ПОЛНОЕ СОБРАНІЕ
СОЧИНЕНІЙ
А. К. ШЕЛЛЕРА-МИХАЙЛОВА
ИЗДАНІЕ ВТОРОЕ
подъ редакціею и съ критико-біографическимъ очеркомъ А. М. Скабичевскаго и съ приложеніемъ портрета Шеллера.
Приложенія къ журналу ‘Нива’ на 1905 г.
С.-ПЕТЕРБУРГЪ.
Изданіе А. Ф. МАРКСА
1905.
‘Да оставитъ человкъ отца и матерь свою и прилпится къ жен своей и будутъ два плоть едина’. Къ этимъ словамъ я должна была прислушиваться въ ту минуту, когда я навсегда соединялась съ Максимомъ. Но я ихъ не слыхала тогда. Я только недавно, прочла ихъ случайно, задумалась надъ ними. Только теперь я поняла ихъ глубокій смыслъ, только теперь я поняла, что все счастье супружеской жизни зависитъ отъ исполненія этой заповди, и что исполнить эту заповдь не могли ни Максимъ, ни я. Вотъ почему мы оба были несчастны. Впрочемъ, нтъ. Несчастна была только я, а онъ даже и не подозрвалъ о моемъ несчастіи…’
Часъ тому назадъ я прочиталъ эти строки въ тетради, исписанной мелкимъ почеркомъ моей жены.
Я прочиталъ ихъ совершенно случайно, отыскивая въ ея стол чистый конвертъ. Я прочелъ ихъ совершенно невольно, безъ задней мысли, безъ всякихъ подозрній.
Дочитавъ послднюю строку, я какъ-то безсмысленно положилъ тетрадь снова на старое мсто и хотлъ выйти изъ комнаты. Я дошелъ уже до дверей и, словно что-то внезапно вспомнивъ, опять вернулся назадъ, опять взялъ эту тетрадь и сталъ перелистывать ея страницы.
‘Я не вдругъ поняла, что я не пара Максиму, что я не могу быть съ нимъ счастлива,— говорилось въ дневник.— Онъ человкъ закаленный въ нужд, нашедшій себ опредленное, полезное дло, а я вполн двочка, съ неопредлившимися стремленіями, съ какими-то смутными порывами.
Онъ цлый день занять своей практикой, посщеніемъ бдныхъ больныхъ, учеными изысканіями, а я — я цлый день остаюсь одна дома, не зная, что съ собою подлать. Вызжать въ общество одной, веселиться на балахъ, когда он трудится и для пользы человчества, и для поддержанія своей семьи,— мн стыдно. Играть роль благотворительницы, здить по филантропическимъ комитетамъ — я не могу: онъ пріучилъ меня не врить въ пользу нашей филантропіи, да мн и неловко было бы тратить на благотворенія его деньги, добываемыя упорнымъ трудомъ и нужныя на боле полезныя его предпріятія. Я могла бы заняться домашнею работою, работой жены и хозяйки, но разв я могу это сдлать? У него есть мать, у него есть тетка. Эти добрыя и честныя старушки давно уже посвятили ему всю свою жизнь и длаютъ все, что нужно длать въ дом. Отнять у нихъ право на эти хлопоты и заботы, лишить ихъ значенія хозяекъ было бы съ моей стороны безсердечіемъ,— да я и не сумла бы исполнить все то, что исполняютъ он. Меня не пріучили ни къ чему: я была барышней и только, теперь играю роль любовницы своего мужа, и не боле того. Да, я во жена, не хозяйка, а любовница своего мужа. Я живу у него на содержаніи и отплачиваю за это только тмъ, что позволяю ему ласкать себя въ то время, когда онъ свободенъ отъ занятій. Эти часы рдки. Иногда мн даже кажется, что онъ могъ бы вовсе обойтись безъ этихъ ласкъ, такъ какъ он уже не составляютъ для него необходимой потребности, он, можетъ-быть, гораздо нужне мн, чмъ ему. И то сказать, я еще такъ молода, а онъ уже пожилъ, онъ уже почти отжилъ. Я чувствую иногда какое-то униженіе. Я красню отъ стыда, когда порою я вхожу къ нему въ кабинетъ, обнимаю его, ласкаюсь къ нему, какъ ребенокъ, а онъ, цлуя меня нжно въ голову, говоритъ ма:
‘— Ну, голубка, у меня еще есть спшная работа…
‘Я ухожу смущенная, сконфуженная, я мшаю ему своею любовью… Впрочемъ, я всмъ мшаю въ этомъ дом, и если меня здсь не оскорбляютъ, такъ это только потому, что вс люди здсь безконечно добры. Вмшиваясь въ хозяйство, я мшаю его матери, принимаясь за шитье, я мшаю его тетк, начиная скучать, я безпокою и тревожу всхъ, потому что они но понимаютъ на моей тревоги, ни моей скуки и, любя меня, стараются доискаться причины моего недовольства жизнью, боятся за себя, полагая, что они сдлали какую-нибудь непріятность мн… А я не могу успокоить ихъ, сказать имъ правду, сказать имъ, что я стрекоза въ муравьиномъ гнзд, что для нашего общаго счастья нужно одно: мн нужно уйти отъ нихъ’,
Я сталъ вдумывался въ каждую фразу, перечитывалъ каждое слово. Я, кажется, хотлъ заучитъ все написанное наизусть, какъ старается школьникъ заучитъ трудный урокъ.
Въ комнат послышались чьи-то шаги… и я поспшно сунулъ тетрадь въ столъ. Въ моей голов мелькнула мысль, что что идетъ жена.. Но я тотчасъ же горько усмхнулся, вспомнивъ, что моя жена не можетъ придти въ эту комнату теперь, что, можетъ-быть, она не придетъ сюда никогда.
— Отвть-съ будетъ?— раздался позади меня голосъ нашей горничной.
— Отвть? Что же я могу отвчать!— воскликнулъ я, не сознавая, что говорю.
— Такъ прикажете лакею идти?— спросила еще разъ горничная.
— Лакею?— пробормоталъ я, потирая лобъ и стараясь понять въ чемъ дло.
— Вы приказали ему ждать вашего письма,— пояснила горничная.— Онъ уже часа два ждетъ.
— А! да, да!— вспомнилъ я.— Сейчасъ, сейчасъ… Я искалъ конверта…
Я взялъ конвертъ, надписалъ адресъ, вложилъ написанное мною письмо и отдалъ его горничной.
Я никакъ не думалъ, что провелъ въ кабинет моей жены такъ иного времени. Два часа! Мн казалось, что его была одна минута, тяжелая, мучительная минута, въ теченіе которой я передумалъ обо всей нашей прошлой жизни. Да, эта тетрадь, какъ молнія, внезапно озаряла предо мною картину моего прошлаго, и я съ ужасомъ отступилъ предъ этою картиною. Я въ ней не узналъ копіи съ коей мирной, счастливой, спокойной семейной жизни. А между тмъ, это была вполн врная, вполн правдивая копія съ этой жизни. Гд же у меня были глаза прежде? Почему я не видалъ прежде того, что я угадалъ теперь? Отчего я не понималъ совершающейся въ моемъ дом драмы? И разв трудно было ее понять?
Вдь все совершившееся, все, о чемъ говорится въ запискахъ моей жены, было въ порядк вещей, было неизбжно, если бы дла сложились иначе — это было бы чистою случайностью. Я долженъ былъ понять все это раньше. Но не понялъ, не считалъ нужнымъ понимать, наниматься этими мелочами жизни. Я, во что бы то ни стало, хотлъ быть счастливымъ, я хотлъ наслаждаться счастьемъ безъ думъ, безъ размышленій, я анализировалъ все постороннее мн, судилъ обо всемъ не касавшемся нашей семейной жизни, являлся строгимъ критикомъ людскихъ отношеній и закрывалъ глаза только передъ тмъ, что совершалось у моего домашняго очага, закрывалъ ихъ такъ плотно, такъ упорно, что понадобились эти записки, чтобы я очнулся, чтобы я трезво взглянулъ на самого себя, на свое поведеніе. Конечно, все равно, самъ ли проснется человкъ, или его разбудятъ, но не все равно, въ какое время настанетъ пробужденіе. Иногда могутъ разбудить слишкомъ поздно. Это случилось и со мною: меня разбудили, быть-можетъ, слишкомъ поздно и хуже всего то, что я проснулся только для того, чтобы понять, что я почти убилъ любимое, дорогое мн существо — свою жену. И съ какою чисто ‘мужскою’, чисто ‘докторскою’ тупостью, съ какою безсердечностью, съ какимъ отсутствіемъ всякой чуткости совершалъ я это дло! Я видлъ заплаканные глаза и говорилъ: ‘врно нервы расходились’, ‘погода вліяетъ’. Я видлъ блдность лица и ораторствовалъ ‘о недостатк моціона’, ‘о вредной привычк женщинъ сидть дома’, ‘о польз рюмки краснаго вина за столомъ’, ‘о необходимости сырой говядины’, ‘о женщинахъ, по своей вин страдающихъ малокровіемъ’, ‘объ узкихъ корсетахъ’. Я слышалъ первые припадки кашля и сердился на легкіе наряды, въ которыхъ такъ не трудно простудиться посл бала, посл театра. Скажу боле, я ощущалъ даже какое-то радостное чувство, замтивъ однажды, что у жены являются какіе-то новые капризы, что ея лицо получило какой-то особенный цвтъ,— и осторожно старался вывдать, не объ испытываемыхъ женою страданіяхъ, а о томъ, не готовитъ ли судьба для меня новой радости, не буду ли я отцомъ. А внутренняя жизнь жены? О, о ней я не подумалъ, не спросилъ ни разу! И что было спрашивать? Жену вс любятъ, мы обожаемъ другъ друга, она не терпитъ недостатковъ, она полная хозяйка въ дом. Чего же спрашивать о ея внутренней жизни? Это свтлый рай. И вотъ теперь я узнаю, что этотъ свтлый рай былъ мрачнымъ адомъ для моей жены.
Она подробно описала эту жизнь, и это описаніе является обвинительнымъ актомъ въ отношеніи ко мн. Я ничего не стану, не могу отрицать изъ того, въ чемъ обвиняетъ меня этотъ документъ. Я просто, какъ подсудимый, только разсказу свою предшествовавшую жизнь,— разскажу ее, впрочемъ, не для того, чтобы получить прощеніе — тутъ дло не въ прощеніяхъ и наказаніяхъ — а для того, чтобы разсяться. Мн тяжело молчать, мн нужно говорить, разсказывать, бесдовать, иначе я сойду съ ума въ эти безсонныя, безмолвныя ночи, тишина которыхъ только изрдка прерывается хлопотами около постели моей жены, да рдкими вздохами моей матери и моей тетки, попеременно сидящихъ у постели больной. Сколько разъ пробовалъ я уговаривать старушекъ возложить на меня обязанность сидлки, но он постоянно замчали мн:
— Полно, голубчикъ, кому же и ходить за нею, какъ не намъ!.. Душу бы за нее отдали!..
Да, он не лгутъ: он, добрыя, простыя созданія, отдали бы за нее душу. Я боялся, что жен тяжело слышать, какъ иногда вырываются у нихъ изъ груди тяжелые, невольные вздохи, и спросилъ, не хочетъ ли она, чтобы у ея постели сидлъ кто-нибудь изъ прислуги, изъ ея родни, изъ постороннихъ.
— Нтъ, мой другъ, он такія добрыя, он такъ ухаживаютъ за мной!— говоритъ она.— И я такъ люблю ихъ.
И она не лжетъ. Да, мы вс любимъ другъ друга и, между тмъ, мы убили ее.
Мой отецъ, Иванъ Дмитріевичъ Гридинъ, былъ жалкій, бдный чиновникъ, удаленный новымъ начальникомъ со службы за какую-то неврно переписанную бумагу. Впрочемъ, его сослуживцы говорили, что неврно переписанная бумага была тутъ ни при чемъ и что главною причиною отставки была ‘звроподобная’ физіономія моего отца, не нравившаяся вообще никому и еще боле не понравившаяся его новому начальнику. Отецъ же, когда онъ бывалъ пьянъ, а онъ пилъ постоянно посл отставки, говорилъ, что онъ ‘пострадалъ за честность’. Людскіе взгляды даже на самыя микроскопическія явленія всегда бываютъ различны, и я не берусь ршить, который изъ этихъ трехъ мотивовъ выдалъ отставку моего отца, такъ какъ это для меня не иметъ ровно никакого значенія.
Я помню только одно, что вслдствіе этой отставки мы остались почти нищими и имли несчастіе ежедневно слышать, съ бушевалъ отецъ, угрожая избить до полусмерти меня, моихъ двухъ младшихъ братьевъ и мою маленькую сестренку.
— Нарожала!— кричалъ онъ нашей матери, точно она была единственной виновницей нашего существованія.
Въ эти минуты нашимъ ангеломъ-хранителемъ являлась наша мать.
Это была простая, худенькая, рано состарившаяся женщина, неспособная обидть и мухи, боявшаяся домовыхъ, трехъ свчей на стол, просыпанной за обдомъ соли, воющей подъ окномъ собаки, черной кошки, перебжавшей дорогу, писавшая мломъ кресты наканун ‘Крещенья’, но позабывавшая вс ужасы, когда дло шло о защит дтей. У нея являлся громкій голосъ, у нея являлась сила, у нея являлось геройское мужество, когда нужно было стать грудью за насъ. И сколько разъ приходилось ей быть героиней.
Люди, хорошо знавшіе ее, говорили, что ‘Марья Петровна недалекая женщина’,— говорили такъ, главнымъ образовъ, потому, что она не умла смолоду прибрать къ рукамъ мужа, потому нее она не умла пролзать въ дома разныхъ благодтелей, потому что она не умла обсуждать чужихъ длъ и говорила, слушая исторіи про ближнихъ:
— Богъ съ ними! не намъ другихъ судить!
Дйствительно, ея умъ не принадлежалъ къ числу сильныхъ практическихъ умовъ: она не умла ‘извернуться’ въ тяжелыя минуты, она не могла сразу сообразитъ, какъ выгодне поступить въ томъ или другомъ случа, она была неспособна изобртать средства для своего спасенія подобно тому маленькому еврею, которому его отецъ далъ ‘злотый’, приказавъ прокормиться въ теченіе дня и вечеромъ принести ‘злотый’ обратно. Но когда нужно было спасти насъ отъ голода — мать спасала. Когда нужно было опредлить меня въ гимназію — мать опредлила. Это явленіе довольно трудно понять, но это было такъ, умъ этой женщины просыпался, когда, ей нужно было являться въ роли матери.
Почему сошлась сна съ моимъ отцомъ — я не могу опредлить вполн ясно. Вообще въ заключенія большей части супружескихъ союзовъ трудно найти какой-нибудь здравый смыслъ, какія-нибудь логическія основанія. Люди, къ сожалнію, слишкомъ легко относятся къ этому важному шагу въ жизни. Быть-можетъ, отецъ разжалобилъ мать тмъ, что былъ одинокимъ безроднымъ бобылемъ, толковавшимъ довольно пространно и чувствительно съ семинарскимъ краснорчіемъ о ‘казняхъ враговъ’, о ‘гоненіи’ со стороны начальства’, о ‘превратностяхъ судьбы’, превратившихъ его имъ безшабашнаго бурсака въ мелкаго чиновника. Быть-можетъ, ее увлекла его артистическая натура: отецъ любилъ рисовать и изображать масляными красками какія-то мрачныя убійства, говоря, что это сцены изъ ‘Отелло’, изъ ‘Гамлета’, хотя герои этихъ сценъ выходили у него постоянно съ очень черными лицами, съ очень длинными руками, съ неизмнно косыми, вытаращенными глазами, и Шекспиръ, вроятно, не узналъ бы въ нихъ созданныхъ имъ образовъ, отецъ иногда любилъ принимать участіе въ любительскихъ спектакляхъ, изображая постоянно героевъ съ зврскими инстинктами и пламенными страстями, при чемъ онъ считалъ необходимымъ размахивать руками и не говорить, а рычать нечеловческимъ голосомъ, отецъ очень часто, подыгрывая на гитар, пвалъ мрачнымъ носовымъ тономъ о томъ, какъ ‘дубъ, одинъ, одинъ бдняжечка’ растетъ ‘на гладкой высот’, или какъ ‘подъ вечеръ осени ненастной’ два несла ‘плодъ несчастной любви’. Быть-можетъ, мать сошлась съ нимъ просто потому, что онъ первый сказалъ ей, одинокой, бдной шве, страстное: ‘я тебя люблю’. Какъ бы то ни было, но мать полюбила его и вышла за него замужъ, несмотря на вс возраженія его сестры, Дарьи Дмитріевны Черепниной. Дарья Дмитріевна, женщина серьезная, рзкая и не стснявшаяся говорить людямъ въ глаза правду, безъ церемоніи сказала молодой невст, что она лзетъ сама въ петлю.
— Да вы съ ума сошли, что идете за моего брата,— говорила она.— Онъ и самъ погибнетъ, и васъ погубитъ.
— Я его люблю!— отвчала застнчиво невста.
— Есть кого любить! Много такихъ-то подъ заборами умираетъ.
Невста простодушно передала эти слова своему жениху и онъ, ‘гонимый всми’, устроилъ бурную сцену своей сестр, вслдствіе чего произошелъ полный разрывъ между братомъ и сестрой. Посл разрыва съ сестрою, брать поторопился свадьбою, и ни онъ, ни его жена не длали никакихъ попытокъ для встрчи или сближенія съ Дарьей Дмитріевной. Мужъ разсказывалъ разные ужасы о ‘властолюбіи этой безсердечной женщины’, простодушная жена врила ему на-слово и составила себ понятіе объ этой женщин, какъ о воплощеніи какой-то ужасающей суровости и холодности.
Когда мы, дти, слишкомъ сильно шалили, отецъ говорилъ:
— Васъ бы къ тетк Дарь отправить. Она бы васъ вышколила.
И миическая тетка длалась для насъ пугаломъ.
Но судьба привела насъ къ сближенію съ ней, когда отецъ потерялъ свое мсто и началъ пить безъ просыпу.
Я помню тотъ день, когда мать пошла со мною, чтобы просить одну важную особу о моемъ опредленіи въ гимназію. Покровительство этой особы было нашею послднею надеждой. Мать всю дорогу шептала какія-то молитвы, поминала царя Давида съ его кротостью, крестилась на каждомъ перекрестк, твердила имена Козьмы и Демьяна безсребренниковъ и повторяла мн:
— Молись, Максимушка, молись, голубчикъ!
Она была сама на себя не похожа, когда она входила въ богатыя комнаты важной особы.
— Вы бы его лучше ремеслу какому-нибудь учиться отдали,— посовтовала особа, окинувъ глазами наши убогіе наряды и, вроятно, замтивъ на моемъ сапог ту предательскую дырку, съ которой я все время не спускалъ глазъ.
— Забьютъ, забьютъ его тамъ, ваше превосходительство. Я вдь знаю эту жизнь,— произнесла мать.— А онъ сынъ, сынъ мн!
— Да, а въ гимназіи онъ все равно не кончитъ курса,— совершенно основательно сообразила особа:— вамъ его содержать будетъ трудно, да и ему учиться будетъ неудобно. Вы, вроятно, тсно живете.
— Да я на улиц жить буду, только бы ему не мшать,— воскликнула мать.— Я лучше по-міру пойду, только бы онъ учился.
— Но я… я, право, не могу принять его на казенный счетъ,— затруднялась особа.
— Будьте отцомъ роднымъ, ваше превосходительство,— плакала мать.
— Эхъ, какія вы, право!— начинала сердиться особа.— Говорятъ вамъ, это невозможно!
— Ну, ради самого Создателя! Ради…
Особа уже окончательно разсердилась на навязчивость моей матери.
— Меня ждутъ-съ другіе просители!— рзко проговорило его превосходительство.
— Батюшка, для матери!— простонала мать и хотла, словить руку особы.
Генералъ быстро пошелъ прочь.
— Да сжальтесь же! Вдь есть же и у васъ дти!— простонала мать и рухнулась на полъ.
Ее кое-какъ привели въ чувство и вывели на улицу. Она не могла понять, что она требовала невозможнаго.
— Да нтъ, нтъ, голубчикъ ты мой, не погубятъ они тебя!— рыдала она.— Не дамъ я погубить тебя! Пойдемъ къ тетк Дарь, пойдемъ, въ ногахъ у нея выкланяюсь, а тебя опредлю…
Я вытаращилъ свои глазенки и съ недоумніемъ смотрлъ на мать. Мн казалось, что я ослышался. Я зналъ, что моя тетка имла кое-какое состояніе, доставшееся ей посл смерти ея мужа. Я слышалъ, что она была женщина нсколько образованная, съ твердымъ характеромъ, очень самолюбивая и недоврчивая. Вс эти качества ея характера выработались въ тяжелой школ: она провела молодость въ гувернанткахъ третьяго сорта. Когда-то она была дружна съ отцомъ, она помогла ему подняться на ноги, то-есть окончить ученье въ бурс. Потомъ она настаивала, чтобы онъ шелъ въ университетъ, но отецъ влюбился въ мою матъ и женился на ней. Съ этого времени, братъ и сестра перестали видться. Сестра, слыша, какъ плохо идутъ дла отца, стала обвинять мою мать за то, что та не умла ‘поддержать’ мужа. Мать очень хорошо знала, какія чувства питаетъ къ ней Дарья Дмитріевна, и боялась даже попадаться на дорог этой женщин. Теперь же она шла къ ней въ домъ,— шла, вполн зная, какъ могутъ ее встртить въ этомъ дом.
Когда мы переступили порогъ гостиной Дарьи Дмитріевны, матушка, блдная и похолодвшая отъ страху, но полная ршимости, робко и тихо перекрестилась. Дарья Дмитріевна вышла къ намъ изъ другой комнаты. Это была коренастая, невысокая женщина въ большомъ чепц, шумвшая на ходу крпко накрахмаленной юбкой и сурово сдвигавшая брови.
— Съ братомъ случилось что-нибудь?— быстро и отрывисто спросила она, и въ ея голос послышалось худо скрытое волненіе.
— Нтъ, Ваня, слава Богу,— начала матушка.
— Слава Богу, слава Богу!— грубо и скороговоркой передразнила ее Дарья Дмитріевна и еще боле нахмурила брови.— Загубили человка, да теперь и поете: ‘славу Богу!’
— Ну, за это меня Богъ накажетъ, а не людямъ судить,— тихо замтила матушка.— Я къ вамъ за милостыней пришла.
— А! милостыню сбирать начали!— дко замтила Дарья Дмитріевна.
— Не сбирала еще, а вотъ у васъ просить хочу,— продолжала матушка.
— Ну, я нищимъ не подаю! Руки есть, такъ пусть работаютъ!
— Какія руки-то? Что онъ можетъ работать?— указала матушка на меня.— Выучить прежде надо.
— Ну, и учите!— пробормотала Дарья Дмитріевна, отвернувшись въ сторону.
— Я и пришла просить… помогите,— кротко промолвила матушка.
— То-то: помогите!— тетка вздернула голову и взглянула на меня зоркими и суровыми глазами.
Я стоялъ, угрюмо потупивъ голову и недружелюбно смотря исподлобья на нее.
— Ишь, волчонкомъ какимъ смотритъ!— проговорила Дарья Дмитріевна, и по ея лицу скользнуло что-то въ род улыбки.
— Онъ робокъ… въ первый разъ васъ видитъ,— начала боязливо мать оправдывать меня.
— Глупости!— перебила ее сквозь зубы тетка.— Въ меня, потому такъ и смотритъ…
Она взяла меня за подбородокъ широкою, почти мужской рукою и грубо вздернула мою голову кверху.
— Ты учиться-то будешь? Или такъ на втеръ за тебя деньги будутъ бросать?— спросила она меня.— А?
— Буду учиться,— хмуро отвтилъ я и движеніемъ головы упрямо освободилъ свой подбородокъ изъ ея руки.
— Что, не любишь этого?— усмхнулась она.— Ужъ счастье ваше, что онъ въ меня, — обратилась она къ матери.— Отдавайте, буду платить…
Мать стала изливаться въ благодарностяхъ.
— Ну, ну, нечего миндальничать!— перебила ее тетка.— Сапоги-то, сапоги у него какіе, вы взгляните!
Мать растерялась и не знала, что сказать, она давно уже знала, какіе у меня сапоги.
— Что-жъ, вы его въ этой амуниціи въ гимназію-то поведете, что ли?— спросила Дарья Дмитріевна.
— Ужъ гд же…— вздохнула мать.
— Ну, такъ и договаривали бы, чего у него недостаетъ. Тоже не на посмшище школьникамъ его вести будетъ надо…
— Добрая вы, добрая женщина!— заплакала мать.
— Оно и видно, что доброй вы меня считали: въ десять лтъ жъ первый разъ пришли!— сурово произнесла Дарья Дмитріевна и отвернулась.
— Да вдь все равно, не стали бы вы врить, что я изъ расположенія къ вамъ хожу въ вашъ домъ, за деньгами, думали бы,— проговорила мать.
— А вотъ, пришли же.
— Не для себя,— послышался тихій отвтъ.
— Не для себя! Вотъ и видно, какою доброю вы меня считаете,— рзко пробормотала тетка и обернулась ко мн:— Ты, волчонокъ, оставайся здсь. Пойдемъ сапоги покупать, обмундировываться… Блье есть?— отрывисто обратилась она въ моей матери.
Мать только русой махнула.
Черезъ полчаса я шелъ съ теткой на рынокъ. Мн пришлось почти бжать за нею, такъ сакъ она маршировала по-солдатски, крупными, твердыми шагами. Я долженъ былъ не только бжать за нею, но и слушать ее, потому что она говорила безъ умолку, отрывисто, рзко.
— У тебя честная мать, вотъ и будь такимъ, какъ она,— говорила она, не глядя на меня и точно рубя что-то топоромъ:— никому не жаловалась, ни къ кому не таскалась съ протянутой рукой, а жилось-то не сладко. Ой, ой, ой, какъ не сладко! Она вонъ жиденькая, худенькая, плачетъ, такъ ты думаешь, что у нея и силъ нтъ. Неправда! Тоже такую-то жизнь вынести, да въ чужіе дома не идти со своимъ горемъ, на это нужна сила… Тоже твоего отца я знаю: крикунъ, буянъ, дикобразъ, а что онъ, на дл — тряпка, его поддерживать было надо, отъ перваго горя пить начиналъ. Съ другой женой онъ давно бы ужъ спился съ круга или взяточникомъ сдлался бы, да подъ судъ попался бы. А она его десять лтъ спасала. Я отговаривала его жениться, потому ее было жаль. Мало знала я ее, а жаль было. Его-то я знала. Знала, что онъ все равно въ университетъ не пойдетъ и такъ свою жизнь загубитъ у женской юбки. Думала только, лучше пусть на какой-нибудь богатой дур-купчих женятся, хоть безъ нужды жить будетъ. Зло меня брало, когда твоя матъ не послушалась и пошла за него, ‘петлю, говорю, надваете’,— а она: ‘я его люблю’. Ну, вотъ я помучилась за любовь… И ужъ какъ же высохла-то, старуха-старухой стала, лица на ней нтъ! А что за женщина была!
— А разв вамъ ее жаль?— сквозь зубы спросилъ я, исподлобья взглянувъ на тетку.
— Что-жъ ты не сказалъ: сапожную лавку прошли, а ты молчишь!— сердито проговорила она вмсто отвта на мой вопросъ и шумно высморкалась.
Минуть черезъ десять, мы маршировали дальше. Тетка въ эти десять минутъ уже успла назвать купца, торговавшаго сапогами, и христопродавцемъ, и Каиномъ, и Іудой, и мошенникомъ, нисколько не стсняясь въ выбор эпитетовъ.
— Ты у меня смотри, учись, не то дуракомъ вырастешь,— продолжала она говорить мн.— А дураковъ-то и безъ тебя непочатой уголъ. По-моему, лучше подлецъ, чмъ дуракъ. Съ подлецомъ хоть остерегаешься, а дурака не боятся, онъ же и себя, и другихъ губитъ. Мать вотъ твоя была не умна. На путь истины ее некому было въ дтств наставить. Я ее такъ и считала пустой двчонкой. Рукой на нее махнула. Пусть гибнетъ, если сама петлю на себя надла. Но годы-то ее умудрили. Человкъ изъ нея вышелъ. А какъ вышелъ? Ночей не спала, спину весь вкъ гнула надъ работой, со слезами каждый кусокъ хлба ла. Наука-то дорого обошлась. А вотъ, если учиться будешь, если умомъ съ дтства запасешься, такъ легче будетъ сдлаться человкомъ. И себя не загубишь, и другимъ пользу принесешь. Тоже мать на старости лтъ отдохнетъ подъ твоимъ крыломъ, горе старое забудетъ, станетъ судьбу свою благословлять, пойметъ, что недаромъ умудрялъ ее опытъ.
— Значитъ, вы ее любите, маму-то?— спросилъ я опять, боле пристально взглянувъ на тетку.
— Ты себ-то подъ ноги смотри, себ!— проговорила она, взглянувъ въ сторону влажными глазами.— Какое теб до другихъ дло!.. Вотъ за бльемъ нужно зайти сюда,— круто перемнила она разговоръ.
Черезъ нсколько минутъ мы снова шли, и снова тетка наставляла меня на путь истины. Посторонніе люди могли подумать, что она сильно журить меня за что-то, и, можетъ-быть, удивились бы моей безчувственности, такъ какъ подъ звуки этихъ суровыхъ рчей, выбиваемыхъ, какъ маршъ на барабань, я становился все веселе и веселе. Я начиналъ любить эту женщину, про которую потомъ говаривала моя мать:
— Языкъ-то у нея, какъ бритва, а сердце золотое.
Терпть и молчать, считать свою избу съ краю, не соваться въ чужой монастырь со своимъ уставомъ, признавать, что весь свтъ не переучишь, не исправлять горбатаго, котораго одна могила исправитъ, думать, что и вс-то мы ‘хороши’, ‘ой, какъ хороши!’ быть увренной, что на томъ свт ‘всмъ Господь воздастъ по дламъ ихъ’ и что ‘Онъ одинъ всхъ насъ судья’, это были правила моей матери.
‘Оборвать человка’, ‘рзать всю правду-матку’, ‘выводить подлеца на свжую воду’, ‘ткнуть дурака носомъ, куда слдуетъ’, ‘вывести мошенника за ушко, да на солнышко’, это все было правиломъ моей тетки.
Об эти женщины, столь различныя по характерамъ, каждая по-своему, умли бороться съ жизнью, умли честно пройти свой путь.
Когда он сошлись посл десятилтней холодности, даже враждебности, можно было думать, что он никогда не уживутся вмст, а между тмъ, уже черезъ три, черезъ четыре мсяца не было дня, когда бы он не сходились вмст. Черезъ годъ умеръ мой отецъ, и тетушка настояла, чтобы моя мать перебралась съ нами къ ней въ домъ, и въ этомъ дом прошли самые счастливые годы моего дтства, моей ранней юности.
Тетка была не бдна, но и не богата. Она должна была разсчитывать каждый грошъ, чтобы воспитать меня, моихъ братьевъ и мою сестру. Но она ничего не жалла для насъ, и я увренъ, что она снова принялась бы за неблагодарный трудъ мелкой учительницы, если бы это было нужно для поддержанія насъ. Моя мать сознавала, что содержать насъ не легко, и помогала Дарь Дмитріевн, чмъ могла: она была въ дом и экономкой, и кухаркой, и швеей.
— Да полноте вы работать, наработались ужъ довольно,— ворчала нердко Дарья Дмитріевна.— Ишь, спина-то какая горбатая стала!
— Оставьте меня! Довольно и того, что на вашу шею сли,— отвчала грустно моя мать.— Безъ насъ жили бы въ свое удовольствіе!
— Да я вамъ жаловалась, что ли, что мн тяжело?— сердилась Дарья Дмитріевна.
— Не жаловались, а сама я знаю.
— Ничего вы не знаете, а просто неуживчивый вы человкъ, фанаберія у васъ. Ужъ поссоримся мы когда-нибудь.
— Вы думаете?— спрашивала мать, поднимая на нее свои добрые глаза.
— Ишь голубкой какой смотритъ,— уже улыбалась тетка:— никто и не подумаетъ, что она у меня на ше сидятъ, да кровь мою высасываетъ.
Мать съ улыбкой качала головой, а Дарья Дмитріева толкала кого-нибудь изъ насъ къ матери и говорила:
— Цлуйте руки-то у матери, вонъ она весь вкъ не складываетъ ихъ ради васъ!
Сама Дарья Дмитріевна никогда не нжничала, и когда мы, дти, бросались къ ней на шею я покрывали ея шершавое лицо поцлуями, она говорила, упорно отбиваясь отъ насъ:
— Ну, ну, пошли прочь, лизунчики!
Только разъ тайкомъ, изъ-за угла видлъ я, какъ она припала головой къ одному изъ насъ, это было въ то время, когда умерла моя сестра. Дарья Дмитріевна прошла въ комнату, гд лежала на стол сестра, остановилась въ слезахъ около маленькаго холоднаго трупа и тихо прильнула губами къ холодному лбу моей бдной сестренки. Она такъ долго не поднимала головы, что мн показалось, что съ ней сдлалось дурно. Когда она подняла голову, я увидалъ, что ея глаза были полны слезъ. Она молча, заботливо отерла лицо покойницы, смоченное ея слезами, и тихо вышла изъ комнаты. На другой же день, когда хоронили мою сестру, Дарья Дмитріевна не плакала, утшала мою мать и была по обыкновенію холодна и сдержанна. Эта выработка характера была, вроятно, слдствіемъ долгаго пребыванія въ молодости въ чужихъ домахъ, среди чужихъ людей, которымъ ‘нтъ дла до нашего горя и до нашихъ радостей’, эта выработка была слдствіемъ долголтнихъ занятій съ чужими дтьми-учениками, при которыхъ нужно было скрывать свои личныя невзгоды, волненія и тревоги, эта выработка была слдствіемъ тяжелой брачной жизни, среди грубой и дикой купеческой семьи, пилившей свою новую родственницу изъ ‘учительшъ’, съ самодуромъ-мужемъ, ломавшимся долгое время надъ женою и только исподволь, черезъ долгіе годы, подчинившимся окончательно ея твердому характеру.
Подъ вліяніемъ этихъ двухъ женщинъ выросъ я.
Смотря на мать, я рано началъ чувствовать, какъ много несчастій приходится переживать людяхъ. Слушая тетку, я рано началъ сознавать, какъ много на свт дурныхъ и глупыхъ ‘людишекъ’, тетка иначе не называла людей. Раньше всего я понялъ необходимость труда и уже на пятнадцатомъ году давалъ уроки, переписывалъ бумаги, чтобы облегчить трудъ этихъ двухъ женщинъ, платить за себя къ гимназію, одвать себя. Дтства, съ его безшабашнымъ весельемъ, съ его беззаботною рзвостью, съ его втреными промахами, у меня не было: одиннадцати лтній мальчуганъ, я былъ уже ‘старшимъ мужчиной’ въ дом, я уже присутствовалъ на всхъ совщаніяхъ матери и тетки, я уже несъ въ своей душ ‘вс заботы жизни’. Это наложило на мою душу особую печать: я не умлъ увлекаться весельемъ, дурачествами, шалостями и сторонился отъ тхъ кружковъ, гд дти, счастливыя дти, были вполн дтьми. Быть-можетъ, такая жизнь преждевременно убила бы и мое физическое здоровье, если бы я не былъ работникомъ въ дом: принести воды, наколоть дровъ, сходить рано утромъ на базаръ, вбить дома, гд надо, гвозди, построгать и попилить, если въ этомъ встрчалась необходимость, все это входило въ кругъ моихъ обязанностей и содйствовало развитію моихъ физическихъ силъ. Я былъ рослый, крпкій и здоровый юноша, съ загорлымъ лицомъ, съ густымъ румянцемъ на смуглыхъ щекахъ, съ большими мозолистыми руками.
Окончивъ ученье въ гимназіи, я поступилъ въ медицинскую академію въ Петербург и жилъ здсь одинъ, безъ семьи, не прося помощи у тетки и матери, которымъ приходилось возиться съ моими братьями. Одинъ изъ братьевъ былъ вчно больнымъ, вчно требовавшимъ расходовъ на докторовъ и лкарства ребенкомъ, другой плохо подвигался впередъ въ гимназіи, не имя особенно блестящихъ способностей.
Годы студенчества были трудными годами моей жизни. Я былъ немного дикъ, я сторонился отъ людей, какъ человкъ, видвшій отъ нихъ не мало горя. Посторонніе люди, въ сущности, не дали мн ничего: иногда они дорожили мной, ухаживали за мной, но это длалось только потому, что я хорошо длалъ каждое дло, и они наваливали на меня работу за троихъ и, видя мою застнчивость, платили меньше мн, чмъ самымъ плохимъ работникамъ.
Товарищи не могли завлечь меня въ свои кружки, гд вино, молодая веселость, юношескій развратецъ отталкивали меня, пугали меня. Каждая невинная пирушка казалась мн ‘пиромъ во время чумы’, въ каждомъ взрыв молодого смха я слышалъ горькія слова: ‘aprs bous le dluge!’ мн, казалось, что все это юношество слишкомъ легко смотритъ на жизнь, считаетъ ее ‘пустою и глупою шуткой’. Не знавъ дтства, я, можетъ-быть, не узналъ бы и юности, если бы мн, въ эти дни увлеченія нкоторыми стихотвореніями Пушкина, Лермонтова и, главнымъ образомъ, Некрасова не пришлось встртиться съ кружкомъ юношей, гд слышалось броженіе молодости, гд кипла молодая кровь, но не при толкахъ о театр Берга, не при разсказахъ о любовныхъ похожденіяхъ, не при сборахъ на юношескій кутежъ. Въ этомъ кружк горло юношеское пламя, но это не было пламя веселья. Я всецло отдался этому кружку. Здсь было у меня во время студенческой жизни пять-шесть горячо любимыхъ друзей, но эти люди, ‘волнуясь и скорбя’, блеснули въ моей жизни какими-то яркими метеорами и исчезли… куда? какъ?— что кому до этого теперь за дло! Это было такъ давно! Довольно сказать, что они пробудили во мн страстность молодости, что воспоминанія о нихъ и до сихъ поръ растравляютъ во мн старыя, ноющія раны, и что порою я жалю, что случай, рано задувшій огонекъ ихъ жизни, пощадилъ меня и не далъ мн возможности сгорть разомъ, а не истлвать медленно, свтя грошовымъ свтомъ своимъ ближнимъ. Искренно и честно, кром этихъ людей, не сходился со мною никто, потому что меня считали гордецомъ, упрямцемъ, грубіяномъ и вообще ‘озлобленнымъ и скучнымъ человкомъ’. Я не встртилъ. кром ихъ, ни одного человка, который понялъ бы, что я не гордецъ, не упрямецъ, не грубіянъ, а просто довольно здоровая и прямая, нсколько мщанская натура, пробившая себ дорогу безъ всякой посторонней помощи и смотрящая серьезно на задачи жизни. Нкоторые товарищи, сошедшіеся со мною позже, не взлюбили меня за то, что я, быть-можетъ, рзко и сурово, но всегда честно и искренно обрывалъ ихъ безконечныя мечты и ихъ воздушные замки, указывая имъ на боле практическіе, на боле врные пути и цли. Я говорилъ имъ:
— Не стройте безконечныхъ плановъ, а длайте дло.
Они называли меня прозаикомъ, мщаниномъ, узкимъ и даже струсившимъ человкомъ и. конечно, не соглашались, когда я говорилъ, что самые широкіе планы пышнаго дворца ничтожне небольшой построенной лачуги. Они говорили, что я противорчу себ, когда я самъ увлекался великими теоріями, гипотезами и утопіями, созданными человчествомъ, и никакъ не могли понять, какъ велика разница между не основанною ни на чемъ мечтою невжественнаго болтуна и великимъ идеаломъ глубокаго мыслителя, созрвшимъ посл долгаго житейскаго опыта, посл долгаго изученія людей, природы и книгъ. Они воображали себя Колумбами, а я видлъ въ нихъ мальчиковъ, которые, по недостатку образованія, мечтаютъ въ девятнадцатомъ столтіи объ открытіи шестой части свта. Сначала они спорили со мной, потомъ я пересталъ имъ возражать. Они выносили мои противорчія, но не вынесли моего пренебреженія. Я нажилъ въ нихъ не враговъ, но шипящихъ клеветниковъ. Они отрицали во мн все доброе и, главнымъ образомъ, искренность.
— Это человкъ себ на ум, съ этимъ человкомъ нужно держать камень за пазухой, это ходячее самолюбіе, измученное недостатками,— говорили они про меня.
Они не отрицали во мн только ума, но при этомъ они прибавляли, что я не только уменъ, но и хитеръ. Они говорили, что я дойду до степеней извстныхъ и сколочу деньгу. Въ послднее предположеніе они стали такъ твердо врить, что у меня вдругъ очутилось множество не друзей, а пріятелей. Какъ это случилось, я не знаю, но знаю я только то, что эти пріятели начали очень исправно обирать меня, и иногда мн приходилось просиживать безъ свчей и чаю, когда мои пріятели на мои деньги гуляли въ трактир, перечисляя за бутылкой вина вс мои смертные грхи и, главнымъ образомъ, черствость, сухость и скупость. Впрочемъ, яснымъ доказательствомъ послдняго порока могло служить и мое отсутствіе на ихъ пирушк. Я слышалъ даже, что какой-то остроумецъ, во время одной изъ подобныхъ пирушекъ, нарисовалъ картину того, какъ провожу я, второй Плюшкинъ, вечеръ въ это время, какъ я сижу безъ свчи, какъ я разсуждаю, что вечеромъ можно лечь и безъ чаю,— жаль, что онъ позабылъ прибавить, что я при лунномъ свт просматриваю свою записную книжку и отмчаю въ ней, что я отдалъ ему послдніе пять рублей, жаль и то, что онъ не спросилъ своихъ друзей:
— Кто, господа, изъ васъ устоитъ отъ искушенія и не передастъ Максиму всего того, что здсь говорилось о немъ?
На послдній вопросъ вс могли бы отвтить:
— Конечно, но мы, не мы!..
Скверное время пришлось мн пережить, господа, посл разлуки съ моими единственными друзьями. Это было время какого-то шатанья молодежи изъ стороны въ сторону, безъ опредленной цли, безъ руководящей идеи, безъ властительнаго вождя. Вмсто идей въ обществ слышались пререканья и брань, вмсто стремленія опредлить цль замчаютъ стремленіе выдвинуть свою личность, вмсто заботы объ общемъ дл слышались сплетни о костюм такого-то, о любовникахъ такой-то. Когда начиналось это время, одинъ поэтъ написалъ къ нему эпиграфъ:
Слава намъ! въ поганой луж
Мы давно стоимъ
И чмъ дале, тмъ хуже
Все себя грязнимъ.
Когда оно начало приходить къ концу, другой поэтъ написалъ ему эпитафію:
Бывали хуже времена,
Но не было подлй.
Въ такія времена люди, какъ улитки, почувствовавшія приближеніе врага, уходятъ въ свою раковину и ищутъ душевнаго успокоенія въ семейной жизни, въ наук, въ искусств, въ пьянств, въ разврат, во всемъ, кром бурной общественной дятельности. Моей раковиной сдлалась наука. Я блистательно окончилъ курсъ, я остался въ Петербург, я предался ученымъ изысканіямъ. Меня окружали попрежнему чужіе и чуждые мн люди, занимавшіеся своими длишками, своими дрязгами, своими сплетнями. Я презиралъ людей этого времени, я сердился на нихъ, но вытолкать ихъ отъ себя, запереть отъ нихъ и домъ свой, и свой кошелекъ я не могъ. Я, какъ тетка, называлъ ихъ ‘людишками’ и, какъ мать, считалъ ихъ ‘несчастными’. Я волновался въ душ при каждой ихъ подлости, я иногда длался боленъ посл ихъ новыхъ продлокъ,— но когда они являлись снова ко мн, когда они лисили передо мной, когда они жались и ежились, выслушивая мои рзкости, ради полученія нсколькихъ рублей взаймы, когда а понималъ, что они потому только и переносятъ эти рзкости, что, уже занимая, они твердо намреваются не отдать и чувствуютъ, что я сознаю это, что я не обманываюсь на ихъ счетъ, когда они клеветали другъ на друга, стараясь выставить на видъ свою преданность мн,— они мн казались не злодями, не гнусными мошенниками, а дтьми, больными, жалкими, изуродованными дтьми, обреченными на жалкое существованіе и на скорую смерть. Да, я думалъ въ эти минуты, что они должны завидовать мн, должны раздражаться при вид меня, должны капризничать, глядя на меня, потому что я здоровъ, потому что я надюсь прожить долго, потому что у меня есть сила — сила переносить нападеніе врага и протягивать руку помощи ему, когда онъ утомится отъ борьбы со мною,— сила идти своимъ путемъ, несмотря ни на свистъ, ни на нападенія, ни на преграды, идти съ твердымъ убжденіемъ, что все это когда-нибудь кончится или я ‘кончусь самъ’, то-есть, что во всякомъ случа меня ждетъ отдыхъ отъ невзгодъ. Мое твердое спокойствіе — это былъ тотъ красный цвтъ, которымъ дразнятъ быковъ: они забываютъ о блестящихъ передъ ними шпагахъ, они не чувствуютъ ранъ, они не слышать, какъ сочится ихъ кровь, и видятъ только этотъ ненавистный красный цвтъ, мелькающій передъ ихъ глазами. То же длалъ я, длалъ совершенно невольно со своими врагами. Они помирились бы съ самыми крупными моими недостатками, лишь бы только замтить, что я оскорбляю ихъ враждою, что я сержусь на ихъ выходки, что я волнуюсь ихъ нерасположеніемъ ко мн. Но хлопотать, волноваться, измышлять интриги, унижать себя до клеветы, марать свои руки грязью, бросая ее въ ближняго, кривить душою и знать, что все это длается даромъ, что этотъ ближній остается спокоенъ, что онъ ихъ не считаетъ даже врагами, что онъ выражаетъ сожалніе о нихъ, о ихъ неудачахъ — это невыносимо. Сначала они еще имли утшеніе — они говорили, что я притворяюсь, что я рисуюсь своимъ равнодушіемъ и своимъ спокойствіемъ. Но шли дни,— я былъ здоровъ, румянъ, бодръ и дятеленъ, я ничмъ не проявилъ своего раздраженія, своей желчности, своего недовольства жизнью. Я не оттолкнулъ никого отъ себя, никому не высказалъ своего негодованія. Тогда пришлось назвать меня или героемъ, стоящимъ на недостижимой высот надъ чернью, или пройдохою, желающимъ жить въ мир со всми рада своихъ личныхъ интересовъ. Но какъ же назвать героемъ врага? Какъ объяснить, что ловкій пройдоха ради личныхъ выгодъ терпитъ около себя обиралъ-клеветниковъ? Враги раздлились тогда на два лагеря, одни признали меня безсердечнымъ и бездушнымъ циникомъ, у котораго нтъ ни симпатій, ни антипатій, который готовъ жать руку каждому, не любя и не ненавидя никого, готовъ при случа бросить рубль, сорвать десять, воспользоваться чужою женою и отдать другому свою жену, если бы она была, другіе сочли меня фанатикомъ идеи, который живетъ только ею, видитъ только ее, стремится только къ ней и смотритъ на міръ сквозь нальцы, не возмущаясь ничмъ, не радуясь ничему. Но гд же были у первыхъ факты, что я готовъ обобрать другого, охотно отдавая и свое, что я готовъ погубить человка такъ же равнодушно, какъ помогаю ему? Гд были у вторыхъ свднія о той иде, во имя которой я оставляю безъ вниманія все совершающееся вокругъ? Первые видли, что до сихъ поръ я не воспользовался ничмъ чужимъ, не погубилъ никого, вторые видчи, что я покуда просто изучаю гигіену и лчу людей и никакой особенной идеи не провожу въ жизнь. Но, какъ бы то ни было, пришедши къ этимъ выводамъ, враги нсколько успокоились: одни начали остерегаться меня, какъ матеріалиста, безбожника, другіе начали ждать, какое чудо совершу я, чтобы разъяснить всмъ, что дло, совершенное мною, не чудо, что оно выденнаго яйца не стоитъ, однимъ словомъ, поразить меня въ самое чувствительное мсто. Но я все еще не запускалъ руки въ чужой карманъ и не поражалъ міра чудомъ, а работалъ въ больниц, въ своемъ кабинет, среди больныхъ бдняковъ…
Такимъ образомъ я сдлался ‘интереснымъ человкомъ’,— человкомъ, о которомъ говорятъ, за которымъ слдятъ, котораго хотятъ разгадать. Барыни длали мн глазки, ихъ мужья держали ухо востро. Боле другихъ ухаживала за мною жена моего собрата по профессіи, Антонида Павловна Симоненко.
Докторъ Симоненко былъ бы самымъ несчастнымъ и жалкимъ человкомъ, если бы ему не удалось, какъ онъ самъ выражался, ‘дошутиться до благосостоянія’.
Мать-природа создала его человкомъ широкимъ въ кости, съ огромной пастью, и онъ былъ крайне смшонъ въ то время, когда эти широкія кости обтягивались тощей кожей, а эта огромная пасть рзала глаза, помщаясь на худомъ, костлявомъ лиц.
За докторомъ, опять-таки по его же выраженію, ‘не водилось никакихъ качествъ’, кром двухъ,— одного отрицательнаго, а другого — положительнаго. Первое заключалось въ его волчьемъ аппетит, второе — въ его способности балагурить во всякое время дня и ночи. Онъ понялъ, что ему нужно воспользоваться своимъ положительнымъ качествомъ, чтобы удовлетворить потребности своего отрицательнаго качества, и сталъ ‘вышучивать’ себ завтраки, обды и ужины. На его счастье, одинъ изъ его пріятелей, Петръ Ивановичъ Гриневъ, ввелъ его въ домъ нкоего барона фонъ-Тифензее, близкаго родственника очень богатыхъ князей Грачовыхъ. На счастье же доктора Симоненко, у князей Грачовыхъ опасно заболлъ единственный наслдникъ и доктора пригласили жить при больномъ.
Больной скучалъ, былъ раздражителенъ и привередливъ, и веселый нравъ доктора былъ здсь какъ нельзя боле у мста. Докторъ Симоненко, какъ человкъ себ на ум, пустилъ въ ходъ весь запасъ своей природной веселости, своего остроумія и дошутился до того, что пріобрлъ расположеніе всхъ родныхъ больного и посл смерти послдняго пріютился подъ крылышкомъ его матери, втерся черезъ нее въ аристократическіе дома, составилъ выгодную партію, женившись на довольно перезрлой, но богатой дв.
Время его ‘бурь и порывовъ’, заключавшихся въ стремленіи завоевать на всю жизнь право отлично обдать, оставило на немъ свою неизгладимую печать. Судьба отвсила ему на аптекарскихъ всахъ и запасъ желчи, и запасъ злобы. Но, завоевывая себ обды, онъ все боле и боле сознавалъ, что и эти микроскопическіе запасы желчи и злобы могутъ служить помхой для достиженія завтной цли и потому постарался освободиться отъ нихъ совершенно. Кром того, вращаясь среди разнохарактерныхъ личностей, онъ, но необходимости, привыкъ подлаживаться къ различнымъ взглядамъ, убжденіямъ и направленіямъ, сознавая, что у иного радикала подается такое бургонское, какъ нигд, а у иного ретрограда готовится такая кулебяка, какой не далъ и самъ блаженной памяти Петръ Петровичъ Птухъ. Вслдствіе этого, съ теченіемъ времени, изъ него выработался совершенно своеобразный типъ всегда и всмъ улыбающагося человка.
Онъ считалъ себя другомъ всхъ и ставилъ себ въ обязанность знакомить всхъ, всхъ примирять, всхъ сватать, у всхъ крестить. Это былъ жирный, лоснящійся человкъ, вчно пожимавшій кому-нибудь руки, вчно убждавшій кого-нибудь въ чьихъ-нибудь добрыхъ качествахъ.
Постоянно обливаясь потомъ и постоянно потирая отъ удовольствія жирныя руки, онъ былъ счастливъ, воображая себя центромъ обширнаго кружка друзей, пріятелей, сослуживцевъ и знакомыхъ и не замчая, что центромъ служить не онъ, а его открытый столъ. Онъ судилъ со всми и обо семъ, хотя, въ сущности, онъ давно все перезабылъ, давно ничмъ не интересовался и понималъ толкъ только въ хорошемъ вин, въ хорошихъ сигарахъ, въ хорошемъ ростбиф и хорошемъ сыр. Впрочемъ, у него была одна завтная идея: онъ былъ убжденъ, что вс болзни происходятъ отъ желудка и что разумный медикъ долженъ лчить исключительно одинъ желудокъ.
— Э, да у васъ желудочекъ пошаливаетъ!— говорилъ онъ паціенту, страдавшему зубною болью, и принимался разъяснять средства для возстановленія правильнаго пищеваренія.
— Но что же длать съ зубною-то болью?— нетерпливо прерывалъ его паціентъ.
— А вотъ возстановимсъ пищевареніе, успокоимъ желудокъ, тогда и зубы болть не будутъ. Причина-съ болзней одна!— говорилъ, потирая свои жирныя руки, докторъ и принимался писать рецептъ.
— Но вдь это очень долго, тутъ прежде съ ума сойдешь,— возражалъ больной.
— Ну, ну, не сойдете. Это не такъ легко! Барыня вы, что ли?— шутилъ докторъ.— Нужно принять лучше медленно дйствующія, но зато радикальныя мры… Зубы лчить — это паліатива.
— Радикальная мра до новаго разстройства желудка,— сердился больной.
— А вы его не портите! Вы его берегите, и онъ васъ сбережетъ,— поучалъ медикъ.
Несмотря на это, докторъ Симоненко разстраивалъ чужіе желудки, какъ никто. Не нуждаясь боле въ чужихъ обдахъ и понимая вс недостатки этихъ обдовъ, онъ сталъ устраивать у себя разныя ‘закусочки’, заботясь только о томъ, чтобы на нихъ было все ‘тонко’. Эти ‘тонкія закусочки’ были самые человкоубійственные, самые непереваримые завтраки, обды и ужины, съ блюдами ‘холоднаго’, ‘раковъ’, ‘ростбифовъ’, ‘устрицъ’, ‘стерляжьей ухи’, ‘сыровъ’, ‘пикантныхъ соусовъ’, ‘каенскаго перца’, ‘англійскихъ пикулей’. Докторъ, возвращаясь домой съ ‘визитовъ’, не могъ не захать къ Смурову, къ Колчину, къ Елисеву и не справиться, нтъ ли чего-нибудь ‘новенькаго’. Если ‘новенькое’ находилось, докторъ осклаблялся и уже эта улыбка не сходила съ его лица вплоть до той торжественной минуты, когда онъ собиралъ всхъ своихъ друзей, пріятелей и знакомыхъ, заявляя всмъ и каждому:
— А уже какой я штучиной васъ нынче угощу!— и докторъ при этомъ цловалъ кончики своихъ почти уже не сгибающихся пальцевъ.
Затмъ вс гости съ нетерпніемъ ждали этой ‘штучины’, наконецъ, она появлялась, я они приступали къ таинству пробы новаго кушанья.
— Ну, что?— съ торжествующимъ видомъ спрашивалъ докторъ.
— Что, братъ, дрянь!— отзывался кто-нибудь изъ гостей, чувствуя чуть не тошноту отъ этой ‘штучины’.
— Эхъ ты, профанъ!— съ пренебреженіемъ отзывался докторъ, и самъ съ сіяющими глазками приступалъ къ проб новинки.
— А вдь дйствительно дрянь!— отзывался другой изъ гостей.
— Ну, вотъ еще!— почти сердился докторъ, едва осиливая кусокъ неудобосъдаемой диковинки.— Съ непривычки такъ кажется. Вы разберите, какой ароматъ!
— Просто, брать, вонь, а не ароматъ!— уже смялись гостя.
— Ну, да!.. Вамъ кислая капуста ароматне кажется!— совсмъ негодовалъ докторъ, съ трудомъ проглотивъ открытую имъ дрянь.
— Да вдь ужъ чего скрываешься, самъ давишься.
— Вовсе не давлюсь, а чего же одному сть!
Докторъ на нкоторое время омрачался, какъ омрачаются творцы геніальныхъ произведеній, слыша свистъ и насмшки толпы. Но слдующее блюдо и стаканъ вина успокаивали доктора, и онъ уже начиналъ хохотать.
— А что, господа, вдь и въ самомъ дл штучина-то вышла дрянь?— говорилъ онъ.— И чортъ дернулъ меня взять ее!.. Нтъ, вы понюхайте ее, какъ она, бестія, воняетъ-то!
И докторъ разражался жирнымъ, захлебывающимся снговъ.
Видя его колоссальныя ‘закусочки’, каждый могъ заподозрить его въ преступномъ своекорыстіи и предположить, что онъ нарочно хочетъ этими завтраками, обдами и ужинами перепортить желудки всхъ своихъ гостей, чтобы искусственнымъ образомъ увеличить число своихъ паціентовъ. Нечего и говорить, что доктору и въ умъ не приходили такіе злодйскіе планы и что онъ кормилъ гостей съ самою благонамренною цлью — съ цлью аппетитне пость самому, при вид чужого аппетита.
Глядя на него, я часто думалъ, что судьба посмялась надъ нимъ, сдлавъ его докторомъ, тогда какъ онъ родился трактирщикомъ.
Въ жизни доктора Симоненко, по его собственнымъ словамъ, было три періода: періодъ, когда онъ облизывался и глоталъ слюнки, смотря издали, какъ кормятся другіе люди, періодъ, когда онъ кормился за чужими столами, наконецъ, періодъ, когда онъ кормилъ и себя, и другихъ, и званыхъ, и незваныхъ. Я зналъ его во вс періоды его жизни — въ первый періодъ я слышалъ его надрывавшіе сердце вздохи о чужихъ обдахъ, во второй періодъ я внималъ его восторженнымъ описаніямъ съденныхъ имъ въ томъ или другомъ дом деликатныхъ блюдъ, въ третій періодъ я получалъ отъ него ежедневныя неотступныя приглашенія на его ‘тонкія закусочки’. Вслдствіе этого, несмотря на различіе нашихъ лтъ, характеровъ и привычекъ, мы тсно сблизились съ нимъ.
Что онъ любилъ меня — это неудивительно, потому что онъ любилъ всхъ, у кого хотя сколько-нибудь могъ работать желудокъ, онъ презиралъ только людей, у которыхъ желудки уже не варили.
Но почему я его любилъ — это объяснить трудне: можетъ-быть, тутъ большую роль играла привычка къ этому человку, можетъ-быть, повліяла на мою привязанность къ нему оригинальность его личности, доставлявшей неисчерпаемый матеріалъ для наблюденій. Правда, я любилъ его не безъ примси снисходительности, не безъ примси ироніи и юмора, но все-таки любилъ. Иногда я просиживалъ у него цлые часы, слушая его остроумные или шутовскіе разсказы о его былыхъ похожденіяхъ во время поисковъ за обдами, о его визитахъ къ разнымъ паціентамъ, о его открытіяхъ по части гастрономіи. Мн было интересно слушать эти трагическіе эпизоды изъ его прошлаго, когда нердко онъ уже обонялъ носомъ ‘тонкій обдъ’ въ томъ или другомъ дом и не получалъ приглашенія, мн было любопытно смотрть на оживленіе и паосъ неглупаго человка во время описанія имъ какого-нибудь откормленнаго грецкими орхами индюка, мн было занимательно смотрть, какъ этотъ богатый человкъ выбивался изъ силъ и хлопоталъ до поту въ лиц, чтобы созвать возможно большее число людей, примирить враждующихъ, познакомить незнакомыхъ, угодить каждому, и все это только для того, чтобы они съли до-чиста какой-нибудь изъ его невообразимыхъ ужиновъ.
Впрочемъ, въ дом Симоненко достоинъ наблюденія былъ не одинъ хозяинъ. Не мене интересна была его жена.
Антонида Павловна вышла замужъ за доктора въ то время, когда она начинала терять всякую надежду на замужество, то-есть около тридцати двухъ лтъ. Почему она не вышла замужъ ране — это трудно ршить. Мн кажется, что единственная причина ея долгосрочной двственности заключалась въ романтизм этой величественной особы, съ томно поднимавшимися къ небу глазами и протяжными вздохами, исходившими изъ ея груди, какъ изъ бездонной пропасти. Всматриваясь въ ея характеръ, каждый могъ бы подумать, что она родилась не въ нашъ, вкъ, а во времена рыцарства, когда женщины высшихъ классовъ общества имли своихъ пажей, своихъ трубадуровъ, своихъ рыцарей. Но, конечно, такое предположеніе было бы ошибочно: Антонида Павловна родилась въ нашъ вкъ и просто провела семь лтъ затворнической жизни въ институт, а потомъ нсколько лтъ въ дом богатой старой двственницы тетки, жившей во вдовьемъ дом. Въ институт она читала тайкомъ романы и обожала всхъ мужчинъ, начиная съ учителя чистописанія, ‘имвшаго божественный почеркъ’, и кончая швейцаромъ, ‘похожимъ на древняго патріарха’. Въ дом старухи тетки она тоже читала романы и обожала всхъ мужчинъ, начиная съ глухого и слпого генерала, князя Грачова, казавшагося ей ‘великимъ героемъ’, хотя онъ всю жизнь провелъ въ своемъ кабинет, и кончая чахоточнымъ отцомъ Василіемъ Крестовоздвиженскимъ, служившимъ въ ихъ дом молебны и вечерни и казавшимся ей похожимъ ‘на пустынника’. Вс эти годы своего двичества Антонида Павловна, или Тото, какъ ее называли ея подруги и ея тетка, была замужемъ, по крайней мр, тысячу разъ, конечно, мысленно, и каждый ея новый мужъ былъ, по крайней мр, величайшій полководецъ, или геніальнйшій геній. Одному изъ этихъ мужей она перевязывала кровавыя раны, и онъ умиралъ на ея груди, другого она находила гд-нибудь на чердак ‘съ печатью мрачной думы и отверженья на чел’ и падала передъ нимъ на колни со словами: ‘я твоя’, но онъ смотрлъ на нее мрачно, блуждая очами, и подносилъ ко лбу пистолетъ, третій мужъ,— но нтъ, это былъ не мужъ — Тото краснла и смущалась, потому что этотъ третій, юный, какъ мальчикъ, свжій, какъ роза, стройный, какъ пальма, былъ ея ‘пажъ’,— пажъ, съ которымъ она проводилъ цлыя ночи, мечтая, любуясь луной и уча его поцлуямъ, такъ какъ онъ былъ такъ юнъ и невиненъ, что даже не умлъ цловать женщинъ. Постоянное пребываніе среди сентиментальныхъ двственницъ и неутшныхъ вдовицъ вдовьяго дома, вчныя тревоги по поводу мысленныхъ замужествъ и похоронъ воображаемыхъ мужей, страстное и неудовлетворенное ожиданіе встрчи съ идеаломъ, все это не могло не отозваться вредно на здоровь Тото. Она уже порядочно похудла, стала зеленть и страдать малокровіемъ, когда внезапно ей, какъ съ неба, упало значительное наслдство, и случай столкнулъ ее съ докторомъ Симоненко, лчившимъ какую-то вдовствующую генеральшу во вдовьемъ дом. Самъ по себ докторъ Симоненко никакъ не могъ показаться Тото за рыцаря, но судьба устроила такъ, что Тото открыла и въ доктор рыцарскія достоинства. Она трагически разсказывала въ его присутствіи, какъ ей сдлалось дурно, такъ она не могла пробраться среди массы народа изъ храма.
— Жаль, барышня, меня не было тамъ. Я бы васъ, какъ перышко, поднялъ на руки и пронесъ бы надъ этой толпой,— пошутилъ докторъ.
— А разв вы такой сильный?— закатила глазки Тото.
— Ничего-съ, съ медвдемъ справлюсь!— засмялся докторъ. показывая свою здоровенную руку.
Тото задумалась: ей представилась картина — массы народа, она въ обморок, и докторъ Симоненко, несущій ее надъ толпою среди облаковъ дыма отъ ‘иміама’, какъ называла обыкновенно Тото ладанъ.
‘Ахъ, онъ настоящій Самсонъ!’ — съ сердечнымъ замираніемъ подумала Тото.
Съ этой минуты участь доктора Симоненко была ршена. Онъ сдлался героемъ Тото, ея Самсономъ. Облысвшій Самсонъ очень ясно понялъ это изъ долгихъ и чувствительныхъ рукопожатій Тото и сообразилъ, что ея имніе будетъ не лишнею прибавкою къ его доходамъ, а она…
— Ее откормить еще можно!— говорилъ мн Симоненко, развивая свои планы насчетъ женитьбы.
Они повнчались посл полугодового знакомства и жили довольно мирно, потому что докторъ не стснялъ ни въ чемъ свою жену и только старался ее откормить.
Антонида Павловна была тоже очень довольна своею новою жизнью, такъ какъ около нея теперь вертлось много народу, она здила на балы и въ театры, она могла длать глазки кому ей угодно. Несчастная страсть мысленно мнять жениховъ не оставила ее и теперь, и грозила переходомъ отъ теоріи къ практик, изъ области воображенія въ дйствительность. Антониду Павловну даже очень занимала мысль о томъ, что скажетъ ея Самсонъ, узнавъ о ея измн, какая драма послдуетъ затмъ, какъ онъ будетъ ревновать и сохнуть.
Съ нкоторыхъ поръ я началъ замчать, что Антонида Павловна особенно сильно вздыхаетъ при мн и смотритъ на меня такими взорами, какъ будто у меня на лиц нарисованы какіе-то особенные узоры. Меня это начинало сердить, потому что эти вздохи и эти взгляды ставили меня въ крайне неловкое положеніе. Я предчувствовалъ, что мн не удастся избгнуть объясненія съ Антонидой Павловной. Такъ и случилось.
Однажды мн стало тошно смотрть на суетню доктора, потвшаго и вылзавшаго изъ кожи, услуживая гостямъ и ублажая ихъ, примирявшаго спорившихъ и сводившаго враждующихъ. Я ушелъ въ его кабинетъ и слъ на диванъ.
Въ кабинет царствовалъ полумракъ, слабо озаряемый едва вспыхивавшими угольями въ камин и матовымъ блымъ фонаремъ, висвшимъ въ углу, въ бесдк, сдланной изъ плюща. Слушая смутно доносившійся до меня говоръ гостей, я какъ-то устало думалъ въ этой полутьм о разныхъ людскихъ глупостяхъ, о ихъ безсмысленной вражд, о ихъ безсмысленной дружб, наконецъ, я услышалъ, что около меня кто-то вздыхаетъ — вздыхаетъ такъ, что нужно обратить вниманіе. Я обернулся — на кресл сидла Антонида Павловна.
— Максъ, я вамъ помшала,— робко спросила она, длая видъ, что хочетъ уйти, и въ то же время желая, чтобы я ее удержалъ.
— Нисколько,— отвтилъ я.— Вы видите, я ничего не длаю.
— Ахъ, не церемоньтесь со мной, не скрытничайте,— томно замтила она.— Я знаю, вашъ умъ былъ занять.
Я взглянулъ на ея закатившіеся глазки и устыдился за нее, чувствуя, что она скажетъ какую-нибудь глупость, и потому поспшилъ заговорить.
— Я думалъ, что бы мн сдлать нынче на зиму: пальто или шинель,— отвтилъ я, улыбаясь.
— Зачмъ вы напускаете на себя эту прозу?— вздохнула она.— Разв вы похожи на моего Жана, на этотъ ходячій матеріализмъ?
— Кто это, Иванъ Иванычъ-то матеріалистъ?— засмялся я.— Да онъ поэтъ изъ поэтовъ, идеалистъ изъ идеалистовъ! Помилуйте, кто же, какъ не идеалистъ и не поэтъ, можетъ предполагать у людей такія любвеобильныя сердца, которыя могли бы вмстить дружбу ко всмъ, встрчаемымъ въ его гостиной, такіе идеальные желудки, которые могли бы переваривать вс блюда его ужиновъ.
— Вы все шутите, все сметесь!
— О чемъ же плакать?
— И то сказать, довольно того, что за васъ плачутъ другіе,— вздохнула она.
— За меня?— изумился я.
— Максъ, вы глубоко несчастны,— вздохнула она.
— Не больше, не меньше, чмъ другіе,— отвтилъ я.— Каждый несчастливъ и счастливъ по-своему. Впрочемъ, я уже счастливе другихъ потому, что очень хорошо понимаю и выгоды и невыгоды своего положенія и не томлюсь безпредметными мечтами, не стремлюсь построить воздушные замки и поселиться въ этихъ головоломныхъ обителяхъ.
— Нтъ, нтъ, вы не правы!— съ чувствомъ заспорила она.— Вполн сознавать все, видть пропасть, надъ которою стоишь, до мелочей понимать тхъ гадовъ, которые кишатъ въ ней,— это ужасно.
Я засмялся.
— Вы ошибаетесь: я вижу гадовъ и знаю, насколько они безвредны, а если бы я не зналъ этого, то, можетъ-быть, боялся бы даже таракановъ, какъ ихъ боятся иныя барыни, воображая, что тараканы очень больно кусаются.
— Но разв васъ не мучитъ, Максъ, то, что васъ никто не понимаетъ?— спросила хозяйка.
— Во-первыхъ, я не справлялся, понимаютъ ли меня, или нтъ, а во-вторыхъ, люди не понимаютъ, по большей части, даже самихъ себя — и какой-нибудь сдовласый мужъ, рожденный пажомъ танцовщицъ и прислужникомъ гаремныхъ обитательницъ, воображаетъ себя администраторомъ и громовержцемъ, а какая-нибудь барыня, рожденная кокоткой, представляетъ себ, что она идеалистка, поэтъ въ душ и непризнанное высшее существо. Я всегда имю это въ виду и не забочусь, понятъ я, или нтъ. Впрочемъ, меня и понять-то не трудно: изъ той же глины сдланъ, какъ и вс.
Я хотлъ встать, но она остановила меня.
— Нтъ, напрасно вы надваете эту маску равнодушія, Максъ,— съ участіемъ замтила она.— Вы измучены, вы истерзаны, вы страдаете недостаткомъ сочувствія, любви, преданности. Вы, утомленные дневными встрчами съ глупцами, негодяями и злодями, приходите въ пустой уголъ, васъ никто не встрчаетъ…
— Вы ошибаетесь,— началъ я, но она уже закусила удила и остановить се было невозможно.
— Вы остаетесь одни, одни на весь вечеръ,— продолжала она.— Вамъ невкусенъ вашъ чай, вамъ жестка ваша постель. Около васъ не слышно ласковаго голоса, не видно веселаго я добраго лица…
— У меня есть мать…
— Ваша матушка стара. Она, можетъ-быть, не сегодня, такъ завтра умретъ. Тогда вы будете совершенно одинъ, одинъ на всемъ свт. Не явитесь вы завтра въ обществ,— никто не спросить, почему, что съ вами, гд вы? Вы можете ухать,— безъ васъ не станетъ пусто въ обществ. Вы можете умереть,— ваша смерть пройдетъ безслдно. И для кого вы живете?
— Можетъ-быть, для пользы человчества,— шутливо замтилъ я.
— Ну, нужно сдлать очень много, чтобы принести пользу человчеству. А кто считалъ ваши дни, кто знаетъ, что вы успете сдлать? Можетъ-быть, вы не успете ничего сдлать для человчества, а покуда вылчите отъ желудочнаго катара презираемаго вами ростовщика Семена Ивановича, спасете отъ тифа гадкаго ловеласа Матвя Матвевича, однимъ словомъ, поможете всмъ тмъ, которые, по вашему внутреннему убжденію, сдлали бы больше пользы человчеству, если бы поскорй удалились со сцены. Право, вы должны согласиться, что покуда вы приносите пользу только этимъ господамъ и, въ конц-концовъ, можетъ-быть, больше вредите человчеству, чмъ приносите ему пользы. А между тмъ, въ этомъ пока заключается вся ваша жизнь, на это вы тратите покуда вс свои силы.
Я не отвчалъ: Антонида Павловна отчасти бродила ощупью около правды.
— Вамъ нужна любящая, понимающая васъ женщина, съ возвышенной душой, съ нжной заботливостью. Другъ мой, вы не знаете, сколько блаженства можетъ дать женщина…
Антонида Павловна взяла меня за руку. Ея рукопожатіе ясно говорило, что этою любящею женщиною желаетъ быть она. Въ эту минуту изъ залы донесся оглушительный смхъ Ивана Ивановича.
— Да, вы правы, любящая женщина можетъ довести человка до высшаго блаженства,— отвтилъ я.— Вотъ вашъ мужъ смется такъ задушевно, какъ, конечно, никогда не смяться мн. Вы умли сдлать его счастливымъ, и я съ глубочайшимъ уваженіемъ жму вашу руку, въ благодарность за счастье, доставленное вами моему другу.
Грудь Антониды Павловны заколыхалась, по ея лицу пошли пятна.
— Чмъ же вы меня считаете, если думаете, что я могу любить такого человка?— рзко спросила она.
— Умною женщиною, которая знала и видла, какого мужа выбираетъ она и которая не измняетъ своихъ чувствъ къ нему, зная, что онъ остается все тмъ же Иваномъ Ивановичемъ, какимъ былъ во время женитьбы.
Тото въ кровь закусила свои губы.
— Я всегда завидовалъ Ивану,— продолжалъ я.— Въ васъ онъ нашелъ именно такую женщину, какую долженъ желать каждый. Вы умны, вы были уже не ребенкомъ, когда шли за него. Вы долго были съ нимъ знакомы до свадьбы, вы не могли сомнваться ни относительно его достоинствъ, ни относительно его недостатковъ. Вы знали, что ждетъ васъ впереди, и потому не боялись, не могли ошибиться. Это великое благо. Съ вами не можетъ случиться того, что бываетъ съ тми втреными, молоденькими двочками, идущими за перваго встрчнаго черезъ три дня знакомства, по вол папеньки или маменьки, и оправдывающими себя потомъ тмъ, что он не видали лучшихъ людей, не видали тхъ, для кого он вздумали измнить мужу. Я это зналъ впередъ и потому съ сочувствіемъ выслушивалъ вс безконечные восторги и изліянія Ивана передъ его женитьбою на васъ.
— Я никакъ не думала, что вы считали такою идеальною нашу супружескую жизнь,— съ раздраженіемъ и ироніей замтила Антонида Павловна.
— Если бы я даже и не считалъ ее идеальною прежде, то посл сегодняшняго разговора съ вами я долженъ былъ придти къ этому заключенію,— замтилъ я.— Вы, конечно, но стали бы мн, вашему другу, совтовать жениться, говорить о сладостяхъ любви, если бы сами испытали горечь семейной жизни, если бы знали по опыту, какимъ гнетомъ становится супружество, когда мужъ или жена мечтаютъ только о выход…
Въ эту минуту въ комнату вошла племянница Антониды Павловны. Хозяйка шумно отодвинула свое кресло и встала.
— Тетя, а я васъ искала,— проговорила племянница.— Мы опоздали сегодня, пріхали изъ театра. Maman прошла въ твой будуаръ.
— Я иду къ ней. Мы тутъ заговорились о супружеской жизни. Мосье Гридининъ иметъ о ней такія идеальныя понятія,— съ ироніей отвтила хозяйка и вышла изъ комнаты, шумя шелковымъ платьемъ.
Мы остались вдвоемъ.
— Вы говорили о семейномъ счастіи, а я сейчасъ смотрла на картину семейнаго несчастія,— замтила племянница Антониды Павловны, опускаясь въ кресло.
Племянница Антониды Павловны, Софья Николаевна Блевцева, была высокая, стройная и граціозная двушка, лтъ двадцати трехъ. Она поражала сразу не своею красотою, хотя она и была хороша собою, но своею врожденною способностью держать себя съ особеннымъ достоинствомъ. Это качество не имло источникомъ надменности или чопорности, но являлось у нея, какъ у каждаго человка, который рано побдоносно выдержалъ безмолвную, но тяжелую борьбу, привыкъ самостоятельно думать и выработалъ извстный тактъ, извстную сдержанность. Она говорила неторопливо, какъ бы взвшивая свои слова, какъ бы разсуждая сама, съ собою. Каждая неумстная шутка со стороны разговаривающаго съ нею обрывалась на полуслов при ея спокойномъ и пристальномъ взгляд, какъ бы говорившемъ: ‘меня этимъ нельзя удивить, и потому лучше не тратьте даромъ своего остроумія’.
— А что давалось въ театр?— спросилъ я ес.
— ‘Подруга жизни’.
— А, эту пьесу не безполезно смотрть молоденькимъ двушкамъ.
— Отчего же только двушкамъ? Я думаю, и молодые мужчины могутъ смотрть ее не безъ пользы. Вдь если героиня виновата, то виноватъ еще боле и герой. Онъ увлекся хорошенькимъ личикомъ, онъ не подумалъ даже, на комъ онъ женится, въ какой семь росла его невста, какая жена будетъ стоять около него. Зло было чистйшимъ msalliance.