Муж и жена, Шеллер-Михайлов Александр Константинович, Год: 1884

Время на прочтение: 79 минут(ы)

ПОЛНОЕ СОБРАНІЕ
СОЧИНЕНІЙ
А. К. ШЕЛЛЕРА-МИХАЙЛОВА

ИЗДАНІЕ ВТОРОЕ
подъ редакціею и съ критико-біографическимъ очеркомъ А. М. Скабичевскаго и съ приложеніемъ портрета Шеллера.

ТОМЪ ПЯТНАДЦАТЫЙ.

Приложенія къ журналу ‘Нива’ на 1905 г.

С.-ПЕТЕРБУРГЪ.
Изданіе А. Ф. МАРКСА
1905.

МУЖЪ И ЖЕНА

I.

‘Да оставитъ человкъ отца и матерь свою и прилпится къ жен своей и будутъ два плоть едина’. Къ этимъ словамъ я должна была прислушиваться въ ту минуту, когда я навсегда соединялась съ Максимомъ. Но я ихъ не слыхала тогда. Я только недавно, прочла ихъ случайно, задумалась надъ ними. Только теперь я поняла ихъ глубокій смыслъ, только теперь я поняла, что все счастье супружеской жизни зависитъ отъ исполненія этой заповди, и что исполнить эту заповдь не могли ни Максимъ, ни я. Вотъ почему мы оба были несчастны. Впрочемъ, нтъ. Несчастна была только я, а онъ даже и не подозрвалъ о моемъ несчастіи…’
Часъ тому назадъ я прочиталъ эти строки въ тетради, исписанной мелкимъ почеркомъ моей жены.
Я прочиталъ ихъ совершенно случайно, отыскивая въ ея стол чистый конвертъ. Я прочелъ ихъ совершенно невольно, безъ задней мысли, безъ всякихъ подозрній.
Дочитавъ послднюю строку, я какъ-то безсмысленно положилъ тетрадь снова на старое мсто и хотлъ выйти изъ комнаты. Я дошелъ уже до дверей и, словно что-то внезапно вспомнивъ, опять вернулся назадъ, опять взялъ эту тетрадь и сталъ перелистывать ея страницы.
‘Я не вдругъ поняла, что я не пара Максиму, что я не могу быть съ нимъ счастлива,— говорилось въ дневник.— Онъ человкъ закаленный въ нужд, нашедшій себ опредленное, полезное дло, а я вполн двочка, съ неопредлившимися стремленіями, съ какими-то смутными порывами.
Онъ цлый день занять своей практикой, посщеніемъ бдныхъ больныхъ, учеными изысканіями, а я — я цлый день остаюсь одна дома, не зная, что съ собою подлать. Вызжать въ общество одной, веселиться на балахъ, когда он трудится и для пользы человчества, и для поддержанія своей семьи,— мн стыдно. Играть роль благотворительницы, здить по филантропическимъ комитетамъ — я не могу: онъ пріучилъ меня не врить въ пользу нашей филантропіи, да мн и неловко было бы тратить на благотворенія его деньги, добываемыя упорнымъ трудомъ и нужныя на боле полезныя его предпріятія. Я могла бы заняться домашнею работою, работой жены и хозяйки, но разв я могу это сдлать? У него есть мать, у него есть тетка. Эти добрыя и честныя старушки давно уже посвятили ему всю свою жизнь и длаютъ все, что нужно длать въ дом. Отнять у нихъ право на эти хлопоты и заботы, лишить ихъ значенія хозяекъ было бы съ моей стороны безсердечіемъ,— да я и не сумла бы исполнить все то, что исполняютъ он. Меня не пріучили ни къ чему: я была барышней и только, теперь играю роль любовницы своего мужа, и не боле того. Да, я во жена, не хозяйка, а любовница своего мужа. Я живу у него на содержаніи и отплачиваю за это только тмъ, что позволяю ему ласкать себя въ то время, когда онъ свободенъ отъ занятій. Эти часы рдки. Иногда мн даже кажется, что онъ могъ бы вовсе обойтись безъ этихъ ласкъ, такъ какъ он уже не составляютъ для него необходимой потребности, он, можетъ-быть, гораздо нужне мн, чмъ ему. И то сказать, я еще такъ молода, а онъ уже пожилъ, онъ уже почти отжилъ. Я чувствую иногда какое-то униженіе. Я красню отъ стыда, когда порою я вхожу къ нему въ кабинетъ, обнимаю его, ласкаюсь къ нему, какъ ребенокъ, а онъ, цлуя меня нжно въ голову, говоритъ ма:
‘— Ну, голубка, у меня еще есть спшная работа…
‘Я ухожу смущенная, сконфуженная, я мшаю ему своею любовью… Впрочемъ, я всмъ мшаю въ этомъ дом, и если меня здсь не оскорбляютъ, такъ это только потому, что вс люди здсь безконечно добры. Вмшиваясь въ хозяйство, я мшаю его матери, принимаясь за шитье, я мшаю его тетк, начиная скучать, я безпокою и тревожу всхъ, потому что они но понимаютъ на моей тревоги, ни моей скуки и, любя меня, стараются доискаться причины моего недовольства жизнью, боятся за себя, полагая, что они сдлали какую-нибудь непріятность мн… А я не могу успокоить ихъ, сказать имъ правду, сказать имъ, что я стрекоза въ муравьиномъ гнзд, что для нашего общаго счастья нужно одно: мн нужно уйти отъ нихъ’,
Я сталъ вдумывался въ каждую фразу, перечитывалъ каждое слово. Я, кажется, хотлъ заучитъ все написанное наизусть, какъ старается школьникъ заучитъ трудный урокъ.
Въ комнат послышались чьи-то шаги… и я поспшно сунулъ тетрадь въ столъ. Въ моей голов мелькнула мысль, что что идетъ жена.. Но я тотчасъ же горько усмхнулся, вспомнивъ, что моя жена не можетъ придти въ эту комнату теперь, что, можетъ-быть, она не придетъ сюда никогда.
— Отвть-съ будетъ?— раздался позади меня голосъ нашей горничной.
— Отвть? Что же я могу отвчать!— воскликнулъ я, не сознавая, что говорю.
— Такъ прикажете лакею идти?— спросила еще разъ горничная.
— Лакею?— пробормоталъ я, потирая лобъ и стараясь понять въ чемъ дло.
— Вы приказали ему ждать вашего письма,— пояснила горничная.— Онъ уже часа два ждетъ.
— А! да, да!— вспомнилъ я.— Сейчасъ, сейчасъ… Я искалъ конверта…
Я взялъ конвертъ, надписалъ адресъ, вложилъ написанное мною письмо и отдалъ его горничной.
Я никакъ не думалъ, что провелъ въ кабинет моей жены такъ иного времени. Два часа! Мн казалось, что его была одна минута, тяжелая, мучительная минута, въ теченіе которой я передумалъ обо всей нашей прошлой жизни. Да, эта тетрадь, какъ молнія, внезапно озаряла предо мною картину моего прошлаго, и я съ ужасомъ отступилъ предъ этою картиною. Я въ ней не узналъ копіи съ коей мирной, счастливой, спокойной семейной жизни. А между тмъ, это была вполн врная, вполн правдивая копія съ этой жизни. Гд же у меня были глаза прежде? Почему я не видалъ прежде того, что я угадалъ теперь? Отчего я не понималъ совершающейся въ моемъ дом драмы? И разв трудно было ее понять?
Вдь все совершившееся, все, о чемъ говорится въ запискахъ моей жены, было въ порядк вещей, было неизбжно, если бы дла сложились иначе — это было бы чистою случайностью. Я долженъ былъ понять все это раньше. Но не понялъ, не считалъ нужнымъ понимать, наниматься этими мелочами жизни. Я, во что бы то ни стало, хотлъ быть счастливымъ, я хотлъ наслаждаться счастьемъ безъ думъ, безъ размышленій, я анализировалъ все постороннее мн, судилъ обо всемъ не касавшемся нашей семейной жизни, являлся строгимъ критикомъ людскихъ отношеній и закрывалъ глаза только передъ тмъ, что совершалось у моего домашняго очага, закрывалъ ихъ такъ плотно, такъ упорно, что понадобились эти записки, чтобы я очнулся, чтобы я трезво взглянулъ на самого себя, на свое поведеніе. Конечно, все равно, самъ ли проснется человкъ, или его разбудятъ, но не все равно, въ какое время настанетъ пробужденіе. Иногда могутъ разбудить слишкомъ поздно. Это случилось и со мною: меня разбудили, быть-можетъ, слишкомъ поздно и хуже всего то, что я проснулся только для того, чтобы понять, что я почти убилъ любимое, дорогое мн существо — свою жену. И съ какою чисто ‘мужскою’, чисто ‘докторскою’ тупостью, съ какою безсердечностью, съ какимъ отсутствіемъ всякой чуткости совершалъ я это дло! Я видлъ заплаканные глаза и говорилъ: ‘врно нервы расходились’, ‘погода вліяетъ’. Я видлъ блдность лица и ораторствовалъ ‘о недостатк моціона’, ‘о вредной привычк женщинъ сидть дома’, ‘о польз рюмки краснаго вина за столомъ’, ‘о необходимости сырой говядины’, ‘о женщинахъ, по своей вин страдающихъ малокровіемъ’, ‘объ узкихъ корсетахъ’. Я слышалъ первые припадки кашля и сердился на легкіе наряды, въ которыхъ такъ не трудно простудиться посл бала, посл театра. Скажу боле, я ощущалъ даже какое-то радостное чувство, замтивъ однажды, что у жены являются какіе-то новые капризы, что ея лицо получило какой-то особенный цвтъ,— и осторожно старался вывдать, не объ испытываемыхъ женою страданіяхъ, а о томъ, не готовитъ ли судьба для меня новой радости, не буду ли я отцомъ. А внутренняя жизнь жены? О, о ней я не подумалъ, не спросилъ ни разу! И что было спрашивать? Жену вс любятъ, мы обожаемъ другъ друга, она не терпитъ недостатковъ, она полная хозяйка въ дом. Чего же спрашивать о ея внутренней жизни? Это свтлый рай. И вотъ теперь я узнаю, что этотъ свтлый рай былъ мрачнымъ адомъ для моей жены.
Она подробно описала эту жизнь, и это описаніе является обвинительнымъ актомъ въ отношеніи ко мн. Я ничего не стану, не могу отрицать изъ того, въ чемъ обвиняетъ меня этотъ документъ. Я просто, какъ подсудимый, только разсказу свою предшествовавшую жизнь,— разскажу ее, впрочемъ, не для того, чтобы получить прощеніе — тутъ дло не въ прощеніяхъ и наказаніяхъ — а для того, чтобы разсяться. Мн тяжело молчать, мн нужно говорить, разсказывать, бесдовать, иначе я сойду съ ума въ эти безсонныя, безмолвныя ночи, тишина которыхъ только изрдка прерывается хлопотами около постели моей жены, да рдкими вздохами моей матери и моей тетки, попеременно сидящихъ у постели больной. Сколько разъ пробовалъ я уговаривать старушекъ возложить на меня обязанность сидлки, но он постоянно замчали мн:
— Полно, голубчикъ, кому же и ходить за нею, какъ не намъ!.. Душу бы за нее отдали!..
Да, он не лгутъ: он, добрыя, простыя созданія, отдали бы за нее душу. Я боялся, что жен тяжело слышать, какъ иногда вырываются у нихъ изъ груди тяжелые, невольные вздохи, и спросилъ, не хочетъ ли она, чтобы у ея постели сидлъ кто-нибудь изъ прислуги, изъ ея родни, изъ постороннихъ.
— Нтъ, мой другъ, он такія добрыя, он такъ ухаживаютъ за мной!— говоритъ она.— И я такъ люблю ихъ.
И она не лжетъ. Да, мы вс любимъ другъ друга и, между тмъ, мы убили ее.

II.

Мой отецъ, Иванъ Дмитріевичъ Гридинъ, былъ жалкій, бдный чиновникъ, удаленный новымъ начальникомъ со службы за какую-то неврно переписанную бумагу. Впрочемъ, его сослуживцы говорили, что неврно переписанная бумага была тутъ ни при чемъ и что главною причиною отставки была ‘звроподобная’ физіономія моего отца, не нравившаяся вообще никому и еще боле не понравившаяся его новому начальнику. Отецъ же, когда онъ бывалъ пьянъ, а онъ пилъ постоянно посл отставки, говорилъ, что онъ ‘пострадалъ за честность’. Людскіе взгляды даже на самыя микроскопическія явленія всегда бываютъ различны, и я не берусь ршить, который изъ этихъ трехъ мотивовъ выдалъ отставку моего отца, такъ какъ это для меня не иметъ ровно никакого значенія.
Я помню только одно, что вслдствіе этой отставки мы остались почти нищими и имли несчастіе ежедневно слышать, съ бушевалъ отецъ, угрожая избить до полусмерти меня, моихъ двухъ младшихъ братьевъ и мою маленькую сестренку.
— Нарожала!— кричалъ онъ нашей матери, точно она была единственной виновницей нашего существованія.
Въ эти минуты нашимъ ангеломъ-хранителемъ являлась наша мать.
Это была простая, худенькая, рано состарившаяся женщина, неспособная обидть и мухи, боявшаяся домовыхъ, трехъ свчей на стол, просыпанной за обдомъ соли, воющей подъ окномъ собаки, черной кошки, перебжавшей дорогу, писавшая мломъ кресты наканун ‘Крещенья’, но позабывавшая вс ужасы, когда дло шло о защит дтей. У нея являлся громкій голосъ, у нея являлась сила, у нея являлось геройское мужество, когда нужно было стать грудью за насъ. И сколько разъ приходилось ей быть героиней.
Люди, хорошо знавшіе ее, говорили, что ‘Марья Петровна недалекая женщина’,— говорили такъ, главнымъ образовъ, потому, что она не умла смолоду прибрать къ рукамъ мужа, потому нее она не умла пролзать въ дома разныхъ благодтелей, потому что она не умла обсуждать чужихъ длъ и говорила, слушая исторіи про ближнихъ:
— Богъ съ ними! не намъ другихъ судить!
Дйствительно, ея умъ не принадлежалъ къ числу сильныхъ практическихъ умовъ: она не умла ‘извернуться’ въ тяжелыя минуты, она не могла сразу сообразитъ, какъ выгодне поступить въ томъ или другомъ случа, она была неспособна изобртать средства для своего спасенія подобно тому маленькому еврею, которому его отецъ далъ ‘злотый’, приказавъ прокормиться въ теченіе дня и вечеромъ принести ‘злотый’ обратно. Но когда нужно было спасти насъ отъ голода — мать спасала. Когда нужно было опредлить меня въ гимназію — мать опредлила. Это явленіе довольно трудно понять, но это было такъ, умъ этой женщины просыпался, когда, ей нужно было являться въ роли матери.
Почему сошлась сна съ моимъ отцомъ — я не могу опредлить вполн ясно. Вообще въ заключенія большей части супружескихъ союзовъ трудно найти какой-нибудь здравый смыслъ, какія-нибудь логическія основанія. Люди, къ сожалнію, слишкомъ легко относятся къ этому важному шагу въ жизни. Быть-можетъ, отецъ разжалобилъ мать тмъ, что былъ одинокимъ безроднымъ бобылемъ, толковавшимъ довольно пространно и чувствительно съ семинарскимъ краснорчіемъ о ‘казняхъ враговъ’, о ‘гоненіи’ со стороны начальства’, о ‘превратностяхъ судьбы’, превратившихъ его имъ безшабашнаго бурсака въ мелкаго чиновника. Быть-можетъ, ее увлекла его артистическая натура: отецъ любилъ рисовать и изображать масляными красками какія-то мрачныя убійства, говоря, что это сцены изъ ‘Отелло’, изъ ‘Гамлета’, хотя герои этихъ сценъ выходили у него постоянно съ очень черными лицами, съ очень длинными руками, съ неизмнно косыми, вытаращенными глазами, и Шекспиръ, вроятно, не узналъ бы въ нихъ созданныхъ имъ образовъ, отецъ иногда любилъ принимать участіе въ любительскихъ спектакляхъ, изображая постоянно героевъ съ зврскими инстинктами и пламенными страстями, при чемъ онъ считалъ необходимымъ размахивать руками и не говорить, а рычать нечеловческимъ голосомъ, отецъ очень часто, подыгрывая на гитар, пвалъ мрачнымъ носовымъ тономъ о томъ, какъ ‘дубъ, одинъ, одинъ бдняжечка’ растетъ ‘на гладкой высот’, или какъ ‘подъ вечеръ осени ненастной’ два несла ‘плодъ несчастной любви’. Быть-можетъ, мать сошлась съ нимъ просто потому, что онъ первый сказалъ ей, одинокой, бдной шве, страстное: ‘я тебя люблю’. Какъ бы то ни было, но мать полюбила его и вышла за него замужъ, несмотря на вс возраженія его сестры, Дарьи Дмитріевны Черепниной. Дарья Дмитріевна, женщина серьезная, рзкая и не стснявшаяся говорить людямъ въ глаза правду, безъ церемоніи сказала молодой невст, что она лзетъ сама въ петлю.
— Да вы съ ума сошли, что идете за моего брата,— говорила она.— Онъ и самъ погибнетъ, и васъ погубитъ.
— Я его люблю!— отвчала застнчиво невста.
— Есть кого любить! Много такихъ-то подъ заборами умираетъ.
Невста простодушно передала эти слова своему жениху и онъ, ‘гонимый всми’, устроилъ бурную сцену своей сестр, вслдствіе чего произошелъ полный разрывъ между братомъ и сестрой. Посл разрыва съ сестрою, брать поторопился свадьбою, и ни онъ, ни его жена не длали никакихъ попытокъ для встрчи или сближенія съ Дарьей Дмитріевной. Мужъ разсказывалъ разные ужасы о ‘властолюбіи этой безсердечной женщины’, простодушная жена врила ему на-слово и составила себ понятіе объ этой женщин, какъ о воплощеніи какой-то ужасающей суровости и холодности.
Когда мы, дти, слишкомъ сильно шалили, отецъ говорилъ:
— Васъ бы къ тетк Дарь отправить. Она бы васъ вышколила.
И миическая тетка длалась для насъ пугаломъ.
Но судьба привела насъ къ сближенію съ ней, когда отецъ потерялъ свое мсто и началъ пить безъ просыпу.
Я помню тотъ день, когда мать пошла со мною, чтобы просить одну важную особу о моемъ опредленіи въ гимназію. Покровительство этой особы было нашею послднею надеждой. Мать всю дорогу шептала какія-то молитвы, поминала царя Давида съ его кротостью, крестилась на каждомъ перекрестк, твердила имена Козьмы и Демьяна безсребренниковъ и повторяла мн:
— Молись, Максимушка, молись, голубчикъ!
Она была сама на себя не похожа, когда она входила въ богатыя комнаты важной особы.
— Вы бы его лучше ремеслу какому-нибудь учиться отдали,— посовтовала особа, окинувъ глазами наши убогіе наряды и, вроятно, замтивъ на моемъ сапог ту предательскую дырку, съ которой я все время не спускалъ глазъ.
— Забьютъ, забьютъ его тамъ, ваше превосходительство. Я вдь знаю эту жизнь,— произнесла мать.— А онъ сынъ, сынъ мн!
— Да, а въ гимназіи онъ все равно не кончитъ курса,— совершенно основательно сообразила особа:— вамъ его содержать будетъ трудно, да и ему учиться будетъ неудобно. Вы, вроятно, тсно живете.
— Да я на улиц жить буду, только бы ему не мшать,— воскликнула мать.— Я лучше по-міру пойду, только бы онъ учился.
— Но я… я, право, не могу принять его на казенный счетъ,— затруднялась особа.
— Будьте отцомъ роднымъ, ваше превосходительство,— плакала мать.
— Эхъ, какія вы, право!— начинала сердиться особа.— Говорятъ вамъ, это невозможно!
— Ну, ради самого Создателя! Ради…
Особа уже окончательно разсердилась на навязчивость моей матери.
— Меня ждутъ-съ другіе просители!— рзко проговорило его превосходительство.
— Батюшка, для матери!— простонала мать и хотла, словить руку особы.
Генералъ быстро пошелъ прочь.
— Да сжальтесь же! Вдь есть же и у васъ дти!— простонала мать и рухнулась на полъ.
Ее кое-какъ привели въ чувство и вывели на улицу. Она не могла понять, что она требовала невозможнаго.
— Да нтъ, нтъ, голубчикъ ты мой, не погубятъ они тебя!— рыдала она.— Не дамъ я погубить тебя! Пойдемъ къ тетк Дарь, пойдемъ, въ ногахъ у нея выкланяюсь, а тебя опредлю…
Я вытаращилъ свои глазенки и съ недоумніемъ смотрлъ на мать. Мн казалось, что я ослышался. Я зналъ, что моя тетка имла кое-какое состояніе, доставшееся ей посл смерти ея мужа. Я слышалъ, что она была женщина нсколько образованная, съ твердымъ характеромъ, очень самолюбивая и недоврчивая. Вс эти качества ея характера выработались въ тяжелой школ: она провела молодость въ гувернанткахъ третьяго сорта. Когда-то она была дружна съ отцомъ, она помогла ему подняться на ноги, то-есть окончить ученье въ бурс. Потомъ она настаивала, чтобы онъ шелъ въ университетъ, но отецъ влюбился въ мою матъ и женился на ней. Съ этого времени, братъ и сестра перестали видться. Сестра, слыша, какъ плохо идутъ дла отца, стала обвинять мою мать за то, что та не умла ‘поддержать’ мужа. Мать очень хорошо знала, какія чувства питаетъ къ ней Дарья Дмитріевна, и боялась даже попадаться на дорог этой женщин. Теперь же она шла къ ней въ домъ,— шла, вполн зная, какъ могутъ ее встртить въ этомъ дом.
Когда мы переступили порогъ гостиной Дарьи Дмитріевны, матушка, блдная и похолодвшая отъ страху, но полная ршимости, робко и тихо перекрестилась. Дарья Дмитріевна вышла къ намъ изъ другой комнаты. Это была коренастая, невысокая женщина въ большомъ чепц, шумвшая на ходу крпко накрахмаленной юбкой и сурово сдвигавшая брови.
— Съ братомъ случилось что-нибудь?— быстро и отрывисто спросила она, и въ ея голос послышалось худо скрытое волненіе.
— Нтъ, Ваня, слава Богу,— начала матушка.
— Слава Богу, слава Богу!— грубо и скороговоркой передразнила ее Дарья Дмитріевна и еще боле нахмурила брови.— Загубили человка, да теперь и поете: ‘славу Богу!’
— Ну, за это меня Богъ накажетъ, а не людямъ судить,— тихо замтила матушка.— Я къ вамъ за милостыней пришла.
— А! милостыню сбирать начали!— дко замтила Дарья Дмитріевна.
— Не сбирала еще, а вотъ у васъ просить хочу,— продолжала матушка.
— Ну, я нищимъ не подаю! Руки есть, такъ пусть работаютъ!
— Какія руки-то? Что онъ можетъ работать?— указала матушка на меня.— Выучить прежде надо.
— Ну, и учите!— пробормотала Дарья Дмитріевна, отвернувшись въ сторону.
— Я и пришла просить… помогите,— кротко промолвила матушка.
— То-то: помогите!— тетка вздернула голову и взглянула на меня зоркими и суровыми глазами.
Я стоялъ, угрюмо потупивъ голову и недружелюбно смотря исподлобья на нее.
— Ишь, волчонкомъ какимъ смотритъ!— проговорила Дарья Дмитріевна, и по ея лицу скользнуло что-то въ род улыбки.
— Онъ робокъ… въ первый разъ васъ видитъ,— начала боязливо мать оправдывать меня.
— Глупости!— перебила ее сквозь зубы тетка.— Въ меня, потому такъ и смотритъ…
Она взяла меня за подбородокъ широкою, почти мужской рукою и грубо вздернула мою голову кверху.
— Ты учиться-то будешь? Или такъ на втеръ за тебя деньги будутъ бросать?— спросила она меня.— А?
— Буду учиться,— хмуро отвтилъ я и движеніемъ головы упрямо освободилъ свой подбородокъ изъ ея руки.
— Что, не любишь этого?— усмхнулась она.— Ужъ счастье ваше, что онъ въ меня, — обратилась она къ матери.— Отдавайте, буду платить…
Мать стала изливаться въ благодарностяхъ.
— Ну, ну, нечего миндальничать!— перебила ее тетка.— Сапоги-то, сапоги у него какіе, вы взгляните!
Мать растерялась и не знала, что сказать, она давно уже знала, какіе у меня сапоги.
— Что-жъ, вы его въ этой амуниціи въ гимназію-то поведете, что ли?— спросила Дарья Дмитріевна.
— Ужъ гд же…— вздохнула мать.
— Ну, такъ и договаривали бы, чего у него недостаетъ. Тоже не на посмшище школьникамъ его вести будетъ надо…
— Добрая вы, добрая женщина!— заплакала мать.
— Оно и видно, что доброй вы меня считали: въ десять лтъ жъ первый разъ пришли!— сурово произнесла Дарья Дмитріевна и отвернулась.
— Да вдь все равно, не стали бы вы врить, что я изъ расположенія къ вамъ хожу въ вашъ домъ, за деньгами, думали бы,— проговорила мать.
— А вотъ, пришли же.
— Не для себя,— послышался тихій отвтъ.
— Не для себя! Вотъ и видно, какою доброю вы меня считаете,— рзко пробормотала тетка и обернулась ко мн:— Ты, волчонокъ, оставайся здсь. Пойдемъ сапоги покупать, обмундировываться… Блье есть?— отрывисто обратилась она въ моей матери.
Мать только русой махнула.
Черезъ полчаса я шелъ съ теткой на рынокъ. Мн пришлось почти бжать за нею, такъ сакъ она маршировала по-солдатски, крупными, твердыми шагами. Я долженъ былъ не только бжать за нею, но и слушать ее, потому что она говорила безъ умолку, отрывисто, рзко.
— У тебя честная мать, вотъ и будь такимъ, какъ она,— говорила она, не глядя на меня и точно рубя что-то топоромъ:— никому не жаловалась, ни къ кому не таскалась съ протянутой рукой, а жилось-то не сладко. Ой, ой, ой, какъ не сладко! Она вонъ жиденькая, худенькая, плачетъ, такъ ты думаешь, что у нея и силъ нтъ. Неправда! Тоже такую-то жизнь вынести, да въ чужіе дома не идти со своимъ горемъ, на это нужна сила… Тоже твоего отца я знаю: крикунъ, буянъ, дикобразъ, а что онъ, на дл — тряпка, его поддерживать было надо, отъ перваго горя пить начиналъ. Съ другой женой онъ давно бы ужъ спился съ круга или взяточникомъ сдлался бы, да подъ судъ попался бы. А она его десять лтъ спасала. Я отговаривала его жениться, потому ее было жаль. Мало знала я ее, а жаль было. Его-то я знала. Знала, что онъ все равно въ университетъ не пойдетъ и такъ свою жизнь загубитъ у женской юбки. Думала только, лучше пусть на какой-нибудь богатой дур-купчих женятся, хоть безъ нужды жить будетъ. Зло меня брало, когда твоя матъ не послушалась и пошла за него, ‘петлю, говорю, надваете’,— а она: ‘я его люблю’. Ну, вотъ я помучилась за любовь… И ужъ какъ же высохла-то, старуха-старухой стала, лица на ней нтъ! А что за женщина была!
— А разв вамъ ее жаль?— сквозь зубы спросилъ я, исподлобья взглянувъ на тетку.
— Что-жъ ты не сказалъ: сапожную лавку прошли, а ты молчишь!— сердито проговорила она вмсто отвта на мой вопросъ и шумно высморкалась.
Минуть черезъ десять, мы маршировали дальше. Тетка въ эти десять минутъ уже успла назвать купца, торговавшаго сапогами, и христопродавцемъ, и Каиномъ, и Іудой, и мошенникомъ, нисколько не стсняясь въ выбор эпитетовъ.
— Ты у меня смотри, учись, не то дуракомъ вырастешь,— продолжала она говорить мн.— А дураковъ-то и безъ тебя непочатой уголъ. По-моему, лучше подлецъ, чмъ дуракъ. Съ подлецомъ хоть остерегаешься, а дурака не боятся, онъ же и себя, и другихъ губитъ. Мать вотъ твоя была не умна. На путь истины ее некому было въ дтств наставить. Я ее такъ и считала пустой двчонкой. Рукой на нее махнула. Пусть гибнетъ, если сама петлю на себя надла. Но годы-то ее умудрили. Человкъ изъ нея вышелъ. А какъ вышелъ? Ночей не спала, спину весь вкъ гнула надъ работой, со слезами каждый кусокъ хлба ла. Наука-то дорого обошлась. А вотъ, если учиться будешь, если умомъ съ дтства запасешься, такъ легче будетъ сдлаться человкомъ. И себя не загубишь, и другимъ пользу принесешь. Тоже мать на старости лтъ отдохнетъ подъ твоимъ крыломъ, горе старое забудетъ, станетъ судьбу свою благословлять, пойметъ, что недаромъ умудрялъ ее опытъ.
— Значитъ, вы ее любите, маму-то?— спросилъ я опять, боле пристально взглянувъ на тетку.
— Ты себ-то подъ ноги смотри, себ!— проговорила она, взглянувъ въ сторону влажными глазами.— Какое теб до другихъ дло!.. Вотъ за бльемъ нужно зайти сюда,— круто перемнила она разговоръ.
Черезъ нсколько минутъ мы снова шли, и снова тетка наставляла меня на путь истины. Посторонніе люди могли подумать, что она сильно журить меня за что-то, и, можетъ-быть, удивились бы моей безчувственности, такъ какъ подъ звуки этихъ суровыхъ рчей, выбиваемыхъ, какъ маршъ на барабань, я становился все веселе и веселе. Я начиналъ любить эту женщину, про которую потомъ говаривала моя мать:
— Языкъ-то у нея, какъ бритва, а сердце золотое.

III.

Терпть и молчать, считать свою избу съ краю, не соваться въ чужой монастырь со своимъ уставомъ, признавать, что весь свтъ не переучишь, не исправлять горбатаго, котораго одна могила исправитъ, думать, что и вс-то мы ‘хороши’, ‘ой, какъ хороши!’ быть увренной, что на томъ свт ‘всмъ Господь воздастъ по дламъ ихъ’ и что ‘Онъ одинъ всхъ насъ судья’, это были правила моей матери.
‘Оборвать человка’, ‘рзать всю правду-матку’, ‘выводить подлеца на свжую воду’, ‘ткнуть дурака носомъ, куда слдуетъ’, ‘вывести мошенника за ушко, да на солнышко’, это все было правиломъ моей тетки.
Об эти женщины, столь различныя по характерамъ, каждая по-своему, умли бороться съ жизнью, умли честно пройти свой путь.
Когда он сошлись посл десятилтней холодности, даже враждебности, можно было думать, что он никогда не уживутся вмст, а между тмъ, уже черезъ три, черезъ четыре мсяца не было дня, когда бы он не сходились вмст. Черезъ годъ умеръ мой отецъ, и тетушка настояла, чтобы моя мать перебралась съ нами къ ней въ домъ, и въ этомъ дом прошли самые счастливые годы моего дтства, моей ранней юности.
Тетка была не бдна, но и не богата. Она должна была разсчитывать каждый грошъ, чтобы воспитать меня, моихъ братьевъ и мою сестру. Но она ничего не жалла для насъ, и я увренъ, что она снова принялась бы за неблагодарный трудъ мелкой учительницы, если бы это было нужно для поддержанія насъ. Моя мать сознавала, что содержать насъ не легко, и помогала Дарь Дмитріевн, чмъ могла: она была въ дом и экономкой, и кухаркой, и швеей.
— Да полноте вы работать, наработались ужъ довольно,— ворчала нердко Дарья Дмитріевна.— Ишь, спина-то какая горбатая стала!
— Оставьте меня! Довольно и того, что на вашу шею сли,— отвчала грустно моя мать.— Безъ насъ жили бы въ свое удовольствіе!
— Да я вамъ жаловалась, что ли, что мн тяжело?— сердилась Дарья Дмитріевна.
— Не жаловались, а сама я знаю.
— Ничего вы не знаете, а просто неуживчивый вы человкъ, фанаберія у васъ. Ужъ поссоримся мы когда-нибудь.
— Вы думаете?— спрашивала мать, поднимая на нее свои добрые глаза.
— Ишь голубкой какой смотритъ,— уже улыбалась тетка:— никто и не подумаетъ, что она у меня на ше сидятъ, да кровь мою высасываетъ.
Мать съ улыбкой качала головой, а Дарья Дмитріева толкала кого-нибудь изъ насъ къ матери и говорила:
— Цлуйте руки-то у матери, вонъ она весь вкъ не складываетъ ихъ ради васъ!
Сама Дарья Дмитріевна никогда не нжничала, и когда мы, дти, бросались къ ней на шею я покрывали ея шершавое лицо поцлуями, она говорила, упорно отбиваясь отъ насъ:
— Ну, ну, пошли прочь, лизунчики!
Только разъ тайкомъ, изъ-за угла видлъ я, какъ она припала головой къ одному изъ насъ, это было въ то время, когда умерла моя сестра. Дарья Дмитріевна прошла въ комнату, гд лежала на стол сестра, остановилась въ слезахъ около маленькаго холоднаго трупа и тихо прильнула губами къ холодному лбу моей бдной сестренки. Она такъ долго не поднимала головы, что мн показалось, что съ ней сдлалось дурно. Когда она подняла голову, я увидалъ, что ея глаза были полны слезъ. Она молча, заботливо отерла лицо покойницы, смоченное ея слезами, и тихо вышла изъ комнаты. На другой же день, когда хоронили мою сестру, Дарья Дмитріевна не плакала, утшала мою мать и была по обыкновенію холодна и сдержанна. Эта выработка характера была, вроятно, слдствіемъ долгаго пребыванія въ молодости въ чужихъ домахъ, среди чужихъ людей, которымъ ‘нтъ дла до нашего горя и до нашихъ радостей’, эта выработка была слдствіемъ долголтнихъ занятій съ чужими дтьми-учениками, при которыхъ нужно было скрывать свои личныя невзгоды, волненія и тревоги, эта выработка была слдствіемъ тяжелой брачной жизни, среди грубой и дикой купеческой семьи, пилившей свою новую родственницу изъ ‘учительшъ’, съ самодуромъ-мужемъ, ломавшимся долгое время надъ женою и только исподволь, черезъ долгіе годы, подчинившимся окончательно ея твердому характеру.
Подъ вліяніемъ этихъ двухъ женщинъ выросъ я.
Смотря на мать, я рано началъ чувствовать, какъ много несчастій приходится переживать людяхъ. Слушая тетку, я рано началъ сознавать, какъ много на свт дурныхъ и глупыхъ ‘людишекъ’, тетка иначе не называла людей. Раньше всего я понялъ необходимость труда и уже на пятнадцатомъ году давалъ уроки, переписывалъ бумаги, чтобы облегчить трудъ этихъ двухъ женщинъ, платить за себя къ гимназію, одвать себя. Дтства, съ его безшабашнымъ весельемъ, съ его беззаботною рзвостью, съ его втреными промахами, у меня не было: одиннадцати лтній мальчуганъ, я былъ уже ‘старшимъ мужчиной’ въ дом, я уже присутствовалъ на всхъ совщаніяхъ матери и тетки, я уже несъ въ своей душ ‘вс заботы жизни’. Это наложило на мою душу особую печать: я не умлъ увлекаться весельемъ, дурачествами, шалостями и сторонился отъ тхъ кружковъ, гд дти, счастливыя дти, были вполн дтьми. Быть-можетъ, такая жизнь преждевременно убила бы и мое физическое здоровье, если бы я не былъ работникомъ въ дом: принести воды, наколоть дровъ, сходить рано утромъ на базаръ, вбить дома, гд надо, гвозди, построгать и попилить, если въ этомъ встрчалась необходимость, все это входило въ кругъ моихъ обязанностей и содйствовало развитію моихъ физическихъ силъ. Я былъ рослый, крпкій и здоровый юноша, съ загорлымъ лицомъ, съ густымъ румянцемъ на смуглыхъ щекахъ, съ большими мозолистыми руками.
Окончивъ ученье въ гимназіи, я поступилъ въ медицинскую академію въ Петербург и жилъ здсь одинъ, безъ семьи, не прося помощи у тетки и матери, которымъ приходилось возиться съ моими братьями. Одинъ изъ братьевъ былъ вчно больнымъ, вчно требовавшимъ расходовъ на докторовъ и лкарства ребенкомъ, другой плохо подвигался впередъ въ гимназіи, не имя особенно блестящихъ способностей.
Годы студенчества были трудными годами моей жизни. Я былъ немного дикъ, я сторонился отъ людей, какъ человкъ, видвшій отъ нихъ не мало горя. Посторонніе люди, въ сущности, не дали мн ничего: иногда они дорожили мной, ухаживали за мной, но это длалось только потому, что я хорошо длалъ каждое дло, и они наваливали на меня работу за троихъ и, видя мою застнчивость, платили меньше мн, чмъ самымъ плохимъ работникамъ.
Товарищи не могли завлечь меня въ свои кружки, гд вино, молодая веселость, юношескій развратецъ отталкивали меня, пугали меня. Каждая невинная пирушка казалась мн ‘пиромъ во время чумы’, въ каждомъ взрыв молодого смха я слышалъ горькія слова: ‘aprs bous le dluge!’ мн, казалось, что все это юношество слишкомъ легко смотритъ на жизнь, считаетъ ее ‘пустою и глупою шуткой’. Не знавъ дтства, я, можетъ-быть, не узналъ бы и юности, если бы мн, въ эти дни увлеченія нкоторыми стихотвореніями Пушкина, Лермонтова и, главнымъ образомъ, Некрасова не пришлось встртиться съ кружкомъ юношей, гд слышалось броженіе молодости, гд кипла молодая кровь, но не при толкахъ о театр Берга, не при разсказахъ о любовныхъ похожденіяхъ, не при сборахъ на юношескій кутежъ. Въ этомъ кружк горло юношеское пламя, но это не было пламя веселья. Я всецло отдался этому кружку. Здсь было у меня во время студенческой жизни пять-шесть горячо любимыхъ друзей, но эти люди, ‘волнуясь и скорбя’, блеснули въ моей жизни какими-то яркими метеорами и исчезли… куда? какъ?— что кому до этого теперь за дло! Это было такъ давно! Довольно сказать, что они пробудили во мн страстность молодости, что воспоминанія о нихъ и до сихъ поръ растравляютъ во мн старыя, ноющія раны, и что порою я жалю, что случай, рано задувшій огонекъ ихъ жизни, пощадилъ меня и не далъ мн возможности сгорть разомъ, а не истлвать медленно, свтя грошовымъ свтомъ своимъ ближнимъ. Искренно и честно, кром этихъ людей, не сходился со мною никто, потому что меня считали гордецомъ, упрямцемъ, грубіяномъ и вообще ‘озлобленнымъ и скучнымъ человкомъ’. Я не встртилъ. кром ихъ, ни одного человка, который понялъ бы, что я не гордецъ, не упрямецъ, не грубіянъ, а просто довольно здоровая и прямая, нсколько мщанская натура, пробившая себ дорогу безъ всякой посторонней помощи и смотрящая серьезно на задачи жизни. Нкоторые товарищи, сошедшіеся со мною позже, не взлюбили меня за то, что я, быть-можетъ, рзко и сурово, но всегда честно и искренно обрывалъ ихъ безконечныя мечты и ихъ воздушные замки, указывая имъ на боле практическіе, на боле врные пути и цли. Я говорилъ имъ:
— Не стройте безконечныхъ плановъ, а длайте дло.
Они называли меня прозаикомъ, мщаниномъ, узкимъ и даже струсившимъ человкомъ и. конечно, не соглашались, когда я говорилъ, что самые широкіе планы пышнаго дворца ничтожне небольшой построенной лачуги. Они говорили, что я противорчу себ, когда я самъ увлекался великими теоріями, гипотезами и утопіями, созданными человчествомъ, и никакъ не могли понять, какъ велика разница между не основанною ни на чемъ мечтою невжественнаго болтуна и великимъ идеаломъ глубокаго мыслителя, созрвшимъ посл долгаго житейскаго опыта, посл долгаго изученія людей, природы и книгъ. Они воображали себя Колумбами, а я видлъ въ нихъ мальчиковъ, которые, по недостатку образованія, мечтаютъ въ девятнадцатомъ столтіи объ открытіи шестой части свта. Сначала они спорили со мной, потомъ я пересталъ имъ возражать. Они выносили мои противорчія, но не вынесли моего пренебреженія. Я нажилъ въ нихъ не враговъ, но шипящихъ клеветниковъ. Они отрицали во мн все доброе и, главнымъ образомъ, искренность.
— Это человкъ себ на ум, съ этимъ человкомъ нужно держать камень за пазухой, это ходячее самолюбіе, измученное недостатками,— говорили они про меня.
Они не отрицали во мн только ума, но при этомъ они прибавляли, что я не только уменъ, но и хитеръ. Они говорили, что я дойду до степеней извстныхъ и сколочу деньгу. Въ послднее предположеніе они стали такъ твердо врить, что у меня вдругъ очутилось множество не друзей, а пріятелей. Какъ это случилось, я не знаю, но знаю я только то, что эти пріятели начали очень исправно обирать меня, и иногда мн приходилось просиживать безъ свчей и чаю, когда мои пріятели на мои деньги гуляли въ трактир, перечисляя за бутылкой вина вс мои смертные грхи и, главнымъ образомъ, черствость, сухость и скупость. Впрочемъ, яснымъ доказательствомъ послдняго порока могло служить и мое отсутствіе на ихъ пирушк. Я слышалъ даже, что какой-то остроумецъ, во время одной изъ подобныхъ пирушекъ, нарисовалъ картину того, какъ провожу я, второй Плюшкинъ, вечеръ въ это время, какъ я сижу безъ свчи, какъ я разсуждаю, что вечеромъ можно лечь и безъ чаю,— жаль, что онъ позабылъ прибавить, что я при лунномъ свт просматриваю свою записную книжку и отмчаю въ ней, что я отдалъ ему послдніе пять рублей, жаль и то, что онъ не спросилъ своихъ друзей:
— Кто, господа, изъ васъ устоитъ отъ искушенія и не передастъ Максиму всего того, что здсь говорилось о немъ?
На послдній вопросъ вс могли бы отвтить:
— Конечно, но мы, не мы!..
Скверное время пришлось мн пережить, господа, посл разлуки съ моими единственными друзьями. Это было время какого-то шатанья молодежи изъ стороны въ сторону, безъ опредленной цли, безъ руководящей идеи, безъ властительнаго вождя. Вмсто идей въ обществ слышались пререканья и брань, вмсто стремленія опредлить цль замчаютъ стремленіе выдвинуть свою личность, вмсто заботы объ общемъ дл слышались сплетни о костюм такого-то, о любовникахъ такой-то. Когда начиналось это время, одинъ поэтъ написалъ къ нему эпиграфъ:
Слава намъ! въ поганой луж
Мы давно стоимъ
И чмъ дале, тмъ хуже
Все себя грязнимъ.
Когда оно начало приходить къ концу, другой поэтъ написалъ ему эпитафію:
Бывали хуже времена,
Но не было подлй.
Въ такія времена люди, какъ улитки, почувствовавшія приближеніе врага, уходятъ въ свою раковину и ищутъ душевнаго успокоенія въ семейной жизни, въ наук, въ искусств, въ пьянств, въ разврат, во всемъ, кром бурной общественной дятельности. Моей раковиной сдлалась наука. Я блистательно окончилъ курсъ, я остался въ Петербург, я предался ученымъ изысканіямъ. Меня окружали попрежнему чужіе и чуждые мн люди, занимавшіеся своими длишками, своими дрязгами, своими сплетнями. Я презиралъ людей этого времени, я сердился на нихъ, но вытолкать ихъ отъ себя, запереть отъ нихъ и домъ свой, и свой кошелекъ я не могъ. Я, какъ тетка, называлъ ихъ ‘людишками’ и, какъ мать, считалъ ихъ ‘несчастными’. Я волновался въ душ при каждой ихъ подлости, я иногда длался боленъ посл ихъ новыхъ продлокъ,— но когда они являлись снова ко мн, когда они лисили передо мной, когда они жались и ежились, выслушивая мои рзкости, ради полученія нсколькихъ рублей взаймы, когда а понималъ, что они потому только и переносятъ эти рзкости, что, уже занимая, они твердо намреваются не отдать и чувствуютъ, что я сознаю это, что я не обманываюсь на ихъ счетъ, когда они клеветали другъ на друга, стараясь выставить на видъ свою преданность мн,— они мн казались не злодями, не гнусными мошенниками, а дтьми, больными, жалкими, изуродованными дтьми, обреченными на жалкое существованіе и на скорую смерть. Да, я думалъ въ эти минуты, что они должны завидовать мн, должны раздражаться при вид меня, должны капризничать, глядя на меня, потому что я здоровъ, потому что я надюсь прожить долго, потому что у меня есть сила — сила переносить нападеніе врага и протягивать руку помощи ему, когда онъ утомится отъ борьбы со мною,— сила идти своимъ путемъ, несмотря ни на свистъ, ни на нападенія, ни на преграды, идти съ твердымъ убжденіемъ, что все это когда-нибудь кончится или я ‘кончусь самъ’, то-есть, что во всякомъ случа меня ждетъ отдыхъ отъ невзгодъ. Мое твердое спокойствіе — это былъ тотъ красный цвтъ, которымъ дразнятъ быковъ: они забываютъ о блестящихъ передъ ними шпагахъ, они не чувствуютъ ранъ, они не слышать, какъ сочится ихъ кровь, и видятъ только этотъ ненавистный красный цвтъ, мелькающій передъ ихъ глазами. То же длалъ я, длалъ совершенно невольно со своими врагами. Они помирились бы съ самыми крупными моими недостатками, лишь бы только замтить, что я оскорбляю ихъ враждою, что я сержусь на ихъ выходки, что я волнуюсь ихъ нерасположеніемъ ко мн. Но хлопотать, волноваться, измышлять интриги, унижать себя до клеветы, марать свои руки грязью, бросая ее въ ближняго, кривить душою и знать, что все это длается даромъ, что этотъ ближній остается спокоенъ, что онъ ихъ не считаетъ даже врагами, что онъ выражаетъ сожалніе о нихъ, о ихъ неудачахъ — это невыносимо. Сначала они еще имли утшеніе — они говорили, что я притворяюсь, что я рисуюсь своимъ равнодушіемъ и своимъ спокойствіемъ. Но шли дни,— я былъ здоровъ, румянъ, бодръ и дятеленъ, я ничмъ не проявилъ своего раздраженія, своей желчности, своего недовольства жизнью. Я не оттолкнулъ никого отъ себя, никому не высказалъ своего негодованія. Тогда пришлось назвать меня или героемъ, стоящимъ на недостижимой высот надъ чернью, или пройдохою, желающимъ жить въ мир со всми рада своихъ личныхъ интересовъ. Но какъ же назвать героемъ врага? Какъ объяснить, что ловкій пройдоха ради личныхъ выгодъ терпитъ около себя обиралъ-клеветниковъ? Враги раздлились тогда на два лагеря, одни признали меня безсердечнымъ и бездушнымъ циникомъ, у котораго нтъ ни симпатій, ни антипатій, который готовъ жать руку каждому, не любя и не ненавидя никого, готовъ при случа бросить рубль, сорвать десять, воспользоваться чужою женою и отдать другому свою жену, если бы она была, другіе сочли меня фанатикомъ идеи, который живетъ только ею, видитъ только ее, стремится только къ ней и смотритъ на міръ сквозь нальцы, не возмущаясь ничмъ, не радуясь ничему. Но гд же были у первыхъ факты, что я готовъ обобрать другого, охотно отдавая и свое, что я готовъ погубить человка такъ же равнодушно, какъ помогаю ему? Гд были у вторыхъ свднія о той иде, во имя которой я оставляю безъ вниманія все совершающееся вокругъ? Первые видли, что до сихъ поръ я не воспользовался ничмъ чужимъ, не погубилъ никого, вторые видчи, что я покуда просто изучаю гигіену и лчу людей и никакой особенной идеи не провожу въ жизнь. Но, какъ бы то ни было, пришедши къ этимъ выводамъ, враги нсколько успокоились: одни начали остерегаться меня, какъ матеріалиста, безбожника, другіе начали ждать, какое чудо совершу я, чтобы разъяснить всмъ, что дло, совершенное мною, не чудо, что оно выденнаго яйца не стоитъ, однимъ словомъ, поразить меня въ самое чувствительное мсто. Но я все еще не запускалъ руки въ чужой карманъ и не поражалъ міра чудомъ, а работалъ въ больниц, въ своемъ кабинет, среди больныхъ бдняковъ…
Такимъ образомъ я сдлался ‘интереснымъ человкомъ’,— человкомъ, о которомъ говорятъ, за которымъ слдятъ, котораго хотятъ разгадать. Барыни длали мн глазки, ихъ мужья держали ухо востро. Боле другихъ ухаживала за мною жена моего собрата по профессіи, Антонида Павловна Симоненко.

IV.

Докторъ Симоненко былъ бы самымъ несчастнымъ и жалкимъ человкомъ, если бы ему не удалось, какъ онъ самъ выражался, ‘дошутиться до благосостоянія’.
Мать-природа создала его человкомъ широкимъ въ кости, съ огромной пастью, и онъ былъ крайне смшонъ въ то время, когда эти широкія кости обтягивались тощей кожей, а эта огромная пасть рзала глаза, помщаясь на худомъ, костлявомъ лиц.
За докторомъ, опять-таки по его же выраженію, ‘не водилось никакихъ качествъ’, кром двухъ,— одного отрицательнаго, а другого — положительнаго. Первое заключалось въ его волчьемъ аппетит, второе — въ его способности балагурить во всякое время дня и ночи. Онъ понялъ, что ему нужно воспользоваться своимъ положительнымъ качествомъ, чтобы удовлетворить потребности своего отрицательнаго качества, и сталъ ‘вышучивать’ себ завтраки, обды и ужины. На его счастье, одинъ изъ его пріятелей, Петръ Ивановичъ Гриневъ, ввелъ его въ домъ нкоего барона фонъ-Тифензее, близкаго родственника очень богатыхъ князей Грачовыхъ. На счастье же доктора Симоненко, у князей Грачовыхъ опасно заболлъ единственный наслдникъ и доктора пригласили жить при больномъ.
Больной скучалъ, былъ раздражителенъ и привередливъ, и веселый нравъ доктора былъ здсь какъ нельзя боле у мста. Докторъ Симоненко, какъ человкъ себ на ум, пустилъ въ ходъ весь запасъ своей природной веселости, своего остроумія и дошутился до того, что пріобрлъ расположеніе всхъ родныхъ больного и посл смерти послдняго пріютился подъ крылышкомъ его матери, втерся черезъ нее въ аристократическіе дома, составилъ выгодную партію, женившись на довольно перезрлой, но богатой дв.
Время его ‘бурь и порывовъ’, заключавшихся въ стремленіи завоевать на всю жизнь право отлично обдать, оставило на немъ свою неизгладимую печать. Судьба отвсила ему на аптекарскихъ всахъ и запасъ желчи, и запасъ злобы. Но, завоевывая себ обды, онъ все боле и боле сознавалъ, что и эти микроскопическіе запасы желчи и злобы могутъ служить помхой для достиженія завтной цли и потому постарался освободиться отъ нихъ совершенно. Кром того, вращаясь среди разнохарактерныхъ личностей, онъ, но необходимости, привыкъ подлаживаться къ различнымъ взглядамъ, убжденіямъ и направленіямъ, сознавая, что у иного радикала подается такое бургонское, какъ нигд, а у иного ретрограда готовится такая кулебяка, какой не далъ и самъ блаженной памяти Петръ Петровичъ Птухъ. Вслдствіе этого, съ теченіемъ времени, изъ него выработался совершенно своеобразный типъ всегда и всмъ улыбающагося человка.
Онъ считалъ себя другомъ всхъ и ставилъ себ въ обязанность знакомить всхъ, всхъ примирять, всхъ сватать, у всхъ крестить. Это былъ жирный, лоснящійся человкъ, вчно пожимавшій кому-нибудь руки, вчно убждавшій кого-нибудь въ чьихъ-нибудь добрыхъ качествахъ.
Постоянно обливаясь потомъ и постоянно потирая отъ удовольствія жирныя руки, онъ былъ счастливъ, воображая себя центромъ обширнаго кружка друзей, пріятелей, сослуживцевъ и знакомыхъ и не замчая, что центромъ служить не онъ, а его открытый столъ. Онъ судилъ со всми и обо семъ, хотя, въ сущности, онъ давно все перезабылъ, давно ничмъ не интересовался и понималъ толкъ только въ хорошемъ вин, въ хорошихъ сигарахъ, въ хорошемъ ростбиф и хорошемъ сыр. Впрочемъ, у него была одна завтная идея: онъ былъ убжденъ, что вс болзни происходятъ отъ желудка и что разумный медикъ долженъ лчить исключительно одинъ желудокъ.
— Э, да у васъ желудочекъ пошаливаетъ!— говорилъ онъ паціенту, страдавшему зубною болью, и принимался разъяснять средства для возстановленія правильнаго пищеваренія.
— Но что же длать съ зубною-то болью?— нетерпливо прерывалъ его паціентъ.
— А вотъ возстановимсъ пищевареніе, успокоимъ желудокъ, тогда и зубы болть не будутъ. Причина-съ болзней одна!— говорилъ, потирая свои жирныя руки, докторъ и принимался писать рецептъ.
— Но вдь это очень долго, тутъ прежде съ ума сойдешь,— возражалъ больной.
— Ну, ну, не сойдете. Это не такъ легко! Барыня вы, что ли?— шутилъ докторъ.— Нужно принять лучше медленно дйствующія, но зато радикальныя мры… Зубы лчить — это паліатива.
— Радикальная мра до новаго разстройства желудка,— сердился больной.
— А вы его не портите! Вы его берегите, и онъ васъ сбережетъ,— поучалъ медикъ.
Несмотря на это, докторъ Симоненко разстраивалъ чужіе желудки, какъ никто. Не нуждаясь боле въ чужихъ обдахъ и понимая вс недостатки этихъ обдовъ, онъ сталъ устраивать у себя разныя ‘закусочки’, заботясь только о томъ, чтобы на нихъ было все ‘тонко’. Эти ‘тонкія закусочки’ были самые человкоубійственные, самые непереваримые завтраки, обды и ужины, съ блюдами ‘холоднаго’, ‘раковъ’, ‘ростбифовъ’, ‘устрицъ’, ‘стерляжьей ухи’, ‘сыровъ’, ‘пикантныхъ соусовъ’, ‘каенскаго перца’, ‘англійскихъ пикулей’. Докторъ, возвращаясь домой съ ‘визитовъ’, не могъ не захать къ Смурову, къ Колчину, къ Елисеву и не справиться, нтъ ли чего-нибудь ‘новенькаго’. Если ‘новенькое’ находилось, докторъ осклаблялся и уже эта улыбка не сходила съ его лица вплоть до той торжественной минуты, когда онъ собиралъ всхъ своихъ друзей, пріятелей и знакомыхъ, заявляя всмъ и каждому:
— А уже какой я штучиной васъ нынче угощу!— и докторъ при этомъ цловалъ кончики своихъ почти уже не сгибающихся пальцевъ.
Затмъ вс гости съ нетерпніемъ ждали этой ‘штучины’, наконецъ, она появлялась, я они приступали къ таинству пробы новаго кушанья.
— Ну, что?— съ торжествующимъ видомъ спрашивалъ докторъ.
— Что, братъ, дрянь!— отзывался кто-нибудь изъ гостей, чувствуя чуть не тошноту отъ этой ‘штучины’.
— Эхъ ты, профанъ!— съ пренебреженіемъ отзывался докторъ, и самъ съ сіяющими глазками приступалъ къ проб новинки.
— А вдь дйствительно дрянь!— отзывался другой изъ гостей.
— Ну, вотъ еще!— почти сердился докторъ, едва осиливая кусокъ неудобосъдаемой диковинки.— Съ непривычки такъ кажется. Вы разберите, какой ароматъ!
— Просто, брать, вонь, а не ароматъ!— уже смялись гостя.
— Ну, да!.. Вамъ кислая капуста ароматне кажется!— совсмъ негодовалъ докторъ, съ трудомъ проглотивъ открытую имъ дрянь.
— Да вдь ужъ чего скрываешься, самъ давишься.
— Вовсе не давлюсь, а чего же одному сть!
Докторъ на нкоторое время омрачался, какъ омрачаются творцы геніальныхъ произведеній, слыша свистъ и насмшки толпы. Но слдующее блюдо и стаканъ вина успокаивали доктора, и онъ уже начиналъ хохотать.
— А что, господа, вдь и въ самомъ дл штучина-то вышла дрянь?— говорилъ онъ.— И чортъ дернулъ меня взять ее!.. Нтъ, вы понюхайте ее, какъ она, бестія, воняетъ-то!
И докторъ разражался жирнымъ, захлебывающимся снговъ.
Видя его колоссальныя ‘закусочки’, каждый могъ заподозрить его въ преступномъ своекорыстіи и предположить, что онъ нарочно хочетъ этими завтраками, обдами и ужинами перепортить желудки всхъ своихъ гостей, чтобы искусственнымъ образомъ увеличить число своихъ паціентовъ. Нечего и говорить, что доктору и въ умъ не приходили такіе злодйскіе планы и что онъ кормилъ гостей съ самою благонамренною цлью — съ цлью аппетитне пость самому, при вид чужого аппетита.
Глядя на него, я часто думалъ, что судьба посмялась надъ нимъ, сдлавъ его докторомъ, тогда какъ онъ родился трактирщикомъ.
Въ жизни доктора Симоненко, по его собственнымъ словамъ, было три періода: періодъ, когда онъ облизывался и глоталъ слюнки, смотря издали, какъ кормятся другіе люди, періодъ, когда онъ кормился за чужими столами, наконецъ, періодъ, когда онъ кормилъ и себя, и другихъ, и званыхъ, и незваныхъ. Я зналъ его во вс періоды его жизни — въ первый періодъ я слышалъ его надрывавшіе сердце вздохи о чужихъ обдахъ, во второй періодъ я внималъ его восторженнымъ описаніямъ съденныхъ имъ въ томъ или другомъ дом деликатныхъ блюдъ, въ третій періодъ я получалъ отъ него ежедневныя неотступныя приглашенія на его ‘тонкія закусочки’. Вслдствіе этого, несмотря на различіе нашихъ лтъ, характеровъ и привычекъ, мы тсно сблизились съ нимъ.
Что онъ любилъ меня — это неудивительно, потому что онъ любилъ всхъ, у кого хотя сколько-нибудь могъ работать желудокъ, онъ презиралъ только людей, у которыхъ желудки уже не варили.
Но почему я его любилъ — это объяснить трудне: можетъ-быть, тутъ большую роль играла привычка къ этому человку, можетъ-быть, повліяла на мою привязанность къ нему оригинальность его личности, доставлявшей неисчерпаемый матеріалъ для наблюденій. Правда, я любилъ его не безъ примси снисходительности, не безъ примси ироніи и юмора, но все-таки любилъ. Иногда я просиживалъ у него цлые часы, слушая его остроумные или шутовскіе разсказы о его былыхъ похожденіяхъ во время поисковъ за обдами, о его визитахъ къ разнымъ паціентамъ, о его открытіяхъ по части гастрономіи. Мн было интересно слушать эти трагическіе эпизоды изъ его прошлаго, когда нердко онъ уже обонялъ носомъ ‘тонкій обдъ’ въ томъ или другомъ дом и не получалъ приглашенія, мн было любопытно смотрть на оживленіе и паосъ неглупаго человка во время описанія имъ какого-нибудь откормленнаго грецкими орхами индюка, мн было занимательно смотрть, какъ этотъ богатый человкъ выбивался изъ силъ и хлопоталъ до поту въ лиц, чтобы созвать возможно большее число людей, примирить враждующихъ, познакомить незнакомыхъ, угодить каждому, и все это только для того, чтобы они съли до-чиста какой-нибудь изъ его невообразимыхъ ужиновъ.
Впрочемъ, въ дом Симоненко достоинъ наблюденія былъ не одинъ хозяинъ. Не мене интересна была его жена.
Антонида Павловна вышла замужъ за доктора въ то время, когда она начинала терять всякую надежду на замужество, то-есть около тридцати двухъ лтъ. Почему она не вышла замужъ ране — это трудно ршить. Мн кажется, что единственная причина ея долгосрочной двственности заключалась въ романтизм этой величественной особы, съ томно поднимавшимися къ небу глазами и протяжными вздохами, исходившими изъ ея груди, какъ изъ бездонной пропасти. Всматриваясь въ ея характеръ, каждый могъ бы подумать, что она родилась не въ нашъ, вкъ, а во времена рыцарства, когда женщины высшихъ классовъ общества имли своихъ пажей, своихъ трубадуровъ, своихъ рыцарей. Но, конечно, такое предположеніе было бы ошибочно: Антонида Павловна родилась въ нашъ вкъ и просто провела семь лтъ затворнической жизни въ институт, а потомъ нсколько лтъ въ дом богатой старой двственницы тетки, жившей во вдовьемъ дом. Въ институт она читала тайкомъ романы и обожала всхъ мужчинъ, начиная съ учителя чистописанія, ‘имвшаго божественный почеркъ’, и кончая швейцаромъ, ‘похожимъ на древняго патріарха’. Въ дом старухи тетки она тоже читала романы и обожала всхъ мужчинъ, начиная съ глухого и слпого генерала, князя Грачова, казавшагося ей ‘великимъ героемъ’, хотя онъ всю жизнь провелъ въ своемъ кабинет, и кончая чахоточнымъ отцомъ Василіемъ Крестовоздвиженскимъ, служившимъ въ ихъ дом молебны и вечерни и казавшимся ей похожимъ ‘на пустынника’. Вс эти годы своего двичества Антонида Павловна, или Тото, какъ ее называли ея подруги и ея тетка, была замужемъ, по крайней мр, тысячу разъ, конечно, мысленно, и каждый ея новый мужъ былъ, по крайней мр, величайшій полководецъ, или геніальнйшій геній. Одному изъ этихъ мужей она перевязывала кровавыя раны, и онъ умиралъ на ея груди, другого она находила гд-нибудь на чердак ‘съ печатью мрачной думы и отверженья на чел’ и падала передъ нимъ на колни со словами: ‘я твоя’, но онъ смотрлъ на нее мрачно, блуждая очами, и подносилъ ко лбу пистолетъ, третій мужъ,— но нтъ, это былъ не мужъ — Тото краснла и смущалась, потому что этотъ третій, юный, какъ мальчикъ, свжій, какъ роза, стройный, какъ пальма, былъ ея ‘пажъ’,— пажъ, съ которымъ она проводилъ цлыя ночи, мечтая, любуясь луной и уча его поцлуямъ, такъ какъ онъ былъ такъ юнъ и невиненъ, что даже не умлъ цловать женщинъ. Постоянное пребываніе среди сентиментальныхъ двственницъ и неутшныхъ вдовицъ вдовьяго дома, вчныя тревоги по поводу мысленныхъ замужествъ и похоронъ воображаемыхъ мужей, страстное и неудовлетворенное ожиданіе встрчи съ идеаломъ, все это не могло не отозваться вредно на здоровь Тото. Она уже порядочно похудла, стала зеленть и страдать малокровіемъ, когда внезапно ей, какъ съ неба, упало значительное наслдство, и случай столкнулъ ее съ докторомъ Симоненко, лчившимъ какую-то вдовствующую генеральшу во вдовьемъ дом. Самъ по себ докторъ Симоненко никакъ не могъ показаться Тото за рыцаря, но судьба устроила такъ, что Тото открыла и въ доктор рыцарскія достоинства. Она трагически разсказывала въ его присутствіи, какъ ей сдлалось дурно, такъ она не могла пробраться среди массы народа изъ храма.
— Жаль, барышня, меня не было тамъ. Я бы васъ, какъ перышко, поднялъ на руки и пронесъ бы надъ этой толпой,— пошутилъ докторъ.
— А разв вы такой сильный?— закатила глазки Тото.
— Ничего-съ, съ медвдемъ справлюсь!— засмялся докторъ. показывая свою здоровенную руку.
Тото задумалась: ей представилась картина — массы народа, она въ обморок, и докторъ Симоненко, несущій ее надъ толпою среди облаковъ дыма отъ ‘иміама’, какъ называла обыкновенно Тото ладанъ.
‘Ахъ, онъ настоящій Самсонъ!’ — съ сердечнымъ замираніемъ подумала Тото.
Съ этой минуты участь доктора Симоненко была ршена. Онъ сдлался героемъ Тото, ея Самсономъ. Облысвшій Самсонъ очень ясно понялъ это изъ долгихъ и чувствительныхъ рукопожатій Тото и сообразилъ, что ея имніе будетъ не лишнею прибавкою къ его доходамъ, а она…
— Ее откормить еще можно!— говорилъ мн Симоненко, развивая свои планы насчетъ женитьбы.
Они повнчались посл полугодового знакомства и жили довольно мирно, потому что докторъ не стснялъ ни въ чемъ свою жену и только старался ее откормить.
Антонида Павловна была тоже очень довольна своею новою жизнью, такъ какъ около нея теперь вертлось много народу, она здила на балы и въ театры, она могла длать глазки кому ей угодно. Несчастная страсть мысленно мнять жениховъ не оставила ее и теперь, и грозила переходомъ отъ теоріи къ практик, изъ области воображенія въ дйствительность. Антониду Павловну даже очень занимала мысль о томъ, что скажетъ ея Самсонъ, узнавъ о ея измн, какая драма послдуетъ затмъ, какъ онъ будетъ ревновать и сохнуть.
Съ нкоторыхъ поръ я началъ замчать, что Антонида Павловна особенно сильно вздыхаетъ при мн и смотритъ на меня такими взорами, какъ будто у меня на лиц нарисованы какіе-то особенные узоры. Меня это начинало сердить, потому что эти вздохи и эти взгляды ставили меня въ крайне неловкое положеніе. Я предчувствовалъ, что мн не удастся избгнуть объясненія съ Антонидой Павловной. Такъ и случилось.

V.

Однажды мн стало тошно смотрть на суетню доктора, потвшаго и вылзавшаго изъ кожи, услуживая гостямъ и ублажая ихъ, примирявшаго спорившихъ и сводившаго враждующихъ. Я ушелъ въ его кабинетъ и слъ на диванъ.
Въ кабинет царствовалъ полумракъ, слабо озаряемый едва вспыхивавшими угольями въ камин и матовымъ блымъ фонаремъ, висвшимъ въ углу, въ бесдк, сдланной изъ плюща. Слушая смутно доносившійся до меня говоръ гостей, я какъ-то устало думалъ въ этой полутьм о разныхъ людскихъ глупостяхъ, о ихъ безсмысленной вражд, о ихъ безсмысленной дружб, наконецъ, я услышалъ, что около меня кто-то вздыхаетъ — вздыхаетъ такъ, что нужно обратить вниманіе. Я обернулся — на кресл сидла Антонида Павловна.
— Максъ, я вамъ помшала,— робко спросила она, длая видъ, что хочетъ уйти, и въ то же время желая, чтобы я ее удержалъ.
— Нисколько,— отвтилъ я.— Вы видите, я ничего не длаю.
— Ахъ, не церемоньтесь со мной, не скрытничайте,— томно замтила она.— Я знаю, вашъ умъ былъ занять.
Я взглянулъ на ея закатившіеся глазки и устыдился за нее, чувствуя, что она скажетъ какую-нибудь глупость, и потому поспшилъ заговорить.
— Я думалъ, что бы мн сдлать нынче на зиму: пальто или шинель,— отвтилъ я, улыбаясь.
— Зачмъ вы напускаете на себя эту прозу?— вздохнула она.— Разв вы похожи на моего Жана, на этотъ ходячій матеріализмъ?
— Кто это, Иванъ Иванычъ-то матеріалистъ?— засмялся я.— Да онъ поэтъ изъ поэтовъ, идеалистъ изъ идеалистовъ! Помилуйте, кто же, какъ не идеалистъ и не поэтъ, можетъ предполагать у людей такія любвеобильныя сердца, которыя могли бы вмстить дружбу ко всмъ, встрчаемымъ въ его гостиной, такіе идеальные желудки, которые могли бы переваривать вс блюда его ужиновъ.
— Вы все шутите, все сметесь!
— О чемъ же плакать?
— И то сказать, довольно того, что за васъ плачутъ другіе,— вздохнула она.
— За меня?— изумился я.
— Максъ, вы глубоко несчастны,— вздохнула она.
— Не больше, не меньше, чмъ другіе,— отвтилъ я.— Каждый несчастливъ и счастливъ по-своему. Впрочемъ, я уже счастливе другихъ потому, что очень хорошо понимаю и выгоды и невыгоды своего положенія и не томлюсь безпредметными мечтами, не стремлюсь построить воздушные замки и поселиться въ этихъ головоломныхъ обителяхъ.
— Нтъ, нтъ, вы не правы!— съ чувствомъ заспорила она.— Вполн сознавать все, видть пропасть, надъ которою стоишь, до мелочей понимать тхъ гадовъ, которые кишатъ въ ней,— это ужасно.
Я засмялся.
— Вы ошибаетесь: я вижу гадовъ и знаю, насколько они безвредны, а если бы я не зналъ этого, то, можетъ-быть, боялся бы даже таракановъ, какъ ихъ боятся иныя барыни, воображая, что тараканы очень больно кусаются.
— Но разв васъ не мучитъ, Максъ, то, что васъ никто не понимаетъ?— спросила хозяйка.
— Во-первыхъ, я не справлялся, понимаютъ ли меня, или нтъ, а во-вторыхъ, люди не понимаютъ, по большей части, даже самихъ себя — и какой-нибудь сдовласый мужъ, рожденный пажомъ танцовщицъ и прислужникомъ гаремныхъ обитательницъ, воображаетъ себя администраторомъ и громовержцемъ, а какая-нибудь барыня, рожденная кокоткой, представляетъ себ, что она идеалистка, поэтъ въ душ и непризнанное высшее существо. Я всегда имю это въ виду и не забочусь, понятъ я, или нтъ. Впрочемъ, меня и понять-то не трудно: изъ той же глины сдланъ, какъ и вс.
Я хотлъ встать, но она остановила меня.
— Нтъ, напрасно вы надваете эту маску равнодушія, Максъ,— съ участіемъ замтила она.— Вы измучены, вы истерзаны, вы страдаете недостаткомъ сочувствія, любви, преданности. Вы, утомленные дневными встрчами съ глупцами, негодяями и злодями, приходите въ пустой уголъ, васъ никто не встрчаетъ…
— Вы ошибаетесь,— началъ я, но она уже закусила удила и остановить се было невозможно.
— Вы остаетесь одни, одни на весь вечеръ,— продолжала она.— Вамъ невкусенъ вашъ чай, вамъ жестка ваша постель. Около васъ не слышно ласковаго голоса, не видно веселаго я добраго лица…
— У меня есть мать…
— Ваша матушка стара. Она, можетъ-быть, не сегодня, такъ завтра умретъ. Тогда вы будете совершенно одинъ, одинъ на всемъ свт. Не явитесь вы завтра въ обществ,— никто не спросить, почему, что съ вами, гд вы? Вы можете ухать,— безъ васъ не станетъ пусто въ обществ. Вы можете умереть,— ваша смерть пройдетъ безслдно. И для кого вы живете?
— Можетъ-быть, для пользы человчества,— шутливо замтилъ я.
— Ну, нужно сдлать очень много, чтобы принести пользу человчеству. А кто считалъ ваши дни, кто знаетъ, что вы успете сдлать? Можетъ-быть, вы не успете ничего сдлать для человчества, а покуда вылчите отъ желудочнаго катара презираемаго вами ростовщика Семена Ивановича, спасете отъ тифа гадкаго ловеласа Матвя Матвевича, однимъ словомъ, поможете всмъ тмъ, которые, по вашему внутреннему убжденію, сдлали бы больше пользы человчеству, если бы поскорй удалились со сцены. Право, вы должны согласиться, что покуда вы приносите пользу только этимъ господамъ и, въ конц-концовъ, можетъ-быть, больше вредите человчеству, чмъ приносите ему пользы. А между тмъ, въ этомъ пока заключается вся ваша жизнь, на это вы тратите покуда вс свои силы.
Я не отвчалъ: Антонида Павловна отчасти бродила ощупью около правды.
— Вамъ нужна любящая, понимающая васъ женщина, съ возвышенной душой, съ нжной заботливостью. Другъ мой, вы не знаете, сколько блаженства можетъ дать женщина…
Антонида Павловна взяла меня за руку. Ея рукопожатіе ясно говорило, что этою любящею женщиною желаетъ быть она. Въ эту минуту изъ залы донесся оглушительный смхъ Ивана Ивановича.
— Да, вы правы, любящая женщина можетъ довести человка до высшаго блаженства,— отвтилъ я.— Вотъ вашъ мужъ смется такъ задушевно, какъ, конечно, никогда не смяться мн. Вы умли сдлать его счастливымъ, и я съ глубочайшимъ уваженіемъ жму вашу руку, въ благодарность за счастье, доставленное вами моему другу.
Грудь Антониды Павловны заколыхалась, по ея лицу пошли пятна.
— Чмъ же вы меня считаете, если думаете, что я могу любить такого человка?— рзко спросила она.
— Умною женщиною, которая знала и видла, какого мужа выбираетъ она и которая не измняетъ своихъ чувствъ къ нему, зная, что онъ остается все тмъ же Иваномъ Ивановичемъ, какимъ былъ во время женитьбы.
Тото въ кровь закусила свои губы.
— Я всегда завидовалъ Ивану,— продолжалъ я.— Въ васъ онъ нашелъ именно такую женщину, какую долженъ желать каждый. Вы умны, вы были уже не ребенкомъ, когда шли за него. Вы долго были съ нимъ знакомы до свадьбы, вы не могли сомнваться ни относительно его достоинствъ, ни относительно его недостатковъ. Вы знали, что ждетъ васъ впереди, и потому не боялись, не могли ошибиться. Это великое благо. Съ вами не можетъ случиться того, что бываетъ съ тми втреными, молоденькими двочками, идущими за перваго встрчнаго черезъ три дня знакомства, по вол папеньки или маменьки, и оправдывающими себя потомъ тмъ, что он не видали лучшихъ людей, не видали тхъ, для кого он вздумали измнить мужу. Я это зналъ впередъ и потому съ сочувствіемъ выслушивалъ вс безконечные восторги и изліянія Ивана передъ его женитьбою на васъ.
— Я никакъ не думала, что вы считали такою идеальною нашу супружескую жизнь,— съ раздраженіемъ и ироніей замтила Антонида Павловна.
— Если бы я даже и не считалъ ее идеальною прежде, то посл сегодняшняго разговора съ вами я долженъ былъ придти къ этому заключенію,— замтилъ я.— Вы, конечно, но стали бы мн, вашему другу, совтовать жениться, говорить о сладостяхъ любви, если бы сами испытали горечь семейной жизни, если бы знали по опыту, какимъ гнетомъ становится супружество, когда мужъ или жена мечтаютъ только о выход…
Въ эту минуту въ комнату вошла племянница Антониды Павловны. Хозяйка шумно отодвинула свое кресло и встала.
— Тетя, а я васъ искала,— проговорила племянница.— Мы опоздали сегодня, пріхали изъ театра. Maman прошла въ твой будуаръ.
— Я иду къ ней. Мы тутъ заговорились о супружеской жизни. Мосье Гридининъ иметъ о ней такія идеальныя понятія,— съ ироніей отвтила хозяйка и вышла изъ комнаты, шумя шелковымъ платьемъ.

VI.

Мы остались вдвоемъ.
— Вы говорили о семейномъ счастіи, а я сейчасъ смотрла на картину семейнаго несчастія,— замтила племянница Антониды Павловны, опускаясь въ кресло.
Племянница Антониды Павловны, Софья Николаевна Блевцева, была высокая, стройная и граціозная двушка, лтъ двадцати трехъ. Она поражала сразу не своею красотою, хотя она и была хороша собою, но своею врожденною способностью держать себя съ особеннымъ достоинствомъ. Это качество не имло источникомъ надменности или чопорности, но являлось у нея, какъ у каждаго человка, который рано побдоносно выдержалъ безмолвную, но тяжелую борьбу, привыкъ самостоятельно думать и выработалъ извстный тактъ, извстную сдержанность. Она говорила неторопливо, какъ бы взвшивая свои слова, какъ бы разсуждая сама, съ собою. Каждая неумстная шутка со стороны разговаривающаго съ нею обрывалась на полуслов при ея спокойномъ и пристальномъ взгляд, какъ бы говорившемъ: ‘меня этимъ нельзя удивить, и потому лучше не тратьте даромъ своего остроумія’.
— А что давалось въ театр?— спросилъ я ес.
— ‘Подруга жизни’.
— А, эту пьесу не безполезно смотрть молоденькимъ двушкамъ.
— Отчего же только двушкамъ? Я думаю, и молодые мужчины могутъ смотрть ее не безъ пользы. Вдь если героиня виновата, то виноватъ еще боле и герой. Онъ увлекся хорошенькимъ личикомъ, онъ не подумалъ даже, на комъ онъ женится, въ какой семь росла его невста, какая жена будетъ стоять около него. Зло было чистйшимъ msalliance.
— А вы противъ всякихъ msalliances?— насмшливо спросилъ я ее.
— Вы, кажется, не такъ меня поняли,— замтила она, чутко уловивъ мой тонъ и пристально взглянувъ на меня.— Я думаю, что княжна можетъ выйти за мщанина, если они одинаково развиты, и это не будетъ msalliance. Но я думаю, что развитой мщанинъ, женясь на неразвитой мщанк, сдлаетъ msalliance. Мужъ и жена должны имть одни взгляды, одни убжденія, одно развитіе.
— Къ несчастію, это невозможно,— замтилъ я.— Женское и мужское образованіе и воспитаніе такъ различны.
— Да, но вдь можно же найти людей, между которыми граница, отдляющая ихъ другъ отъ друга, не велика. Пусть мужъ будетъ по развитію гимназистъ седьмого класса, а жена — гимназистъ пятаго класса, — тутъ все-таки можно надяться, что черезъ два года гимназистъ пятаго класса доберется до седьмого.
— То-есть въ то время, когда гимназистъ седьмого класса будетъ уже студентомъ?— разсмялся я.
— Ну да. Тутъ уже различіе не велико: гимназистъ седьмого класса едва ли во многомъ отличается отъ студента второго курса. При такихъ союзахъ все-таки больше шансовъ на согласіе, чмъ при союз ученика приходской школы съ студентомъ университета.
— Пожалуй, что и такъ. Но въ томъ-то и бда, что каждый ученикъ приходскаго училища въ этихъ случаяхъ воображаетъ себя гимназистомъ пятаго класса. Вы, я думаю, знаете, что у насъ вс стараются казаться развите и образованне, чмъ они есть въ дйствительности. Это очень естественно при повальномъ невжеств. Вдь говорить откровенно о своемъ невжеств могутъ только дйствительно развитой и знающій человкъ или исключительныя честныя натуры. Обыкновенно же у насъ каждый выдастъ вычитанныя изъ середины книги знанія и идея за результаты своихъ трудовъ и размышленій.
Софья Дмитріевна задумалась.
— Странно,— начала она: — я не особенно развита, не особенно много знаю, но мн не стыдно сознаться въ своемъ невжеств.
— Значитъ, вы исключительная честная натура,— опять не безъ ироніи улыбнулся я.
— Нтъ, не то,— замтила она и снова бросила на меня пристальный взглядъ, заставившій меня смутиться за неумстную насмшку.— Я просто не стыжусь своего невжества потому, что не я же виновата въ немъ. Если бы меня боле учили, если бы меня боле развивали,— я, быть-можетъ, и была бы не хуже другихъ.
— Ну, а сознайтесь, какъ на исповди, вдь порою вы все-таки стараетесь выглядть и казаться гимназистомъ… ну, хоть пятаго класса?
— Ахъ, право нтъ!— совершенно искренно произнесла она,— Я только стараюсь добраться до пятаго класса, и объ этомъ я готова сказать всмъ и каждому. Но вдь это не значитъ, что я доберусь до пятаго класса. Быть-можетъ, я такъ и останусь навки въ третьемъ.
— При извстныхъ условіяхъ все возможно.
— Конечно, конечно!— задумчиво согласилась она.— Но каково добиваться до всего самой. Вы представьте себ: я хотла изучить физіологію — мн предлагаютъ Льюса, Дрепэра, Молешотга. Я прочла и, просто стыдно сказать, половины не поняла, половину поняла, но въ вид какихъ-то афоризмовъ, въ род ‘не убей’, ‘не укради’ и ‘не пожелай жены ближняго твоего’. А почему?— этого-то я и не знаю.
Я разсмялся.
— Съ грамматики начали, не зная азбуки.
— Ну, да. Но вдь азбуку-то учить надо непремнно подъ чьимъ-нибудь руководствомъ, а этого-то у насъ, у женщинъ, и нтъ. Подруги знаютъ столько же, сколько и я, мужчины же…
— Что же вы не договариваете?— спросилъ я.
— Они юмористически относятся къ нашимъ попыткамъ учиться… вотъ такъ же, какъ и вы относитесь,— кончила она.
— Я? Кто это вамъ сказалъ, что я такъ отношусь?
— Вы говорите со мной такимъ тономъ, что мн ясна ваша мысль о томъ, что я хочу учиться отъ нечего длать.
— Вы ошибаетесь. Я говорю иронически по привычк, и тутъ иронія не относилась къ вашимъ стремленіямъ. Хотя, признаюсь, я не могъ не улыбнуться при словахъ: ‘хотла изучать физіологію’. Это такая смшная, зазженная фраза.
— Да разв вы думаете, что безъ знанія физіологіи и гигіены можно быть вполн развитымъ человкомъ?— горячо вступилась Софья Дмитріевна.— Разв можно быть вполн развитымъ, не зная, ни своего организма, ни его потребностей, ни условій для его сохраненія? И какая же мать выйдетъ изъ женщины, которая не знаетъ, отъ чего зависть здоровье ребенка, какія перемны могутъ быть въ организм дитяти, отъ чего происходить т или другія явленія въ этомъ крошечномъ существ? Я думаю, что нтъ ничего смшного, если у женщины является подобное стремленіе.
— Да, но смшно то, что этимъ естественнымъ стремленіемъ многія женщины нынче рисуются, позируютъ, хотятъ выдаться впередъ.
— Ахъ, это вовсе не смшно, это грустно, это обидно!— воскликнула она.— Это доказываетъ только еще боле нашу не развитость, наше недомысліе, нашу пустоту. Это та же, что рисоваться своею честностью: вдь и честностью рисуются только подлые въ душ люди. Такъ и тутъ хвастаютъ и щеголяютъ своимъ стремленіемъ изучить что-нибудь или даже изученіемъ физіологіи, гигіены и тому подобныхъ предметовъ только неразвитыя, глупыя и невжественныя личности. Мы должны скорбть, мы должны плакать, когда мы не знаемъ этихъ и тому подобныхъ предметовъ, но мы не имемъ никакихъ основаній гордиться ими, хвастать ихъ знаніемъ, потому что, если мы хотимъ быть матерями, то, само собою разумется, что мы хотимъ быть честными матерями, а не какими-нибудь безсмысленными дурочками, играющими съ ребенкомъ, какъ съ куклой.
— Эти взгляды длаютъ честь вашимъ мнніямъ насчетъ призванія матерей,— замтилъ я.— Но вы забыли главную причину, заставляющую хвастливо говорить: ‘я изучаю то-то и то-то’ — это изученіе казовый конецъ. Тутъ товаръ лицомъ продается. Тутъ говорятъ: смотрите, какими мы матерями и женами будемъ, мы даже физіологію и гигіену изучили!
— Что-жъ и это опять доказываетъ неразвитость и недомысліе нашихъ женщинъ,— уже презрительно и холодно замтила Софья Дмитріевна.— Он тратятъ напрасно порохъ, он хотятъ привлечь тмъ, что можетъ оттолкнуть. Разв вы, мужчины, согласитесь имть умную и развитую жену? Вдь при ней нужно быть осторожне, опрятне въ нравственномъ отношеніи.— Мой отецъ вполн выражаетъ взглядъ мужчинъ на женщинъ, когда говорить: ‘ну, матушка, все во фрак, да во фрак — это ужъ и тяжело, нужно же побыть и въ халат нараспашку’. Если бы современныя двушки были развите и боле передумали, то он поняли бы, что он скоре отпугнутъ отъ себя мужчинъ, выставляя на видъ даже мишуру развитія и ума, чмъ привлекутъ этимъ къ себ. Хорошенькое личико, женщина игрушка, нсколько приданаго, вотъ все, что нужно ды вашего счастія…
Въ тон ея голоса звучало презрніе и горечь.
— А ‘Подругу-то жизни’ вы забыли?— разсмялся я.
— У нея не было достаточно приданаго и были ‘свои идеи’, положимъ, это были свои идеи о необходимости ложи и итальянской онер, о необходимости баловъ, но все же это были ея идеи, а не идеи ея мужа.
— Такъ что же выходить въ результатъ? Вы говорили, что счастье возможно только тогда, когда и мужъ, и жена подходятъ другъ къ другу по развитію, теперь же вы говорите, что жена, для полнаго счастья, должна быть раба мужа.
— Въ чемъ же вы тутъ находите противорчіе? Я и теперь утверждаю, что мужъ и жена должны стоять на одной степени развитія.
— Но вы представляете себ жену рабой, то-есть существомъ совершенно неразвитымъ.
— Ну да, потому что и наши мужчины стоять на этой ступени, когда дло касается ихъ развитія въ отношеніи брака. Мн кажется, что самые умные люди, самые развитые ученые и самые крайніе невжды совершенно одинаково смотрятъ на бракъ, и въ этомъ отношеніи нечего заботиться о развитіи женщины. Мужъ рабъ — самый покладистый мужъ, жена раба — самая лучшая жена. Вы вдумайтесь въ ‘Подругу жизни’: не будь у нея привычки къ опер и къ баламъ, или будь у нея эта привычка, да большія средства, и драмы не существовало бы. По своимъ взглядамъ на бракъ она стояла ни выше, ни ниже своего супруга,— гибель вышла только изъ ея взглядовъ на аксесуары: она считала удовольствіемъ то, чего онъ не могъ стать удовольствіемъ по недостатку средствъ.
Она засмялась, но какимъ-то безотраднымъ смхомъ.
— Чему вы сметесь?— спросилъ я.
— Мн пришло въ голову, что я, выходя замужъ, справлюсь обо всхъ вкусахъ мужа: какія блюда онъ любилъ, какія книги онъ читаетъ, что ему доставляетъ удовольствіе, чемъ съ нимъ можно говорить, любитъ ли онъ музыку или нтъ, и не спрошу только объ одномъ: какъ онъ смотритъ на супружескія отношенія вообще, потому что я это знаю и безъ того. И, конечно, мы будемъ счастливы. ‘Софи, подемъ въ театръ’, скажетъ онъ. ‘Коко, я готова’, отвчу я. ‘Коко, ты со мной танцуешь сегодня на балу’, скажу я. ‘Софи, ты знаешь, что я твой неизмнный кавалеръ’, отвтить онъ. И такъ пойдутъ дни, недли, мсяцы, годы.
Она вдругъ вздрогнула и закуталась въ свой блый кашемировый бедуинъ. Я глядлъ въ полутьм на ея выразительное лицо, съ глубокими черными глазами, съ слегка поблднвшими щеками, съ умнымъ блоснжнымъ лбомъ, надъ которымъ капризно вилась змйками пара локоновъ, достигавшихъ до темныхъ, правильныхъ и немного сдвинутыхъ бровей. Она задумчиво молчала, не то думала о чемъ-то, не то ждала, что скажу я. Но мн не хотлось говорить. Мн хотлось молча смотрть на эту прекрасную головку, вырисовывавшуюся передо мной въ полутьм и слегка озаренную огнемъ, догоравшимъ въ камин.
— Здсь холодно,— лниво промолвила она черезъ минуту.
Я всталъ и размшалъ уголья въ камин. Огонь вспыхнулъ и ярко озарилъ блый нарядъ молодой двушки, ея лицо показалось мн еще блдне и еще прекрасне.
— Снилось ли вамъ когда-нибудь, что вы летаете по воздуху?— вдругъ тихо спросила, она, устремивъ глаза на огонь.
— Въ дтств… давно…— лниво отвтилъ я.
— Мн и теперь иногда это снится,— тмъ же задумчивымъ тономъ продолжала она.— Это такъ страшно,— летишь, чувствуешь, что у тебя нтъ опоры, хочешь схватиться, везд пусто, везд одинъ воздухъ, дыханіе сжимается, сердце замираетъ отъ страха, а ты все летишь и летишь… Мн иногда такою представляется и наша жизнь! Почвы у насъ нтъ подъ ногами. Мы похожи на пловцовъ, которые отплыли отъ одного берега до середины рки, не успли еще пристать къ другому, а ихъ уже понесло теченіемъ. Они пдывуть все дальше и дальше, а берега все одинаково далеки отъ нихъ, и нтъ у нихъ силъ ни вернуться къ родному берегу, ни переплыть на другой. Насъ пугаетъ грубость невжества, но въ то же время насъ давитъ, какъ колодка, непривычное развитіе. Если мужъ является деспотомъ, мы возмущаемся, мы ропщемъ, мы хотимъ разорвать оковы, если мужъ является нашимъ другомъ, дающимъ волю жен, она старается прибрать его къ рукамъ и изумляетъ всхъ своею разнузданностью. Если жена является кухаркой и нянькой, мужъ зваетъ съ нею и ищетъ на сторон развлеченій, если она является вполн развитымъ существомъ, онъ боится ея контроля, онъ стсняется съ нею, онъ чувствуетъ присутствіе какого-то безсмннаго ревизора и обманываетъ ее, бжитъ отъ нея, считая невыносимымъ этотъ нравственный… фракъ.
— Золотая посредственность ду…
— Да какъ это теб не стыдно, братецъ,— вдругъ раздался укоризненный голосъ Ивана Ивановича, и его лоснящаяся фигура, охваченная отблескомъ пылавшихъ угольевъ, засіяла передо мною.— Вдь совсмъ таетъ, а ты тутъ сидишь и горя теб мало!
— Что случилось?— спросилъ я.
— Да таетъ, понимаешь ты, таетъ! Принесли, поставили, приглашаю всхъ садиться, а тебя нтъ — я искать,— а ты на вотъ! забился сюда и ухомъ не ведешь. Вдь ты бы вспомнилъ, какое сегодня холодное-то приготовлено!
— Ахъ, бдный дядя! Все-то печешься о ближнихъ!— усмхнулась Софья Дмитріевна и, положивъ руку на плечо доктора, припала къ нему головой и пошла вмст съ нимъ въ столовую.
— Что у тебя головка горячая?— спросилъ онъ, проводя рукою по ея лбу.— Болитъ?
— Ничего, дядя, это отъ камина.
— Не хорошо, не хорошо! Совсмъ горячая, совсмъ горячая головка!
Въ моей голов мелькнула мысль, что у нея, вроятно, всегда ‘горячая головка’ и что только добродушный Иванъ Ивановичъ и ему подобные простяки не замчаютъ этого.

VII.

Когда мы входили въ столовую, въ ней звенлъ серебристый смхъ Саши, младшей сестры Софьи Дмитріевны. Я взглянулъ невольно на ея почти дтское, круглое и простое лицо, съ просто зачесанными, нсколько вьющимися темнорусыми волосами, съ яркимъ здоровымъ румянцемъ, съ темными, блестящими, живыми и бойкими глазами: оно было оживленно, беззавтно весело и дышало молодою жизнью. Она поминутно шевелилась, не могла посидть покойно на мст, часто вскрикивала и заливалась звонкимъ смхомъ, быстро щуря свои сверкающіе глазенки.
— Такъ вамъ не понравилась пьеса?— спросилъ ее кто-то изъ гостей, очевидно, продолжая начатый разговоръ.
— Ахъ, подите, скучная такая!— воскликнула она, быстро махая маленькой ручкой съ коротенькими пухленькими пальцами.
— То-есть, вы хотли сказать грустная,— вскользь замтилъ я.
— Я сказала то, что хотла сказать,— вспыльчиво отвтила она, бросая на меня вызывающій взглядъ.— Удивительно грустно, что какой-то дурачокъ могъ жить только на тридцать рублей въ мсяцъ, а жилъ на двсти и потому смертію умеръ!
— Ну, онъ не оттого умеръ…
— Нтъ, оттого, оттого! Заработался и умеръ!— закивала она настойчиво головой.
Мн такъ и показалось, что она топаетъ подъ столомъ на меня ногою, какъ своенравное дитя.
— А жена, по-вашему, тутъ была ни при чемъ?— спросилъ я.
— Да что же она-то тутъ? Она чмъ была въ двушкахъ, тмъ осталась и посл свадьбы.
— Можетъ-быть, вы и правы, но все же грустно, что подобныя явленія могутъ происходить въ жизни.
— Не знаю, мн никогда не бываетъ грустно, когда папа разсказываетъ, что кто-нибудь изъ его паціентовъ умеръ отъ обжорства. Если бы подобную смерть представили на сцен, я не плакала бы, а звала бы. Грустно только, когда люди умираютъ съ голоду, съ холоду…
— А вотъ мы только-что говорили съ вашей сестрой, что эта пьеса очень поучительна.
— Ну да, это оттого, что Соня и вы давно уже забыли прописи, гд написано: ‘всякъ сверчокъ знай свой шестокъ’, ‘не въ свои сани не садись’ и ‘по одежк протягивай ножки’. А мн это такъ памятно, такъ памятно, что я не могла не звать, смотря на пропись въ лицахъ, растянутую на четыре акта.
— Ты, Саша, на все смотришь, какъ ребенокъ,— замтила Софья Дмитріевна.
— Не могу же я смотрть, какъ пятидесятилтняя старуха, когда мн вчера минуло семнадцать лтъ,— засмялась бойкая двочка.
— Да не тараторьте вы ради самого Создателя! Тугъ кушанья на стол, а он тараторятъ,— плачущимъ тономъ вступился Иванъ Ивановичъ за свой ужинъ.
Дйствительно, Александра Дмитріевна была ребенкомъ, прекраснымъ, живымъ и веселымъ ребенкомъ, несмотря на то, что она съ дтскою гордостью называла себя ‘совершеннолтнею’. Я зналъ ее давно. Я любовался ею постоянно. Въ ней не было хитрости и злобы. Она говорила все, что было у нея на душ. Она не старалась казаться ни лучше, ни хуже, чмъ она была на самомъ дл. Она была одинакова съ мужчинами и женщинами, съ стариками и молодыми. Это была одна изъ тхъ натуръ, которыя можно опредлить сразу, не боясь ошибиться. Увидвъ ее, можно было сказать, что эта двушка можетъ любить страстно, что она не потерпитъ никакой узды, что она не сдлаетъ никакой подлости, что она суметъ понять каждое явленіе правильно и быстро. Ея живой и бойкій умъ, ея независимый характеръ проглядывали во всемъ.
Саша была балованное дитя своей сестры. Она осталась посл смерти своей матери шести лтъ. Софь Дмитріевн шелъ тогда тринадцатый годъ, и потому она стала играть въ дом роль хозяйки и перенесла на сестру всю любовь, которую она питала къ покойной матери. Года два прошли для двочекъ очень спокойно. Ихъ отецъ, докторъ Дмитрій Васильевичъ Блевцевъ, по цлымъ днямъ длалъ визиты къ стоимъ паціентамъ и не стснялъ дтей, являясь домой только на два, на три часа. Находившаяся при дтяхъ гувернантка была довольно добродушное созданіе и любила своихъ воспитанницъ. Но положеніе дтей тотчасъ измнилось, какъ только въ ихъ дом явилась новая личность — вторая жена Дмитрія Васильевича.
Екатерина Ивановна — такъ звали вторую жену Блевцева, была одною изъ тхъ мелочныхъ личностей, которыя могутъ отравить ежеминутными придирками, каждодневными сценами, безконечнымъ пиленьемъ любую жизнь. Она любила наряды, балы и театры, но мужъ отказывалъ ей во многомъ, говоря:
— У насъ растутъ дти!
— Ахъ, Боже мой, разв это мои дти!— восклицала Екатерина IIвановна, и въ ея пустое сердце закрадывалась мелочная ненависть къ бднымъ дтямъ.
Но ненависть Екатерины Ивановны могла проявляться только въ мелочахъ, такъ какъ эта женщина была такъ же мелочна, какъ та среда, изъ которой она вышла. Въ той сред, свившей гнздо своей общественной дятельности въ разныхъ департаментахъ и образовавшей арену для своихъ общественныхъ развлеченій въ ‘благородномъ собраніи’, статскіе совтники воображаютъ, что они генералы, и оскорбляются, когда ихъ не величаютъ ‘превосходительствами’, семьи, купившія на тридцать, на сорокъ ‘благопріобртенныхъ’ тысячъ разныхъ акцій, считаютъ себя крупными представителями финансоваго міра и чуть и милліонерами, женщины, научившіяся въ ‘пансіонахъ для благородныхъ двицъ’ говорить по-французски, произнося въ носъ и нараспвъ: ‘certainement’ вмсто ‘oui’ и ‘si’, твердо врятъ въ свой аристократизмъ, юноши, при первой возможности, стремятся прохаться по Невскому на наемной эгоистк, длая видъ, что это ихъ собственный экипажъ, врутъ про свои любовныя связи съ знаменитыми камеліями и жаждутъ единственнаго блага — блага публично кланяться съ графомъ NN и княземъ ZZ, увряя въ своемъ кругу, что эти князья и графы ихъ друзья, двушки декольтируются до послдней степени, пускаютъ въ ходъ вс средства доморощеннаго кокетства и съ замираніемъ сердца ждутъ выгодныхъ жениховъ, проводя всю двическую жизнь между грязными дрязгами глупой семейной жизни и пошлыми любезностями и двусмысленностями разныхъ задолжавшихся въ полку прапорщиковъ, ищущихъ въ каждомъ салон, въ каждомъ собраніи, на каждомъ балу, или даровыхъ любовницъ, или богатыхъ невстъ. Воспитанная этою средою Екатерина Ивановна усвоила все, что можно усвоить въ этой сред: она внесла въ мирный домъ нсколько простоватаго и вчно занятаго дломъ Блевцева и дрязги съ гувернанткою за то, что та ‘хочетъ играть изъ себя роль какой-то барышни’, и придирки къ дтямъ за то, что он ‘не умютъ себя прилично держать’, и брань съ горничными, кухарками и лакеями за то, что ‘это все воры и лнтяи’, и, наконецъ, овой собственный мелкій, гаденькій развратецъ — развратецъ безъ страсти, безъ увлеченія, развратецъ отъ нечего длать, отъ скуки, отъ недомыслія. Старшая дочь Блевцева первая сдлалась жертвою мелкихъ придирокъ со стороны мачихи и первая же сдлалась случайною, незамченною свидтельницею заигрываній мачихи и какого-то прапорщика, не принявшихъ даже предосторожностей для того, чтобы никто не сдлался свидтелемъ ихъ нравственной грязи. Все это смутило и оскорбило маленькую двочку, и изъ нея начала вырабатываться сильная, сосредоточенная, непреклонная личность, готовая отстаивать свои интересы и интересы дорогихъ ей людей. Дороже всхъ другихъ людей ей была младшая сестра Саша, и этого-то ребенка охраняла Софья Дмитріевна отъ всякихъ бурь и волненій въ болот глупой семейной жизни. Довольно долго борьба была не по силамъ для смлой двочки, и эта двочка, можетъ-быть, упала бы духомъ, если бы не ласки, не веселость младшей сестры. Если старшая сестра служила защитницей младшей, то младшая сестра, въ свою очередь, была вдохновительницей старшей. Только на восемнадцатомъ году своей жизни Софь Дмитріевн удалось окончательно сломить своего увертливаго, въ сущности трусливаго врага, привыкшаго къ нападеніямъ изъ-за угла, къ колотью шпильками, къ наушничеству, къ составленію интригъ. Какъ-то разъ Софь Дмитріевн попался подъ руку томикъ французскаго романа, въ который была всунута записочка, адресованная къ Екатерин IIвановн и обличавшая всю гнусность поведенія этой женщины. Это было уже не первое любовное письмо, засунутое втреной женщиной въ книгу, забытое потомъ ею и попавшееся въ руки падчерицы. Софья Дмитріевна не обратила особеннаго вниманія на письмо и теперь я спрятала книгу въ карманъ, чтобы передать ее потомъ мачих, но забыла сдлать это въ тотъ же день. На другой день у нея была одна изъ обычныхъ стычекъ съ Екатериною Ивановною, и послдняя поспшила пожаловаться мужу на свою падчерицу.
— Что это, Соня, у тебя за характеръ,— замтилъ за обдомъ Блевцевъ, не любившій по своей лнивой натур никакихъ сценъ и разбирательствъ.— На тебя все жалуются.
Софья Дмитріевна пристально посмотрла на него.
— Кто же жалуется, папа?— спросила она.
— Ну вотъ еще, стану я теб разсказывать, кто. Довольно того, что жалуются,— замтилъ онъ.
— Мн, право, странно, кто бы могъ на меня жаловаться теб,— проговорила Софья Дмитріевна.— Прислуга, Шурка, наша добрая Елизавета едоровна, вс, кажется, не могутъ быть недовольны мною. Я надюсь, что и вы не могли на меня жаловаться,— обратилась она къ мачих: — уже потому не могли, что отецъ и безъ того такъ всегда озабоченъ и занятъ, что его нечего безпокоить семейными дрязгами.
Екатерина Ивановна вспыхнула и хотла отвчать, но Софья Дмитріевна вдругъ что-то вспомнила и не дала ей заговорить.
— Да, чтобы не забыть,— начала она, устремивъ пристальный взглядъ на мачиху:— вы оставили вчера въ зал вотъ эту книжку и это письмо.
Софья Дмитріевна вынула изъ кармана книгу и письмо. Екатерина Ивановна поблднла и протянула руку, чтобы взять предательское письмо, но Софья Дмитріевна повернула лицо къ отцу и сдлала видъ, что она не замтила движенія мачихи.
— Но я еще не кончила своего оправданья,— обратилась она къ отцу, играя книгой.— Ты, кажется, вовсе не знаешь меня, папа. Ты слишкомъ занятъ, ты слишкомъ много живешь на улиц и потому лучше знаешь, своихъ паціентовъ, чмъ насъ всхъ. Я право, не такъ дурна, какъ, можетъ-быть, теб кажется. Правда, я самостоятельна, не особенно покорна, но разв это преступленія? Я просто стараюсь объ одномъ, чтобы мн не мшали спокойно жить и заниматься. Если меня не тронутъ, то, поврь, что я не задну никого и буду смотрть сквозь пальцы на все, что длается вокругъ меня. Я вдь на тебя похожа,— улыбнулась Софья Дмитріевна:— я больше люблю спокойствіе, чмъ волненія… Ты на меня не сердишься?— спросила она, ласково взглянувъ на отца, и засмялась..— Впрочемъ, что же я спрашиваю! Разв ты умешь сердиться!
Отецъ только погрозилъ ей пальцемъ я ласково проговорилъ:
— Лиса ты у меня.
Софья Дмитріевна улыбнулась и неторопливо, точно по разсянности, снова запрятала въ карманъ книгу и письмо. Екатерина. Ивановна обомлла.
— Софи, ты хотла…— начала она…
— Что?— спросила Софья Дмитріевна.— Ахъ, да! Я хотла передать вамъ книгу и письмо. Извините, я такъ разсяна.
Она снова вынула изъ кармана книгу и письмо и передала ихъ мачих. Та вздохнула свободне.
— Можете представить, до чего доходитъ моя разсянность,— обратилась Софья Дмитріевна къ мачих и опять пристально взглянула на ея прояснившееся лицо.— Я два дня носила эти вещи въ карман и все забывала отдать вамъ ихъ. Но этого мало. У меня есть еще одно изъ писемъ, адресованныхъ къ вамъ, которое я тоже нашла въ книг уже годъ тому назадъ, и я до сихъ поръ забыла его отдать вамъ. За это стоило бы меня пожурить, не правда ли?
Екатерина IIвановна сидла, какъ на иголкахъ.
— Вотъ, папа, за что теб могли бы на меня пожаловаться,— засмялась Софья Дмитріевна.— Да ужъ я покаялась, значитъ, жаловаться нельзя. Впрочемъ, вы сами виноваты,— обратилась она къ мачих: — вы засовываете письма въ первую попавшуюся книгу и потомъ забываете ихъ вынуть снова изъ книги, такъ что они попадаются въ чужія руки… и еще хорошо, если только въ мои руки.
— Да ужъ вс вы женщины хороши въ этомъ отношеніи,— засмялся Блевцевъ.— Ведете обширныя корреспонденціи, таскаете въ своихъ карманахъ по десятку записочекъ, изъ которыхъ ни одна не стоитъ ни гроша.
— Ну, ужъ будто бы это и правда?— улыбнулась Софья Дмитріевна.— Вотъ письмо, адресованное къ вамъ,— замтила она мачих: — занимаетъ четыре страницы и, врно, интересно и ужъ во всякомъ случа стоитъ боле гроша.
Екатерина Ивановна кусала свои губы и то блднла, то краснла. Впервые это маленькое, юркое и увертливое существо сознавало, что оно поймано въ западню. Обдъ кончился. Софья Дмитріевна неторопливо ушла въ свою комнату. Черезъ четверть часа у дверей послышался легкій стукъ.
— Можно войти?— раздался вопросъ.
— Войдите,— отвчала Софья Дмитріевна.
Въ комнату вошла Екатерина IIвановна.
— Ты одна?
— Одна.
Екатерина Ивановна не сразу могла выговорить, зачмъ она пришла. Софья Дмитріевна не начинала разговора.. Она спокойно и холодно смотрла на смущенную мачиху.
— Я пришла,— наконецъ, проговорила мачиха:— взять у тебя… Это… письмо. Ты говорила…
— Я вамъ его не отдамъ,— ровнымъ и невозмутимымъ тономъ отвтила Софья Дмитріевна.
— Не отдашь?— почти воскликнула Екатерина Ивановна.
— Не отдамъ,— повторила Софья Дмитріевна.
— Какъ это мило… какъ это честно съ вашей стороны!— загорячилась Екатерина Ивановна.
— Я не знаю, честно или безчестно убивать тхъ комаровъ, которые насъ жалятъ, но я ихъ всегда убиваю,— замтила Софья Дмитріевна: — и меня нисколько не заботитъ, какой взглядъ имютъ они на мой образъ дйствій.
— А, такъ вы вотъ какъ! Я комаръ? Я васъ жалю? Вы хотите меня убить?
Екатерина Ивановна была вн себя и забгала по комнат. Софья Дмитріевна сидла на диван съ выраженіемъ невозмутимаго спокойствія.
— Прекрасно!— кричала мачиха: — за мной шпіонятъ, за мной слдятъ, у меня крадутъ письма, читаютъ ихъ и не отдаютъ ихъ мн! И это двушки, которыя считаютъ себя честными, безупречными! Хороша честность! Добровольно исполнять полицейскія обязанности,— обязанности сыщиковъ!.. Но вы думаете, что я совсмъ беззащитна, что меня можетъ, здсь оскорблять всякій? Вы ошибаетесь. Я все разскажу вашему отцу. Я открою ему глаза на образъ вашихъ дйствій. Вы думаете, что я боюсь сознаться въ своемъ минутномъ увлеченіи? Вы ошибаетесь! Я лучше перенесу все отъ мужа, чмъ отъ васъ… Да что же вы молчите? Онмли вы, что ли?— вдругъ воскликнула Екатерина Ивановна, останавливаясь передъ падчерицей.
— Ма нечего говорить, потому что я вамъ уже сказала все, что нужно,— отвтила Софья Дмитріевна.
— Вы мн ничего не сказали, вы отмолчаться думаете!
— Я вамъ сказала, что я не отдамъ письма, чего же вы хотите отъ меня еще? А что будете вы длать — это ваше дло, не касающееся меня.
Софья Дмитріевна поднялась съ мста и встала передъ мачихой, которая казалась въ эту минуту еще ниже ростомъ.
— Теперь я васъ попрошу выйти,— начала Софья Дмитріевна.— Но прежде позвольте вамъ замтить одно. Съ сегодняшняго дня вы не будете вмшиваться въ мои дла и въ дла моей сестры и нашей гувернантки, вы никогда и ни за что не будете жаловаться на насъ отцу, вы никогда не будете переступать порогъ этой комнаты. Говорить вамъ о томъ, что я никому и никогда даже не намекну о томъ, что я знаю о васъ,— а я знаю очень много,— мн не нужно. Вы знаете, что я не говорила объ этомъ и прежде, и не мшала вамъ даже въ т минуты, когда вы имли наглость цловать какихъ-то негодяевъ въ томъ дом, гд живутъ молоденькія дочери вашего мужа,— цловать, не затворивъ даже дверей, не опустивъ шторъ… Теперь вы можете идти…
Екатерина Ивановна открыла ротъ, чтобы сказать что-то, но глаза Софьи Дмитріевны вдругъ сверкнули гнвомъ.
— Я думаю, что посл всего сказаннаго вы поймете, насколько неприлично для меня всякое дальнйшее объясненіе съ вами,— проговорила она.— Вдь вы даже не можете оправдать своего паденія любовью, потому что любить сегодня одного, а завтра другого — нельзя, вы даже не можете, какъ жалкія продажныя женщины, извинить своихъ ошибокъ нищетою, потому что у васъ есть все. Мн совстно самой себя, что я даже говорю съ вами, потому что никакія мои объясненія не могутъ исправить, а могутъ только запугать васъ.
Съ этой поры Екатерина Ивановна не пробовала бороться съ падчерицей и если не сдлалась ни лучше, ни добре, то стала трусливе и безобидне въ отношеніяхъ къ дочерямъ своего мужа. Люди, которымъ дороги балы, дорогія тряпки, цнныя украшенія, всегда являются трусами въ ту минуту, когда приходится ставить на карту всю эту мишуру. Екатерина Ивановна очень хорошо знала, что Блевцевъ, несмотря на свою доброту, разстанется съ нею тотчасъ же, какъ только узнаетъ вс ея продлки. Что же тогда длать? Мужъ, конечно, не дастъ ей большихъ средствъ. Не идти ли къ родителямъ? Но они надули Блевцева на приданомъ и очень рады, что пристроили и сбыли съ шеи лишній ротъ, они, конечно, не станутъ заботиться объ этомъ отрзанномъ ломт, не станутъ ей покровительствовать за то, что она, дура, не умла пользоваться счастьемъ и ‘не сумла даже и мужа-то водить за носъ’. Не идти ли къ возлюбленнымъ? Но къ которому? Изъ нихъ каждый былъ радъ найти въ ней даровую и безопасную во всхъ отношеніяхъ любовницу, во и только, они не дорожили ею даже настолько, чтобы быть врными или постоянными въ отношеніи къ ней: они пользовались ея услугами только до боле выгодной связи. Екатерина Ивановна если не сообразила и не взвсила всего этого, то угадывала кое-что воображеніемъ, перепуганнымъ мрачною картиною изгнанія изъ того дома, гд ей недоставало только ‘птичьяго молока’, сакъ выражалась ея прислуга. И вотъ она струсила, покорилась, согласилась лучше видть постоянно презирающую ее личность, чмъ бросить этотъ домъ или отречься отъ своихъ привычекъ.
Эта борьба не легко досталась Софь Дмитріевн и сдлала изъ нея двушку, которую называли то пуританкою, то синямъ чулкомъ, то философомъ въ юбк, то сентиментальной мечтательницей, то безсердечнымъ кумиромъ, жаждущимъ поклоненія. Ея многіе боялись, многіе не любили, но уважали ее почти вс. Ее можно было чаще встртить въ лужскомъ обществ, чмъ въ кругу женщинъ, и чаще въ кругу женщинъ, среднихъ лтъ, чмъ въ кругу очень моденькихъ двушекъ. Говоря съ нею, нельзя было не замтить въ ея рчахъ оттнка грусти, недовольства, преждевременной невеселой опытности. Въ близкихъ сердечныхъ отношеніяхъ она стояла съ немногими людьми и прежде всего со своею сестрою, обожавшею свою ‘Софочку’.
Сестра Софьи Дмитріевны, ‘Шурка’, какъ ее звали въ дом, была совсмъ другой человкъ. Она не знала ни горя, ни притсненій, ни грязи, происходившей въ дом. Старшая сестра отстранила отъ нея все, что было возможно отстранить, и изъ Шурки выработался прелестный ребенокъ. Невысокая ростомъ, съ круглымъ личикомъ, съ нсколько кудрявыми темно-русыми волосами, заплетенными въ дв недлинныя, но толстыя пушистыя косы, съ большими черными близорукими глазами, съ живыми и быстрыми движеніями, она походила на шаловливаго и смышленаго котенка. У нея было много граціозныхъ кошачьихъ ухватокъ. Она любила сидть на скамеечк передъ топящеюся печкой въ темной комнат и смотрть, щуря большіе свтящіеся, какъ угольки, глаза на огонь. Она любила помститься у ногъ Софочки и шаловливо заигрывать съ нею и прятать голову въ ея колни. Она иногда вдругъ вскакивала, озаренная какою-нибудь внезапною мыслью, а иногда вдругъ притихала и только щурила свои близорукіе глаза, свтившіеся необыкновеннымъ блескомъ. Софья Дмитріевна, говоря про нее, называла ее своимъ ‘котенкомъ’, вслдствіе чего, Шурка, въ свою очередь, звала Софью Дмитріевну своею ‘собаченькой’,— впрочемъ, эпитетъ ‘собаченька’ былъ самый ласкательный на язык шалуньи, и когда она говорила: ‘ахъ, это такая собаченька’ — это означало: ‘ахъ, это такая прелестная особа или вещь’.

VIII.

Шура, какъ я сказалъ, относилась ко всмъ очень просто, но былъ одинъ человкъ, къ которому она всегда относилась вызывающимъ тономъ, передъ которымъ она поднимала голову. Этотъ человкъ былъ я. Съ самаго ранняго дтства она привыкла слышать обо мн, какъ о человк недюжинномъ, который выбился на дорогу своимъ трудомъ, который не кланялся никому, который ни передъ кмъ не раскрывалъ своей души, который относился ко всмъ или недоврчиво, или иронически. Это заставило двочку, говоря ея собственнымъ языкомъ, ‘бояться меня, какъ инспектора’. Она хмурилась при моемъ появленіи и спшила уйти, чтобы я не сталъ насмхаться надъ нею. Слдствіемъ этого удаленія было то, что я почти не зналъ ея. Я встрчалъ ее рдко, при встрчахъ со мною она обыкновенно молчала, и я почти не обращалъ на нее вниманія. Моя невнимательность къ ней объяснялась вообще моими отношеніями съ людямъ, къ которымъ я никогда -не подходилъ первый, съ которыми я сближался только посл ихъ настойчивыхъ приставаній ко мн. Но Шура объясняла мое поведеніе иначе: ей казалось, что я ее ‘презираю’. Эта мысль заставила ее платить мн тмъ же: она ‘длала видъ’, что вовсе не замчаетъ меня. Къ несчастію, она могла не замчать меня, но она не могла не слышать обо мн, такъ какъ обо мн часто говорили въ ея присутствіи, то какъ о хорошемъ доктор, то какъ о добросовстномъ ученомъ, то какъ о честномъ и добромъ, но странномъ человк, это должно было заинтересовать ее. Рядомъ съ этимъ она часто слышала мои споры въ обществ, изъ которыхъ я, вслдствіе слабости противниковъ и своихъ діалектическихъ способностей, постоянно выходилъ побдителемъ. Разъ во время одного подобнаго спора, когда былъ задтъ близкій моему сердцу вопросъ о положеніи рабочихъ, я сильно разгорячится и говорилъ очень смло, страстно и увлекательно, Шура притаила дыханіе и не, проронила ни одного слова, когда я кончилъ, она невольно схватила за руку сестру и воскликнула:
— Вотъ-то собаченька!
Она тотчасъ же опомнилась, сконфузилась и убжала изъ комнаты….
Я не обратилъ бы на это никакого вниманія, если бы мн не замтилъ одинъ изъ моихъ пріятелей:
— А ты произвелъ сильное впечатлніе на Шуру Блевцеву.
Я пожалъ плечами.
— Я думаю, она даже и не поняла, о чемъ я говорилъ,— сказалъ я.— Ее еще куклы, вроятно, занимаютъ.
— Да, да, толкуй! А самъ я думаю, радъ бы влюбить въ себя такую красотку,— пошутить пріятель.
— У васъ только и на ум, что влюблять кого-нибудь въ себя,— сказалъ я. Этотъ разговоръ забылся мною, какъ и всякія другія глупости. Но Шура не забыла обо мн. Добрые друзья постарались напомнить ей обо мн. Они стали какъ-то бранить меня при ней.
— Вы это можете доказать, что онъ такой злой?— спроста она, сдвинувъ брови.
— Да это вс знаютъ,— отвтили ой.
— А вы это ему скажете въ глаза?— спросила она.
— Что мы учить его, что ли, будемъ?— разсмялись они.
— Ну, а если не скажете, такъ, значитъ, вы или лжете, или боитесь его,— горячо ршила она.— Онъ вотъ никогда никого не бранитъ за глаза, а говоритъ все прямо въ глаза. Вы за это его и не любите.
Она горячо вступилась за меня.
— А вдь Шура Блевцева окончательно влюбилась въ тебя,— говорили мн т же пріятели.— Даромъ, что ребенокъ, а тоже влюбляется.
Я разсердился.
— Вы не вздумайте просвщать этого ребенка,— сказалъ я.— Думали бы побольше о дл, а не о томъ, кто въ кого влюбленъ!
И опять я забылъ этотъ разговоръ. А Шура все пристальне и пристальне всматривалась въ меня, все подробне и подробне освдомлялась обо мн, все чаще и чаще прислушивалась къ моимъ рчамъ и начинала убждаться, что я иной человкъ, чмъ ея отецъ, чмъ дядя Ваня, чмъ разные офицеры, окружавшіе ея мачиху и тетю Тото.
Однажды я былъ въ Павловск на дач у Блевцевыхъ. Мы пили на балкон чай.
— А гд же Шура?— спросила хозяйка дома.
— Она, кажется, ушла къ пруду читать,— отвтилъ кто-то.
— Надо ее позвать.
— А вотъ я ее приведу,— сказалъ я безъ всякаго умысла.
Я пошелъ за нею и скоро нашелъ ее.
— Мн велно васъ сейчасъ привести къ вашей maman,— сказалъ я.
Она вся вспыхнула.
— Велно? Если вы покорно исполняете чужія приказанія, то это не значитъ, что и я должна ихъ исполнять,— по-дтски капризно сказала она, разсерженная моимъ тономъ.
— Ну, ужъ какъ тамъ хотите, а я возьму и приведу васъ,— пошутилъ я.
— Что же вы силу употребите, что ли?— сказала она, чуть не со слезами въ голос.
Меня изумилъ этотъ тонъ.
— Что это вы, кажется, плакать хотите?— спросилъ я.
— Я не люблю неумстныхъ шутокъ,— сказала она..
— Неумстныхъ? Это почему?
— Потому что шутятъ только со знакомыми или… съ маленькими дтьми,— отвчала она, запинаясь.
— Да вдь мы же знакомые,— сказалъ я.
— Вы знакомы съ моею семьею, а не со мною,— отвтила она.— Вы едва ли узнали бы меня въ лицо, если бы встртили на улиц.
— Ну, такъ познакомимьтесь,— сказалъ я весело.— Я буду очень радъ, если вамъ не скучно будетъ знакомство съ такимъ скучнымъ старикомъ, какъ я.
— Вы старикъ?— воскликнула она и засмялась.— Съ чего вы это выдумали, вы молодой, совсмъ молодой.
— Ну, положимъ, что такъ,— сказалъ я.— Но идти къ maman все же надо. Давайте руку. Вы не сердитесь теперь на меня?
— Нтъ,— сказала она и сжала мою руку.
Мы пошли.
— А вы знаете, что я васъ очень боялась,— сказала она.
— Боялись?— спросилъ я.
— Да. Васъ вс такими красками рисуютъ.
Она замолчала.
— Скажите, за что васъ такъ часто бранятъ?— вдругъ спросила она.
— Да когда же вы слышали, чтобы меня бранили?
— Всегда, всегда!
— Я что-то не слыхалъ.
— Еще бы! Васъ боятся, въ глаза не станутъ бранить…
— А, значитъ, бранятъ за-глаза,— засмялся я.
— Но зато васъ никто и не любитъ,— откровенно сказала она и сощурила глаза, всматриваясь въ меня.
— И вы не любите?— спросилъ я, самъ не зная для чего.
— Я васъ совсмъ не знаю…
— Ну, а вашего кучера сынишка не любитъ меня?— спросилъ н. Она разсмялась.
— Дти васъ любять. Вдь вы сметесь только надъ большими.
— Потому что надъ дтьми глупо смяться. Ихъ учить надо.
Мы дошли до балкона, гд Софья Дмитріевна и два гостя какъ-то подозрительно взглянули на насъ. Шура весело подбжала сзади къ сестр и звонко поцловала ее и шею.
— Что съ тобой?— спросила Софья Дмитріевна.
— Ничего, ничего!
— Что же ты цлуешься?
— Такъ, захотлось цловать,— вотъ и цлую,— засмялась Шура.— И еще, и еще поцлую тебя,— продолжала она, покрывая поцлуями шею сестры.
Софья Дмитріевна пристально взглянула на меня и, кажется, изумилась, встртивъ на моемъ лиц выраженіе полнйшаго внутренняго счастья.
О, если бы она знала, какъ я счастливъ, какъ веселъ я былъ въ эту минуту. Мн не хотлось говорить, мн не хотлось смяться, мн хотлось только скоре вырваться изъ ихъ кружка и уйти далеко, далеко куда-нибудь въ поле, въ деревню, гд живутъ простые люди, такіе же простые, какъ это дитя, весело и безпечно рзвившееся около насъ.
Впервые я почувствовать, что та доля фатовства, та доля высокомрія, которая постоянно присутствовала во мн, вдругъ исчезла, и я думалъ только объ одномъ, что я ршусь на вс жертвы, на вс испытанія, чтобы Шура была моимъ другомъ, моею спутницею, моею женою. Я думалъ только о себ… Впрочемъ, кто же изъ насъ, мужчинъ, думаетъ о судьб той женщины, которую онъ любитъ и изъ которой онъ хочетъ сдлать любовницу или жену?..
Мы сблизились не постепенно, не исподволь, а сошлись вдругъ. Черезъ пять, щесть дней намъ казалось, что мы знаемъ другъ друга уже десятки лтъ, что въ нашей жизни не было времени, когда бы мы. не были знакомы. Она потребовала, чтобы я разсказалъ ей ‘всю, всю свою жизнь до капельки’. Я просилъ, чтобы она разсказала мн и свою жизнь.
— Ахъ, моя жизнь — это одинъ день. Утромъ темное платьице и уроки французскаго, нмецкаго и русскаго языковъ, ариметики, географіи и исторіи. За завтракомъ — свтлое платьице и потомъ прогулка. Въ обдъ — третье платьице и потомъ урокъ музыки. Утромъ наставленія гувернантки: ‘какъ вы сидите?’ Въ-обдъ наставленія maman: ‘веди себя приличне’. Вечеромъ наставленія сестры: ‘не втреничай’. Вотъ и все.
— А внутренняя жизнь?
— Меня удивляло, какъ maman не устанетъ одваться три и четыре-раза въ день, и какъ она не соскучится читать романы. Мн было удивительно, почему сестра все сидитъ въ своей комнат за книгами, когда у maman слышится громкій смхъ офицеровъ. Меня изумляло, какъ это можетъ папа все здить и здить цлый день по домамъ больныхъ и никогда не жить для себя.
— Но были же какія-нибудь желанія?
— Мн хотлось, чтобы сестра была счастлива, чтобъ папа былъ счастливъ, чтобы я была счастлива…
— А какъ?
— Этого я не представляла себ, мн просто хотлось, чтобы мы вс были счастливы.
— И теперь тоже вы не представляете себ картины этого счастья?
Она взглянула въ сторону и покраснла.
— Вы не отвчаете?
Она быстро обернулась ко мн и горячо, страстно обвила руками мою шею. Я сошелъ съ ума: я цловалъ ея руки, ей глаза, ея губы. Я не понималъ, не хотлъ понять, что мн бросался въ эту минуту на шею ребенокъ, а не взрослая двушка, и ршилъ, что это любящее созданье будетъ моею женою. Когда Шура объявила сестр, что она ‘обожаетъ’ меня, та смутилась и начала уговаривать ее не выходить за меня замужъ. Но Шура ничего не хотла слушать и только повторяла, что она любитъ, боготворитъ, обожаетъ меня. Софья Дмитріевна пробовала, какъ умла, объяснить ей, что я вдвое старше ея, что я скоро сдлаюсь старикомъ, что я слишкомъ серьезенъ для нея, что у меня тяжелый характеръ,— Шура смялась и затыкала уши. Софья Дмитріевна была огорчена, опечалена, но мн она не ршалась сказать, что я длаю безумный шагъ, что я поступаю нечестно, женясь на ея сестр: она была двушка, и ей было ‘неловко’ говорить объ этомъ со мною. Я могъ бы еще. пожалуй, подумать, что она сама иметъ виды на меня!
Я женился.
Какъ веселъ, какъ доволенъ, какъ счастливъ былъ я вплоть до того дня, когда меня встревожила болзнь жены. Я не отходилъ по ночамъ отъ ея постели, я боялся потерять въ ней все счастіе моей жизни, я сходилъ съ ума, думая объ опасности ея болзни, какъ вдругъ мн попался подъ руки ея дневникъ, открывшій мн глаза. Прочтите этотъ дневникъ, и вы поймете, безъ объясненій, безъ добавленій ту жизнь, на которую я безсознательно, тупо и спокойно обрекъ этого ребенка. Это поучительная исторія, потому что она, къ несчастію, повторяется сплошь и рядомъ. Вотъ эти скорбныя страницы, начало которыхъ я уже передалъ вамъ, приступая къ своей исповди.

IX.

‘Когда я дала слово Максиму, Соня пришла въ ужасъ.
— Подумай, что ты длаешь,— говорила она въ тревог.— Онъ боле, чмъ вдвое старше тебя.
— Неужели ты думаешь, что мн нуженъ непремнно мужъ мальчикъ?— сказала я.
— Не мальчикъ, но и не такой немолодой человкъ,— замтила сестра.— Максимъ рано началъ жить, онъ слишкомъ опытенъ, слишкомъ серьезенъ для тебя…
— Ты меня оскорбляешь, Соня,— обидлась я.— Я вовсе не желаю, чтобы мой мужъ былъ глупымъ и пустымъ человкомъ…
Соня покачала головой.
— Я не то хотла сказать,— проговорила она съ грустью.— Я хотла сказать, что ваши лта, ваши характеры, вашъ образъ жизни, ваши взгляды — все это крайне различно, противоположно, что вы не сойдетесь ни на чемъ, такъ какъ у васъ нтъ ничего общаго.
— У насъ есть общее — любовь,— отвтила я.
Соня вздохнула и начала убждать меня, что мы, я и Максимъ, оба обманываемся въ своихъ чувствахъ, что я увлекаюсь Максимомъ, какъ умнымъ и честнымъ человкомъ, а онъ увлекается мною, какъ живой и наивной двочкой, но что этого очень недостаточно для супружеской жизни. Она даже бранила Максима, говоря, что онъ поступаетъ, какъ мальчикъ, какъ эгоистъ. Но я ничего не хотла слушать. Я любила, и этого было довольно, чтобы заставить молчать разсудокъ. Я поняла, что Соня была права, только посл, когда было уже поздно думать о спасеніи. Я поняла это не вдругъ, а постепенно, позже другихъ, постороннихъ людей. Сначала мн казалось, что я вполн счастлива. Моя жизнь съ Максимомъ шла тихо и мирно: онъ ласкалъ меня, его мать и его тетка ухаживали за мной, меня ни въ чемъ не стсняли, я не терпла никакихъ недостатковъ — и мн казалось, что я счастлива. Правда, иногда на меня нападало гнетущее чувство скуки, какой-то пустоты, но я не придавала этому особеннаго значенія, покуда посторонніе люди не указали мн на это.
Какъ-то разъ я зашла утромъ къ дяд Ван, онъ по обыкновенію обрадовался мн и, потирая руки, сказалъ:
— Ну, и отлично, и отлично! Вмст позавтракаемъ!
Дядя Ваня всегда радъ съ кмъ-нибудь пость вмст. Потомъ онъ спросилъ меня:
— А что твой благоврный?
— Ничего, здоровъ,— отвтила я.
— Что-жъ ты его съ собой не притащила?— спросилъ онъ.
— Ахъ, станетъ ли Максимъ гулять съ женою!— воскликнула со вздохомъ Антонида Павловна.— У него серьезныя дла!
— Да, онъ ухалъ по дламъ,— отвтила я.
— Куда?— спросилъ дядя.
— Что ты ее спрашиваешь, Жанъ! Разв она знаетъ дла своего мужа!— опять воскликнула тетя.
Я покраснла, точно меня задли за живое слова тети.
— Вы ошибаетесь, тетя,— сказала я.— У Максина нтъ отъ меня тайнъ, но я не считаю нужнымъ разспрашивать, куда онъ здить и что длаетъ.
— И хорошо длаешь,— опять вздохнула тетя.— Онъ, все равно, не сказалъ бы теб ничего. Гд же ему, такому серьезному человку, длать своею повренною такую малютку, какъ ты! У нихъ, у этихъ серьезныхъ людей, идетъ своя жизнь, не имющая ничего общаго съ жизнью ихъ женъ. Къ женамъ они приходятъ только въ свободныя минуты за ласками и поцлуями, какъ могли бы придти къ любовницамъ, и жены должны довольствоваться этимъ, потому что ихъ содержатъ мужья на свои деньги.
— Ну, матушка, чего же ты еще хочешь,— сказалъ дядя Ваня.— И то хорошо, что мужъ ласкаетъ, а не посвящать же ему въ самомъ дл жену въ свои дловыя занятія или ученыя работы. Ты, Шура, я думаю, и не поняла бы ничего изъ того, что занимаетъ Максима!
Я ничего не отвтила. Я точно не понимала тхъ ученыхъ трудовъ, которыми занимался Максимъ.
— Да, у васъ у всхъ такіе взгляды,— сказала тетя.— Жена не подруга, не товарищъ, а просто любовница. Зато какъ весело живется женамъ: он всегда одн, он умираютъ отъ скуки, он не могутъ даже поговорить серьезно съ своими мужьями, боясь вчно услышать одно и то же: ‘это не твое дло’, ‘ты этого не поймешь’… Я думаю, ты очень скучаешь?— обратилась тетя ко мн.
— Я? Нтъ… я не скучаю,— отвтила я въ смущеніи, сознавая, что я лгу.
— Но вдь ты вчно сидишь одна, Максимъ то здитъ по своимъ больнымъ, то сидитъ со своими книгами…
— Ну, тетя, не всегда же онъ у больныхъ или за книгами,— постаралась я улыбнуться.— Бываетъ онъ и со мною…
— Еще бы!— проговорила она.— До тебя онъ, вроятно, здилъ въ свободные часы къ какой-нибудь любовниц, а теперь удобно — жена подъ рукой и можно приласкать ее, когда вздумается,— конечно, ему, а не ей… Если она сама придетъ къ нему съ ласками,— ей говорятъ: ‘извини, милочка, я занять’, ‘не мшай мн, милочка, я долженъ кончить работу’, ‘дай мн, милочка, отдохнуть’…
— Ты, Шура, ея не слушай! Она врагъ всхъ мужей!— засмялся дядя Ваня.
— Я думаю, каждая женщина, переживъ вс эти униженія, должна сдлаться врагомъ мужей,— сказала тетя.— Шура тоже пойметъ все это очень скоро, тмъ боле, что она уже совершенно одинока дома…
— Вы забыли, тетя, что у насъ живутъ со мною мать и тетка Максима,— сказала я.
— Ну, что же он могутъ навять на тебя кром скуки!— пожала плечами тетя.— Мать Максима довольно ограниченная и крайне отсталая женщина, а тетка — тамбуръ-мажоръ въ юбк…
— Это добрыя и честныя женщины!— заступилась я съ горячностью за милыхъ мн старушекъ.
— Я не говорю противнаго, но и съ добрыми и честными людьми можно скучать, когда съ ними не о чемъ говорить,— сказала тетя.— Не могутъ же эти старушки интересоваться тмъ, что интересуетъ молодежь, и не можешь же ты интересоваться ихъ старческими воспоминаніями о чуждой для тебя жизни. Я даже думаю, что теб было бы лучше, если бы он не жили у васъ въ дом, у тебя хоть работа была бы, ты могла бы заняться хозяйствомъ, а вдь теперь ты сидишь сложа руки…
Я ничего не возражала и перемнила разговоръ
Возвращаясь домой, я была въ странномъ настроеніи: мн казалось, что тетя сказала все то, что я смутно угадывала сама.
Съ этого дня я стала вглядываться въ свою собственную жизнь, припоминать мелкія подробности этой жизни. Это была скучная и однообразная жизнь. Утромъ Максимъ узжалъ къ своимъ больнымъ, потомъ онъ возвращался домой усталый къ обду, посл обда онъ спалъ въ теченіе часа, затмъ онъ принимался за свои ученыя работы. Я его видла только урывками, только по нсколько минуть въ сутки. Мать и тетка Максима оставались постоянно дома, со мною. Но он не могли ни развеселить, ни развлечь меня. Это были, какъ я сказала тет,— добрыя и честныя женщины, но у меня не было ничего общаго съ ними. Мать Максима была женщина ограниченная, малоразвитая, отсталая по взглядамъ, тетка Максима стояла выше ея по образованію и по уму, но она смотрла на людей слишкомъ мрачно и сурово и недоврчиво относилась ко всему новому. Об эти женщины распредлили между собою занятія: мать Максима хозяйничала, постоянно заглядывала въ-кухню, вчно хлопотала объ обд, завтрак и ужин, тетка Максима постоянно шила блье, штопала носки, вязала косынки и шарфы. Ихъ разговоры вертлись на воспоминаніяхъ о прошломъ, о томъ, что не интересовало меня, что было чуждо мн. Когда разговоръ касался современной жизни и молодежи, об старушки высказывали такія мысли, которыя возмущали меня, и мн приходилось или молчать, или горячо спорить съ ними,— я молчала. Иногда мн становилось такъ скучно, такъ тяжело, что я удалялась въ кабинетъ къ Максиму.
— А, это ты, птичка,— говорилъ онъ мн ласково и привлекалъ меня къ себ.— Ну, что скажешь?
— Я пришла посидть съ тобою,— замчала я.
— Ну, и отлично, только чуръ сидть смирно и не мшать мн!— шутливо замчалъ онъ и, поцловавъ меня, снова принимался за работу.
А я?— Я садилась съ поникшей головой на диванъ, раскрывала книгу и — не читала. Меня и здсь томила скука, скука и скука…
Мн вспомнилось, что у насъ, въ дом у отца, вроятно, идетъ въ это время смхъ и говоръ гостей…
— Не могу ли я помочь теб работать?— спросила я разъ Максима.
— Нтъ, голубка, мн вдь приходится длать выдержки и переводы изъ англійскихъ и нмецкихъ книгъ по вопросамъ спеціальнымъ, и ты въ этомъ случа не можешь помочь мн,— отвчалъ онъ.
— А ты научи меня,— настаивала я.
— Долго будетъ, это не такъ легко… Да я и одинъ справлюсь…
Я подавляла свой вздохъ и уходила.
— Ты никуда сегодня не дешь?— спрашивалъ онъ меня.
— Нтъ.
— Соня, я слышалъ, детъ сегодня въ театръ, ты бы похала съ ней.
— А ты?
— У меня работа… Впрочемъ, я заду къ послднему дйствію въ театръ за тобою…
Я хала въ театръ, онъ зазжалъ за мною туда въ конц спектакля.
— Усталъ я сегодня,— замчалъ онъ мн дорогой.— Такая масса больныхъ, что становится просто страшно.
— Ты не здилъ бы столько съ визитами… убавилъ бы практику…— совтовала я.
— Нельзя, Шура… Бдняковъ такая масса, а докторовъ мало.
Я знала, что большая часть его больныхъ состояла изъ бдняковъ, и сама стыдилась, что совтовала ему сократить его практику.
— Да, бдность все растетъ и растетъ при возрастающей дороговизн жизни,— задумчиво говорилъ онъ:— и до чего это дойдетъ — трудно и предвидть…
— Ахъ, кстати,— замтила я:— мн предлагала тетя Тото записаться членомъ въ благотворительное общество для пособія бднымъ женщинамъ.
— Что-жъ, запишись, если хочешь,— отвтилъ Максимъ.— Посмотришь, какъ люди баклуши бьютъ..
— Разв ты не видишь пользы отъ подобныхъ обществъ?— спросила я.
— Да какая же можетъ быть отъ нихъ польза, развиваютъ попрошайство, а отъ нищеты никого не спасаютъ. Внесетъ каждый членъ десятокъ рублей въ годъ, станетъ здить въ комитеты, въ маскарады, въ спектакли съ благотворительной цлью, какой-нибудь казначей или секретарь будетъ нагрвать руки, бдные получатъ по рублю или по полтора рубля въ годъ — вотъ и все.
Несмотря на это, я все-таки вступила въ члены общества для пособія бднымъ женщинамъ. Меня тотчасъ же выбрали въ комитетъ и дали порученіе постить бдныхъ. Боже мой, что за картины нищеты увидала я. Не дожидаясь ршенія комитета, я помогла бднякамъ. Потомъ мн еще дали адресы бдныхъ, и снова мн пришлось ихъ помочь изъ своего кармана. Дале мн прислали билеты на лотерею и спектакль… Мн пришлось задуматься: у меня не было своихъ денегъ, и мн нужно было просить ихъ у мужа. Я знала, что онъ не откажетъ. Но какъ же просить на дло, которому онъ не сочувствуетъ? Какъ просить у человка, который добываетъ каждый грошъ усиленнымъ трудомъ? Наконецъ, что это за сострадательность, что это за благотворительность изъ чужого кармана? Нтъ, надо будетъ какъ-нибудь самой заработать деньги и помогать ближнимъ изъ нихъ.
Я обрадовалась этой иде и разъ сказала Максиму:
— Ты не разсердишься, если а буду давать уроки музыки?
— Нтъ. Но что это теб вздумалось?— спросилъ онъ.
— Мн хочется работать, чтобы имть свои деньги,— сказала я.
Онъ съ удивленіемъ посмотрлъ на меня.
— Голубка, разв теб нужны деньги? Зачмъ же ты не скажешь? Мои деньги — твои деньги. Ради Бога, не раздляй никогда ничего на твое и мое. Ты — моя и все мое — твое.
Онъ встревожился и огорчился. Я поспшила объяснить ему дло.
— Я всегда и считала все твое своимъ,— сказала я:— но я не хочу раздавать бднымъ то, что заработалъ трудомъ ты, мн было бы пріятне дать бднымъ деньги, добытыя мною.
— Видишь ли, Шура, что я долженъ теб сказать,— началъ онъ.— Принципъ благотворительности вообще ложенъ и ведетъ ко множеству абсурдовъ. Было когда-то время крпостничества, богачи брали огромные оброки и налоги съ крестьянъ, часто разоряя ихъ, и въ то же время изъ этихъ денегъ бросали сотую часть другимъ бднякамъ, то-есть пускали по-міру тысячу людей и спасали отъ голода десятокъ людей. Такіе абсурды встрчаются всегда въ благотворительности: барыни устраиваютъ спектакль съ благотворительною цлью, тратятъ тысячи на костюмы, на закуски, на разъзды и получаютъ со спектакля сотню рублей барыша, тогда какъ имъ стоило бы пожертвовать затраченныя имя деньги, и у бдняковъ были бы тысячи. Вотъ и тебя смутила мысль, что ты будешь тратить деньги на бдняковъ, а мн придется изъ-за этого удвоить свой трудъ, то-есть ты будешь загребать уголья чужими руками, и ты ршилась зарабатывать деньги сама. Но ты подумай о томъ, что, давая уроки за плату, ты отобьешь эти уроки отъ учительницъ, которыя нуждаются, которыя даютъ уроки изъ-за куска насущнаго хлба… Подавая одной рукой милостыню, ты будешь другою плодить нищету.
Я смутилась… я не подумала объ этомъ прежде.
Я долго толковала съ Максимомъ о филантропіи и отказалась, наконецъ, совсмъ, отъ роли благотворительницы. Эта роль была намъ не по карману. Снова я почувствовала пустоту своей жизни. Я начала изыскивать средства искусственно подавить свою скуку, изобрсти какое-нибудь занятіе. Я остановилась на мысли о безплатной школ. Но мн нужно было для этого получить дипломъ, получить разршеніе. Почти годъ я готовилась къ экзамену, готовилась безъ учителей, такъ какъ мн было совстно опять просить денегъ у мужа, и, наконецъ, кое-какъ выдержала экзаменъ. Я была очень рада этому и начала хлопотать о разршенія открыть безплатную школу,— разршенія не послдовало я мн предложили открыть обыкновенную платную школу, чего я вовсе не желала. Впрочемъ, можетъ-быть, это случилось къ счастію. Какую пользу принесла бы моя безплатная школа, если бы я учила въ ней одна? Открыть же школу большую съ учителями и учительницами я не имла средствъ, и мн опять пришлось бы благотворить изъ кармана мужа, а Максимъ и безъ того бился, какъ рыба объ ледъ, чтобы его семья не терпла недостатковъ. Началось опять изобртеніе средствъ убить свое время. Я ршилась учиться акушерству.
— Что это за мысль пришла теб?— спросилъ Максимъ.
— А что?
— Такъ, общество тамъ скверное въ этихъ родильныхъ домахъ… И, признаюсь теб, я не особенно буду радъ, если ты познакомишься съ этой грязной стороной жизни, если ты будешь практиковать… Я немного отсталый въ этомъ случа человкъ и эстетикъ… мн не хочется, чтобы моя милая жена, была практикующей акушеркой…
Я опечалилась.
— Впрочемъ,— поспшилъ онъ прибавить:— я не насилую твоей воли. Длай, что хочешь и какъ хочешь. Я теб высказалъ только свой взглядъ. Я самъ докторъ и потому знаю, сколько нравственной чистоты, сколько женственной скромности, сколько сердечной мягкости теряется въ этихъ палатахъ, въ этихъ анатомическихъ театрахъ,— вотъ почему мн было бы грустно видть тебя въ роли акушерки…
Я ничего не отвчала. Онъ притянулъ меня къ себ, поцловалъ, взялъ мои руки.
— Да ты и сама не выдержала бы тамъ,— сказалъ онъ.— Не этимъ крошечнымъ, бленькимъ ручкамъ длать операціи, пачкаться въ крови. Ты съ перваго же взгляда на эти занятія почувствовала бы къ нимъ отвращеніе. Ты не такъ воспитана, ты изнжена, а тамъ требуется извстная выносливость, извстный закалъ.
Онъ еще долго разъяснялъ мн, что я сама ушла бы изъ родильнаго дома посл первой операціи, и, можетъ-быть, онъ былъ правъ. Но было бы лучше, если бы онъ не отговаривалъ меня поступать туда и ждалъ бы спокойно, когда я сама разочаруюсь въ этой профессіи. Теперь же меня тяжелымъ гнетомъ давила мысль о томъ, что онъ ‘не позволилъ’ мн идти въ акушерки. Правда, онъ не запрещалъ мн идти туда, но онъ сказалъ, что это будетъ ему непріятно, а это равнялось отказу: Нсколько дней я ходила печальною и скучающею, не зная, за что приняться… Между мною и имъ точно что-то порвалось…
Такъ шли дни, когда однажды тетя Тото пригласила меня съ собою на балъ въ благородное собраніе. Я сказала мужу о приглашеніи.
— Что-жъ, и отлично! Ты все сидишь дома. Нужно повеселиться,— сказалъ онъ.
— А ты подешь?— спросила я.
— Нтъ, я занять… Но ради Бога, не лишай себя удовольствія изъ-за меня,— сказалъ Максимъ.
Я похала, и первый человкъ, встртившійся мн на подъзд благороднаго собранія, былъ нкто Зоринъ. Зоринъ былъ гусаръ, ухаживавшій за мною въ Павловск въ то время, когда я дала слово Максиму.
— Боже мой, какая неожиданная встрча,— воскликнулъ онъ.— Васъ ли я вижу, Александра Дмитріевна? Я уже не надялся васъ когда-нибудь видть!
— Ахъ, она все сидитъ дома и дома!— проговорила тетя, прежде чмъ я успла открыть ротъ.
— Семейная идиллія?— произнесъ Зоринъ вопросительнымъ тономъ.
— Нтъ, просто скука,— отвтила тетя.
— Я такъ счастлива дома, что вызжаю очень рдко,— отвтила я.
— А вашъ мужъ здсь?— спросилъ Зоринъ.
— Помилуйте, разв можно здить на балы такимъ серьезнымъ людямъ!— проговорила тетя.
Меня сердили ея отвты за меня, и я постаралась принять равнодушное выраженіе лица, замтивъ Зорину:
— Я сегодня первый разъ выхала безъ мужа…
Мы вошли въ залъ. Зоринъ пригласилъ меня на первый кадриль. Я не могла отказать ему.
— Вотъ я никакъ не думалъ, что вы такъ всецло отдадитесь семейной жизни,— сказалъ онъ мн во время танцевъ.
— Разв вы меня считали такой втреницей?— улыбнулась я.
— Нтъ, но вы были живымъ ребенкомъ, вы любили спорить, горячиться среди общества, и вдругъ вы запираетесь въ четырехъ стнахъ, наслаждаясь только однимъ семейнымъ счастьемъ, не показываетесь въ обществ…
— Вы ошибаетесь, я бываю въ театрахъ, у родныхъ…
Онъ зорко посмотрлъ на меня и тихо спросилъ:
— Вы счастливы?
Я покраснла, но прежде чмъ я отвтила, онъ поспшилъ прибавить:
— Простите мою нескромность, мою безтактность! Поврьте мн, что я горячо интересуюсь вашею участью и искренно желалъ бы убдиться, что вы не ошиблись въ своемъ выбор…
— Конечно, я счастлива,— отвтила я веселымъ тономъ:— и только потому и прощаю васъ за нескромный вопросъ.
Онъ вздохнулъ и перемнилъ разговоръ:
— Я радъ, что встртился съ вами до моего отъзда,— сказалъ онъ.
— А вы узжаете?— спросила я.
— Да, думаю ухать…
— Куда?
— Въ Ташкентъ, въ Оренбургъ, почему я знаю! Я просилъ куда-нибудь услать меня подальше.
— Что за желаніе?
— Скучно и тяжело жить здсь на чужомъ пиру,— сказалъ онъ.— Мн не везетъ въ жизни, я одинокъ, друзей нтъ, т, кого я любилъ… Впрочемъ, что это я похоронный тонъ принимаю на праздник, да еще передъ вами: счастливые не понимаютъ тхъ, кому плохо живется…
Онъ началъ смяться и зло подшучивалъ надъ обществомъ. Что-то неестественное, что-то натянутое было въ его шуткахъ, точно ему было не до шутокъ. Онъ провелъ вечеръ, почти не отходя отъ меня.
— Вы будете здсь еще разъ?— спросилъ онъ меня при выход изъ залы.
— Но знаю, можетъ-быть,— отвтила я.
— Прізжайте, ради Бога!— тихо сказалъ онъ.
Когда мы выходили изъ собранія, онъ заботливо подалъ мн ротонду и головной шарфъ, говоря, чтобы я хорошенько укрывалась, такъ какъ посл бала легко простудиться. Заботясь обо мн, онъ чуть не выбжалъ въ одномъ мундир, чтобы усадить меня въ карету.
— Твой медвдь, я думаю, даже и не знаетъ, въ чемъ ты похала на балъ, въ одномъ плать или въ шуб,— замтила мн тетя, когда мы уже сидли въ карет.
Я промолчала.
— А ты знаешь, что Зоринъ хотть застрлиться, когда узналъ о твоей свадьб?— спросила тетя.
— И раздумалъ?— улыбнулась я.
Тетя пожала плечами.
— Я никакъ не думала, что теб могла бы доставить удовольствіе его смерть изъ-за тебя,— сказала она.
— Его смерть изъ-за меня не доставила бы мн удовольствія,— отвтила я:— но нельзя же не смяться, когда слышишь, что человкъ хотлъ застрлиться и вмсто того сталъ рыскать по баламъ.
— Я думаю, человкъ можетъ, Богъ знаетъ, въ какой омутъ броситься, стараясь забыться,— сухо отвтила тетя.— Впрочемъ, ни ты, ни твой Максимъ, конечно, не поймете этого: вы заперлись у себя и довольны судьбою, благо она послала вамъ мщанское счастіе. Максимъ такъ доволенъ самимъ собою и своей судьбою, что, вроятно, изумился бы, если бы ему сказали, что такой-то человкъ хочется забыться. Ты тоже скоро сдлаешься похожею на него…
Черезъ нсколько дней я похала вечеромъ къ дяд Ван. У него были гости, и въ числ ихъ былъ Зоринъ. Онъ поздоровался со мною и спросилъ о Максим.
— Мой мужъ прідетъ, когда кончитъ свою работу,— отвтила я.
Въ гостиной шелъ общій разговоръ ‘о женскомъ вопрос’, на эту всмъ надовшую тему шли постоянно разговоры въ гостиной у тети Того.
— Самое лучшее семейное положеніе то, когда семья ограничивается своимъ мщанскимъ счастьемъ и затыкаетъ глаза и уши для всего окружающаго,— говорилъ одинъ изъ гостей.— Мужъ добываетъ деньги, поитъ, кормитъ и одваетъ жену, она за это обязывается ласкать его, когда ему угодно, и хозяйничать, если онъ прикажетъ, и оба они счастливы. Она проживетъ до могилы, и никто не осмлится сказать ей, что она не боле, какъ содержанка своего мужа, а не жена, потому что сказать ей это — значитъ нажить въ ней себ врага.
— Ну, я сказалъ бы это подобной жен, хотя бы и пришлось нажить врага,— сказалъ Зоринъ.— Я думаю, что лучше нажить врага, чмъ оставлять человка бродить и гибнуть впотьмахъ.
— Да вдь я же вамъ говорю, что подобныя жены счастливы,— сказалъ первый собесдникъ.
— Ну, что это за счастье! По-моему лучше честно погибнуть, чмъ позорно существовать,— проговорилъ Зоринъ.— Мн кажется, что нужно открывать глаза людямъ даже и въ томъ случа, если они, открывъ глаза, увидятъ себя, стоящими надъ пропастью. Мн кажутся безчестными т люди, которые смются за угломъ надъ ложнымъ или постыднымъ положеніемъ своего ближняго и молчатъ ему въ глаза….
— А вы какой идеалъ супружеской жизни составили себ?— спросила тетя у Зорина.
— Какъ вамъ сказать,— началъ онъ въ раздумья:— я, во-первыхъ, люблю супружескую жизнь, напоминающую весну, то тихую и безоблачную съ цвтами и ароматомъ лсовъ, то бурную и тревожную съ мимолетными дождями и освжительными грозами, во-вторыхъ, я люблю супружескую жизнь, напоминающую дружескій или товарищескіе союзъ съ общею казною, съ общею работою, съ общими кутежами и общими невзгодами, однимъ словомъ, я люблю супружескую жизнь, въ которой есть поэзія молодости, свжести и порывовъ, и въ которой нтъ ни установившихся пороковъ, ни установившихся добродтелей, ни установни, шейся рутины… Мужъ и жена должны жить одною жизнію, искать вмст настоящей дороги, одинаково заблуждаться и ошибаться…
Я слушала эти толки и они, казалось мн, были полны намеками на мою жизнь. Можетъ-быть, это произошло оттого, что я стала въ послднее время вообще очень жутко ловить вс разсужденія о семейной жизни и всюду видла намеки на свою собственную судьбу. Мн стало какъ-то не по себ, и я ушла въ залъ, сла къ роялю и стала перебирать клавиши. Прошло съ полчаса. Въ залъ вошелъ Зоринъ. Онъ попросилъ меня спть что-нибудь.
— Я совсмъ не пою теперь,— отвтила я….
— И вашъ мужъ позволяетъ вамъ не пть?— спросилъ онъ.
— Мой мужъ не даетъ мн позволеній и не длаетъ никакихъ запрещеній,— отвтила я сухо и почему-то раздражительно.
— Вы меня не такъ поняли,— сказалъ Зоринъ — Если бы моя жена пла, какъ вы, я сдлалъ бы все возможное, чтобы она не бросала пнія, хоть бы пришлось крупно поссориться изъ-за этого… Вроятно, и для вашего мужа составляетъ не малое огорченіе ваше охлажденіе къ пнью…
Я промолчала. Мой мужъ вовсе не интересовался моимъ голосомъ: я могла пть — онъ не запрещалъ, я могла не пть — онъ не просилъ, ссориться же изъ-за такихъ пустяковъ, какъ мое пніе,— это вызвало бы только сострадательную улыбку у Максима. Да у него и не было свободнаго времени для слушанія моихъ романсовъ, не было возможности интересоваться такими пустяками, когда на его глазахъ ежедневно заболвали и умирали десятки людей отъ голода, холода, бдности и безработицы. Проза жизни слишкомъ сильно била ему въ глаза, слишкомъ близко касалась его, чтобы онъ могъ думать о поэзій жизни.
— Нтъ, въ самомъ дл, спойте что-нибудь,— просилъ меня Зоринъ.— Помните, вы пли изъ ‘Фауста’.
Я запла какой-то романсъ, арію, не помню теперь, что именно. Зоринъ не спускалъ съ меня глазъ и жадно ловилъ каждую нотку. Мн стало какъ-то неловко, досадно, грустно, и я вдругъ замолчала, не кончивъ романса. Я поднялась съ мста.
— Только-то? Недобрая вы!— проговорилъ съ грустью Зоринъ.
— Зоринъ, Зоринъ, спойте вы что-нибудь,— послышался голосъ тети Тото.
Зоринъ прислъ къ роялю, взялъ нсколько аккордовъ и заплъ. Онъ плъ недурно, съ чувствомъ, удачно фразируя. Онъ выбралъ грустную псню и, казалось, что он переживаетъ то, что поетъ. Я сидла на небольшомъ диванчик и задумалась, сама не зная о чемъ, какъ вдругъ яеня поразили буйные, бойкіе звуки удалой русской народной псни съ цыганскимъ пошибомъ, Зоринъ плъ эту псню со всей энергіею и ухарствомъ широкой русской натуры и, вдругъ оборвавъ пніе, проговорилъ:
— Вотъ такъ-то веселятся наши, когда горе совсмъ за горло сдавить!..
Рисовался онъ предо мною? Лгалъ онъ предо мною? Почемъ я знаю! Мн не съ кмъ было посовтоваться, не съ и съ было поговорить о томъ, что начинало происходить со мною. Я не скажу, что я полюбила Зорина, но я сознавала, что съ нимъ мн было бы легче, веселе жить, чмъ съ Максимомъ…’

X.

‘Какъ передать вс т мелочи, которыя тревожили меня дома, отталкивали меня отъ моей семьи, заставляли меня искать развлеченій и удовольствій? Какъ передать и т мелочи, которыя привлекли меня къ Зорину, выставляли его въ лучшемъ свт, заставляли меня сожалть о немъ? Иногда на меня нападалъ какой-то безотчетный страхъ, и я ршилась запереться дома, не вызжать никуда. Я исполнила свое намреніе и осталась дома одна съ матерью и теткою Максима. Что это были за дни! Мать Максима хлопочетъ и бгаетъ, тетка его молча шьетъ, а я читаю какой-нибудь романъ — и ничего не понимаю. Меня не занимаетъ чтеніе, мн скучно, тяжело, невыносимо, а въ комнатахъ такъ тихо, тихо, слышно только, какъ ходятъ маятники часовъ. Мн даже не хочется уже и работать, сыскать занятіе, найти цль въ жизни. Чего же мн нужно? Ласкъ, ласкъ и ласкъ! Да, мн стыдно сознаться, но въ это время я отдала бы все за страстныя, горячія ласки Максима, мн хотлось, чтобы онъ доказалъ, чтобы онъ повторялъ, что онъ любитъ, любитъ меня. Однажды, подъ вліяніемъ этого настроенія, я вошла въ кабинетъ Максима и бросилась къ нему на грудь, обвила его шею и расплакалась.
— Что съ тобой? Что съ тобой, птичка?— спросилъ онъ въ тревог.
— Максимъ, любишь ли ты меня?— прошептала я.
— И ты еще спрашиваешь?— воскликнулъ онъ.— Что это теб пришло въ голову? Наговорили теб чего-нибудь, что ли? А?
— Нтъ… но… мн кажется, что ты меня не любишь, что ты холоденъ ко мн…
Я не знала, что сказать.
— Дитя, дитя! Да я готовъ все, все отдать теб. Дороже тебя для меня никого нтъ,— произнесъ онъ, гладя мою голову, какъ отецъ.— Если порою теб можетъ показаться, что я холоденъ, такъ это потому, что я не юноша, что я пожилъ, что я не могу быть страстнымъ, какъ мальчикъ. Но страсть и любовь — два разныя чувства: страсть можетъ пройти, остынуть, любовь же можетъ уцлть навсегда, и моя любовь къ теб именно такова, что ее не убьютъ годы…
Онъ поцловалъ меня въ лобъ, погладилъ пои волосы и съ улыбкой сказалъ мн:
— Ну, ты теперь успокоилась?
— Да,— тихо и въ смущеніи проговорила я, опустивъ глаза.
Мн было стыдно смотрть на него.
— Ну, ступай же спать! Я еще долженъ кончить работу.
Я встала и отошла, смущенная и словно униженная.
— А больше не будешь думать, что я разлюбилъ тебя?— спросилъ онъ, провожая меня до двери и заглядывая мн въ лицо.
— Нтъ,— отвтила я едва слышно.
Я вошла въ спальню, бросилась на постель и зарыдала…
Да, да, онъ, быть-можетъ, и любить меня, но мн нужно не такой любви. Зоринъ любилъ бы не такъ! Господи, что со мною длается, чего я хочу, къ чему стремлюсь?’

XI.

‘Мои мысли начинаютъ путаться, я не знаю, что со мной длается посл вчерашняго дня. Я не смю взглянуть въ глаза Максиму, его матери, его тетк.
Вчера мы были вс у дяди Вани. Часовъ въ девять вечера Зоринъ предложилъ хать кататься на тройкахъ. Вс согласились, за исключеніемъ Максима. Тетка вспылила и замтила ему:
— Вы бы хоть для жены, Максъ, сдлали это удовольствіе!
— Да она можетъ и безъ меня хать,— спокойно отвтилъ онъ.
— Она не подетъ безъ васъ,— сказала она.
— Вы ошибаетесь,— отвтилъ онъ.— Шура знаетъ, что я не ду только потому, что я сегодня усталъ, она же не устала, и ей не для чего отказываться отъ удовольствія.
Онъ ласково кивнулъ мн головой и проговорилъ:
— Вдь правда, ты подешь?
— Пожалуй,— отвтила я.
Мы похали. Вечеръ былъ слегка морозный, лунный, безъ втра. Мн было хорошо нестись на тройк, обдававшей пеня снжною пылью. Когда мы пріхали въ Ливадію, мое лицо горло, глаза искрились.
— Ужинать, ужинать!— кричалъ дядя Ваня, бгая то въ буфетъ, то въ комнату, гд мы помстились.
Къ намъ доносились звуки музыки и пнія, говоръ веселыхъ постителей, шуршаніе женскихъ платьевъ, торопливые шаги прислуги. Кругомъ все было освщено, иллюминовано, зало, коридоры, зимній садъ, горы. Я пріотворила дверь взятой нами комнаты и съ любопытствомъ смотрла, какъ двигались и смялись люди, проходившіе мимо меня. Здсь все было для меня ново, я впервые была въ подобномъ мст зимнихъ увеселеній.
— Хотите пройти въ залъ?— спросилъ меня Зоринъ, нагнувшись къ моему уху.
— А разв можно?— спросила я.
— Одной неловко, а съ мужчиной ничего,— отвтилъ онъ.
Онъ предложилъ мн руку, и мы пошли. Я немного робла, смотря на это пирующее общество молодежи, цыганокъ, военныхъ, прислушиваясь къ этимъ звукамъ музыки, пнья, смха и говора.
— Неужели вы здсь никогда не бывали?— спросилъ Зоринъ.
— Нтъ, съ кмъ же?— спросила я.
— Да, вашъ мужъ, вроятно, не любитъ пикниковъ,— сказалъ онъ.— Но это интересно… я, признаюсь вамъ, люблю иногда взглянуть на эти вакханаліи, отъ нихъ голова кружится, забывается будничная жизнь…
Онъ положилъ свою руку на мою. и тихимъ, ласковымъ шопотомъ сказалъ мн:
— Признайтесь, это и вамъ иногда хотлось бы забыться отъ будничной жизни и вспомнить, что вы молоды, что вы еще не жили? Я такъ близко чувствовала его дыханіе, я видла, какъ горли его глаза, и мн стало неловко.
— Вернемтесь,— тихо сказала я.
— О, если бы вы знали,— началъ онъ со вздохомъ и не кончилъ начатой фразы, прибавивъ съ горечью:— Впрочемъ, что вамъ за дло до моихъ чувствъ!..
Мы шли молча по коридору.
— Знаете ли, что мн часто приходитъ въ голову,— сказалъ онъ, помолчавъ.— Мн кажется, что если бы мн сказали: хочешь ли быть на минуту счастливымъ и потомъ умереть? или: хочешь ли весь вкъ влачить сренькую, будничную жизнь и прожить десятки лтъ?— я выбралъ бы первое…
— Что вы называете счастьемъ?— спросила я.
— Сознаніе, что я люблю и любимъ взаимно, страстное наслажденіе этой любовью, забвеніе въ этой любви всего міра,— отвтилъ онъ съ страстнымъ порывомъ.
Я ничего не отвтила. Мы дошли до занятой нами комнаты и дядя уже звалъ насъ ужинать. Ужинъ былъ изысканный, вина было много, посл ужина ршено было покататься съ горъ и потомъ вернуться выпить на дорогу шампанскаго. Ужинъ прошелъ шумно, и вся наша компанія двинулась въ горамъ. Зоринъ предложилъ мн скатиться съ горы съ нимъ. Я согласилась. Какое-то особенное ощущеніе испытывала я, держась за его плечи руками, прижимаясь къ нему всмъ тломъ и волнуясь отъ страха. Мн было хорошо и жутко. Наконецъ, катанье кончилось, мы пошли вс обратно въ комнату, по дорогЬ Зоринъ сжалъ мн руку и прошепталъ:
— Я васъ люблю боле жизни!..
Я хотла вырвать свою руку и не могла, я хотла что-то сказать и промолчала.
— Шампанскаго и домой!— командовалъ дядя.— Ну, за здоровье того, кто любитъ кого!
Зоринъ снова прошепталъ мн:
— Я пью за ваше!
Мы похали обратно, я вдругъ стала почему-то черезчуръ весела, я болтала, смялась, шутила.
— Вы сегодня прелестны!— шепталъ Зоринъ.
— Вотъ мы и дома,— сказалъ мн дядя.— А твей. медвдь еще работаетъ — вонъ у него огонь.
— Я сейчасъ оторву его отъ работы!— засмялась я.
— О, счастливецъ!— тихо сказалъ. Зоринъ со вздохомъ.
Я торопливо позвонила у подъзда, я быстро вбжала по лстниц, я куда попало сбросила съ себя ротонду и, вся сіяющая, вся раскраснвшаяся отъ мороза, внеслась въ комнату Максима. Онъ быстро обернулся..
— А, это ты, птичка, пріхала,— сказалъ онъ ласково.— Ну, что, веселилась?
— Да, да, тамъ очень весело! Ахъ, зачмъ ты все сидишь дома! Ты долженъ тоже жить!— проговорила я, бросаясь къ нему и обвивая его руками.
— Да разв я не живу?— усмхнулся онъ.
— Нтъ, нтъ, это не жизнь! Брось работу, я не хочу, чтобы ты работалъ, я хочу, чтобы ты сидлъ не за работой, а здсь со мною…
Я притянула его въ себ и не выпускала его изъ своихъ объятій, но онъ отсторонилъ немного меня, какъ расшалившагося ребенка, и проговорилъ:
— Ну, довольно, довольно! Ты сегодня какая-то восторженная, экзальтированная…
Онъ немного нахмурился и мелькомъ спросилъ:
— Вы, врно, ужинали тамъ, что такъ поздно?
— Да, ужинали,— отвтила я.
— Дядюшка радъ придраться къ случаю, чтобы облить людей шампанскимъ,— сказалъ онъ.
Въ моей голов мелькнула молніей мысль, что онъ меня считаетъ возбужденной отъ вина. Я покраснла и съ раздраженіемъ сказала:
— Да, вино лилось ркой, и, конечно, только ради него я ршилась помшать теб!
Онъ вопросительно посмотрлъ на меня.
— Я не сержусь, но мн больно, что каждый разъ, когда я прихожу къ теб съ лаской,— ты бываешь занятъ, я теб мшаю. Но вдь приходишь же иногда и ты самъ съ ласками ко мн и не гоню же я тебя, не говорю же я теб, что ты мшаешь!
— Другъ мой, если я когда-нибудь помшаю теб моими ласками — скажи мн, и я уйду,— спокойно и серьезно отвтилъ онъ.— Въ супружескихъ отношеніяхъ выше всего должны быть равноправность и откровенность. Если я теб могу сказать: я теперь занятъ,— то точно то же можешь сказать и ты…
Я молча встала и вышла изъ его кабинета.
Сегодня мн было стыдно смотрть на него: мн казалось, что вчера онъ счелъ меня какой-то вакханкой, что это ему не понравилось, что ему нужна жена боле сдержанная, боле пожилая. Но Максимъ былъ по обыкновенію спокоенъ и ровенъ въ обращеніи со мною, точно ничего и не произошло вчера. Только его тетка, когда мы безъ Максима одн сидли за завтракомъ, спросила меня:
— Вы вчера куда-то на пикникъ здили?
— Да,— отвчала я.
— Охота вамъ здить въ эти кабаки,— сказала она.
— Я не знаю, почему вы называете кабаками мста загородныхъ гуляній,— пожала я плечами.— Мы были въ отдльной комнат и провели очень весело вечеръ…
— Можетъ-быть, я потому такъ рзко выражаюсь объ этихъ мстахъ гульбы и пьянства, что я сама тамъ никогда не бывала,— сказала она.
— Нельзя же и не повеселиться,— замтила я.
— Ну, веселье веселью рознь,— проговорила тетка Максима.— Впрочемъ, теперь вдь семейная жизнь, семейные дома, семейныя удовольствія — все это преданія, теперь на сцену выплыли клубы, пикники, собранія, трактиры, кафешантаны, публичный разгулъ въ публичныхъ домахъ…
— Я никакъ не думала, что мн дадутъ выговоръ за эту невинную поздку, сдланную съ позволенія мужа,— замтила я.
— Я не имю никакого права длать вамъ выговоры, но высказывать свои взгляды можетъ каждый,— отвтила тетка Максима.— И поврьте мн, что я высказала въ этомъ случа свой взглядъ только потому, что мн хотлось бы видть васъ всегда такой же чистой, какой вы были до сихъ поръ. Я опытне васъ и знаю, къ чему ведутъ эти пикники…
Я разсердилась, надулась на нее, потому что она сказала мн правду…
Я сама не знаю, что со мною длается. Я нахожусь въ какомъ-то лихорадочномъ состояніи, у меня разстроены нервы: то мн хочется плакать, то хочется смяться, передъ моими глазами носится образъ Зорина, я слышу его страстный шопотъ: ‘за минуту счастія я отдалъ бы жизнь’. А я? Но разв я люблю его? Ахъ, я ничего не могу понять, но мн душно, скучно, тяжело здсь среди мщанскаго счастія, среди мщанской добродтели, среди мщанской морали… Но гд же другое счастье, другія добродтели, другая мораль? Кто дастъ мн отвты? Ужъ не Максимъ ли?.. Нтъ, ему некогда…’

XII.

‘Кончено, все кончено, я не могу жить боле въ этомъ дом! Я узнала, что значитъ настоящая любовь, и поняла, что Максимъ никогда не любилъ меня такою любовью,, онъ былъ мн отцомъ, братомъ, но онъ никогда не могъ любить меня той страстной любовью, которой жаждало мое сердце. Отъ этой любви кружится голова, занимается духъ въ груди, мутится въ глазахъ. Она не даетъ покоя, она мучитъ, но это сладкія муки. Когда онъ, мой Лева, упалъ къ моимъ ногамъ и обнялъ мои колни, когда онъ поцловалъ мое платье, когда онъ сжималъ меня въ объятіяхъ, я забыла все и всхъ, для меня не существовалъ весь міръ, а существовалъ только онъ одинъ.
Какъ это все случилось — я сама не знаю.
Мы были опять на пикник, онъ повелъ меня въ залъ, мы вошли въ отдльную комнату, и онъ упалъ передо мною. Я хотла крикнуть, хотла бжать, но онъ сковалъ меня своими объятіями, онъ удержалъ меня насильно! Насильно! Что я говорю! Разв можетъ быть рчь о насиліи, когда я ощущала впервые блаженство полнаго сознанія любви? Нтъ, я сама, сама отдалась ему, если бы онъ не взялъ меня, я бросилась бы къ нему на шею, упала бы къ его ногамъ, унизилась бы до мольбы о ласк, объ одной его ласк, теперь мн не нужно ничего, кром его любви кром его ласкъ, кром его поцлуевъ. Теперь я не знаю скуки, я живу только мыслью о немъ, о свиданіяхъ съ нимъ, о той минут, когда я уду отсюда далеко, далеко…
Мн даже не жаль Максима, когда я думаю о своемъ отъзд. Его поразитъ мое ршеніе, но вдь онъ долженъ былъ ожидать этого, не могъ же онъ думать, что я вынесу такія отношенія, какъ наши. Я слишкомъ молода, чтобы довольствоваться тми крохами любви и ласкъ, которыя онъ удляетъ мн ‘въ свободное отъ занятій время’. Мн нужно боле сильное чувство, мн нужны боле страстныя отношенія, большая полнота любви. Я не хочу быть дополненіемъ къ ученымъ занятіямъ мужа: я хочу быть его жизнью, его цлью, его всмъ. О, для чего женился на мн Максимъ! Какъ онъ, умный и опытный, не могъ понять, что я увлекалась, какъ ребенокъ, его умомъ, его горячими рчами, увлекалась, какъ увлекаются институтки учителями.
Но какъ я скажу ему, на что я ршилась? Что скажутъ его мать и тетка? Он,— добрыя, не поймутъ ничего и обвинятъ меня, будутъ плакать о Максим. Он вдь любили и леляли меня по-своему. Он не поймутъ, что я билась у нихъ, какъ птица въ клтк, хотя у меня было все, все,— да, все, кром жизни и свободы. Нтъ, я попрошу Максима не говорить имъ о моемъ ршеніи до моего отъзда. Мн будетъ стыдно глядть на нихъ. Пусть он посл узнаютъ, что я ухала. Да я и лишняя въ ихъ дом, я стрекоза въ муравейник, он вс будутъ и безъ меня попрежнему счастливы и довольны, я не была ихъ помощницей, а была лишнимъ ртомъ и лишней обузой, я не нужна даже Максиму: онъ такъ рдко ласкалъ меня, что, вроятно, обойдется и безъ этихъ рдкихъ ласкъ.
Но когда же я скажу ему все? Не лучше ли уйти и оставить письмо? Надо поговорить объ этомъ съ Левой.
Вотъ уже два дня, какъ я не видала его, и эти дни показались мн вчностью. Мн нужно видть его каждый день, каждый часъ, каждую минуту, онъ мн нуженъ, какъ воздухъ,— какъ свтъ. Какъ я могла не влюбиться въ Леву, когда я была двушкой? Какъ я могла отдать предпочтеніе Максиму? Лева красавецъ, Лева молодъ, а Максимъ и нехорошъ собою, и не молодъ, Лева весь дышитъ жизнью и страстью, а Максимъ отжилъ, онъ холоденъ и, что хуже всего, смотритъ на всхъ людей съ какимъ-то обиднымъ снисхожденіемъ, близкимъ къ пренебреженью, Лева относится ко мн, какъ равный къ равной, а Максимъ или выслушиваетъ меня съ снисходительной улыбкой, какъ лепечущаго ребенка, или съ лаской отца даетъ мн серьезно добрыя наставленія, Лев я смло говорю все, что придетъ въ голову, а съ Максимомъ я боюсь говорить, боясь сказать глупость, вызвать нравоученія. Леву возмущаютъ отношенія Максима ко мн, онъ говорить, что такъ можно относиться только къ раб, къ любовниц, къ содержанк, къ низшему существу… О, если бы мн скоре вырваться отсюда!..’

XIII.

‘Мое положеніе съ каждымъ днемъ становится все невыносиме. Я не умю ни лгать, ни притворяться, а между тмъ мн приходится и лгать, и притворяться. Лева говоритъ, что покуда нужно скрывать наши отношенія, такъ какъ онъ покуда не можетъ взять меня къ себ, одной же мн жить неловко и не изъ чего. Лева надется, что ему удастся устроить свои дла, и тогда мы будемъ жить вмст. Я жду этого дня съ мучительной тревогой, такъ какъ здсь я изстрадаюсь совсмъ отъ однихъ разспросовъ мужа. Онъ видитъ во мн какую-то перемну и доискивается причинъ:
— Ты больна, Шура? Ты, Шура, худешь! Ты побереги себя, Шура!..
Эти фразы я слышу каждый день и не смю сказать правды, признаться во всемъ. Добрыя старушки, тетка и мать Максима, ухаживаютъ за мною боле, чмъ когда-нибудь, и съ добродушными улыбками намекаютъ мн, что, вроятно, я сама не знаю причины происходящей во мн перемны, а что эта причина такъ естественна: он подозрваютъ, что я готовлюсь сдлаться матерью. А что, если и въ самомъ дл? Что тогда будетъ? Чей будетъ этотъ ребенокъ? Да нтъ, не можетъ быть!.. Нтъ, надо скоре, скоре уговорить Леву покончить все. Ну, пусть мн будетъ тяжело жить, пусть я встану въ ложное положеніе, пусть я буду терпть нужду, все это будетъ легче теперешней гнусной жизни обманщицы и лгуньи. Я всегда говорила честно правду и мн противна ложь, даже неизбжная, вызванная необходимостью… Завтра же скажу Лев, что я ршилась все покончить съ Максимомъ, признаться ему во всемъ’.

XIV.

На этомъ мст обрывается дневникъ моей жены. Послднія строки, какъ видно изъ помтки надъ ними, были написаны 20-го февраля, а 21-го февраля Шуру привезли домой уже больную, въ бреду… Я не знаю, что произошло между нею и Зоринымъ, но я думаю, что онъ, услышавъ ея ршеніе, сказалъ ей прямо, что онъ просто поигралъ съ нею въ любовь, что онъ серьезно никогда не думалъ сойтись съ нею… Вдь все это такъ часто повторяется на свт, такъ обыкновенно! Кто же церемонится съ замужней женщиной, отдавшейся ему? Кто смотритъ серьезно на эти связи?..
Трудно передать то, что я перечувствовалъ, читая этотъ дневникъ загубленной мною двочки, ребенка, судьбу котораго я такъ неосторожно, такъ эгоистично связалъ съ своею судьбою… Виноватъ во всемъ я и только я одинъ: она шла за меня замужъ, не зная ни жизни, ни людей, а вдь я пожилъ, я отжилъ, я могъ предвидть, что можетъ выйти изъ подобнаго брака, и все-таки я женился, потому что мн было пріятно слышать около себя щебетанье этой птички, потому что мн было пріятно слышать слова любви изъ устъ этого ребенка… И сколько подобныхъ браковъ заключается на свт! Я не первый и не послдній, но и первому, и послднему въ подобныхъ случаяхъ приходится дорого платиться за свое эгоистическое стремленіе насладиться радостями жизни, не думая о послдствіяхъ. Къ несчастію, раскаяніе является всегда поздно… Чего бы я не отдалъ теперь, чтобы только спасти ее, но все золото міра и вс знанія медицины не спасутъ разбитой жизни, не воскресятъ убитой мной малютки… Я вижу, я понимаю, какъ близко приближается она къ могил, безропотно, тихо, молчаливо и покорно… Меня ржетъ ножомъ по сердцу эта покорность, этотъ взглядъ провинившагося ребенка, и мн хочется упасть передъ нею на колни и сказать: ‘брани, упрекай, проклинай меня: мн легче будутъ твои упрека, чмъ твоя покорность, ни въ чемъ неповинное созданіе’. Но я не смю сказать ей даже этого, не смю хоть взглядомъ показать ей, что я все знаю: это взволнуетъ ее, а ей вредны волненія… Какую пытку выносимъ мы оба: она умираетъ, обвиняя во всемъ себя, я смотрю на ея увяданье, сознавая, что я погубилъ ее… Но близокъ уже день, когда ея страданія прекратятся,— а мои?
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека