Молодежь и контрреволюция, Савин Иван, Год: 1923

Время на прочтение: 6 минут(ы)

И. Савин

Молодежь и контрреволюция

Савин И. ‘Всех убиенных помяни, Россия…’: Стихи и проза
М., ‘Грифон’, 2007
В социалистической печати и в печати близких к социалистам кругов в последнее время нередко поднимается вопрос: ‘Почему русская учащаяся молодежь, бывшая всегда авангардом революции, рассадником социализма, теперь не только отошла в сторону и умыла руки, но даже резко порвала с былыми традициями и в своей наиболее действенной части примкнула к Белому движению, примкнула к контрреволюции?’
Почему? Исчерпывающий ответ вытекает из самой сущности революционного процесса в России. Стоит только, отбросив всякую демагогию, внимательно проследить те этапы, которые пришлось пройти русской молодежи за последние годы.
До войны в толще русского студенчества и учащихся старших классов средних учебных заведений социалистическая агитация приносила, действительно, пышные плоды. Молодежь, поощряемая революционным подпольем, а зачастую и своими же педагогами — быть либералом и поругивать ‘самодержавный гнет’ считалось, как известно, хорошим тоном, — усердно читала Маркса, Лассаля, Каутского, Плеханова, Бакунина и других, менее авторитетных, но не более неоспоримых авторов. Следуя компетентным указаниям искушенных в борьбе вождей, русские юноши и девушки самоотверженно конспирировали, устраивали забастовки, сражались с полицией, вольно или невольно играя на руку тем, кому разрушение русской государственности было по тем или иным причинам выгодно, и оплачивая незрелый энтузиазм административными карами, ссылкой в места столь и не столь отдаленные и каторгой. Было ли все это следствием серьезной убежденности в несправедливости государственного строя, в гнете одних сословий над другими и желанием более закономерно распределить между всеми жизненные блага или и в данном случае приходится считаться со своеобразной особенностью русского человека — быть в оппозиции к любой власти только потому, что она власть, — это вопрос другой, вопрос крайне сложный, и не исчерпать его в краткой статье. Сейчас я только хочу сказать, что и русская учащаяся молодежь, по крайней мере ее значительная часть, по примеру своих либеральных отцов безудержно подтачивала тот тысячелетний сук, на котором она сама не без удобства сидела.
Война всколыхнула в русском обществе небывалый патриотизм, прорвавшийся сквозь густые наслоения пораженческой идеологии. Еще недавно говорить о народной гордости и любви к отечеству — если под ним говоривший не подразумевал гордости партийной и отечества социалистического — считалось почти неприличным и, во всяком случае, столь же смешным, как если бы кто вздумал щеголять в костюме XVIII века. Мастерски выдрессированные по Марксу молодые люди встречали таких ‘донкихотов политического мещанства’ ироническими улыбками, а провожали свистками и бранью. И тем более странной и резкой кажется ломка общественного настроения в 1914—1915 годах. Вчерашние циммервальдцы, эсеры, кадеты просто левые и левее здравого смысла заговорили на языке, до сего им совершенно несвойственном — на языке того же ‘политического мещанства’, как из рога изобилия посыпались непривычные, ‘черносотенные’ слова и понятия: национализм, державность, исторические задачи, православие. Столицы стали свидетелями необычайного явления: студенты, которых, как уверяли социалисты, правительство считало своими ‘внутренними врагами’ наравне с ‘жидами, поляками и прочей сволочью’, стройными рядами, с национальными знаменами и царским гимном, дефилировали у императорских дворцов, из провинции шли тысячи верноподданных телеграмм Монарху. Русская молодежь имела мужество сказать своим опекунам из пораженческого лагеря, что в годину тяжких испытаний никаким другим идеям, кроме идей патриотизма, нет места, и пошла на фронт не во имя планетарной революции, как выражается бывший заместитель председателя Петрогубисполкома Максим Горький, а для защиты родины от могущественного и искусного противника.
К концу 19-го года настроение русской молодежи, как в рядах армии, так и вне ее, становится все менее и менее устойчивым, все заметнее отражаются на нем болезненные явления тыла и фронта. Досадное расстройство транспорта, тормозившее правильную доставку снарядов и продовольствия, военные неудачи с их деморализующими последствиями, щедрой рукой германского Генерального штаба оплачиваемый шпионаж, трения, с одной стороны, между Верховной властью и правительством, и с другой, между правительством и обществом, тем же германским штабом пущенный, а российскими паникерами и провокаторами добросовестно распространяемый нелепый слух об измене, о том, что якобы Императрица Александра Федоровна прилагает все усилия к заключению сепаратного мира с Германией, и, наконец, просто физическая усталость — все это не могло не ослабить первоначального подъема армии и населения, и всем этим не преминула воспользоваться оппозиция от монархистов-либералов до работавших на Германию большевиков включительно для решительного удара по монархии. Силой событий и бешеной пропагандой вовлеченная в политическую борьбу, русская молодежь не обусловливала ее, однако, тем или иным государственным строем, и монархия, и республика были одинаково приемлемы для нее — лишь бы стране была дана возможность ценою каких угодно жертв довести войну до победного конца. И когда Временное правительство одним из своих широковещательных лозунгов объявило ‘войну до победы’ — русская учащаяся молодежь, вслед за всей Россией, решительно встала на сторону революции, которую уже несколько месяцев спустя одни называли ошибкой, другие — преступлением.
Мы все еще хорошо помним, как в медовые дни ‘великой, бескровной’ более истасканные по социализму студенты и курсистки укрепляли завоевания революции, руководили рабочими и солдатскими митингами, доблестно принимали бразды правления в бесчисленных комитетах, советах, союзах и до хрипоты, до потери сознания пели ‘Марсельезу’ и ‘Вы жертвою пали’, мы хорошо помним, как безусые гимназисты и реалисты, из коих первый был я, — не без благосклонного участия сразу ставшего хозяином положения политического, а очень часто и уголовного, подполья, — добивали ‘царский режим’: выбрасывали во имя культурных нужд директоров из квартир, а древние языки, Закон Божий, правоведение, древнюю и среднюю историю и прочую ‘дребедень’ — из школьной программы (в одной гимназии даже ‘сократили’ математику!), отменяли форму, экзамены, отметки, обязательное посещение классов, вводя вместо ‘полицейского режима’ свободную дисциплину, то есть танцевальные вечера три раза в неделю, с усердием, достойным лучшего применения, приветствовали все новое, необычное и потому привлекательное, хотя и не совсем хорошо понимали: какое счастье несет оно нам, это новое? Теперь, когда заботами советской власти русская школа превращена в комсомольский кабак, школа 17-го года многим кажется чуть ли не раем, но как сбивал с толку этот рай тех, под кем пресловутая ‘власть на местах’ упразднила свои педагогические способности, спекулируя на незрелости и доверчивости учащихся! До какого разгула и в те благословенные времена дошли мы, может показать такой, например, факт: в гимназии, где пишущий эти строки, уже при товарище Луначарском, домучил курс наук, в 17-м году считалось высшим шиком в классе во время урока читать порнографическую литературу, набивать папиросы и играть в карты, а ученицы женской гимназии приносили на большую перемену спирт!..
Революция ширилась, углублялась, на всех плакатах и знаменах, во всех речах горели слова, в святость которых нас приучили верить с детства: свобода, равенство, братство, земля и воля, вся власть трудящимся, самоопределение… Казалось бы, что учащаяся молодежь, от вечного студента до пятиклассника, должна была отдать все свои силы тем, кто говорил и писал эти слова, — углубителям и расширителям революции. Почему же так скоро нам до рвоты опротивели митинги, комитеты, ‘Марсельеза’, сознательная дисциплина, карты на уроках и, вообще, всяческое углубление? Почему часть из нас ушла на Дон, в стан ‘контрреволюции’, а остальные занялись чем угодно, только не поддержкой вождей революции? Почему теперь, во дни издыхания чекодержавия, там, в советском бедламе, голодную, раздетую молодежь даже ударным пайком не заманишь в социализм, ставший в России бранным словом (о рабфаковцах не говорю — в студенческой среде они тоже стали бранным словом), а здесь, в эмиграции, подавляющее большинство молодежи — глубоко национально и контрреволюционно?
Как мы ни были ошарашены градом заманчивых реклам, мы не могли не сознавать, что благо и жизненность революции могут быть доказаны не рекламой, не более или менее удачным словесным вывертом, а делом, серой, будничной работой, незаметным, упрямым трудом по приведению в порядок в корне расшатанного государственного аппарата. А дела не было. Была бесконечная, бездоказательная, щедро пропитанная демагогией или недомыслием декларация, которой разные политические нарциссы зазывали народ в опекаемую ими партию, разжигая толпу явно неисполнимыми обещаниями. Были мудрые мероприятия сельских министров — первых виновников царящего теперь в России голода. Были провокаторские приказы по армии, окончательно добившие ее сопротивляемость. Был достойный бессмертия порыв к уничтожению всего прошлого, ‘старорежимного’, причем нередко старорежимными считались особенности русского народа исключительной ценности. Было трусливое, подлое заигрывание перед заведомо купленным сбродом, засевшим в доме Кшесинской.
Революция (так нас учили раньше) — всеобщее благо. А рабочего, крестьянина, интеллигента с каждым днем все туже и безнадежней затягивала петля нужды, безработицы, озверения. Революция — претворение в жизнь вековых стремлений пророков социализма, их жертвенного служения правде, их героического пафоса, а пророки залезли в царскую кровать и автомобиль, немножко помитинговали на дрогнувшем по их же милости фронте и в расхристанном тылу и позорно бежали, забыв во дворце не только жертвенное служение правде и героический пафос, но и необходимейшую часть костюма. Революция — призвание к власти всех живых сил страны, а единственными живыми силами оказались или беспочвенные мечтатели, жалкие марионетки в руках пьяной от безвластия черни, или люди практического ума, сразу же и решительно принявшиеся за грабиловку.
Видя все это, переживая, на страшном опыте убедившись в том, что социализм — это или бред сумасшедшего, или доходное шарлатанство, как могла русская молодежь остаться под знаменем революции, развенчавшей самое себя? Как могли мы, искавшие правды, принять революцию, если последняя проповедь любви к людям заменилась словоблудием, если революция загадила Россию, притупила в нас веру во что бы то ни было, искалечила нашу личную жизнь?
Русская молодежь никогда, ни по ‘тактическим’, ни по ‘программным’ соображениям, не скрывала своих симпатий, своих убеждений, и думаю, что я отражу мнение огромного ее большинства, как эмигрантского, так и оставшегося в советской России, гной которой я недавно отряхнул от ног своих, если скажу, что единственное спасение мы видим в национальной контрреволюции. Пусть социалистические и социалиствующие перья обрушат на нас громы и молнии за ставку на реакцию, пусть еще раз попытаются доказать, что по большевистскому опыту нельзя судить о социализме вообще — они не совратят нас в свою ересь. Мы знаем, что после чрезвычайной комиссии слово ‘реакция’ не произведет никакого впечатления. Мы знаем, что советская бойня есть логический вывод, вполне естественное следствие плодотворной деятельности Керенского, Чернова и Ко.

(Дни нашей жизни. 1923. No 1. С. 9—12)

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека