Мойра, Богданов Александр Алексеевич, Год: 1915

Время на прочтение: 17 минут(ы)

Александр Богданов

Мойра

I.

Наш общий приятель художник Гриднев, человек много видевший и богатый житейским опытом, обладал двумя редкими качествами: с чисто женским любопытством он соединял удивительную способность быстро и легко подходить к людям, с которыми знакомился. Была в его душе какая-то притягивающая интимность, нравившаяся всем без исключения, и старикам, и молодежи, и в особенности женщинам. С большинством из нашего кружка Гриднев был в близких отношениях: ему поверяли сердечные тайны и нередко его же выбирали в качестве третейского лица при разных недоразумениях и спорах. Гриднев был доволен той ролью, которую играл среди нас, и за это в свою очередь платил нам рассказами, интересными уже тем, что в них мы старались угадать кого-нибудь из наших знакомых.
Как-то в нашем кружке зашла речь о любви.
— В любви, как и в жизни вообще, господствует случай… Слепой бессмысленный случай — и более ничего!.. — сказал старый неудавшийся беллетрист, известный в нашем кружке под кличкой ‘дяди Миши’, — И поэтому — как любовь, так и самая жизнь, есть ничто иное, как сплетение самых причудливых бессмысленностей!..
— То есть?.. — спросили мы, придвигаясь к дяде Мише, так как знали, что он любит огорашивать слушателей парадоксами.
— Все, что говорят и пишут о целесообразности жизни и ее будто бы каком-то высшем смысле, сплошная чепуха!.. — продолжал дядя Миша — За примером ходить недалеко… Возьму хотя бы себя. С детства мне готовили карьеру военного… Но по окончании кадетского корпуса я случайно столкнулся с народниками и отправился в одно из самых глухих медвежьих захолустий, чтобы работать… Скажите, — есть ли в этом хотя капля логики и внутренней связи?.. И далее… Моего юношеского пыла хватило, разумеется, года на два, на три… В деревне я скоро почувствовал себя лишним человеком… Но зато, участвуя в сельских любительских спектаклях, я открыл в себе редкие артистические способности, вообразил, что во мне погибает великий драматический талант… Кстати, — я получил тогда небольшое наследство от тетушки, — примерно так тысяч двадцать… И вот с этими деньгами, не много раздумывая, я отправился в один из южных русских городов, собрал вокруг себя труппу и начал лицедействовать… И на сцене я точно так же провалился… Деньги были скоро прожиты, пришлось даже нарушить несколько контрактов… Но, благодаря сцене, я познакомился с очень даровитой, тогда начинающей, артисткой Зариной, впоследствии моей женой. Бедствовали мы ужасно… Ездили из города в город подчас в товарных вагонах, жили в отвратительнейших комнатах… И тут я понял, что на сцене, кроме таланта, нужно еще то, на что никак не могла решиться ни моя совесть, ни моей жены: нужно уменье подслуживаться к антрепренерам, к критике, к публике, и приспособляться…
Нужда толкнула меня в газеты… Я начал с хроникерских заметок и перешел к рассказам… Так мало-помалу я втянулся окончательно в газетную работу… А мою жену поглотила семья… Пошли дети… И вот мы оба, как белки в колесе, вертимся в неразрывном кругу вечных лишений, вечных забот о куске хлеба… Сегодня, завтра, послезавтра — одно и то же: где бы получить аванс или гонорар… И в будущем ничего… А силы слабеют, и старость не за горами…
Недавно один из моих знакомых предложил мне выгодное место бухгалтера в нефтяном предприятии… Раньше во мне было больше веры в жизнь и в себя, и тогда я от такого предложения, разумеется, отказался бы… Но сейчас начинаю сдавать… И совершенно серьезно подумываю, — не променять ли мне свой Парнас на нефтяную контору?
Скажите по совести: где же во всей этой жизни логика?.. Где связующий смысл?.. Ведь, не будь случайного знакомства с народниками, не было бы ни деревни, ни спектаклей, ни моей нелепой антрепризы, ни, наконец, знакомства с моей будущей женой, ни семьи, — ни всего того, что заставляет меня сейчас взять место бухгалтера!..
Дядя Миша замолчал. Его маленькая, сухая фигурка сжалась и стала невыразимо жалкой. Молчали и мы…
— Позвольте!.. — вдруг неожиданно раздался бархатистый баритон Гриднева. — Во всем, о чем вы нам только что рассказали, я не нахожу ничего случайного…
— Даже и в моем знакомстве с народниками?.. — изумленный, спросил дядя Миша и от неожиданности привстал с кресла…
— Даже и в знакомстве с народниками… — спокойно и уверенно ответил Гриднев. — Ваша жизнь вытекает из особенностей вашей натуры… Господа!.. Все вы знаете дядю Мишу, этого большого ребенка с его бесхарактерностью, неустойчивостью, неуменьем устраиваться… Скажите, могло ли быть иначе?.. Нет!.. И я нисколько не удивился бы, если бы вдруг встретил его за конторкой какого-нибудь Нобеля или Манташева!..
— To есть… Но как же это так?.. — смущенно забормотал дядя Миша, не находя — что бы сказать в свое оправдание…
Мы молчали, мысленно выражая согласие с Гридневым.
Подбадриваемый нашими взглядами, Гриднев живописно протянул руку и продолжал:
— Господа!.. Случая в жизни нет!.. К этой мысли я пришел путем многолетнего опыта. Когда мы говорим ‘случай помешал’, или ‘случай вывез’, — мы тешим себя самообманом… В жизни господствует нравственный закон, такой же непреложный — как закон тяготения, света, электричества и т. д. В древности — силу, властвующую над людьми, называли ‘Роком’, ‘Мойрой’… Безразлично, как мы назвали бы эту силу… Но она есть… Она — факт, с которым мы должны считаться!.. Что такое так называемые удачники?.. Люди, у которых в высшей степени развита способность выходить из затруднений, преодолевать препятствия, у которых много жизненной энергии, может быть, приспособляемости, во всяком случае настойчивости в достижении задуманного!.. А неудачники?.. Тряпки, хныксы, бесхарактерные рефлектики, пасующие после нескольких ударов жизни и неминуемо терпящие поражения!..
— Вот с этим я совершенно не согласен!.. — оправившись от смущения и задетый за живое, горячо возразил дядя Миша. — Разве мы не видим на каждом шагу совершенно обратного?.. В литературе, например, сплошь да рядом таланты гибнут, а ничтожества пользуются успехом…
— Временным успехом!.. — заметил Гриднев.
— Все равно, — временным или постоянным… Где же здесь нравственная справедливость?..
— О, далеко не все равно!.. — спокойно отразил нападение Гриднев. — Всякая временная мишура быстро сгорает… А настоящий талант рано или поздно найдет себе оценку… Пусть даже после смерти!.. Это не важно!.. И ваш пример как раз подтверждает то, что я говорю: не случай, а закон внутренней неизбежности определяет жизнь людей.
Гриднев сделал небольшую паузу, чтоб собраться с мыслями:
— Положение, которое я развиваю, не ново… Наши великие писатели, Достоевский и Лев Толстой, постоянно возвращались к этому вопросу, считая его основным в жизни. У Толстого в Анне Карениной даже эпиграфом взято: ‘Мне отмщение, и Аз воздам’… Взявший меч от меча и погибнет!.. Так вот… В жизни царит не случай, а логическая нравственная необходимость, И каждый получает то, чего он достоин, чего заслуживает…
— Всегда ли?..
— Всегда… Не смейтесь, господа… В этом высший и лучший смысл жизни… Каждый получает по своим нравственным заслугам… Лично, или после смерти, в памяти потомства безразлично!.. ‘Рок’, ‘Мойра’, непреложный нравственный закон — неумолимы!..
И когда я вижу пресыщенного, разочарованного гурмана, или тоскующего себялюбца, или одинокого озлобленного эгоиста, или расслабленного прожигателя жизни, я думаю: вы заслужили свое!.. ‘Мне отмщение, и Аз воздам’!..
Господа!.. Если вы только расположены слушать, не хотите ли, я расскажу вам одну поучительную историю?..
— Пожалуйста!.. — охотно согласились мы.

II.

Гриднев закурил сигару и, кокетливо пуская синие колечки дыма, начал:
Я знал этого человека, буду называть его Борисом, еще в юности… Он имел некрасивое бледное аристократическое лицо, но женщинам нравился тем притягивающим сладострастным блеском в глазах, который возбуждает похоть… Ведь, в каждой женщине, даже самой добродетельной, всегда найдется частичка Мессалины. И еще одна маленькая черточка. В лице его было слишком много живой нервной игры… Оно быстро отражало малейшие душевные перемены… И было чуть-чуть асимметрично… Строго говоря, вообще правильных лиц нет, или почти нет… Нам, художникам, это хорошо известно… На первый взгляд лицо — как лицо, а присмотришься внимательней да изучишь, — чего-нибудь и не хватает… То глаза неодинаковой величины, то окраска их зрачков различна, то правая половина лица не соответствует левой… Словом, всегда что-нибудь да не так… И, как говорят, каждая такая неправильность указывает на какое-нибудь нестроение души: склонность к истерии, повышенную чувственность или еще что-нибудь… Черт ее знает, — может быть, все это и так, а может быть, просто психологическое вранье, — не знаю!.. Предоставляю судить об этом специалистам… Упоминаю же об этом между прочим, — для сведения…
Так вот… Жил тогда Борис на юге, на окраине одного из малороссийских городков, в милом изящном особнячке, окрашенном в лазоревую краску. Среди зелени сада, вишен, тополей и мальв домик походил на маленькую игрушечную бонбоньерку. И имя у его жены было ангельское, — Серафима. В шутку мы все так и звали их: ‘тихие небожители’… А дачка, в Которой они поселились, носила прозвание ‘лазурного рая’.
Серафима была добра до чрезмерности… Ах, вы не можете представить себе, какой это большой порок!.. Чрезмерная доброта развращает окружающих. Я думаю, что Серафима своей уступчивостью испортила Бориса, развив в нем дурные склонности, которые при иных условиях, наверное, бы заглохли…
Помимо доброты, она была еще в меру умна, в меру серьезна, скромна и честна до мелочности. Вообще для настоящего семьянина, желающего свить прочное, спокойное гнездо, это была бы идеальная жена. Даже лиловый галстучек своего батистового кимоно на вороте она завязывала добродетельно: скромным, аккуратным бантиком. Должно быть, это обилие добродетелей и ее скромность и были причиной, что она до тридцати лет просидела в старых девах, и когда сошлась с Борисом, то была уже старше его по крайней мере лет на восемь.
Мы часто удивлялись и спрашивали себя, — что мог Борис найти в ней для себя привлекательного?.. Он — непостоянный мотылек, поклонник и ценитель всего утонченного и сверх обычного, — с душой-модерн… Она — такая заурядная, уравновешенная и повторяемая в одном и том же… Впрочем, есть поговорка, что крайности сходятся… Совершенно верно, — сходятся!.. Но надолго ли?.. И во мне тогда же зародилась совершенно ясная уверенность, что их союз непрочен.
Серафима любила с редким самоотвержением. У тихих женщин, особенно у старых дев, это происходит обычно. Они преувеличивают достоинства любимых людей и видят в них необыкновенных гениев. Мечтают втайне, что пробудят к жизни их скрытые силы и осчастливят мир… А уж известное дело: раз только женщина в кого-нибудь беззаветно поверит, то становится слепой и всю себя целиком приносит в жертву. Такую же жертву для Бориса хотела принести и Серафима.
Она недурно играла на рояли и любила сантиментального и тягучего Мендельсона. В лазурном раю, когда мы заходили туда,
нас всем угощали понемножку, немножко поэзии, немножко скуки, немножко выспренних рассуждений и сытый теплый уют: малиновые обои на стенах гостиной, под потолком какой-то нелепый хрустальный фонарик, поднимающийся и опускающийся на тонких цепочках, — цвета самоварной желтой латуни, — сладко-унылые Мендельсоновские мелодии и домашние персики к чаю, сваренные в клейком сахарном сиропе. А главное аккуратный, самый точный, самый добродетельный режим, от которого меня, русского человека, привыкшего к безалаберности, признаться, порядком-таки тошнило.
Я забыл сказать, что Борис, по настоянию Серафимы, писал историю Малороссии, — сочинение, которое, по ее мнению, должно было прославить его. Она усердно помогала ему в работе, выписывала из книг и составляла таблицы на маленьких почтовых листиках, нарезанных ровными квадратами. Выписки она тщательно вклеивала в большой альбом с пухлыми атласными корками. И строго следила затем, чтобы Борис не переутомлял себя. По расписанию — ему полагалось ежедневно определенное количество часов на работу, — не более. В определенный же, установленный расписанием час, он должен был ложиться спать. Как только старинные часы с бронзовыми темными колоннами и бронзовым же постаментом били в столовой одиннадцать, она прерывала беседу с гостями, делала виноватое лицо и смущенно, с мольбой и страхом, что встретит отказ, говорила:
— Ради Бога, простите!.. Мне так приятно провести с вами вечер, но… Боре врачи предписали покой… У нас режим!..
Мы молча переглядывались. Серафима и не подозревала, до чего она была смешна в наших глазах. Наскоро мы собирались, пожимали ‘небожителям’ руки и расходились по домам.
Ах, молодежь, молодежь!.. Из задора или из упрямства в нас всегда в таких случаях поднимался злой бес. Как бы ни было нам скучно, хотя бы мы челюсти повывихали от зевоты, но никогда и никто не уходил из лазурного рая раньше положенных одиннадцати часов. И каждый раз мы доставляли себе удовольствие выслушать виноватое и смущенное:
— У нас режим!..
Тяготился ли Борис такой жизнью?.. В первое время, кажется, нет… По крайней мере, я не наблюдал в нем этого.
Только впоследствии, перед моим отъездом с юга, мне пришлось быть свидетелем, как в нем вспыхнуло нечто, напоминающее отдаленный бунт его души против Серафимы.
Как-то в летнюю ночь мы жуировали шумной компанией на берегу Днепра. Разжигали костры, прыгали, дурачились, пели. Борис был неотлучно около Серафимы. Меня даже злость на него разбирала: ‘Ну, какого черта, сторожить — как собачка на привязи — около жены, когда рядом столько хорошеньких женщин?..’. И я умышленно, с целью досадить Серафиме, предложил всем проехаться на лодках вверх по Днепру. Компания охотно согласилась. Серафима встревоженно и молча стала собираться домой. Я хохотал в душе от злорадного удовольствия и, поворачиваясь к Серафиме, сказал громко, чтоб слышали все:
— Ах, да… Ведь, у вас режим!..
Вы не можете себе представить, какими дьявольскими огнями обдала меня эта добродетельная женщина. Я думал, что буду сожжен молниями из ее глаз. Но она смолчала на мою дерзость.
Борис покраснел и в освещении костра было ясно видно, как он волнуется и с усилиями сдерживает себя.
Когда же он пошел не рядом с Серафимой, как обычно, а в некотором расстоянии от нее, нервно и четко отбивая короткие шаги, то я подумал:
— О-ого!.. Держу пари, что твое вавилонское пленение этой женщиной продлится недолго!..
Вскоре я уехал с юга.

III.

Лет семь я ничего не слыхал о Борисе и встретился с ним уже в Москве, у передвижников. Он был в синем костюме из английской фланели, начинавшей тогда входить в моду. Отпущенная ‘а-lа Наполеон’ бородка и пышно взбитая шевелюра на голове придавали ему живописный вид. Мне он чрезвычайно обрадовался, пришел в детскую восхищенность, за которую я всегда его любил, и после первых приветствий стал усиленно просить:
— Голубчик мой!.. Ну, теперь я тебя не отпущу!.. С выставки и прямо ко мне… Будем обедать… Нет, нет!.. Не отказывайся… Ничего не хочу и слушать… Столько лет мы с тобой не видались!..
Меня самого интересовало, что сталось с Борисом, и мы поехали вместе. Дорогой я успел спросить его о Серафиме. Он коротко ответил: ‘Потом, голубчик, узнаешь все!..’. Спросил о научной работе по истории Малороссии. Он рассмеялся и махнул рукой: ‘Ну, какой же я ученый?.. Ты знаешь, что я приписался теперь к цеху художников, пишу картины, — только, кажется, ничего у меня не выходит! И вообще многое, что ты увидишь, тебя поразит’…
Заинтригованный его словами и сгорая от нетерпеливого желания узнать подробности, я входил в его квартиру. Квартира небольшая, но уютная и обставленная не без вкуса. В столовой нас встретила высокая молодая женщина с добрыми, круглыми серыми глазами.
— Моя жена — Вера… — отрекомендовал Борис.
Женщина посмотрела на меня ласковым, как мне показалось, грустным взглядом, и я тотчас же почему-то почувствовал к ней расположение и жалость.
За обедом няня вывела трехлетнюю девочку, дочь Бориса. Она была похожа на мать, и по тому, как она пугливо дичилась меня, я заключил, что семья Бориса ведет замкнутый образ жизни.
После обеда мы удалились в мастерскую. Я с любопытством осматривал работы, этюды, эскизы и начатые картины. Все было исполнено с чувством и не без таланта, но поражала недоделанность, капризность замысла и любовь к резким переходам.
— Что, как?.. — спросил Борис.
Мне не хотелось огорчать его резким суждением.
— Ничего!.. — ответил я. — Только во многих местах не выдержаны отношения и пропорции… Надо основательно учиться!.. И еще относительно мазков… Широкие мазки хороши у таких крупных художников, как Репин, — они уже не ошибутся… А начинающим легко перейти чувство меры…
— Ты находишь, что у меня недостаточно чувства меры?..
— Есть грех…
— Все это условности!.. — возразил Борис. — Что нравится одному, то может не нравиться другому… Иначе писать я не хочу!..
После осмотра мастерской мы расселись на кушетке и закурили сигары.
— Ну, теперь я в твоем распоряжении!.. Расспрашивай, о чем хочешь… — сказал Борис,
— Да, да… — радостно подхватил я, — Скажи, давно ты разошелся с Серафимой?..
— О, это целая история!.. — начал Борис. — Ты видел, как я жил с Серафимой?.. Так тебе стало быть нечего и объяснять, почему я от нее сбежал… Не ушел от нее, а именно сбежал!.. От ее ангельского незлобия, от ее добродетелей, будь они трижды прокляты! Впрочем, вышло все это довольно странно… Копилось где-то в душе несколько лет, а потом сразу и прорвало. По слабости воли и по жалости к ней я, может быть, еще несколько лет тянул бы лямку, да помог случай, Я поехал в Крым к матери. Теперь я удивляюсь, как могла Серафима при своей дьявольской проницательности и осторожности отпустить меня одного? Ну-с, и вот в вагоне, с пустяковинного приключения это собственно и началось! Ехала со мной попутчица, вдова одного инженера. Если бы ты видел, какой необыкновенной красоты была эта женщина?.. Ах, что за глаза!.. Кажется, на портретах Кипренского я встречал такие тонкие благородные лица!.. С чего у нас началось сближение, не помню, да это и не важно… Скажу коротко, что к концу поездки я был без ума от моей новой знакомой… А там море, прогулки в горы, золотые крымские дни и насыщенные негой ночи — все это довершило мое чувство… И вот через три месяца в одной из местных церквей мы повенчались… Ты же, ведь, знаешь, что я с Серафимой жил на современных началах, вне церковного брака!..
Он замолчал.
— От Серафимы у тебя не было детей?.. — спросил я.
— Был один мальчик… — ответил он и вздохнул. — Впрочем, почему я говорю — был… Он и сейчас есть… Сына своего я так потом и не видел… Серафима находила, что видеться неудобно, — на ребенка может дурно повлиять мысль, что он брошен отцом… А с нею я виделся раза три или четыре… Плакала она, как только умеют плакать добродетельные люди. При мне не выронит ни одной слезинки, а на лице строгая сдержанность страданий… И под глазами вот такие синие круги, — сразу всякий скажет, что по ночам не спит… И ни одного слова упрека, — но вся — с кончиков своих каштановых волос до белых худых пальцев — скрытый олицетворенный укор… Невыносимо!.. Лучше бы плакала и упрекала!.. Теперь она живет в одной из глухих деревень, учит крестьянских ребятишек и лечит. Думаю, что она даже свыклась со своей судьбой, и лучше ей, что мы разошлись. Такие натуры, как она, всю жажду неудовлетворенной личной любви вкладывают потом в материнское чувство…
Я раздумался. На мгновенье передо мной промелькнул в воспоминаниях образ Серафимы. Пришла мысль, что все мы к ней были жестоки и несправедливы.
— Со второю женой — Ниной — я прожил немного более года, — заговорил Борис… — И с ней тоже разошелся… Ну, чем я виноват, если вот уже такой!.. — воскликнул он с неподдельным страданием. — Не могу, не могу, не могу!.. Почему?.. Не знаю сам… Может быть, потому, что всякое рабство и покорность мне противны!.. А женщины по природе рабы, когда они предчувствуют, что их любовь может быть непрочной… Да, да!.. Жалкие рабы, особенно, если мужчина начинает к ним охладевать!.. Ты скажешь, что я просто, насытившись любовью, ищу перемен?.. Нет, нет!.. Секрет здесь не в этом… Я прекрасно изучил себя… Секрет в том, что всякая покорность меня раздражает, противна мне, подавляет мою мысль и волю… Я сам становлюсь тогда мертвым, и все во мне связано… Чтоб жить, мне нужна борьба, искания… А если я знаю, что всякое мое желание будет немедленно исполнено, то у меня пропадает всякая охота чего-нибудь желать… Тогда я начинаю ненавидеть себя и все, что кругом… Серафима была моей рабой… Как старшая — она втайне хотела руководить мной, но всю целиком отдавала себя мне… Этого-то я и не переносил… В наших отношениях не было главного, — жизни, игры, страстей, борьбы… Помнишь, — как сказано у Толстого: ‘изюминки’!..
Нина была рабой в другом роде. Томила ее какая-то ненасытная жажда ласк… В крови, что ли, у нее это заключалось?.. Отец ее был итальянец, а мать хохлуша… Так вот… И мучила же она меня своими ласками!.. Я устал, я изнемог… На второй же год совместной жизни она так очертела мне, что я готов был руки на себя наложить, лишь бы не видеть ее, не слышать крадущихся кошачьих шагов, шороха платья, любострастных звуков голоса!.. Сидеть с ней в одной комнате, дышать одним и тем же воздухом стало, наконец, для меня невыносимо… И, совершенно измучившись, я готов был броситься в какой угодно омут, — только бы не жить с ней. Таким вот образом я сошелся с Верой… Тогда я сошелся бы с кем-угодно, — не только с Верой, а с женщиной в тысячу раз глупей, чем Вера!..
По раздраженному тону его речи я понял, что в его семейных отношениях недалек новый разрыв.
В комнату неожиданно постучалась Вера. Борис, не стесняясь меня, устроил ей бурную сцену:
— Сколько раз я просил, чтобы меня не тревожили в мастерской!..
При прощаньи Борис собрался идти со мной. Когда мы уже оделись и были в прихожей, Вера с побитым жалким видом спросила робко:
— Боря, ты скоро вернешься?..
Борис ничего не ответил ей. Он намеренно игнорировал ее при постороннем. Эта новая черточка в Борисе — грубость — неприятно поразила меня. И за дверью я не удержался, чтоб не сказать:
— Однако, милый, доброта и преданность твоих жен действительно испортили тебе характер!..

IV.

Через несколько лет я снова встретился с Борисом в Петербурге. Он уже бросил живопись и работал в одной из газет. Я был поражен его видом.
За сравнительно небольшой промежуток Борис похудел, осунулся, кости его желтых скул по-старчески выпирали наружу, голова была коротко острижена, и кверху от лба намечался синий полуостровок лысины.
— Послушай, что с тобой?.. Ты болен?.. — спросил я.
Он с мучительным выражением махнул рукой:
— Не знаю… Может быть, и болен!.. Вернее — устал, обессилел от этой проклятой жизни…
— Что такое?..
В дешевом ресторанчике на Песках Борис познакомил меня с дальнейшими событиями своей жизни, и то, что он рассказывал, походило на горькую исповедь в конец истерзанного человека…
— Ты, конечно, и не предполагаешь, что я вновь женат?.. — начал он.
Должно быть, на моем лице было написано изумление, потому что вдруг Борис порывисто поднялся, лицо его болезненно сжалось в живой комок двигающихся складок и узлов, и он нервически вскрикнул:
— Да, женат на четвертой!.. Не суди меня так, не суди!.. — Он крепко, до боли сжал мою руку. — Разве вы все, даже сама церковь, не допускаете, что человек может жениться второй и третий раз, если его жена умерла для него телом?.. Ведь, допускаете?.. Да?.. Почему же все смотрят на меня какими-то странными глазами?.. Как будто я совершил преступление!.. А. ведь, мои жены тоже умерли для меня!.. Умерли духом!.. И это гораздо хуже, чем телесная, физическая смерть!.. Ты скажешь, что я виноват, ибо у меня дети!.. — Он схватился за голову… — Ах, дети!.. Это, действительно, укор для моей совести… Но не в них дело… В настоящую минуту я думаю меньше всего о детях… Она, она одна заполонила мои мысли, и ни о чем другом, кроме нее, я думать не могу… Ты не знаешь ее?.. Так вот, слушай… Мою жену зовут Валентина, — не правда ли, — красивое имя, — но сколько в ней скрыто яда, лжи, коварства, хитрости? Для нее я развелся со своей женой Ниной, — помнишь, той, что была в Крыму, — и вот с первых же недель послебрачной жизни началось… Ты даже представить себе не можешь, на что способна эта женщина?.. Я подозреваю, она добивалась брака со мной из-за простого расчета, чтоб сделать из меня ширму для своих похождений… Ах, что за ад окружает меня!.. Вначале на горизонте появился какой-то восточный человек вот с такими хорьковыми хвостами вместо усов и с глазами — как маслины. Теперь уже другой, — глупый прилизанный фертик в брючках макаронами… Сейчас мы с тобой здесь, а она с макаронным господинчиком, наверное, в каком-нибудь Буффе или Аквариуме… Кажется, — я готов убить ее, задушить руками, во мне не осталось ни одной частицы, которая не ненавидела бы ее!.. И ужас мой в том, что я бессилен… Я — тряпка, а она сильнее меня… Она — женщина, и в этом ее преимущество, потому что в упрямстве и в жестокости женщины не знают границ!..
— Ты любишь ее?.. — спросил я.
— Люблю?.. Можно ли любить нож, который по рукоятку вонзился в твое тело?.. От моей любви к ней теперь, пожалуй, осталось только одно задетое, разъяренное самолюбие… Ты знаешь, что при столкновениях с женщиной я всегда побеждал… А вот тут-то наступил крах… Вначале я был настолько уверен в себе и в своем превосходстве над ней, что даже не ревновал ее… Понимаешь… Мне казалось, что достаточно будет пустить в ход обычные мои приемы, и она будет сломлена: немного холодности, немного равнодушия к ней и внимательности к другим женщинам, чтоб вызвать у ней ревность, а главное, больше выдержки характера… Черт возьми, выдержки характера!.. В борьбе — кто первый пойдет на уступку, хотя бы на одну пядь, тот будет окончательно побежден… Я это знаю по опыту и ни минуты не сомневался в ее поражении… Не мог же я думать, что она и в самом деле увлекается этими маслиноокими и макаронными пшютами и предпочитает их мне?.. Только она меня перехитрила… Сделала так, что я поверил ей… Поверил, что она, действительно, может променять меня на своих пшютов!.. И когда эта мысль засела во мне, тогда-то вот червяк ревности всю мою душу возмутил… И вся моя самоуверенность, вся тактика полетела к черту!.. Словом, я сдался и — проиграл…
— Почему ж вы не разойдетесь?.. Вас не связывают дети?..
— Нет, — не связывают… Почему не разойдемся?.. Я и сам не знаю, почему… Это какой-то угар, мираж, проклятое колдовство!.. — Борис отчаянно замахал руками и схватился за голову: — И что меня так привязывает к ней, что одурманивает?.. Ведь, я совершенно потерял рассудок, — издергался, изломался, превратился в ничтожество из ничтожеств!.. Помнишь, — я когда-то говорил тебе: ‘женщины — рабы’… Теперь я сам стал жалким, подлейшим рабом… О, как я презираю себя за ту унизительную жизнь, которую влачу!.. Если так продолжится далее, то я не ручаюсь, что не совершу какое-нибудь преступление…
— Надо решиться на что-нибудь… — сказал я. — Поезжай на юг!..
Борис странно скривил углы губ и посмотрел на меня возбужденными блуждающими глазами…
— Легко сказать, — уезжай!..

V.

Гриднев поднялся с кресла и прошелся по комнате.
— Дальнейшую часть моего рассказа вам дополнит следующее письмо, полученное мною на днях от Бориса.
Гриднев вынул из бокового кармана сложенный вчетверо листок почтовой бумаги большого формата и прочел:
‘Милый друг!..
Пишу тебе из Харькова, где нахожусь вот уже несколько месяцев.
Можешь приветствовать мое освобождение… От Валентины я ушел. Нашел-таки в себе сил прекратить свое позорное рабство… В один из моментов бешенства хотел убить себя, потом ее, а кончилось тем, что бежал среди ночи и более уже не возвращался… Теперь, когда, на расстоянии, вспоминаю происшедшее, удивляюсь сам себе: как я мог жить с ней?..
Что же, рад ли я? — спросишь меня…
Что ответить тебе?.. Живу в скверных меблирашках… И один.
Один!.. Кругом пустота… Тоска и пустота в душе!..
Вчера мне исполнилось сорок лет… Возраст, когда люди начинают чувствовать свое одиночество… Хочется семьи, уюта, ласки детей… Ведь, и у меня есть дети… А где они?..
Под окном заунывно дребезжит разбитая хриплая шарманка… Она напоминает мне мою бездомную одинокую жизнь… Ах, как тоскливо и пусто!..
Что делать?.. Как уйти от самого себя, от одиночества?.. Вернуться к Серафиме?.. или к Вере?.. Но разве это возможно после тех унижений, которыми я их истерзал?.. Как ни низко пал я в своих глазах, все же на такую подлость я еще не способен! Что же еще?.. На посмешище других создать новую семью?.. Прежде всего, у меня нет средств… Имевшиеся крохи прожиты!.. Помогаю Вере, — она нуждается… А потом… потом — самое главное, — что я в сорок лет уже никуда негодный человек. Отработался, отжил прежде срока…
Я много передумал о прошлом… Досадно и жалко, что опыт приходит так поздно, что нельзя начать жизнь сначала, и что так глупо пропал человек!..
Не кажется ли тебе, что меня покарала судьба?.. Покарала за мой эгоизм, за несправедливость к Серафиме, к Вере… По крайней мере, мне так кажется… Мистицизм ли это, другое ли что, не знаю, — только меня охватывает страх перед будущим…
В сущности, ведь, я никогда и никого еще не любил по-настоящему… Разве то, в чем я сжигал свою жизнь, можно назвать любовью?.. С Серафимой меня связывало чувство признательности, — она была старше и развитей меня, руководила мной… А когда я перерос ее в развитии, ложь наших отношений всплыла наружу… Нину я тоже не любил… Кроме чувственности, нас ничто не связывало… С Верой я сошелся случайно, — ты знаешь об этом… Больше всех мучил я Веру своим эгоизмом — она была такая тихая и безответная… Я в душе терзался угрызениями совести, жалел ее — ради нее самой и ради дочери — и все-таки мучил!.. О Валентине поминать не стоит… Здесь нашла коса на камень, — было просто беснование, истерический азарт, состарившие меня за три года на десятки лет…
Первая половина жизни пройдена, — остается вторая — под уклон. Но судьба ненасытна: ей угодно еще и еще преследовать меня… Теперь, когда у меня от прошлого осталось — как у пьяницы — только горькое похмелье, судьбе заблагорассудило столкнуть меня с молодой и чистой девушкой… К тоске одиночества прибавилась еще безнадежность любви… Безнадежность!.. Разве можно любить такого, как я, прокутившегося мота, расслабленного, — калеку, у которого не осталось даже сил на то, чтоб любить?.. Что я могу дать ей?.. Ничего, кроме глупо сожженной жизни!.. И я даже не смею мечтать о взаимности… Могу только издали полюбоваться на чужое счастье!..
Бесцельное, жалкое прозябание!..
И, право, приходит мысль: стоит ли дальше тянуть лямку?..

Твой Борис.’

Да, — подумал я, — прочитав это письмо… — Он прав!.. ‘Мойра’ неумолима. ‘Мне отмщение, и Аз воздам’!..
Какого иного конца мог ждать для себя этот капризный баловень, чудовищный эгоизм которого пожрал трех женщин?..
Если бы я услышал, что он покончил с собой, я пожалел бы его, но не удивился: это было бы только логическим завершением всей его себялюбивой жизни…
Гриднев аккуратно сложил письмо и спрятал в карман.
— Вот мой рассказ. Я кончил.
Некоторое время мы были в молчании, как бы под гипнозом слышанного. Наконец, молодой и задорный поэт Моршанцев первый сделал попытку стряхнуть этот гипноз, поднял с недоумением плечи и сказал:
— Послушайте, Гриднев… Чего вы отуманиваете нам головы?.. Если поверить в существование вашей ‘Мойры’, то, право, пришлось бы отказаться от всех удовольствий жизни!..
— Зачем же от всех?.. — с загадочной улыбкой заметил Гриднев. — Только от незаконных!..
— Но разве это возможно?.. — горячо продолжал Моршанцев, — И разве вы сами, например, отказываетесь?
— О, нисколько!.. — поспешно прервал его Гриднев… — Но знаете, что я вам отвечу на это… Есть прекрасная русская пословица: ‘Вольному — воля, спасенному — рай’.

—————————————————-

Источник текста: журнал Пробуждение No 12, 1915 год.
Исходник здесь: Фонарь. Иллюстрированный художественно-литературный журнал.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека