Мой пантеон, Слезкин Юрий Львович, Год: 1910

Время на прочтение: 3 минут(ы)
Источник: журнал ‘Сельская молодёжь’, 1991.
OCR: Константин Хмельницкий (lyavdary@mail.primorye.ru), 3 января 2004.
Библиотека Александра Белоусенко — http://www.belousenko.com

Юрий Слёзкин

МОЙ ПАНТЕОН

Литературные силуэты


Лев Толстой

Холодом веет на меня, когда смотрю я на страницы творений Толстого. Холодом степного ветра — ровного и вольного, охватившего меня со всех сторон своими могучими неспешными крыльями. И знает он, что было до него здесь, и знает, что будет, когда снова вернётся сюда.
Вот он — пахарь, вышел в поле и глянул кругом — здесь растёт повилика, а будет пшеница.
— Да, будет,— мерно дует ветер.
Он весь наш — русский — Толстой, нет, не наш, а он ? мы сами, вся Россия…

15-го декабря 1909 г.


А. П. Чехов

Когда говорят — Антон Павлович Чехов, мне становится так грустно и хочется плакать. Почему?
Разве я не сто и один раз читал и перечитывал его ‘пёстрые’ рассказы и хохотал до упаду, хохотал просто, по-детски, без всякой задней мысли о скрытых слезах. Почему это? И почему вместе с грустью на меня наплывают лиловые, дымчато-лиловые осенние сумерки и слышится где-то странный звук — не то плач, не то встревоженный вскрик больного. Что это?
Он рассказывает о простых, маленьких людях, о доме с мезонином, заурядной аптекарше, о милых, милых, таких знакомых трёх сёстрах. И он рассказывает, какие смешные казусы случаются со всеми ими (но не смеётся над ними — они ему не мешают), как они умеют плакать и мечтать о том, что будет через 200-300 лет. Он видит за ними всю неурядицу их жизни, но сам вдали от того, что будет.
Толстой просто взял всё это и отбросил, потому что он знает большее, а Чехову всё это дорого, хотя и не его. Он просто сидит в комнате умершего и как кроткий, чуткий и любящий человек осторожно дотрагивается до каждой вещицы покойного, но не смеет принять её, потревожить,— не открывает окна, не сметает паутины, потому что холодом веет от того мира, что за окном, и кто знает, может быть, только через 200-300 лет…
Да, владелец этой комнаты умер, умер давно — быт ушёл в землю, но остались его вещи — вещи-святыни, вещи, превратившиеся во что-то печально-одухотворённое. И кто скажет, когда придёт новый владелец? Чехов его не знает, Чехов не знает, как Толстой, что там, где была повилика, вырастет пшеница,— он видит только, что повилика увяла, что человек умер, что быт стал мистичен, но пусть всё так и стоит до времени… Тише — посмотрите, какой грустный дом с мезонином и какая смешная аптекарша.
И мне грустно до слёз, когда говорят об Антоне Павловиче, об этом дорогом человеке, который мог так любовно и бережно относиться к вещам родного ему покойника.

16-го декабря 1909 г.


Борис Зайцев

Когда я читаю Зайцева, я сейчас вспоминаю Тургенева.
И не потому, что Зайцев взял что-нибудь у последнего. Нет. Оба они родные и каждый по-своему, но оба они родные и близкие.
Я не знаю, что Зайцев в жизни — помещик, купец или разночинец, но в книге своей он барин, мягкий барин, который так тонко чувствует музыку, так любит тишь русской деревни, так умно и сентиментально умеет помечтать и пофилософствовать.
Я люблю Зайцева, я люблю его нежную грусть, русский барский язык, тот, на котором говорили наши бабушки, когда рассказывали свои сны. Я люблю его и говорю себе:
— Грезь, грезь, милый, умный человек, лёжа с книгой гностиков у пруда, покойного, как зеркало, делись со мной своими тихими мыслями о радости и холоде ‘наджизненного’ и смотри на меня своими вдумчивыми глазами, в которых отражаются — и пруд, и облака в небе, и эта кроткая, вздыхающая мягкая земля. Я побуду с тобой в минуты грусти, и грусть моя падёт и станет сладкой. Но скоро я опять уйду за синеющую даль, за эту кроткую землю в другую область, область исканий, мук и наслаждений, и тогда я перестану думать о тебе, милый Зайцев.

15-гo декабря 1909 г. С.-Петербург


Л. Н. Андреев

Когда он рассказывает мне про ‘Жизнь человека’, я не верю ему, потому что читал его ‘Жизнь Василия Фивейского’. Когда он трагически шепчет мне о ‘Царе Голоде’, я твёрдо знаю, что он сам был голоден лишь тогда, когда не сумел заложить своего пальто (одного из двух). Когда он стонет ‘безумие и ужас’, я так же твёрдо знаю, что ему вовсе не страшно ‘красного смеха’, как было страшно Э. По в своей ‘Маске красной смерти’. И почему он хочет быть уродом, наводящим ужас, когда он красив и душа его сентиментальна? Смешно видеть добродушный славянский рот, складывающий губы в мефистофельскую улыбку. Пора бы ему знать, что он лишь милый, славный ‘Васька’ и так же, как этот его герой, ‘на даче’ в русской литературе.

1910 г.


М. П. Арцыбашев

‘Меня он направлял на верную дорогу и внуком звал своим…’ Не знаю, как теперь…
Бедный, ему, как видно, чертовски не везёт в любви, в каждом своём произведении он очень удачно сводит своих героев с женщинами,— а это верный признак собственной неумелости.
И вовсе он не ‘аморалист’, а просто ‘выгнанный реалист’, как сам себя величает. Но это не мешает ему писать хорошие рассказы и превосходно играть на бильярде. Собственно, ему, не мудрствуя лукаво, и следовало бы только этим заниматься.
А глупые читатели смешивают его с ‘Саниным’! Что общего? Разве только — синяя рубаха да манера отмахиваться рукой!..
А кричать он, как Санин, не умеет, потому что — гнусавит, отвечать на любовный шёпот не может, потому что глух, и никогда против солнца не пойдёт, потому что по слепоте своей примет его за медный самовар.

1910 г.

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека