Мой побег из Берлина в Мемель в конце 1806 года, Неизвестные Авторы, Год: 1807

Время на прочтение: 11 минут(ы)

Мой побег из Берлина в Мемель в конце 1806 года

(Введение.)

Смертоносные удары страшнее в нравственном и политическом мире, нежели в вещественном. Природа управляется неизменяемыми законами стихий, удары ее неотвратимы, неизбежны — и страдалец, собрав все силы. решительно борется за бытие свое, или отдает себя во власть природы, которая немедленно исполняет приговор над детьми своими, когда видит, что беречь их нет надобности. Напротив того политические развязки — которые всегда происходят от испорченности ума, воли или нравов, сии развязки, которыми в счастье и несчастье миллионов людей, по-видимому, управляет не безусловная необходимость, но странный, непостоянный, иногда злой произвол — не ужасают до беспамятства, но сильно поражают и наполняют души — как оркан или землетрясение — ужасом, мучат ее и терзают. Бури утихли, огненные реки вулкана истощились, взорам предоставляются развалины, пустыни, мертвые трупы. Оставшиеся в живых уподобляются существам Клопштокова ада, — существам, которые из сильных внезапно превратились в сухие остовы, но, увы! не лишились жизни.
По несчастью мне суждено быть свидетелем редких, ужаснейших происшествий. При моих глазах обрушилось сильное, прекрасно устроенное государство, которое долго управляло весами Европы, в моих глазах обрушилось творение Фридриха единственного — в ту минуту, когда оно, по-видимому, необходимо возносилось к точке, давно уже предназначенной. Один день истребил внутреннюю силу его, уничтожил славу его и граждан, гордившихся отечеством, лишил всей деятельности.
Судьба государства увлекает с собой частного гражданина, как плывущий корабль несет странника. Настает буря, от него не требуют деятельности: что лучше он может сделать, как найти себе спокойное место на палубе и замечать движения? Всегда ли хорошо направляли паруса кормщики, с ветрами и волнами боровшиеся, всегда ли хорошо вели они корабль, странник решительно утверждать не может, он может только рассказать, что видел и слышал. Умному человеку представляется в повествовании найти для себя полезное.
И я могу рассказывать, что видел и слышал. Единственная польза, происходящая от сильных потрясений, в том состоит, что при сем случае обыкновенно открываются слабые места в составе тела государственного. Всякий гражданин, усмотревши их, повинен сделать известными. Для того-то — еще раз повторю — и я хочу рассказывать. Судить будет потомство. Не знаю, кого оно обвинит в несчастьях государства, но кажется, если не ошибаюсь, с одной стороны будет оно не столько хвалить чрезмерно сильного неприятеля, сколько порицать побежденную сторону, с другой — что следствие ужасных событий, долгое время колебавших Европу и грозивших ей конечною погибелью, ничего другого не означают, как победу предприимчивой расчетливости над простодушием.
Впрочем — благосклонный читатель! может быть некоторые описания мои покажутся тебе слишком подробными, многие рассуждения излишними, в таком случае дозволь мне повторить нечто старое: не каждый раз во время дождя видишь цветы радужные, потому что не каждый раз удается тебе стоять на том месте, с которого можно видеть радугу.

Расположение умов в Берлине.

Расположение берлинских жителей перед началом последней войны обратило на себя внимание всей Европы. Если б война сия окончилась счастливо, то история прославила бы их в потомстве, война окончилась несчастливо — и над берлинцами посмеялись. Но усердие их не насмешек было достойно. Никакой народ, никакое племя не пылало любовью к отечеству чистейшею той, которая одушевляла берлинских жителей в августе, в сентябре и в начале октября 1806 года. В публичных листках подробно было писано об их восклицаниях в театре, где почти каждый вечер они пели военные песни, и ловили все слова действующих лиц, политико-патриотический смысл в себе заключающие. Обыкновенно случается, что в театрах или пылкие молодые люди, или наемные крикуны дают тон, который часто не нравится здравомыслящим, истинным зрителям, но в это время не юношество, а именно старшая, важнейшая и опытнейшая часть общества, та, которая в свежей памяти еще имела времена Фридриха и с ними сравнивала нынешние обстоятельства, сия говорю, часть изъявляла сильнейшие порывы любви к отечеству. Ожидаемую войну давно уже почитали необходимо нужной, чтобы честь и бытие государства избавить от опасности. В 1805 году, даже после происшествий в Моравии, желали сей войны, и не один раз обнаруживали сие желание. В 1806 та же часть общества видела, что начинать войну было уже опасно по причине переменившихся обстоятельств, но когда открылось, что решительно положено воевать, то стали думать, что сделаны все нужные распоряжения, чтобы заменить прежние выгоды другими, надеялись на храбрость войска, и близкая опасность не только не подавила любви к отечеству, но еще более воспламенила оную. Со всех сторон доходили до короля бумаги, изъявляющие готовность подданных всем жертвовать. Целые провинции, а особливо Вестфальские, объявили готовность свою к поголовному вооружению. Старые, заслуженные офицеры, с давнего времени оставившие службу, подали королю умные предначертания об учреждении вольных корпусов и земского ополчения, которое долженствовало быть всегдашним запасом людей для действующего войска, они убедительно просили, чтобы их самих записали в земское войско, и даже согласились служить в низших чинах, нежели какие имели прежде в армии {Так поступил, кроме других, майор граф В., любви и почтения достойный старец, которого лично знал и уважал Второй Фридрих. За предначертание и готовность служить ему дали крест, но майор недоволен был сей наградой, потому что план его оставлен без исполнения. — Соч.}.
Однако не все состояния берлинского общества равномерно одушевлялись любовью к отечеству, не все питались одинаковыми надеждами. Немалая часть жидовской колонии — которая по чрезвычайному снисхождению правительства составляет, как известно, богатейшую часть жителей в Берлине, приняла сердечное участие в выгодах Франции. Парижский сангедрин и бесстыдное предложение брауншвейгского банкира Якобсона вскружили берлинским жидам головы, и дали повод мечтать, что сей сангедрин долженствует быть верховным правительством над всеми жидами в Европе. Сии люди тешились несомненной надеждой, что французы одолеют, и что сделают их первостепенными гражданами в Берлине, но сию надежду они обнаруживали изъявлением мучительного опасения, между тем как радостная уверенность во взорах изобличала их притворство. Часть французской колонии {Известно, что при Людовике XIV, во время гонения на протестантов, многие французы выехали из отечества и поселились в Бранденбургских областях.} мыслила заодно с жидовской, или оттого, что во французе привязанность к соплеменникам не ослабевает во втором и в третьем колене, и может быть до тех пор, пока правительство дозволяет ему носить французское прозвище, — или же потому, что она предана была французской стороне кабинета, которая вся состояла из членов сей колонии. И сии люди, подобно жидам, очень беспокоились, но в беспокойстве их также неприметно было излишней, печали. Третья часть людей, нетерпеливо желавших войны, состояла из благомыслящих усердных сынов отечества, из скромных наблюдателей которые с давнего времени замечали ход прусского кабинета, замечали прилежно и — не одобряли. Сообщаю суждение людей сих, ибо они очень важны. Между тем еще повторяю то, что сказано мною во вступлении: я буду рассказывать, как человек беспристрастный. Во всем ли правы люди сии, или не во всем — до того нет мне нужды.
Сии люди утверждали, что в поступках прусского кабинета уже несколько лет сряду ничего не видно было постоянного, ничего верного, потому что советники кабинета королевского отняли силу у кабинетных министров, которые, имея свой ум и желая действовать, принуждены были сражаться с ними или явно, или тайными хитростями, гораздо было бы лучше удалить тех или других. Они утверждали, что кабинета советник Ломбард и министр Гаугвиц вовсе недостойны были доверия королевского, ибо всем известно, что сии господа суть расточители и бесчинники, особенно же подозрение падает на первого {Кабинетный советник Ломбард есть сын берлинского парикмахера. В нем открылось остроумие и способность хорошо говорить, что и подало случай г-ну Эрману, священнику французской колонии, препоручить его в милость Фридриха Второго, когда сей государь искал себе человека, знающего хорошо французский язык. Ломбард служил при Фридрихе десять лет, но был употребляем для письма только по собственным делам. При Фридрихе Вильгельме II, сделавшись поверенным известной Риц или Лихтенау, приобрел он великую силу. Ему посчастливилось вкрасться в доверенность и нынешнего короля, которой и пользовался до сражения при Йене. — Ломбард часто, при смутных обстоятельствах, умел недомогать, и потом опять выздоравливать, когда обстоятельства переменялись. — Соч.}. Они сказывали, что со времени поездки его в Брюссель — куда он был отправлен перед первым занятием Ганновера, для предотвращение сего случая — правила его совершенно переменились, и что он с тех пор начал мыслить совершенно по-французски, а это было очень опасно, потому что всем отделением иностранных дел управляли братья его и родственники. Они утверждали, что с тех пор все происшествия, которых он был причиною, к тому клонились, чтобы у прусского кабинета отнять все почтение и всю доверенность дворов чужестранных, и чтобы ослабить государство. Они уверяли, что во время путешествия его в Пизу 1806 году — когда император французов велел венчать себя королем Италии — болезнь его была притворная, что он отнюдь не думал лечиться водами в Пизе, но поспешно отправился в Лукку, где брат Луккезиния был губернатором от имени императора французского и что он возвратился оттуда в Германию в вожделенном здравии. Они указывали, когда в 1805 году король, оскорбленный насильственным вторжением французского войска в Аншпахскую область, непременно хотел начать войну, Ломбард поспешно отправился на Павлиний остров, и там употребил два дня на то, чтоб убедить короля отстать от принятого достохвального намерения. Наконец они подозревали, что нынешняя война умышленно приготовлена, чтобы Пруссию, не имевшую союзников, изобретенными хитростями донести до погибели, вот почему Пруссия поссорилась с Англиею! вот почему отклоняла она помощь России! вот почему только половина войска подвинута, и начальство над нею поручено такому полководцу, к которому никто не имел доверенности! В доказательство, что нынешние события предначертаны сими господами, ссылались на бесстыдную их непочтительность в словах и поступках {Вот пример. Августа 3 1806 года по обыкновению быль дан праздник в так называемом Georgische Ressourse. Два брата кабинетного советника Ломбарда, служащие в отделении иностранных дел, и жена одного из них присутствовали на сем празднике. Перед окончанием обеда все пили за королевское здоровье, поднявшись с месте своих, только Ломбарды — из которых одному добрый король пожаловал важные должности и богатые доходы — не пили и не вставали. Сказывают даже, что жена хотела подняться, но муж постарался удержать ее. Стали пить за здоровье королевы: Ломбарды также не позаботились. И вялое общество не посмело осыпать укоризнами дерзновенных, но тихонько роптало! — Соч.}.
Нет сомнения, что на все это было много противоречий, однако ни одного опровержения мне не удалось услышать.

(Будет продолжение.)

——

Мой побег из Берлина в Мемель в конце 1806 года // Вестн. Европы. — 1807. — Ч.35, N 20. — С.305-315.

Мой побег из Берлина в Мемель в конце 1806 года

(Продолжение.)

Пощажу моих читателей и самого себя, не буду упоминать о времени, несколько недель продолжавшемся, в которое то ожидали войны, то думали, что она не начнется, о времени, в которое сердца патриотов то ощущали приятнейшую надежду, когда прекрасные, одушевленные решительною отвагою войска проходили через столицу, то опять предавались унынию, когда правительство отклоняло представления о наборе вольных корпусов, отклоняло всякую помощь постороннюю {В то самое время, когда все ожидали близкой войны и желали ее нетерпеливо, ночью свалилась долой с вершины цейхгауза статуя богини победы и разбилась вдребезги. Суеверные ужаснулись, просвещенные люди старались доказывать, что случай сей ничего не значит. Исследовала ли полиция, что сие случайное происшествие умышленно сделано, чтобы произвести уныние и замешательство в народе — мне неизвестно.}. Первое обнаруживало недоверчивость к усердному народу, второе показывало надеятельность на собственные силы, которая однако после умышленного отступления в минувшую осень казалась не совсем вероятною.
Наконец король отправился к войску, никто не сомневался, что дело решено, все почитали себя и потому уже счастливыми, что удалена неизвестность. ‘Хорошо! хорошо!’ говорили повсюду с благородною гордостью, и сожалели, что не могут участвовать в сем славном деле. Если б монарху в сие время угодно было потребовать какой-либо жертвы, или хоть дозволить собраться корпусу охотников, то Берлин предложил бы ему миллион талеров и несколько тысяч людей вооруженных. По несчастью такое расположение умов и сердец скоро переменилось.
Усердные мольбы подданных проводили короля и королеву, ибо, сказать истинно, все вообще любили их и почитали. В мирное время Берлин — как вообще столичным городам свойственно — кажется, в преданности государю не мог спорить с провинциями, во время опасности все равно одушевились усердием, тем более, что видели (или думалось, что видят) короля окруженного изменниками, притом же народ знал, что начинается война за его собственную безопасность, и что все его счастье, что бытие монархии зависят от ходу, какой дан будет делам государственным. При таком расположении умов, неудивительно, что сперва все изумились, потом унывать стали, наконец огорчились, не получая никаких от правительства известий из армии, и не зная ничего даже о путешествии государя — по крайней мере ничего до граждан не доходило. Берлинские ведомости наполнены были подробнейшим описанием предприятий императора Наполеона, многочисленных и страшных корпусов его, даже писано было, что, когда и по какому случаю сказал он о начинающейся войне: но о прусском войске ничего, совсем ничего не упоминалось, даже не было писано, где находится главная квартира. В самом деле об этом ничего у нас не ведали. Я не знаю, на ком лежала обязанность присылать сии известия, но кто бы он ни был, и какие не имел бы тому причины, довольно что скромность сия нанесла великий вред монарху и государству. Он подавил участие в народе, который с горестью видя оказываемое ему пренебрежение, поневоле должен был заключить, что дело, о котором не почитают нужным уведомлять его, вовсе до него не принадлежит, и что ему более ничего делать не остается, как смотреть на все равнодушно. А чтобы не сидеть в праздности, то принялись читать французские декларации и описания о движениях неприятельских, стали рассуждать о них, делать замечания, удивляться: ибо известиями сими наполнены были даже придворные ведомости берлинские, между тем как о прусском войске и о предприятиях двора не было говорено ни слова {Кто виноват, что берлинские ведомости содержали в себе такие странные уведомления? Не хочу никого обвинять, однако скажу, что цензура находилась под начальством департамента иностранных дел, и что сей департамент наполнен был родственниками и тварями кабинетного секретаря Ломбарда. Соч.}. Следствия такой осторожности скоро обнаружились. От городов Прусской монархии, в том числе и от Берлина, потребовано денежных пособий для заготовления зимней одежды войску. Малые городки взнесли важные суммы, в Берлине напротив того не успели собрать и тридцать тысяч талеров, то есть ни половины той суммы, какая на него наложена, как получено известие о сражении под Йеной. ‘Какая нам нужда до войска, — вслух говорили жители — о котором не удостаивают уведомить нас, где оно находится?’ Неудовольствие увеличилось еще более, когда узнали, что генерал, министр, губернатор Берлина и всего Бранденбурга, граф Шуленбург-Кенерт для столь важного дела подписался взнести только двадцать пять талеров (семь или восемь червонцев). Как это случилось? Я право не знаю: хотя мне и известно, что граф человек богатый и нескупой. Говорят, это сделано с досады против тех, которых почитали виновниками вызова на подписку, но поступок сей, по моему мнению, очень низок и недостоин чиновника дальновидного и заслуженного.
Вопреки молчанию правительства и публичных листков носились разные слухи о войске, но слухи сии были недостоверны, и злонамеренные люди толковали их по-своему, то есть очень невыгодно для сынов отечества.
Получено известие, что первый план военных действий, начертанный генералом Пфулем — план, которому все люди в военном деле сведущие удивлялись — уничтожен, Вестфалия и Гессен оставлены. Не зная тому причины, все подумали, что войско уже отступает и несчастное начало войны заставило ожидать несчастного окончания.
Давно уже принято за неоспоримую истину: как главная сила прусского войска против французов состоит в превосходнейшей коннице, то и не должна драться с ними на неровном месте, не должна дожидаться нападения, но немедленно нападать на их самых. Вместо того пришло известие, что прусское войско отступило в Тюрингские горы, и там ожидает французов.
Нужно ли толковать, что выводя войско, которое уже четырнадцать лет не видало войны, против войска же, которое во все сие время почти беспрерывно сражалось, не надобно было предпринимать ничего решительного до тех пор, пока все корпусы, даже все полки в огне не побывают. У нас напротив того сказывали, что герцог Брауншвейгский именно велел не начинать мелких сшибок, и решился не прежде наступательно действовать, как уже соберется вся французская армия в одно место.
Какие из сих слухов оказались справедливыми и несправедливыми, здесь рассматривать не нужно, довольно того, что они носились в Берлине, и злонамеренными людьми толкованы были, как им хотелось, единственно по той причине, что правительство не объявляло никаких от себя известий.

(Будет продолжение.)

——

Мой побег из Берлина в Мемель в конце 1806 года: (Продолжение) // Вестн. Европы. — 1807. — Ч.36, N 22. — С.149-155.

Мой побег из Берлина в Мемель в конце 1806 года

(Продолжение.)

При сих обстоятельствах издан манифест королевский. Весьма долго и нетерпеливо ожидавши объявления о распоряжениях, правительством сделанных, все с удивлением читали манифест сей, как мастерское произведение дипломатики, но радостная надежда уже исчезла в сердцах патриотов.
Кто не был очевидным свидетелем, тому трудно вообразить, какое позорище представляет народ, мучимый прискорбным ожиданием. Ужасно смотреть на мятеж в городе, но еще несноснее видеть, как тысячи людей, в безмолвии, с печальными лицами, с угнетенным сердцем принимаются то за одно дело, то за другое, как будто чувствуя, что в последний раз это делают, еще несноснее видеть, как все, будучи томимы неизвестностью, ко всему прислушиваются, на всякого нового человека смотрят, как на чудо. На улицах, на гульбищах, на площадях лишь только двое начали говорить между собою, тотчас сбирается круг любопытных, и в ту же минуту опять все расходятся, узнав, что ничего нового не слышно. В обществах исчезла веселость, ни о чем, кроме войны, не говорили. Каждый колебался и в надежде своей и во мнениях. При мне один человек целый час красноречиво доказывал, что пруссаков победить не можно, потом тот же самый человек целый час и также красноречиво доказывал, что все потеряно. С утра до вечера, с вечера до утра нетерпеливо ожидали известий, и — ничего не получали. Один путешественник сказал, что видел короля в Веймаре, что король гулял на лошади верхом и был весел. Сие простое обстоятельство ободрило всех жителей столицы и подало повод целый день разговаривать. — Князь Гогенлоге писал к принцессе, не знаю право какой, что генерал Тауенцин благополучно пришел из Барейта в Саксонию, и что на другой день с князем соединится. Известие сие уже было не новое, притом же ничего важного в себе не содержало, оно даже подало случай к неприятным толкам: ибо для чего сам князь не подвинулся во Франконию, чтобы там соединиться с Тауенцином? Как бы то ни было, тысячи списков с письма передавались из рук в руки. Тауенцин был героем того дня. По крайней мере он нечто сделал, по крайней мере что-нибудь о нем узнали.
Сия неосновательная радость на другой же день поутру уничтожилась, получено известие о поражении и о смерти принца Людовика Фердинанда. Сперва никто не хотел сему верить. В публичных домах и рынках собирались любопытные, и каждый, кто только мог говорить, доказывал, что известие вовсе несправедливо, охотные слушатели верили, пока новый оратор не прибавлял какого-нибудь неизвестного обстоятельства, и не разрушал приятной их надежды. Старый принц Фердинанд сам рассказал о несчастном происшествии, принцесса Радзивил взяла к себе оставшихся сирот, побочных детей покойника, от прежней надзирательницы с тем, чтоб иметь их под собственным своим присмотром. Поступок сей сделал на всех сильное впечатление.
Принц, сей отличный, любви достойный муж, за оказанную в прежние годы храбрость и великие способности к службе обожаемый от всего войска, благородными качествами и дарованиями привлек многие сердца на свою сторону. Итак, не нужно сказывать, что искренние почитатели оплакивали его кончину, прибавлю только, что при тогдашних обстоятельствах смерть принца была уроном для целого отечества. Народ плакал на улицах, старухи, которые может быть никогда не видали его, рвали на себе волосы от горести. Любовь к отечеству и здесь одержала верх над печалью. Рассматривали обстоятельство его смерти, видели, что принц добровольно подвергся оной, сердились, для чего он в точности не исполнил данных повелений, и может быть, если б имели досуг, скоро стали бы проклинать его память. Но в сие время очень часто приходили известия о войске — однако не от правительства.

(Окончания не получено.)

——

Мой побег из Берлина в Мемель в конце 1806 года: (Продолжение) // Вестн. Европы. — 1807. — Ч.36, N 23. — С.230-233.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека