Мёртвая жизнь, Сазонов М., Год: 1916

Время на прочтение: 11 минут(ы)

М. Сазонов

Мёртвая жизнь

Ещё с утра, делая вид, что вся ушла в полировку ногтей, Римма не то напоминала, не то подсказала Гликерии Наумовне:
— Тётушка, сегодня вторник… Не забудьте, что вам вечером на Подъяческую…
Та покорно опустила седую голову и тихо пожалобилась:
— Поясница что-то разболелась… Да и коленко всю ночь стреляло… Уж я и камфарным растирала, и оподельдоком… Не помогает… Боюсь, как бы не рассердились на Подъяческой, что дух я с собой нехороший принесла…
— Глупости, — остановила её Римма. — Поймите и запомните, что вторник единственный день, когда я счастлива. Как видите, я скромна: раз в неделю, 4 раза в месяц, 8 в два месяца, 12 в три… — и вдруг умолкла. Было похоже на боязнь — а не слишком ли много?
— Понимаю, Риммочка, понимаю, — зашептала Гликерия Наумовна, — любишь, значит… А когда любишь, всякий свидетель тяготит… Любовь вроде преступления: лучше с глазу на глаз, — и вздохнув, она принялась разбирать старые кружева, каждый завиток которых знала наизусть.
Римме 27 лет, но она успела уже узнать, как скучна и нежеланна мужскому сердцу покорность и привычность чувства. Вот почему ещё с понедельника она плохо разбирает, о чём говорят кругом, отвечает невпопад… Мысль, как калёная подкова, гнётся и туда и сюда: ведь любовь — всегда наполовину неуверенность и боль, а душу любимого представляешь себе и сложней, и многогранней, чем она есть на самом деле. Прижавшись лбом к холодному и запотелому окну, задумалась Римма…
— О чём? — не утерпев, окликнула её Гликерия Наумовна.
— Да всё об одном… Придумываю, что сказать, как сказать… Встать, сесть, ступить как, — и она медленно вздохнула.
— Это зачем же, Риммочка? Небось, чтоб умней показаться. Взыскательный, видно, сокол-то?
— Наоборот, чтобы проще показаться и глупей… — Тут Римма деловито взглянула на тётку. — Не понятно? Ну, так извольте, я вам объясню. — И, загнув один палец, она начала: — Каждому здоровому мужчине претят разные там сложности души и выкрутасы… Это раз. Затем, — она загнула второй палец, — женщина должна быть, как ванна: в меру тёплая, убаюкивающая и расслабляющая… А ум, — и тут, загнув третий палец, Римма горько усмехнулась: — поверьте, тётушка, наличность ума в любовнице только оскорбляет мужчину… Если ты умна, прячь дальше свой ум… А тот минимум смысла, который кажет мужчина женщине, принимай как его гениальность… Это они все любят… В конце-то концов, право, суть не в уме…
Умолкли.
— Да-а-а… в наше время всё было проще, — после паузы призналась Глафира Наумовна и принялась собираться на Подъяческую. Уже с порога заявила:
— Я пошла… Уйду оттуда последнею… Чтобы тебе времени побольше осталось, — и, хитро подмигнув, будто пряча за этим жалость к племяннице, вышла.
Римма подошла к зеркалу, долго мудрила над причёской: волосы тяжёлые, прямые, чёрные… Не успела пока приметить, какую больше всего он любит причёску, и каждый вторник придумывала новую. Только локон у левого виска неизменно выпускала: знала, что задор лицу придаёт.
А стрелка часов к 8 подкралась — назначенный час…
Сердце замирает, боясь неровным толчком расплескать любовь… Поёт душа бессловесную песню и крепко верит Римма: пусть боль… пусть порой ноет сердце… ведь в ту минуту, когда ровно и чётко оно забьётся, — жизни конец… Какая же жизнь без любви, с душой пустой, спокойной и будничной?..
Ждёт Римма… Уже половина девятого, девять, а его всё нет…
‘Раньше этого не было’, — потирая похолодевшие пальцы, думает она…
Наконец, раздался желанный звонок, осторожный, два раза… Бросилась открывать дверь:
— Долго так отчего?
— Дело, — коротко ответил он, поправляя перед зеркалом пробор и галстук.
Римма зорко взглянула на него, сразу же умолкла и выжидательно прислонилась к косяку двери.
А гость, словно предчувствуя неизбежность расспросов, сам поторопился положить конец нудным объяснениям:
— Я так устал, — расслабленно простонал он, опускаясь на диван, и закрыл лицо руками…
Стиснув от боли зубы, попыталась пошутить Римма:
— Милый, но ты только что пришёл ко мне… Я даже не успела поцеловать тебя. Откуда же усталость?.. Ну, отними скорей руки, дай губы, — и она вплотную придвинулась к нему…
Он мотнул головой и не то брезгливо, не то досадливо повёл губами:
— Оставь…
От этого ‘оставь’ как-то поднялись плечи Риммы, втянулась голова… Сжалась, съёжилась вся, точно от удара, но всё же огромным усилием заставила себя улыбнуться и приластилась к нему:
— Ну, чего злится моя детка? Чего? — По привычке протянула было руку к его волосам, чувствуя, как недобрым, тоскливым предчувствием занялась душа…
— Оставь… не надо… не хочу… — мотнул он головой. А потом, немного помолчав и не глядя на Римму, проворчал:
— У тебя всё смешки да шуточки… Неужели так-таки и нельзя подойти друг к другу серьёзно… по-людски… как друзья?..
Римма слушала его, и невольной кривою усмешкой поводило её губы, а голова с локоном над левым виском покачивалась вслед каждому его слову: так… так…
— Всё? — после долгого молчания спросила она и, вздохнув, пытливо уставилась на него злыми и сощуренными глазами.
— Что, всё-то? — уклончиво и стараясь не попасться её подстерегающим глазам, отозвался он.
— Василий Иванович! — с нежданной вдруг задушевностью произнесла Римма, склонив вперёд голову, — зачем эта ложь? Если уж судьба… вам… уйти… то, по крайней мере, не разбивайте во мне иллюзий, созданных на ваш счёт… Расстаться с вами тяжело, но ещё тяжелей, поверьте, обмануться… вот так… — и не то пытаясь развести руками, не то взмахнуть, она опустилась на стул и тихо заплакала…
Василий Иванович подошёл к ней и чужим, деревянным голосом принялся утешать, со злостью поправляя съезжающую из-под рукава манжету.
— Уже двенадцать, — взглянув вдруг на часы, покачал он головою и сразу же озабоченно пояснил, — как бы не пропустить трамвай…
Римма в ответ только махнула рукой и, уже когда в прихожей он возился и топтался с галошами, жалобно вытянула голову:
— Неужели не вернётся? Неужели так всё и кончится?..
С смутной надеждой, что, быть может, не всё потеряно, бросилась она к окну: по снежному двору, голубому от яркого фонаря, шагает Василий Иванович… Вот воротник поднял, сгорбился… Конечно, не оглянулся…
Римма села за стол, взяла тетрадь, обутую в синий сафьян с серебряными застёжками, и любовно принялась перелистывать страницы…
Десять совершенно чистых страниц с одним только словом: ‘люблю’… Только почерк последних ‘люблю’ не столь уверен и размашист в сравнении с первыми…
В прихожей раздался звонок: это тётка вернулась… Поспешно написав одиннадцатое ‘люблю’, Римма пошла открывать дверь Гликерии Наумовне.
Но вот опять наступил вторник…
Вечером Гликерия Наумовна по обыкновению уехала в Подъяческую, а Римма сумятливо и бестолково принялась одеваться. Надежда и отчаяние вели черёд и не было силы спокойно посидеть на месте: душа металась, как огонь свечи, подхваченный ветром. А когда пробило 10 — Римма ничком уткнулась в подушку и, тоскою исходя, протяжно выла, точно пытал её безжалостный палач.
Порой сжатые кулаки тянулись к невидимому виновнику боли, но не было веры: ударит ли его, либо вокруг шеи любовно обовьётся.
В 11 вернулась покрасневшая от мороза Гликерия Наумовна и ещё с порога принялась оправдываться:
— Покойник сегодня на Подъяческой, скоропостижный… Швейцар мне сказал… так, Риммочка, я по улицам ходила, чтоб тебе не помешать…
Римма ничего не ответила и лишь тупо взглянула на тётку: какое ей дело до того, что кто-то умер, что кто-то осиротел?..
А немного погодя, повернувшись к тётке лицом, она указала на своё сердце: оно тоже при смерти… В последней боли… Только, быть может, боль эта долгая… многолетняя боль… — И положив голову на вытянутые руки, бесслёзно притихла…
Однажды Гликерия Наумовна подсела к Римме и повела такую речь:
— Послушай меня, Римма… Бывал на Подъяческой один старичок… Оглоблин — его фамилия, Никон, а по батюшке — Петрович… Уж не знаю, книг ли он прочёл много или так свыше ему дано, но только большой он провидец человеческой души и всякую боль может как рукой снять… Мудр человек, — ахти-и-их, их… Пошепчет немного и — сгинула тоска… Сколько людей на него молится — сосчитать немыслимо… И не шарлатан какой, а именно души провидец. И вот мой тебе совет, Римма, сходить к нему… Адрес его я сейчас. — И тётушка принялась рыться в порыжелом с гарусной вышивкой ридикюле…
— Нашла, нашла, — обрадовалась она, — вот: Загородный, номер дома только не разберу, меблированные комнаты.
Разговор на том и покончился…
Утром поехала Римма к Оглоблину… На Загородном около Царскосельского вокзала дом. Среди вывесок над воротами затерялся маленький кусочек жести: ‘мяблированные комнаты састолом’ — и на одной из дверей найдя точно такой же кусочек жести, быстро поднялась по сбитой и заслеженной лестнице в 4-й этаж…
Видит, дверь одна настежь раскрыта и чадно, спёрто дышит тёмный коридор на площадку… Потоптавшись на месте, Римма кашлянула и хотела уже было уходить, как вдруг из темноты вынырнула девушка в байковом платке…
— Мне бы г-на Оглоблина, — обратилась к ней Римма.
— А-а, хироманта… Вот, первая дверь налево, — ответила та и, выпустив из-под платка завиток волос, побежала вниз.
Подойдя к двери, Римма стукнула раз, другой, третий…
— Войдите, — раздался голос, — и, толкнув от себя дверь, Римма так и замерла на пороге: два окна, как будто два голубых детских глаза, устремлённых к небу, сияли таким тихим, таким покойным и радующим душу светом… Жёлтый узор белых обоев переливался солнечной позолотой, а по белому точиву, которым был пол комнаты, боязно было ступать: так и думалось, что каждый твой шаг оставит нехороший, грязный след…
— Входите, входите, — раздался вторично голос, и навстречу Римме, застёгивая на ходу длиннополый сюртук, поднялся худенький старичок с молочно-белым личиком и, под стать ему, мягкими волосиками, похожими на чёсаный лён…
Он взял Римму за руку, подвёл к старому, с потёртой обивкой, креслу красного дерева, с ручками, похожими на крылья, усадил, сел возле сам и, молча, ясно, как человек, знающий гостью от самого рождения, улыбнулся…
Улыбаясь ответно, Римма призналась:- Как тут у вас хорошо… словно в лесной часовне, которые девушки вымыли к празднику… Там… — она махнула в сторону входной двери. — Там грязь, вонь, беготня, беспокойство… а здесь, будто другой мир… Сразу даже как-то легче стало,
— и, вздохнув, она взглянула в угол: на столике стояла клетка с незахлопнутой дверцей, через которую то впархивала, то улетала и садилась, где вздумается, жёлтенькая канарейка…
— Это хорошо, что вам стало легче… чаще заходите… — произнёс Оглоблин, и эти слова сразу напомнили Римме про тоску и горе, которые она покаянно принесла старику. Низко опустив голову, заплакала не то от боли, не то от жалости, и, захлёбываясь в слезах, бормотала:
— Разве я думала когда, что самое дорогое в моей жизни доведёт до того, что… захочешь избавиться… лишь бы только чуточку покоя… забытья… Но если бы вы знали, какая это мука… ни днём, ни ночью нет силы отойти… выкинуть из головы… Другой раз… посреди ночи… вскочишь…. Жжёт всю, горит нутро… Бежать бы, очертя голову, к нему… упасть к ногам и не подыматься до тех пор, пока не сжалится… Уж не любовь, а хоть ласку пока не вернёт… А-а-а, — простонала она, стиснув зубы и мотая головой. — Так бы, вот, взяла, да и размозжила голову о камни…
— Значит, бросил?.. Разлюбил? — заглянул Оглоблин в её глаза болеющим взглядом.
— А главное… мелко… трусливо… не сказав всей правды в глаза… Такая обида, такая боль… и вот… Помогите, снимите с меня эту тоску… сил нет терпеть… Было бы счастье — забыть… вычеркнуть… Ведь был он всё в моей жизни… И вот… — Качаясь в такт словам, умоляла Римма.
Оглоблин подошёл почти вплотную и начал:
— Это тело, плоть ваша баламутится… Дело тут не в обиде и не во лжи… Сказал бы он вам правду, — возненавидели бы вы и правду… Виновата плоть… Но над плотью хозяин Богом поставлен — дух. Только жили вы, хозяина не ведая…Отбились от него… Надо разбудить его, вдохнуть силу и мощь чужого и сильнейшего духа… Встаньте вот так… к свету… смотрите в мои глаза… Я буду считать, — и, коснувшись затылка Риммы ребром своей белой и пахнущей жасмином ладони, он продолжал: — Я считаю… раз — вас тянет назад… два — вы еле стоите на ногах… три, — он отдёрнул ладонь, — вы упали.
Римма покачнулась и, не поддержи её Оглоблин, рухнула бы на пол…
— Теперь другое… Глядите в мои глаза, — приказывал он, положив ей руки на плечи. — Я буду считать… раз… вас тянет ко мне… два… — в вас нет сил держаться на месте… три… вы упали мне на грудь…
Вся белая, с широко, по-неживому раскрытыми глазами, Римма повалилась на плечо Оглоблина…
— Его имя?… — неожиданно, не дав ей опомниться, спросил он.
— Василий, — как во сне ответила Римма.
— Теперь сядьте на стул… Я буду сидеть против вас… Старайтесь не мигая глядеть в мои глаза… Так… Спокойней… — и Оглоблин принялся чертить на её лбу неведомые знаки…
— Закройте глаза, — приказал он.
Голос Оглоблина звучал властно, и уж готовы сомкнуться её веки, но вдруг почуяла в себе Римма неведомую силу, враждебную наказу старика… Подобно двум парам остроотточенных ножей, скрестились взгляды и, вдруг, не одолев, покачнулась Римма, опустились плечи её от какого-то блаженного бессилия и плетьми упали руки… Сонливым туманом ударило в голову и было такое чувство, будто в нескольких местах прокололи кожу и тихо льётся кровь… а взамен её глаза старика вливают другую: чуждую ей, холодную и мёртво-покойную…
Очнулась Римма от толчка: это Оглоблин, сильно встряхнув кисти её рук и тремя пальцами левой руки коснулся лба… Раскрыла глаза — и будто впервые увидела комнату… А прямо в упор ей улыбались глаза Оглоблина: новые, детские, так непохожие на те, что ещё несколько минут тому назад твердили наказы её воле…
Римма поднялась со стула, пошатываясь, сделала шаг к двери, и вдруг, остановившись, оглянулась на старика просветлевшими, радостными глазами, метнулась назад и припала к его плечу благодарным поцелуем…
— Ещё раз, два, три, и конец всему, — обрадовал он её…
Сойдя во двор, Римма остановилась: её состояние напоминало чувство, сходное с тем, когда дантист умертвил нерв. Зуб ещё во рту, но чужим стал, лишним…
В следующую встречу с Оглоблиным воля Риммы уже покорилась сразу: разомлевшая, податливая, не противилась она сильному духу старика… Очнувшись после забытья, долго сидела возле Оглоблина, склонившегося над бумагами, и слушала.
— Мудрость — в победе духа над телом… Помните, как в Писании: ‘да молчит всякая плоть человека…’. Потревоженный, взбунтовавшийся дух ведь тоже боль… Но через эту боль возрождается и крепнет душа… На манер Купины Неопалимой, очистится дух и пламенем безогненным займётся… Далеко отойдут люди… по плоти своей отойдут, но духом, по человечеству приблизятся… Счастье — в жизни духа… В неугашеньи… Чтоб заживо не походить на гроб…
Долго говорил он… В немигающих Риммы стал малюсеньким, еле слышным… Белая голова будто зёрнышко града… И вот это зёрнышко растёт, растёт… Целая снежная и обледенелая гора… Холодная и ясная, сверкает и переливается она своей чистотой…
Римма зябко съёжилась. Чистота… Холод… Слова Оглоблина о духе, о жизни, — а у ней чувство, будто смерть кругом…
По дороге к дому немало удивилась себе Римма: будто стеклянным колпаком отгородила себя от мира…Ни единый звук не долетал до сердца… Одними глазами воспринимала бегущих людей, трамвай, дома, церкви… Умерла боль, любовь, а с ними жалость, участие и радость…
Взгляд тянуло ввысь, к синеющему небу, и в странном покое дремала душа…
После третьего визита к Оглоблину всё прошлое, вся тоска и боль показались Римме сном… В гулкой, ясной и невозмутимой пустоте души тонул и замирал без отклика всякий посторонний звук…
— Я своё дело сделал. — заявил ей Оглоблин, протягивая руку, — изредка прошу заходить для беседы… Молодую и обновлённую душу следует поддержать советом на первых порах…
— Молодую? — медленно подымая на него глаза, спросила Римма. — А вот мне кажется, что старая-престарая стала моя душа… Поседела, побелела, как ваши волосы… И вообще… будто всё живое нутро моё сняли и подменили камнем… Что вся я… — тут, на секунду умолкнув, она растерянно оглянулась по сторонам. — Вся я, как вот этот гранитный кусок, с высеченным подобием человеческого лица… — И Римма указала Оглоблину на большой обломок камня, стоящий на его рабочем столе…
— Вы устали… — утешил он её. — Исцеление вашей плоти дорого стоило духу… Быть может, ещё несколько дней вы будете сонливы…
— Да, не дёшево… — покачала головой Римма и, позабыв даже поблагодарить старика, вышла из комнаты…
Прошло около двух недель.
Тупая и окаменелая, слонялась Римма из угла в угол, а то сидела целыми часами, положив голову на спинку стула…
Гликерия Наумовна опасливо следила за племянницей и, как-то, подметив тёткино беспокойство, Римма заявила:
— Не бойтесь… В таком состоянии, как моё, человек руку на себя не наложит… Жизни лишит себя тот, кто мучается, страдает… Кто чувствует, как сердце исходит болью… А я… эх, да что тут… — и безнадёжно махнув рукой, Римма оделась и вышла из дому.
Римма шла по улице… Неровно мигая и трепыхая, вспыхнула в ранних сумерках цепь ярко-белых фонарей… Резкие тени ложились на лица, и острыми переливами голубел снег по краям тротуара…
‘Что я наделала?.. Что я наделала?.. Душу простую, человеческую душу, болящую и радующуюся, убила’, — думала она, бесцельно слоняясь по улицам… Около напудренного оттепелью Исаакия её кто-то окликнул:
— Римма, здравствуйте…
И, не вздрогнув, она спокойно оглянулась… Возле тротуара стоит Василий Иванович… В его глазах — это не укрылось от Риммы — радость и заинтересованность… Спокойно взглянула на того, кто был ещё недавно смыслом жизни, и просто протянула ему руку:
— Что с вами, Римма? Вы больны?.. Такою я вас никогда не видал…
— Нет, я здорова… Я была больна… а вот теперь здорова…
— Скоро же, — покачал он головой и, потупившись, добавил, — а я думал, что вы всё же меня любили…
— Прощайте, — чуждо ответила ему Римма и, не оглядываясь, направилась через площадь.
‘Стекло… плотное стекло вокруг… Это дух, победивший плоть… А какая радость?’ — сама себе задала вопрос и остановилась впереди площади.
‘Так нельзя… нет… легче умереть, чем жить такою мёртвою жизнью…’ — решила вдруг Римма и направилась к Вознесенскому.
Шла долго и, только выйдя на загородный, остановилась около знакомого дома, невдалеке от Царскосельского вокзала…
Коснулась пальцем лба, закусила губу, не то что-то обдумывая, не то припоминая, и вдруг решительно вошла во двор.
Знакомая лестница… площадка… коридор. Постучала в дверь и, не дождавшись разрешения, вошла в комнату. В слабом и дрожащем свете лампы склонилась над столом голова Оглоблина… Занятый книгою, он не слышал ни стука, ни шагов Риммы…
Подойдя к нему, она молча постояла за его спиной и, когда обернул он к ней лицо, тихо сказала:
—Верни… верни мою тоску и боль… отдай сердцу любовь… Пусть болит, пусть страдает…
— Это в тебе бредят остатки плоти… Подожди, я дочитаю книгу и поговорю… успокою… — произнёс он и повернулся к книге.
— Я не хочу… верни, отдай старое, — упрямо твердила Римма. — Отдай… Не надо мне ни мудрости, ни духа… Верни жизнь, глупую и неразумную… как у всех людей…
— Ты похожа на дитя… сама не знаешь, чего хочешь… То дай тебе покой и сними тоску… то верни прошлое… Я не могу тебе вернуть старое… Его нельзя вернуть… — и Оглоблин ещё ниже склонился над книгой.
— Но ведь про тебя же говорили, что ты провидец души человеческой… мудрец… Если я, глупая, в минуту слабости и обратилась к тебе, ты всё же не должен был лишать меня того, чем люди живы… Не должен… — твердила Римма, стоя за его спиной…
— Не мешай мне… Я ничего не могу вернуть тебе… — и он подпёр виски кончиками пальцев.
Римма сделала шаг к столу, заглянула в книгу старого письма с пожелтевшими страницами, потом перевела взгляд на кусок гранита с высеченным на нём подобием человеческого лица, потёрла лоб и, неведомо чему улыбаясь, протянула руку к камню…
— К тебе много ходит народа?
— Не мешай… Много… — ответил он, не отводя глаз от книги.
И в эту же минуту, неторопливо и спокойно, Римма подняла камень и изо всей силы ударила Оглоблина по голове…
Без крика и стона, а только крякнув, он припал лицом к книге, напоминая не то плачущего, не то уснувшего…
Римма положила камень на место, взглянула на мёртвого, направилась к двери и уж с порога прошептала на прощанье:
— Тоже… провидец человеческой души…

———————————————————————

Источник текста: журнал ‘Огонёк’. 1916, No 27.
Исходник здесь: http://doxie-do.livejournal.com/
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека