Мурман, Коровин Константин Алексеевич, Год: 1934

Время на прочтение: 6 минут(ы)
Коровин К.А. ‘То было давно… там… в России…’: Воспоминания, рассказы, письма: В двух кн.
Кн. 1. ‘Моя жизнь’: Мемуары, Рассказы (1929-1935)

Мурман

Тяжелы и мрачны волны океана. С грохотом бьют об огромные скалы берега и в красных переливаются, как кровь, сполохах Северного сияния. Жутко и мрачно кругом.
Я завешиваю окно моей комнаты в доме купца Мерзлютина, в Териберской гавани, на небольшой фактории. Невозможны эти красные сполохи. В комнате как будто все покрыто кровью. Хлеб, тарелка, чай в стакане — неприятно есть и пить. Закрыл окно. Какая-то полоса легла, острая, и горит, как плавленая сталь. Еще закрываю. В доме тихо. А назавтра и днем будет сплошная темная ночь и, может быть, опять эти красные сполохи.
Я не знал, что есть такое Северное сияние, жаль, что не уехал раньше. Теперь мне понятно, отчего уехали давно все поморы. Никого не осталось, все становище пусто. И Мерзлютин уехал. А помню, говорил он, что жутко зимой-то, когда сполохи пойдут. Но они до сих пор были такие прекрасные, голубые. Я так любил смотреть, когда горело все небо и качались эти сияния, разбегаясь и переливаясь бесконечно. И вдруг вот это… Я взглянул на мою руку, а она точно покрыта кровью, такая неприятная рука, страшная.
Я встал и загородил снизу окно подрамником холстом, на котором писал.
Океан шумит. Никого нет. Хоть бы урядник Василий Иванович пришел. И слышу, как сзади фактории, там, в стороне становища, кто-то воет или поет. Так странно. Я встал, открыл дверь — воет. А снаружи, где идет лестница, земля то ярче, то бледней горит в красном расплавленном свете. А небо за скалами темное, бурое, угрюмое…
Когда придет в последний рейс ‘Ломоносов’, сейчас же уеду. Снизу у лестницы показалась фигура, как будто налитая кровью, прозрачная и странная. Слышу:
— Константин Алексеевич… К вам иду. Насилу сувой переехал, море бьет. Хорошо, что сполохи помогают, а то не попадешь. Вчера тьма была, а ноне хорошо. Иду… Язычков вам несу да семужки, копченой. Только что изготовили.
— Василий Иванович,— говорю я,— идите, я рад.
— Ишь,— говорит,— завесились. Да и верно. Вам без привычки-то. Поди, не нравится тута. А я ведь семь лет, и то мне эти красные сполохи… ух, не по сердцу.
— Василий Иванович,— говорю я,— что это там, у амбаров, в становище воет?
— Эх,— отвечает урядник,— это вот завсегда фильмана воют, карелы тоже. Как красные сполохи, они завсегда за свои песни берутся. Чисто волки. И то сказать, всех жителев они в скуку вдаряют. Нельзя не выпить. Я вам пуншу бутылку принес шведского. Хорош. Много лучше рома. Ром-то чижел больно, а пунш веселит. Рупь с четвертью бутылка. Поглядите-то, языки-то какие оленьи. Закуска важнецкая. А семга… Невелика, а что надо…
Урядник вынул бутылку, другую — поставил на стол.
— А это-то что же? — спросил я, показывая на другую бутылку.
— А это наша веселуха… Водочка… Да ведь, и правду сказать, и нельзя. Вот это вы загостились, а через три дня уедете, пароход придет. А я вот — на восьмой год оставайся. Так это что. Ссылка. Больше ничего. Вот в Кеми-то городе, житье, в карты дуют — боле ничего. И ссыльные тоже. Чего им. Сколько рубликов получают. У них под Новый год маскарад, кадриль, а я вот здесь мыкайся. Меня тоже оттудова сослали. Если вам сказать, Константин Алексеевич, всю правду, так это что…
Урядник выпил стакан водки, отрезал олений язык и, откусив кусок, пристально смотрел на меня:
— Ссыльным лучше. У них там своих разных курсисток… Бабья… сколько хошь. Здесь без женщин — при этаких-то сполохах — никак невозможно. Потому душа друг другу крепче здесь свертывается… Подумайте, ведь это что такое. Идешь, сам на себя посмотришь — будто в крови весь. Жена — тоже. Семга — тоже. Вот водки рюмка. Откройте окно — она будто чисто кровь налита. Пить-то как? Ведь это что? Одурь берет! Вот потому-то и воют. Поморы хитрейшие. Мерзлютин-то уехал. Старовер он, с капиталом. Вот дайте ему, что хошь дайте, нипочем не останется. Оттого-то тут никто и не живет.
— Да, Василий Иванович, это верно. Это я в первый раз вижу. Все голубые были, а теперь красные. Отчего это?
— А черт их знает,— говорит урядник,— конечно, какие-нибудь ученые знают, а я не слыхал. Сполохи и сполохи…
— А к утру их не будет?
— К утру?.. Да кто их знает. Здесь ведь все одна ночь сейчас. Когда и спать, неизвестно. К утру-то, конечно, кончаются. Но и днем тоска… Все ждешь. Долго ведь. Забудешь, есть ли и солнце… Я ведь сам-то архангельский. Но ведь это что, там ведь чисто рай, нет этой тьмы кромешной. И жизнь другая. Люди смеются. А ведь здесь… Хоть на фильманов посмотреть, ведь это как звери. А лопари чисто черти болотные. Ему ничего и не скажи — сейчас за нож берется. Двадцать два получаю, а ссыльные двадцать шесть. А что же я? Урядник, туда-сюда ступай. Там драка, вот и иди по каменной тундре, того гляди сверзишься. Ну, конечно, и пьешь. А он-то в Кеми на меня и написал: пьет. А сам не пьет, что ли? Тоже пьет. Да здесь все пьют. Нешто можно без этого самого. Слышите, вон воют…
И он подошел к окну, отвернул плед, и в комнату опять ворвался кровавый свет.
— Ишь,— сказал урядник,— китолов в бухту зашел, знать, норвежский. Прячется от волны. Расходился океан-то… Буря…
Я встал и посмотрел в окно. Корабль с парусами, на мачте большая бочка. Это китолов. Он освещался красно от сияния сполохов, то пропадал, темнел, то опять горел рубином. Так таинственно, особенно, и как-то печально, одиноко стоял корабль в темном заливе, отражаясь в воде.
— А вот летом,— говорил за столом урядник.— Кит — дурак, как, значит, прилив был, река высоко поднялась, вот здесь, за Сувоем, он за рыбой в реку-то и заплыл. Вот жрет, мойвы там тьма, он хлебало свое открыл и жрет, фонтан пущает, а отлив и пришел. Он не успел назад в море уплыть. На брюхе и застрял в реке, на камнях, у самого становища, тут. Поморы видят, да к нему. Топорами ему голову пробили да на канат привязали, к сараям, к столбам, где рыбу сушат. Сало хотели с него взять, да не во што. Вот кит здоров был, шестьдесят шагов длиной. Он, значит, помер и стух, дух от него идет, дух тяжкий, дышать невозможно. Все становище убежало, жить нельзя. Птицы его есть, и что их налетело — тучи… А еще акулы кругом кишат, реку нельзя переехать, того гляди, сожрут… Как-то норвежцы прознали. Приехал пароход. Купили за пустяки и увезли его к себе на завод. Только как пароход тащил его по океану, так киты спознали и плыли за ним до самого Вардё… Упокойника, значит, провожали. А потом вернулись сюда и тут вот, в заливе, все фонтан пущали. Интересно. Ночью все карбасы повернули. Серчали, значит. Рыба с понятием. Поморы боялись долго выезжать — перевернут, ну, и прощай, акулы сожрут. В океане тоже много этого разбоя есть, что и на земле. На земле, конечно, начальство не дает озорничать, а то бы… Как, значит, сюды, в Кемь, меня послали, на Мурманск, я увидал, что политики сосланные живут себе, ничего не делают, прямо как господа. Жалованье идет им от казны. На меня кричат — то не так, это не так, а им ничто — живут себе, на охоту ходят, гуляют… Я думал-думал, как бы мне на политику перейти, позвал одного из них тихонько, к себе чай пить, ну, и угостил тоже водочкой. Выпили. Говорю ему, что хочу перейти на их положение. Он говорит — можно. Я, говорит, тебе прошение напишу,— а он ловкий, шустрый такой, сам из писарей. Ну и написал. Принес мне и говорит и прошение подает:
— Вот тут,— говорит,— подписывайтесь: унтер-офицер запаса, 26-ти лет, конститалис, максиммалис и еще чего-то…
— Ну, написал, подписал: урядник Василий Иванов Гвоздев.
— Пошли,— говорит,— в Архангельск, губернатору. Губернатор у нас Энгельгардт. Я, значит, с пароходом и послал. Жду. Только меня вызывает к себе исправник покойный и говорит:
— Вот, тебя вызывают в Архангельск, в канцелярию губернатора, явиться 18 августа.
Поехал. Пришел в канцелярию, а там такой чиновник худенький за столом сидит, Шварц его зовут. Он смотрит на меня, достал мое прошение, говорит:
— Это вы подали прошение?
— Так точно,— отвечаю,— я подал.
— Что это вы написали?
Я говорю:
— Я писал, писал, что охота мне на положение политика стать, потому — я женат, и дочь родилась, то жалованье… Он говорит:
— Это?.. вот это вы подписали: ‘конститалис, максиммалис’. Что это такое? Я и не знал, что ответить. Думаю, вот чего это Курчевский научил.
— Вы,— спрашивают меня,— урядник?
— Так точно,— говорю.
— Унтер-офицер? Так вы в тюрьму попадете.
— Батюшки,— думаю,— что написал? — Ваше благородие,— говорю,— помилуйте, у меня семевство, дочь родилась.
А он взял прошение мое, разорвал и бросил в корзинку под стол. Встал и ушел.
Я назад уехал, в Кемь. Исправник-то меня и послал в Териберку, сюда. А здесь што — только пьяных да драки разымай, и самому попадет… Вот жизнь… Вот што,— покачав головой, сказал урядник,— как это ваше художество идет, не знаю, а в нашем деле правды ни черта нет. Вот што хочешь, а живи.
— А что же вам Курчевский сказал потом?
— А ему што, он зубы скалит, смеется, боле ничего.
— Василий! — послышался женский голос за окном.
Урядник встал и отворил окно.
— Иди скорее! — кричала ему жена.— Китолов норвежский тебя зовет, иди-и-и. Он по берегу болтается, пьяный… Иди.
Урядник взял фуражку, сказал:
— Прощайте, завтра приду,— и быстро побежал по лестнице вниз. О прибрежные скалы с шумом бились волны Ледовитого океана…

ПРИМЕЧАНИЯ

Мурман — Впервые: Возрождение. 1934. 16 декабря. Печатается по газетному тексту.
фильманы — вероятно, от швед. finn — финн и man — человек, собственно ‘человек из Финляндии’, фильман — кочевой лопарь-оленевод протестантского вероисповедания.
карбас — большая лодка с парусом, предназначенная для рыбного промысла и перевозки грузов на Севере.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека