрасте Кости Рябцева гамлетизировал и был созерцателен и пассивен. Вначале было дело. Сначала надо ввязаться в драку, в борьбу. Кости Рябцевы разрешают противоречие между ‘зеленой гадостью’ и надеждами безумного Орлика делом, активным поведением, Никпетож бездеятелен. В этом его беда. От этого он чувствует себя пришельцем [Этим я отнюдь не хочу оправдать то совсем несправедливое, нерадивое, недальновидное и невежественное отношение к Никпе- тожам со стороны активных строителей, которое, к сожалению, до сих пор встречается на каждом шагу. Едва ли также ошибкой будет сказать, что речь Никпетожа созвучна во многом и автору].
Н. Огнев нашел, подглядел основную психическую черту людей нашей революционной эпохи — у него все люди революции до конца действенны. Слесарь Бо- рюшкин заставляет мешочников таскать дрова к тендеру, убеждает бабу-ягу и лешего варить вместе ‘щи республики’, из последних сил тащится к чугунному надломленному Дракону Революции. Молодые ребята детдома No 5 учат инструктора Малкина быть уверенным в себе, он с восхищением думает о их находчивости и самодеятельности. Школьники горбачевской дачи упорно водружают раз за разом антенну, которую валит на землю старая, покойницкая, метельная Русь. Красный командир Самоседов с маузером в руках преследует деревенскую ‘контру’, едва услышав о ней и т. д. Все они сродни Косте Рпбцеву своей самостоятельностью, способностью сочетать слово с дей-ствием, Эта их особенность ‘перекрывает’ их недо-статки: грубоватость, примитивность, шаблонность и стандартность суждений о ‘буржуях’, Дальтонах, о писателях ‘для королей’ вроде Шекспира, их иногда излишнюю самонадеянность. Их романтизм — деловой, активный, — их жизненные инстинкты крепки и свежи. Они хотят, умеют преодолевать в себе ‘зеленую гадость’, свиное и страшное в человеке, в общественной жизни. Зарубежные газеты со злорадством отметили ‘капустники’, в которых принимал участие Костя Рябцев. Бесспорно, ‘капустники’ явление тревожного и отрицательного характера. Но, во-первых, таких ‘ка-пустников’ сколько угодно в любом благоустроенном буржуазном государстве, а во-вторых, ‘капустники’ с успехом преодолеваются Рябцевыми.
В школьной характеристике Кости говорится: ‘исключительная по силе работа сенсорных и моторных центров создает болезненный и колючий эгоцентризм’. Это неверно: Костя не эгоцентрист. Такое впечатление от него получается потому, что он резок, прямолинеен, деятелен, усиленно работает над своими инстинктами. Он — подросток с твердым индивидуальным ядром и с богатыми общественными задатками. Больше того, в смысле общественности он, как принято выражаться, развит не по летам. Он работает усиленно в учкоме, воюет с ‘шкрабами’, живо интересуется бытом беспризорных, находит доступ на фабрику, он отзывчив, чуток к человеческому горю и к общественной несправедливости.
И общественность Кости, и самостоятельность, и анти-авторитарность, и крайняя активность — есть результат нашей октябрьской эпохи, ее лучшее оправдание и лучшая ее надежда. Кости призваны этой эпохой российского аксолота превратить в лучший вид, в амблистому. Что и говорить — процесс мучительный, особенно если принять во внимание, что мы лишены возможности кормить нашего аксолота щитовидной железой. У нас ее нет. Но у нас есть Кости Рябцевы. Они молоды, отважны и наделены. Им угрожает много опасностей. Скрывать этого ни в коем случае не следует. В частности, им часто мешает стандарт и казенный дешевый оптимизм. Надо надеяться — они все это и многое другое с успехом преодолеют. Аксолот будет превращен в амблистому. ‘Зеленая гадость’, ‘земное-свиное’ и страшное уступит место другой, светоносной действительности.
Стиль ‘Дневника’ нам кажется очень удачным. В меру расхлестанный и нарочито распущенный, и местами неправильный, в меру добродушно-иронический, наивный в своей детской серьезности, местами грубоватый и откровенный, — он прекрасно передает и возраст Кости и его манеру говорить, действовать, думать и чувствовать. ‘В школе словно бомба разорвалась: это приехал инспектор’, ‘хотели уже бросать копать на этом кургане, как вдруг стали попадаться кости’, ‘не успели меня выбрать в учкомы, как сразу обнаружилось валеное дело’ — именно так и должен писать Костя Рябцев.
Продолжение ‘Дневника’, Костя Рябцев в вузе, столь же интересно и содержательно, как и первая часть, но оно еще не закончено, когда пишутся эти строки, разбор второй книги поэтому приходится пока отложить.
Н. Огнев настоящий и крупный художник, со своим лицом и манерой. У него есть своя большая, основная тема. Он умен, культурен и наблюдателен. Он вполне ‘свой’ и вполне современен революции. Он идет вполне самостоятельными путями. Его язык нервный, горячий, взволнованный, беспокойный, драматический и мужественный, своеобразен и в свое время влиял на таких писателей, как Пильняк, Артем Веселый и др… Он сюжетен и занимателен. Можно пожалеть, что ряд превосходных рассказов, написанных до революции, писатель до сих пор не удосужился собрать в более полном виде. О них читатель может судить по таким сильным вещам как ‘Безумный Орлик’, ‘Собачья радость’.
Нельзя ли исправить этот недочет?

А. Воронский.

Источник текста: Н. Огнев. Собрание сочинений. Том первый, — Москва: Федерация, 1928. Стр. 5—19.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека