Супруг О-Тойо, дальний родственник, взятый в семью, был вызван вассальной службой в столицу. Эта первая разлука после свадьбы не тревожила О-Тойо, только тихая грусть опустилась в сердце ее. Но с ней оставались мать и отец, y нее был сынок, которого она любила больше всего на свете, в чем еле сознавалась даже самой себе. Кроме того, она была весь день занята: то хозяйничала, то ткала шелковые и бумажные ткани для платьев.
Раз в день она приготовляла на изящном лакированном подносике миниатюрную трапезу для далекого мужа, какие готовят духам предков и богам.
Подносик она ставила перед подушкой супруга к восточной стене комнаты, потому что он отправился на восток. Убирая кушанье, О-Тойо поднимала крышку мисочки, чтобы убедиться, осел ли внутри пар. Такова примета: пока родимый на чужбине здоров, на внутренней стороне крышки оседает пар, если же крышка суха, значит — умер, и одна душа прилетала за пищей. Но лакированная крышка всегда была сплошь покрыта каплями влаги.
Мальчик был ее неизменной радостью. Ему минуло три года, и он задавал вопросы, на которые могли бы ответить лишь боги. Если ему хотелось играть, она складывала работу и играла с ним, когда же он был настроен так, чтобы смирно сидеть, она сидела с ним, рассказывая ему волшебные сказки или по-своему, — красиво и благочестиво, — объясняя ему чудесное и непонятное. По вечерам, когда пред алтарями и священными изображениями зажигались лампочки, она учила его детским молитвам, уложивши спать, садилась с работой y постельки, любуясь мирной прелестью его личика. Когда он во сне улыбался, она знала, что Куаннон, божественная, забавляет его играми из царства теней, и она шептала буддийское заклинание, взывая к Деве, ‘всегда милостиво склоняющейся на звуки молитвы’.
В ясные дни она поднималась на гору Дакейяма со своим мальчиком на спине. Эти прогулки доставляли ему большое удовольствие, он жадно вслушивался и всматривался во все, что происходило вокруг него. Дорога постепенно поднималась в гору, чрез леса и рощицы, по цветущим лугам, между утесами, где в цветах жили сказки, a в старых деревьях ютились духи. Раздавался крик диких голубей: ‘коруп-коруп’, и страстно нежное воркование ручных: ‘О-вао, о-вао‘, A цикады трещали, жужжали и пели…
Кто с тоской ожидает возвращения издалека любимого человека, тот идет на гору Дакейяма, с вершины которой открывается вид на несколько провинций. На этой вершине — камень, величиной и формой напоминающий человека, множество камешков разбросаны вокруг него и на нем. A рядом — синтоистский храм, посвященный духу некой принцессы. Она с тоской смотрела вдаль с этой вершины, ожидая далекого возлюбленного, но тот не вернулся, и с горя она умерла, навеки окаменев. Народ же на этом месте воздвигнул храм, в нем до сих пор молятся о счастливом возвращении с чужбины близких людей. Уходя, каждый: молельщик берет с собою камешек, когда же желанный вернется, камешек нужно положить на прежнее место, вместе с несколькими новыми, в знак памяти и благодарности.
Когда О-Тойо возвращалась с такой прогулки домой, густые сумерки уже спускались на землю, окутывая город и рисовые поля, путь был далек, и шла она медленным шагом. Звезды сверху освещали ее путь, a снизу — светлячки. Когда на небе показалась луна, О-Тойо пела детскую песенку:
Ноно-Сан, луна златая,
сколько времени вебе?
Тринадцать, тринадцать и девять мне дней!
Как ты молода еще!
Потому и опоясана
ты красивым красным кушаком.
Отдай его лошадке!
Нет, не отдам!
Отдай его коровке!
Нет не отдам!
A с серых необъятных полей поднимался и улетал в синий мрак ночи невидимый хор, — будто голос самой матери земли, то лягушки заливались, a О-Тойо говорила ребенку:
‘Слышишь лягушек? Они кричат ‘Мэ Кайюи, Мэ Кайюи’, — глаза мои смыкаются, я спать хочу!
То были счастливые светлые дни!
Но роковые силы, по законам, для нас, смертных, вечно неразгаданным, повергли ее внезапно в великое горе.
Она узнала, что добрый супруг, о возвращении которого она так часто молилась, никогда не вернется, что он снова стал прахом, из которого создано все земное. Вскоре и мальчик ее заснул сном непробудным, перед которым бессильна даже мудрость китайских врачей.
Редкие мучительные вспышки сознания рассеивали мрак, царивший в ее душе, — мрак беспамятства, в который сострадательные боги погружают души людские.
Все проходит. Мрак рассеялся. Она вдруг очутилась во власти злого врага, во власти воспоминания. В присутствии других она могла улыбаться, могла быть спокойной и ясной, как в прежние дни, но оставшись одна, она теряла всю силу. Она разбиралась в игрушках, раскладывала перед собой на циновке детские платьица, ласкала их, шепотом разговаривала с ними, тихо улыбаясь. Но улыбка всегда переходила в громкое судорожное рыдание, она бросалась на пол, билась головой о землю и забрасывала богов безумными вопросами.
Тогда она решила искать утешения в таинственном обряде, известном в народе под именем ‘Торитсу-Банаши’ — заклинание мертвых. Отчего не вызвать мальчика, хотя бы на мгновение?! Ради любимой матери душа его радостно примет страдание, сопряженное с возвращением в мир живых.
Чтобы вызвать умерших из царства теней, надо пойти к буддийскому или синтоистскому жрецу, знакомому с обрядом заклинания, и передать ему ‘ихаи’ — дощечку с именем умершего.
Производятся очистительные церемонии, перед ‘ихаи’ зажигают свечи и курение, читают молитвы или отрывки из сутр, приносят жертвы цветами и рисом, но только сырым.
Окончив церемонии, жрец берет левой рукой дугообразный инструмент, правой ударяет в него, громко произнося имя умершего и слова.
‘Китацо-йо, Китацо-йо! Я пришел, я пришел’.
Но постепенно голос заклинателя странно меняется и переходит в голос умершего, дух которого вселился в жреца.
Дух быстро отвечает на вопросы, беспрестанно восклицая:
‘Спеши, спеши, мучительно мое возвращение из царства теней, я не могу долго здесь оставаться’.
По окончании беседы, дух отлетает, a жрец падает на пол без чувств.
Но вызывать умерших нехорошо — им этим вредишь: возвращаясь в царство теней, они должны занимать места ниже покинутых.
Теперь эти обряды запрещены законом. Когда-то они утешали скорбящих, но закон справедлив, потому что находились люди, злоупотреблявшие им, глумившиеся над божественным в человеке.
Однажды ночью, в одиноком маленьком храме, на окраине города, О-Тойо стояла на коленях перед ‘ихаи’ своего мальчика н вслушивалась в таинственное заклинание. И вдруг из уст жреца заговорил голос родной, самый дорогой и близкий ей, но голосок был тоненький, тихий, как вздох ветерка.
‘Спрашивай мама, скорее, скорее’, — молвил он, — ‘передо мною далекий, темный путь, я должен скоро уйти’.
Мать с трепетом вопрошала:
— За что я томлюсь и страдаю в тоске по тебе? Где справедливость богов?
— Не тоскуй так по мне, мама, — раздалось в ответ, — я умер, чтобы избавить от смерти тебя: то был год болезней и печали, я знал, что тебе суждено умереть, но боги вняли моей молитве, — мне дано было умереть за тебя. О, мама, не плачь! Горевать по умершим не надо. Безмолвный, безгласный путь ведет их через потоки слез, но от слез матерей поток растет и бушует: и не может душа достигнуть дальнего берега, a тревожно носится взад и вперед. И поэтому, мама, прошу тебя, брось печаль, только изредка давай мне водицы…
С той поры она перестала плакать. Спокойно, безмолвно, как в прежние дни, она исполняла смиренные дочерние обязанности.
Время шло, и отец начал думать о втором замужестве для нее.
— Было бы счастьем для нашей дочери и для нас, — сказал он жене, — если бы y нее родился еще сын.
Но мать была проницательнее и ответила мужу:
— Она перестала страдать, о вторичном браке не может быть и речи: она превратилась в ребенка — без забот и без греха.
И, правда, она перестала страдать. В ней стала проявляться странная привязанность ко всему маленькому. Сначала ей показалась велика ее постель, может быть, это было ощущение пустоты, потому что умер ребенок. A потом и все остальное начало казаться ей слишком большим: дом, комнаты, ниша с большими цветочными вазами, — даже кухонная посуда. Рис она пожелала есть маленькими детскими хаши из крошечных мисочек. Этим невинным затеям никто не мешал, a других причуд y нее не было.
Часто старики-родители толковали между собою о ней.
— Тяжело будет дочери нашей, — говорил отец, — жить с чужими людьми, мы же так стары, что скоро придется расстаться е ней. Лучше всего ей стать монахиней, мы построим ей маленький храм.
На следующий день мать спросила О-Тойо:
— Не хочешь ли стать святой монахиней и жить в маленьком, маленьком храме с крошечным алтариком и миниатюрными изображениями Будды? Мы всегда оставались бы вблизи тебя. Если ты согласна, то мы попросим жреца научить тебя сутрам.
О-Тойо с радостью согласилась и просила сделать ей маленькое монашеское платьице.
Но добрая мать возразила:
— У хорошей монахини все может быть мало, за исключением одеяния. Платье ее должно быть широко и длинно, — так повелевает Учитель наш, Будда.
Тогда О-Тойо согласилась одеться, как другие монахини.
В пустой ограде, где некогда стоял большой храм Амиды-йи, построили маленькую монашескую обитель, назвали ее тоже Аюида-йи и посвятили Амиде Ниорайю н другим Буддам.
Обитель украсили маленьким алтариком и миниатюрной утварью. На крошечном пюпитре лежал изящный экземпляр сутры, вокруг стояли ширмочки, висели колокольчики и какемоно.
Родители О-Тойо умерли, a она все жила в своей тихой обители. Ее прозвали ‘Амида-йи-но-Бикшуни’, т. е. ‘Монахиня храма Амиды’.
Перед храмом возвышалась статуя Джизо, — друга больных детей. Молящиеся о выздоровлении больного ребенка приносили к его ногам рисовые лепешки, — столько, сколько ребенку было лет. Обыкновенно y подножья статуи лежали две три лепешки, редко от семи до десяти. Амида-йи-Бикшуни заботилась о статуе, зажигала перед ней благовонное куренье и украшала ее цветами из своего садика.
После утреннего обхода за милостыней, она обыкновенно садилась за крошечный ткацкий станок. Несмотря на то, что ее ткани были слишком узки для употребления, купцы, знавшие печальную повесть ее, всегда брали ее работу, даря ей взамен чашечки, вазы и карликовые деревья для ее садика.
Лучше всего она чувствовала себя с детьми, которых вокруг нее всегда было много: японские ребятишки играют целыми днями за оградами храмов. Много счастливых детских лет протекло в храме Амиды-йи, матери, живущие по соседству, охотно посылали туда своих малышей, запрещая им смеяться над Бикшуни-Сан.
— Она странная, говорили они, — но это потому, что умер ее сынок, и душа ее не вынесла этого горя. Будьте же добры и почтительны к ней.
Дети были очень добры и ласковы, но не совсем почтительны в обычном смысле слова, чувствуя, что дело не в этом. Они называли ее Бикшуни-Сан и ласково здоровались, но обращались с нею, как с равной себе. Они вместе играли, a она поила их чаем из крошечных чашек, угощала самодельными рисовыми лепешечками, величиною с горошину, дарила шелковые н бумажные ткани для кукол.
Малютки полюбили ее, как добрую старшую сестру.
Так проходили дни за днями, проходили годы, детки, вырастая, постепенно покидали двор храма Амиды. Суровый жизненный труд сменял их детские игры, они становились отцами и, в свою очередь, посылали детей играть за оградою храма Амиды. Любовь к Бикшуни-Сан переносилась с родителей на детей н внуков.
Народ заботился о ее нуждах, принося ей больше чем вдоволь. Излишком она щедро делилась с детьми и зверками. Птицы гнездились в храме ее, покидая прежние жилища на головах статуй Будды.
Но вот Бикшуни-Сан умерла. После ее похорон толпа детей прибежала ко мне. Девочка лет десяти от имени всех обратилась ко мне с такими словами:
— Господин, пожертвуйте что-нибудь для умершей вчера Бикшуни-Сан! Ей поставили большой памятник, ‘хака’, красивый, богатый. Нам же хочется подарить ей крошечный ‘хака’, такой, о котором она говорила, когда была еще с нами. Каменотес обещал нам сделать такой, если мы принесем ему денег. Не соблаговолите ли и вы пожертвовать что-нибудь?
— С удовольствием, — сказал я, — а где же вы теперь будете играть?
— Да все там же, — ответила девочка, улыбаясь. — Ведь там Бикшуни-Сан похоронена, ей будет радостно слушать, как мы играем.
———————————————————————
Источник текста: Душа Японии. Рассказы. Из сборников Кокоро, Кью-шу и Ицумо / [Соч.] Лафкадио Херна, Перевод С. Лорие. — Москва: т-во скоропеч. А. А. Левенсон, 1910. С. 315—327.