Молодые московские славянофилы перед судом Н. А. Бердяева, Розанов Василий Васильевич, Год: 1916

Время на прочтение: 6 минут(ы)

В. В. Розанов

МОЛОДЫЕ МОСКОВСКИЕ СЛАВЯНОФИЛЫ ПЕРЕД СУДОМ Н. А. БЕРДЯЕВА

В предыдущей статье я отнесся чуть-чуть резко и насмешливо к религиозно-философским собраниям в Петрограде 1903-1904 годов и к журналу ‘Новый Путь’ Перцова и Мережковского. И это справедливо, — и справедливость этого я чувствовал и в те годы, хотя и участвовал сам и в собраниях и в журнале, — и притом любя, горячо участвовал. Потому что их было за что любить и уважать. Правда, от Мережковского всегда Гюисмансом попахивало, — а что такое ‘Гюисманс’ — это знал сам Гюисманс и о нем знал Мережковский. В Мережковском всегда было что-то милое и детское, и в. этой игре его в некоторую ‘чертовщину’ (сюда относятся его идеи об антихристе) было именно то, что сам заводящий ‘чертовщину’ ее очень боится, а все окружающие его нисколько ее не боятся. Между тем, вводя это ‘ведовское’ (от ‘ведьма’, ‘колдун’) начало и в собрания, и в журнал, и всюду, где он сам появлялся, он ‘смахивал рукой’ тот ужасный трезвый реализм, тот отвратительный научный позитивизм, в котором задыхалась Россия перед этим. И более чем кто-нибудь другой из участников собраний (по старшинству перед ними), я знал, что такое это задыхание, ибо гораздо дольше их полз в этой философской углекислоте, где умирает все идеальное, где умирает все религиозное. И вдруг — ‘третий завет’, ‘религия Святого Духа’, вечное сопоставление Христа и антихриста — применительно ко всем вещам мира сего, применительно к событиям политическим и литературным. Я сказал: ‘Гюисмансом попахивало от Мережковского’. Навсегда нужно запомнить одну вещь. Около Мережковского нельзя было внутренно немножко не шутить. Но столь же справедливо и то, что нельзя было с ним ‘совсем шутить’. В нем было что-то
‘ведовское’, чуть страшное, чуть-чуть необыкновенное. Сказать, что он ‘совсем то же, что такой-то сотрудник журнала и газеты’, — было невозможно. Прямо на обоняние чувствовалось, что ‘ну, черта тут нет, а какой-то хвостик его все-таки колеблется’.
В нем, в его книгах и статьях, а главное в его человеческом существе был этот ‘остаточек’ или это ‘некрупное начало’ иных и вещих элементов. Ни о ком из присутствующих в зале нельзя было сказать и предположить, что вот он ‘возьмет и хлопнется оземь, да как завопит вдруг’…. И с Мережковским этого не случалось, вернее — не случилось. Но непререкаемо для всех было, что с ним подобное может случиться. И вот этим в себе, ‘загадкою’ в себе, большою или маленькою, сильною или бессильною, он и притягивал очень многих к религиозно-философским собраниям. Этого его действия, в котором содержится и общественное и историческое начало, невозможно отрицать. После всех смехов и шуточек над Мережковским, ‘нечто останется’. Его нельзя пересмеять и вышутить до полного и окончательного ‘конца’. ‘Что-то останется’, что-то ‘было’ и ‘есть’.
Бердяев, не называя лично Мережковского, но, без сомнения, имея в виду целую группу лиц, с ним во главе, так начинает свою характеристику ‘религиозных типов в России’:
‘Для духовной жизни России за последние пятнадцать лет знаменательно возникновение и развитие религиозно-философских течений, — искание веры и опыты ее оправдания. Традиционное мировоззрение позитивизма и материализма претерпело серьезный кризис и пережило крах в духовно-передовом слое русской интеллигенции. Россия вступила в XX век с религиозными вопрошаниями, с готовностью направить свою духовную энергию на религиозно-философскую мысль. В широких слоях общества все еще продолжало господствовать традиционное интеллигентское мировоззрение, и старый позитивизм не потерял еще кредита. Но не этими количественными критериями определяется центральное и существенное в национальной духовной жизни. Творческая энергия мысли окончательно ушла от старых направлений и перешла к новым религиозно-философским течениям. Это должны признать и враги этих течений. Но ложно было бы утверждение, что русской религиозной мысли начала ХХ-го века ничто не предшествовало в России XIX-го века. Достоевский, Л. Толстой и Владимир Соловьев предопределили направление русской передовой религиозной мысли в ХХ-м веке’…
Характерно для опрометчивости, неполноты и даже до некоторой степени для легкомыслия Н. А. Бердяева, что он как-будто никогда не слыхал о И. В. Киреевском, Хомякове, Н. П. Гилярове-Платонове, — которые уже никак не меньше религиозным ростом Вл. Соловьева и Л. Толстого, не говоря уж о Достоевском с его ‘едва касаниями (хотя и глубочайшими) перстами’ цер-ковно-религиозного вопроса в его точности и определенности. Да и ранее: а Лермонтов? А Гоголь? И еще первый из всех — малороссийский ходебщик Сковорода? Видно, что пишет все-таки журналист. Бедный журналист.
‘Эти большие, самые большие русские люди поставили темы, над которыми наше сознание теперь работает. Мы уже далеко ушли от их учений, но всегда должны вспоминать их образы, когда обращаемся к своим истокам. Именно они произвели сдвиг в русском сознании и направили мысль нашу на новый путь’.
Это — основательно. Об ‘израиле’ русского народа все-таки приходится сказать, что ‘пророки в нем не оскудевали’. И всегда шла ниточка, хотя бы маленькая, где взывалось: ‘Господа, нельзя же все спать и спать, или только все жениться…. Где-то есть пустыня, где-то есть небо’. Это никогда не прерывалось.
Бердяев продолжает:
‘Русская религиозная мысль вращается вокруг христианства и для нее существенно и характерно лишь то, что связано с христианскими темами и вопрошаниями. Только эти течения имеют творческое будущее в России. Религиозная мысль в России имеет много оттенков. Но некоторые формы религиозной мысли имеют лишь переходное значение и для религиозного сознания являются элементарно-зачаточными. Развитое и раскрывшееся религиозное сознание не может не подойти вплотную к христианству и не болеть христианскими темами. Это чувствуется даже в теософических течениях’.
Говоря о множественности у нас типов религиозного мышления, Бердяев однако ставит во главу всех их то самое молодое московское славянофильство, которое возникло после 1903 года. Тут, хотя и кратко, следует отметить личность М. А. Новоселова. Когда-то в давние давние годы толстовец и радикал, отрицатель России и совершенный отрицатель Церкви, он ясною и правдивою душою отшатнулся от этого движения, по существу злого и разрушительного, и стал на совершенно обратный путь — созидания, поддержки и укрепления всего русского и церковного. Сколько помнится, он сосредоточил свою деятельность в маленьком городке Торжке, — недалеко от Москвы, начав здесь издавать серию прекраснейших книжек, брошюрок и листков под именем ‘Религиозно-философской библиотеки’. Для этой библиотеки трудится множество лиц. На почве этого сотрудничества, но гораздо более на почве личного общения с его светлой и ясной душой, — хотя и не сложной, — с ним сблизилось множество молодых учителей и учительниц околомосковского района, многие студенты, курсистки и т. д. И около того времени, когда ‘голые москвичи’ толкнулись было в религиозно-философские собрания и ‘Новый Путь’, но оба они закрылись, — они, как бы выйдя из опустелой храмины наружу, — случайно набрели на М. А. Новоселова и началось просто общение, дружба. Новоселова нельзя не любить простой непосредственной любовью. Он — такой человек. И вот около его плеча и началось слагание ‘московского славянофильства’, хотя сейчас оно гораздо шире, неизмеримо шире самого Новоселова и всех его преднамерений. Но его удивительно чистый и ясный характер, и таковой же чистый, хотя неизмеримо более сложный характер П. А. Флоренского, почти главы и вождя московского славянофильства, — соделало то, что цементом для людей идейного движения стала именно нравственная, именно сердечная почва. Точнее — душевная почва, почва душевности. Вот этот-то кружок людей Бердяев и выдвигает в первый ряд:
‘Основными среди всех типов религиозно-философской мысли в России является все-таки тип православной религиозной мысли, который выражается в разнообразных попытках возродить православие. Более всего меня интересует психология религиозной мысли. Для православного течения характерно стремление к религиозной серьезности и к исторической монументальности: оно ищет корней и вековых основ религиозного сознания, боится человеческого произвола и подмены религиозно-подлинного надуманным и искусственно взвинченным’.
Но разве это — не основательно? Что может быть печальнее, — нет, что может быть страшнее новейших историков религии, — какой угодно и где угодно, всех религий и в тайне вещей ни одной религии, — которые излагают свою тему и рассуждают о своей теме, не имея ни единого зернышка в себе религиозной веры, религиозного чувства, и с тем вместе какого бы то ни было понимания религии. И причина одна: что на Западе уже коренным образом потеряна связь с ‘исторической монументальной религиозностью’, т.е. с фактической молящейся церковью. Зрелище это поистине ужасно и зрелище это предупредительно для русских.
‘Но эти благие устремления воли не спасают воз-родителей исторически-монументального православия от искусственной стилизации прошлого, от искусственного настраивания себя на лад старинных чувств, от упадочного эстетизма в жизненных оценках, от бессознательных или полусознательных измен. Всего более это чувствуется в самом ярком, талантливом представителе нашей православной мысли — в свящ. П. Флоренском, книга которого ‘Столп и утверждение истины’ должна быть признана самым значительным явлением в этом течении. С. Н. Булгаков, свящ. П. Флоренский, кн. Е. Н. Трубецкой, В. Эрн, Волжский и другие — это уже если не новое христианство, не новое религиозное сознание, то во всяком случае, новое православие, новое в православии’.
Не забудем, читая все эти ‘цветочки раздражений’, что говорит человек, ревнующий о неудавшихся религиозно-философских собраниях в виду полной удачи московского славянофильства.
‘Им не удается до конца стилизовать себя под старый, архаический стиль исторического православия, хотя они видят свой point d’lonneur в том, чтобы не быть модернистами. Вопреки своим желаниям и эстетическим вкусам они все-таки остаются православными модернистами, но раздвоенность их воли и их сознания делает их модернизм не творческим. Это — явление совершенно обратное тому, какое мы видим в католическом модернизме. Там исконные католики пленены современным духом, ищут новой жизни и новой мысли. У нас — наоборот: и все-же являются ‘модернистами». Тут есть та доля пристрастия и раздражения, которая, будучи замечена у судьи, лишает его права судить.
В последующих страницах своего труда, характеризуя С. Н. Булгакова, Бердяев указывает в нем ‘подкупающую серьезность и искренность’. Вот качество, которого не достает Бердяеву. Как писатель, как мастер характеристик, наконец, — как подвижный ум, он блестящее Булгакова, хотя и не так учен, как он. Но он слишком ‘новый человек’ и уже слишком порвал с ‘монументальной историчностью’. Везде он работает ‘один’ и ‘сам’, везде он работает ‘не с Россией’. У него та же ‘авиация’, как у Мережковского: мысли, везде летающие и ни к чему не прикрепляющиеся. Как он упоминает, он ‘собирается писать книгу об Якове Бёме’, старинном мистике. В то же время он вчитывался и перечитывал книгу Величковского об оптинском старце о. Амвросии. Как он не оглянется на себя, что в нем уже есть только религиозная заинтересованность ‘разными типами религиозной веры’, но нет веры, на самом деле и совершенно — нет религии, иначе как воспоминания о чем-то былом, о чем-то когда-то испытывавшемся. В виду этого печального личного религиозного опыта как он может претендовать на москвичей за то, что те придерживаются ‘почвы’, что не теряют связи с действительностью? Москвичи правы, путь их мудрый. Собственная Бердяевская ‘философия творчества’ под углом этого зрения представится оправданием личного произвола, ‘развязыванием’ со всякою религиею, а не ‘связыванием’ с какою-либо религиею. И как он не поймет, что это ‘развязывание’ приводит на последнем исходе к той же убивающей углекислоте позитивизма, ‘реальных знаний’, ‘материальных интересов’, из которой только что начала выбиваться горькая русская душенька, тоскующая русская душенька. Это — индивидуализм, со всем его отчаянием и пагубой.
В дальнейшем мы остановимся на его полемике с С. Н. Булгаковым.

Колокол, 1916, 26 августа, No 3080.

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека