Московский университет в моей жизни, Зайцев Борис Константинович, Год: 1955

Время на прочтение: 9 минут(ы)
Зайцев Б. К. Собрание сочинений: Т. 9 (доп.). Дни. Мемуарные очерки. Статьи. Заметки. Рецензии.
М: Русская книга, 2000.

МОСКОВСКИЙ УНИВЕРСИТЕТ В МОЕЙ ЖИЗНИ

Соленый: В Москве два университета!
‘Три сестры’

Этот Соленый прав: в Москве, действительно, было два университета — Старый и Новый.
Осенью начала этого века, в серенькой тужурке с золотыми пуговицами, в фуражке с синим околышем попал я в Московский Университет: бросил Горный Институт и в надежде на ‘горизонты’ перебрался сюда.
Ходил именно в Старый Университет — благородное здание с колоннами по фасаду, поддерживали они фронтон, а выше над ними купол. Там актовый зал — довольно ветхий, а студентов набивалось много. Кажется, даже боялись, как бы не провалился пол.
С этой студенческой осени я стал как бы особенным гражданином Москвы. Москве подходили наши синие околыши. Зимой самые заядлые и ‘передовые’ студенты ходили в папахах, с дубинками: обитатели всяких Козих, Патриарших прудов, завсегдатаи пивных на Тверском бульваре и носители ‘лучших стремлений человечества’ (‘Бла-а-родно? — Браво!’).
В общем студенты подходили к Москве, легко вмешались в ее пейзаж. Москве они нравились. От нее кое-что заимствовали, ей свое придавали — некую черту простоты, бестолковости и бесшабашности.
К Университету отношение было более торжественное, вроде, как к храму науки. Храм не храм, но помню чувство приподнятости, повышенного тона, когда попадал на лекцию. И какие предметы! Философия права, история философии, даже римское право — это уже не сопротивление материалов. Надежды мои на Университет именно с ‘общеобразовательным’ и связывались. Не техника, а чистая наука. Юному человеку казалось, что в ней-то и есть окрыляющее.
Павлу Ивановичу Новгородцеву именно вот за это — низкий поклон. Именно Новгородцев, новый в Старом Университете вносил одушевлявшее и подымающее. Он мне вообще нравился. Изящный, худой, бледноватый, с загадочными, мне казалось, глазами, разводил свой философский идеализм с таким благородством, в матовом блеске, что временами казалось он над нами летит, в легком полуземном полете. Темные его глаза сияли мистически. Почти чудесна точность, плавность речи: серебряный поток, благородно сдержанный, без повышений и актерства и без балагурства. Голос приятный. И такое чувство, что нигде не запнется говорящий, на плавных коньках скользит по льду, по зеркальному льду. Записать речь — ничего не прибавишь и не убавишь.
Был блестящ и Кокошкин, элегантный и худощавый, с длинными тонкими усами, воздымавшимися в виде небольших дуг концы их покачивались в такт речи. Отлично читал государственное право Алексеев, немолодой опытный знаток своего дела.
Все нравилось. Даже политическая экономия — Чупров со своим мужицким говорком. Даже римское право, читал его Хвостов. Этого боялись, на экзаменах он бывал строг. В нем не было метафизического, как в Новгородцеве (подходила эпоха ‘Вех’, ‘Проблем идеализма’, заквасившая нашу молодость) он был, напротив, несколько тяжел и властен, и без обаянья, но значителен. (Революции не поддался и покончил с собой).
Я жил тогда недалеко от Университета, на Кисловке. По Никитской ходил вниз мимо иконы св. Татьяны, покровительницы Университета — всегда пред ней теплилась лампадка. Ходил на лекции с удовольствием и вел юную, веселую московскую жизнь. Начинающаяся литература и любовь занимали в ней более места, чем Университет, понравилось там бывать. Записался даже на семинары по Канту. Там удивлял меня черноглазый студент Алексеев — очень смело, умно рассуждал он и спорил с профессором. И студент этот стал потом сам профессором, а еще потом, в новом Зоне бытия нашего, встретил я его в эмиграции. Если бы попал ныне в Женеву, вспомнили бы мы с H. H. Алексеевым эти семинары по Канту.
Экзамены проходили легко. Но чем дальше шло дело, тем меньше оказывалось в науках идеалистически-возвышенного, ближе подходила жизнь. Не философов и не поэтов здесь готовили, просто юристов. Пока что был я вполне добросовестен. Вероятно, на втором курсе, или на третьем, у приват-доцента Краснокутского взялся даже прочесть реферат: ‘История римского сената’. Не могу не улыбнуться сейчас. Ну на что мне этот римский сенат? А тогда было другое. Время было другое. Жена подарила мне ‘Капитал’ Маркса, и под народнический говорок Чупрова я читал даже этого сердитого бородатого старика — впрочем, дальше первой главы не ушел. А сенат… — я заодно готовился, все прочел и запомнил, что надо.
Весенний вечер. В небольшой аудитории собрались студенты, человек тридцать. Полный, оживленный Краснокутский, молодой еще и благодушный, расхаживает возле кафедры. Встретил меня любезно. — Да, пожалуйста, пожалуйста. Значит, исторический обзор? Прекрасно.
Я начал обозревать. Оратором никогда не был, но тут знал все на память, отвечал как урок. Долго жил Рим! Я не учел этих столетий, и по основательности своей выкладывал все, что знал. Студенты записывали. Краснокутский разгуливал взад-вперед на мягких подошвах, у него был такой вид, что вот, мол, как у нас поставлено!
Я же не унывал. Я говорил и говорил. А время шло. Студенты стали вздыхать, покашливать. У некоторых на лице появилось одеревенение, которое хочет сказать: ‘За что? Отпусти душу на покаяние!’ Я этого не замечал. Не отпускал.
Наконец, Краснокутский вынул часы. В задних рядах кто-то всхрапнул. Я не дошел еще до половины Рима.
— Да, — сказал Краснокутский, — видно, что вы серьезно готовились.
Руки он держал скрещенными за спиной, на довольно широком заду. Задумчиво подбрасывал ими фалды.
— Но приходится считаться со временем… ‘И в этот день мы больше не читали’.
Прения были отложены. Я вдруг понял все, но, несмотря на юношеское самолюбие, не только не расстроился, а даже повеселел. К себе на Кисловку, где лежал у меня неоконченный рассказ, шел даже с облегчением, Римский Сенат остался в Старом Университете — и Бог с ним.

* * *

Время шло. Я носил серую тужурку с золотыми пуговица ми, сердце же уходило. Лекции я по-прежнему слушал. Но Новгородцев свое отчитал, надо было сдавать торговое право — им занимался Озеров, это уж вовсе другое.
Все-таки, я к зачету готовился. Но вяло.
Была снова весна, солнце, оттепель. Блестят лужи, кой-где детские воздушные шары — цветные пятна в воздухе. Ваньки, остатки ухабов на Моховой, толкотня на тротуарах.
Надо идти записываться на зачет. В голове больше стихи Бальмонта, выступление Андрея Белого, рассказик для ‘Нового Пути’ (кончить его к сроку).
Однако, я шел в Университет явно с тем, чтобы записаться. В канцелярии было пусто. Мне сказали, что записываются теперь не здесь, надо пройти в Новый Университет. Всего-то через улицу, но мне это не понравилось. Еще меньше понравилось, что в Новом Университете собралась целая толпа — пришли с разных курсов, факультетов. Надо ждать.
Подождал, подождал и соскучился. Потолкался между студентами, вышел на улицу. Ни о чем особо не думал, глядел на блеск солнца в лужах, на кремлевские купола, на краснощеких курсисток в шапочках, важно бежавших по тротуару, и, вдохнув весеннего воздуха, сам пошел на Арбат дописывать свой рассказ.
В Университет более не собрался. Так все само собой и вышло. Он меня не обидел, я против него ничего не имел, но он от меня отвалился, как ненужный лист осенью с ветки. Просто вышел из моей жизни. Уважение к нему я сохранил, вспоминаю ранние свои дни с ним даже хорошо, но… — довольно. Ушел, и не надо.

* * *

Я тоже не был ему нужен. Его собственная жизнь продолжалась. Даже довольно бурно и совсем не в моем стиле: сходки, забастовки, ‘протестующее студенчество’, ‘студенчество не уходит из Университета и объявило забастовку…’
Я занимался в это время уж другим, это другое привело на один вечер вновь в Университет — опять в Старый, с решеткой на улицу.
Недалеко от той самой канцелярии, где раньше записывались на зачеты, была небольшая аудитория. Низенькая и нехитрая. Тут помещалось Общество Любителей Российской Словесности, основанное в XVIII веке,— первым председателем его был Прокопович-Антонский, инспектор Благородного Пансиона, где обучался Жуковский. Жуковский, тогда еще ученик, вместе с товарищами своими рассаживал взрослых гостей на этих собраниях. Четырнадцатилетний Тютчев за перевод из Горация был выбран членом этого Общества.
В мое время председателем был А. Е. Грузинский, профессор филологич. факультета, издатель замечательного ‘Уткинского сборника’ (письма невесты Жуковского и другие драгоценности нашей литературы).
В 1909 г. Общество избрало меня своим членом. По вековому обычаю вновь избранный должен был прочесть что-нибудь свое — нечто вроде литературного экзамена и как бы посвящение в орден.
Я тогда мало чувствовал именно эту традицию, многолетние стены, тени знаменитых отцов и дедов, как бы присутствовавших. Да и что знал о Жуковском, например?
Время было — не для преклонения пред былой славой литературы. Пригласил Алексей Евгеньич читать — хорошо, прочитаю. Приехал, привез недавно написанный в Риме рассказ, слегка волнуясь, одергивая сюртучок, прочитал его негромко, среди нескольких десятков старых профессоров, пожилых дам, литераторов (среди них был Иван Сергеевич Шмелев).
Сейчас, из чужой дали, сильнее ощущаешь традицию. Карамзин, Жуковский, Тютчев, Тургенев, Достоевский… — но тогда мало это нас воодушевляло.
И еще дважды вводил меня путь жизни в этот Университет, и опять веяние особого мира чувствую, вспоминая об этом.
Первый раз было это накануне войны. Приват-доцент Вышеславцев защищал диссертацию о Фихте. Мы сидели целой компанией, знакомые, приятели Вышеславцева — среди них и профессор Устинов, тоже Московского Университета.
На кафедре изящный и подвижной, нервный Борис Петрович, делая слегка танцующие движения руками, как бы поправляя что-то на костюме, то вынимая платочек, то вкладывая его, произнес сначала вступление, — а потом началась канонада. ‘Факультет’, ареопаг старых профессоров, слушал. Один за другим выходили противоборствующие, указывали на неточности, с чем-то не соглашались, что-то одобряли, на что-то налетали, и как только очередной замолкал, Вышеславцев с такою же легкостью, точностью, как на теннисе, отбивал мячи, все в том же ритмическом движении. Это был настоящий турнир. Длился он четыре часа.
Мы сидели и слушали. Фихте — Бог с ним, — зрелище меня занимало художнически: и зрительно, и как показание дарований. Передо мной происходило такое, на что сам я совсем не был способен.
Вызывало оно изумление и почтение. А над всем высокий дух философии, творчества — не одни подробности, но идеи и свободная защита их.
В седьмом часу факультет, как суд, удалился для приговора, скоро и возвратился: Вышеславцев удостоен ученой степени. А через час, на обеде в роскошной квартире Устинова приветствовали мы его победу, чокаясь шампанским.
Позже много и дружески встречались с ним,— оба попали в эмиграцию, вместе были в Италии, вместе читали в Риме. А теперь, издали, могу только с грустью и любовью поклониться могиле его в Женеве.

* * *

Последние мои встречи с Московским Университетом тихие, библиотечные. Времена Новгородцевых прошли. Революция шумела. Я отсиживался еще в именьице отца, иногда приезжал в Москву, в Университет за книгами. На этот раз в Новый Университет, в здание, примыкавшее к ‘Петергофу’, меблированным комнатам и ресторану нашей молодости.
Библиотеки всегда были моими друзьями. Здесь, в Университетской, не было той благородной старины, как в Румянцевской. Новее и прозаичней, но само безмолвие, бесконечные шкафы книг, скромный Калишевский, из своего тихого кабинета управлявший всем, — это мне нравилось. Удивлялся и удивляюсь доселе, как это из сотен тысяч книг можно найти нужное. Но Калишевский делал отметки, служащий уходил и чрез несколько времени приносил Ириарта, или Кастильоне, или письма Елизаветы Урбинской. Итальянские и об Италии книги уезжали в Притыкино вместе со мной и мешочниками. Калишевский не боялся мне их доверить — не ошибся: все они возвратились в Московский Университет, у меня нет греха перед ним.
Недавно я видел новое здание Университета, на Воробьевых горах. Это нечто громадное, американского духа, с башней. Совсем другой мир. Рядом крошечными, бедными кажутся прежние Старый и Новый Университеты. Не знаю даже, существуют ли они как Университет, или там другое теперь.
Одно можно сказать: Соленый сейчас прав быть не может. В Москве или три Университета, или один. Только не два. Но проверить своими глазами не дано. Да и не надо, наверно: каждому его время, его юность и его уход.

ПРИМЕЧАНИЯ

Русская мысль. 1955. 26 янв. No 731.
С. 331-332. …эпоха ‘Вех’, ‘Проблем идеализма’, заквасившая нашу молодость. — Религиозно-философские и публицистические сборники о русской интеллигенции ‘Проблемы идеализма’ (под редакцией П. И. Новгородцева, 1902) и ‘Вехи’ (1909) вызвали сенсационную, долго не утихавшую полемику (только с марта 1909 по февраль 1910 — 218 статей о ‘Вехах’ в 80 газетах и журналах). Авторами статей выступили Н. А. Бердяев, С. Н. Булгаков, М. О. Гершензон, А. С. Изгоев, Б. А. Кистяковский, П. Б. Струве, С. Л. Франк н др. Большинство из них в 1922 г. были изгнаны из России в эмиграцию, где с ними встречался Зайцев.
С. 332 Если бы попал ныне в Женеву, вспомнили бы мы с H. H. Алексеевым…— Правовед, философ и публицист H. H. Алексеев (см. Указатель имен) после освобождения Югославии восстановил свое российское гражданство, но после ухудшения отношений между СССР и Югославией вновь эмигрировал и поселился до конца своих дней в Женеве.
С. 333. ‘И в этот день мы больше не читали’. — Неточная цитата из ‘Божественной Комедии’ Данте (‘Ад’. Песнь 5). Эта строка в переводе Д. Минаева: ‘В тот день уже мы не читали’. Эту же строку Зайцев перевел так: ‘В тот день мы больше не читали’. Здесь Франческа да Римини рассказывает о том, как она с Паоло читала книгу о возлюбленном королевы, рыцаре ‘круглого стола’ Ланчелоте и ‘о первом появлении нашей любви’.
…рассказик для ‘Нового Пути’… — В общественно-политическом и литературном журнале ‘Новый путь’ (1903—1904) Зайцев в 1904 г. опубликовал три рассказа: ‘Скопцы’ (No 7), ‘Тихие зори’ (No 11) и ‘Деревня’ (No 12).
пройти в Новый Университет. — Новым университетом назывался бывший дом Пашкова на Моховой, 18, выстроенный архитектором В. И. Баженовым. Николай II в 1832 г. выкупил это здание и передал университету.
Ушел, и не надо. — Зайцев числился студентом юридического факультета с 1902 по 9 марта 1907 г.
С. 334. Общество Любителей Российской Словесности — литературно-научное общество при Московском университете, созданное в 1811 г. Его первый председатель — Антон Антонович Прокопович-Антонскнй (см. Указатель имен).
Четырнадцатилетний Тютчев за перевод из Горация был выбран членом этого Общества. — Это событие случилось через шесть дней после того, как 22 февраля 1818 г. на заседании Общества А. Ф. Мерзляков прочитал стихотворение Ф. И. Тютчева ‘Вельможа. Подражание Горацию’.
…замечательного ‘Уткинского сборника’. — В ‘Уткинском сборнике’ (М., 1804) впервые увидели свет письма В. А. Жуковского к Н. И. Тургеневу, А. П. Киреевской, А. П. Зонтаг, королю Пруссии Вильгельму IV, а также письма Маши Протасовой (в замужестве Мойер), племянницы Жуковского (в нее поэт был безнадежно влюблен) и ее матери Е. А. Протасовой.
В 1909 г. Общество избрало меня своим членом. — В ‘Словаре Общества Любителей Российской Словесности 1811-1911’ (М., 1911) значится, что Зайцев был избран действительным членом Общества 15 декабря 1907 г.
С. 335. …как в Румянцевской. — Румянцевский музей образован в Москве в 1852 г. на основе коллекций и библиотеки Николая Петровича Румянцева (1754 — 1826), министра иностранных дел. Музей был закрыт в 1925 г., его художественные фонды переданы в другие музеи, а библиотека стала частью нынешней Российской государственной библиотеки (РГБ).
Итальянские и об Италии книги уезжали в Притыкино вместе со мной… Зайцев много раз бывал в Италии, изучал ее культуру и искусство, восторженно писал о ней (см. его книгу ‘Италия’). В апреле 1918 г. он вместе с П. П. Муратовым, А. К. Дживелеговым, Б. А. Грифцовым стал основателем в Москве Studio Italiano (‘Итальянского общества’).
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека