Мои встречи с И. С. Тургеневым, Бенуа Александр Николаевич, Год: 1933

Время на прочтение: 10 минут(ы)
ПРОМЕТЕЙ 8

Александр Бенуа

Мои встречи с И. С. Тургеневым

Александр Николаевич Бенуа (1870—1960) — выдающийся русский живописец, художественный критик и историк искусств. М. Эткинд в своей монографии о нем подчеркивает, что литературное наследие А. Н. Бенуа огромно, ибо ‘в течение многих лет, публикуя в газетах и журналах регулярные обзоры художественной жизни России, он в сотнях статей анализировал важнейшие события в области изобразительных искусств, архитектуры, театра, музыки’ {М. Эткинд, А. Н. Бенуа. 1870—1960. М. — Л., изд-во ‘Искусство’, 1965, стр. 9.}.
Исследователь при этом вовсе не упоминает о статьях А. Н. Бенуа, посвященных русской литературе или отдельным ее представителям. Существуют ли, однако, такого рода статьи в его литературном наследии? Думается, что на этот вопрос можно ответить утвердительно, хотя, очевидно, что подобные статьи едва ли составляют значительную часть в творчестве этого талантливого художественного критика и историка искусств.
Ниже публикуется (с некоторыми сокращениями, отмеченными в тексте тремя точками, взятыми в ломаные скобки — <...>) статья А. Н. Бенуа, названная им ‘Мои встречи с И. С. Тургеневым’.
Она написана художником к 60-летию со дня смерти писателя и, впервые опубликованная в парижской газете ‘Последние новости’ (1933, 3 сентября, No 4547, стр. 2—3) {Вырезка из этой газеты любезно доставлена нам Т. А. Осоргиной (Париж).}, оставалась до сих пор неизвестной советским читателям.
О том, что чтение Тургенева еще в юношеские годы производило на него сильнейшее воздействие А. Н. Бенуа писал и позднее. Вспоминая о том, как он ‘с жадностью’ ‘поглощал один за другим все знаменитые рассказы’ Тургенева, причем ‘наибольшее впечатление’ оказывали на него ‘Ася’ и ‘Вешние воды’, А. Н. Бенуа подробно останавливается на ‘Призраках’. ‘Я не только не смог бы в этой повести что-либо критиковать, но в целом я принял ее за нечто возможное, за жуткую и совершенно достоверную быль. В течение многих ночей я после этого ждал, что и меня посетит прелестных призрак <...>. В конце концов муки, причиняемые мне капризами моей главной ‘пассии’, и нежелание тургеневского призрака меня осчастливить так, как он осчастливил героя рассказа, — слились в одно сложное и необычайно нелепое чувство’ {А. Бенуа, Жизнь художника. Воспоминания. Том II. Изд-во имени Чехова. Нью-Йорк, 1955, стр. 264.}.
Упоминаемый в публикуемой статье Гриша К., с успехом читавший лекции о творчестве Тургенева, — это гимназический товарищ будущего художника, Г. Калин. Он, по позднейшему признанию А. Н. Бенуа, ‘отличался редким остроумием’, ‘самостоятельно изучил великое множество литературных произведений как русских, так и в переводе, иностранных’. Г. Калин ‘обладал несомненным даром излагать свои мысли и серьезно готовился стать писателем <...>. Я пророчил Грише блестящее будущее…’ {Там же, стр. 355.}, — вспоминает А. Н. Бенуа.
Статья — воспоминания художника раскрывает перед нами характер восприятия им творчества Тургенева в разные периоды жизни А. Н. Бенуа. Она написана с присущим Бенуа-критику блеском и остроумием и свидетельствует о большой любви этого выдающегося художника к творчеству великого русского писателя И. С. Тургенева, 150-летие со дня рождения которого мы отмечаем в настоящем году.

Публикация и примечания
Л. Н. Назаровой
(Ленинград)

Да простит мне читатель столь эффектное, не лишенное претенциозности заглавие: к тому нее в принятом понимании оно вовсе не соответствует истине. Тургенева я в глаза не видал и встретиться с ним лично не мог. Но я все же это заглавие оставляю, ибо как-никак оно выражает то, что я хочу сказать. Лично Ивана Сергеевича я не встречал, но он настолько был мне в разные моменты жизни близок, настолько мне казалось, что я и вижу и слышу его, что иначе как встречами я эти моменты весьма длительные, на годы растягивавшиеся моменты, назвать не могу. ‘Встречи’ сменялись не менее длительными промежутками, когда я Тургенева ‘терял из виду’, ‘раззнакомливался с ним’, переставал его понимать, переставал его любить, но после того новые ‘встречи’ бывали какими-то особенно для меня значительными.
‘Первая встреча’ с Тургеневым относится еще к моим гимназическим годам. Наверное не помню, в каком я был тогда классе и сколько мне было лет, но отчетливо вспоминаю ту хрестоматию, по которой надлежало изучать ‘образцы русской словесности’. Хрестоматию я также ненавидел, как и все прочие школьные книги, как и ту самую казенную гимназию, с которой началось мое ‘среднее’ образование (слава богу, позже я перешел в гимназию Мая {В частной гимназии К. И. Мая в Петербурге А. Н. Бенуа учился в 1885—1890 годах (см.: А. Бенуа, Жизнь художника. Воспоминания. Том II, стр. 321).}, о которой храню самую благодарную память) <...>
Так вот в этой хрестоматии рядом с выдержками из Пушкина и Гоголя, рядом со стихотворениями Кольцова были и два-три отрывка из ‘Записок охотника’ и только потому, что они значились в этой книге, что надлежало ‘уметь их читать’ в классе или корпеть над ними, разбирая строение их фраз и выискивая в них мысли для ‘письменной задачи’, только поэтому мне был противен один вид их, одни их заглавия <...>
Такова была моя ‘первая встреча’ с Тургеневым, и ничто в ней не предвещало, что он станет моим любимым автором. Но прошел год, а то и два, и наша ‘вторая встреча’ случилась при совершенно изменившихся обстоятельствах. В это время великий писатель уже скончался в Париже, и тело его было перевезено в Петербург. Тургеневу были устроены памятные в истории русской литературы похороны, столь торжественные и внушительные, что это даже возмутило людей ‘благоразумных’. И у нас за семейными обедами шли горячие споры о том, позволительно ли было хоронить ‘сочинителя’ с такой помпой и не было ли в этом безобразного преувеличения {Похороны И. С. Тургенева состоялись в Петербурге 27 сентября 1883 г. Для сопровождения погребальной процессии был назначен усиленный наряд полиции и жандармов (см.: Ю. Д. Левин, Одним нигилистом меньше! ‘Вопросы литературы’, 1966, No 11, стр. 254—255).}. Я был живо заинтересован этими спорами, ибо за это время уже успел превратиться из отрока в юношу, и иные литературные вопросы начинали меня волновать сильнейшим образом, утратив совершенно свой ‘привкус гимназического учения’.
А тут как раз издатель Глазунов поднес моему отцу только что выпущенное им Полное собрание сочинений Тургенева, и хоть мне и было сказано, что чтение это ‘не для меня’, но так как прямого запрета не последовало, то я все же попробовал ближе познакомиться с тем, о ком все говорили, и от первой же пробы я сразу перешел к упоению. Заброшены были уроки и даже игры, шалости. Я весь без остатка ушел в Тургенева…
Один только том оставался без прочтения — это именно ‘Записки охотника’. На них оставался для меня налет опостылой гимназической скуки. Меня что-то раздражало в самих названиях и сопоставлениях: ‘Хорь и Калиныч’, ‘Чертопханов и Недопюскин’, ‘Ермолай и мельничиха’. Мне не нравились (все в связи с гимназическими воспоминаниями) непонятные слова — лебедянь, бирюк, мне было противно заглавие ‘Гамлет Щигровского уезда’. Как раз я только что тогда видел на сцене самого Сальвинии {Сальвини Томмаэо (1829 — 1916) — знаменитый итальянский трагический актер. Гастролировал в России, в частности, в 1886 и 1900 гг. Лучшие его роли в трагедиях Шекспира, в том числе в ‘Гамлете’.}, я всей душой переживал (разумеется, совершенно по-мальчишески) драму и особенно роман принца датского, и мне казалось уродливым сопоставление его имени с названием какой-то провинциальной трущобы. ‘Записки’ были мной оставлены в стороне, зато с тем большим увлечением я проникал во весь остальной мир Тургенева, а через него я проникал в жизнь вообще, знакомился со всей сладостью ее соблазнов и, разумеется, с соблазном любовных радостей и страданий.
Знакомство с Тургеневым, казалось, открыло мне глаза на окружающее, но в особенности на то, что творилось во мне. Непосредственно до Тургенева моими кумирами были Вальтер Скотт, Дюма-отец, Сю, Всеволод Соловьев {Скотт Вальтер (1771—1832) — английский писатель, создатель жанра исторического романа, Дюма Александр (Дюма-отец, 1803—1870) — французский писатель, автор авантюрно исторических романов, Сю Эжен (1804—1857) — французский писатель, наиболее популярный роман его — ‘Парижские тайны’ (10 тт., 1842—1843), Соловьев Всеволод Сергеевич (1849—1903) — автор псевдоисторических романов, имевших некоторый успех благодаря занимательности фабулы.} и т. п. Но боже, до чего кукольными, приблизительными, вздорными показались мне теперь все их герои рядом с тургеневскими — туда-сюда меня продолжали убеждать в своем реальном существовании все ‘Четыре’ мушкетера, Бальзамо, Мезон-Руж, Сергей Горбатов {‘Четыре’ мушкетера — Атос, Портос, Арамис и д’Артаньян — герои романов А. Дюма-отца: ‘Три мушкетера’ (1844), ‘Двадцать лет спустя’ (1845) и ‘Десять лет спустя, или Виконт де Бражешон’ (1848—1850). Бальзамо и Мезон-Руж — герои романов того же автора ‘Записки врача’ (1846—1848) и ‘Кавалер де Мезон Руж’ (1846), Сергей Горбатов — герой романов В. С. Соловьева: ‘Сергей Горбатов’ (1881), ‘Вольтерьянец’ (1882) и ‘Старый дом’ (1883).} — словом, мужской персонал этих исторических романов, но как померили все ‘дамы’, начиная от благородной графини Шарни и кончая коварной ‘Милэди’ {Графиня Шарни и ‘Милэди’ — героини романов Дюма-отца ‘Графиня Шарни’ и ‘Три мушкетера’.}. Разве могли выдержать сравнение эти условные маски с совершенно живыми людьми Тургенева, с совершенно такими же людьми, какими были наши родные и знакомые, какими были мои друзья и товарищи, каким был я сам, а главное, какими были те особы женского пола, к которым я начинал относиться все с большим и с большим интересом.
Но не только люди у Тургенева мне казались ‘нашими людьми’, почти портретами, скопированными с натуры, но и все, о чем он говорил, в описаниях полностью соответствовало окружающей меня обстановке. Как раз к этому моменту относится мое первое знакомство с деревней, с усадебным бытом, и вот читать про то, прелесть чего передо мной только что раскрылась, читать это в таких метких, простых, дышащих подлинностью описаниях — это особенно способствовало тому, что все тургеневское сделалось для меня совершенно близким, родным.
Мне скажут, что 1880-е годы в России очень отличались от тех 1830-х и 40-х годов, в которых ‘происходят’ мои любимые тургеневские романы, но этой разницы я совершенно не замечал, да, в сущности, и разницы не так уж было много, весь дух русского общества, несмотря на отмену крепостного права, на изменение экономических условий, продолжал оставаться во многом таким же, каким он был за сорок лет, и особенно это было так в нашем доме, с его старыми слугами, со всем его старомодным укладом.
Впрочем, Тургенев был тогда принят мною целиком и вовсе не только в его ‘реалистическом аспекте’<...> ‘Призраки’ буквально свели меня с ума<...> Как раз тогда у меня, четырнадцатилетнего мальчика, происходил роман, казавшийся мне роковым и убийственным, я был вообще расстроен во всем своем составе (одно из тургеневских выражений), и мысли о смерти и о какой-то чувственной загробной жизни преследовали меня. И вот сверхъестественные похождения с каким-то. сильфом представлялись мне верхом мучительного счастья… Словом, я был тогда так
же очаровательно нелеп, как Вольдемар из ‘Первой любви’, но я так же, как он, умел страдать, а от страданий переходить к беспредельному экстазу.
Рядом с ‘Призраками’ ‘Первая любовь’ и была той повестью, которая более всего меня трогала, я ее читал и перечитывал. Она оказалась более всего созвучной с моими тогдашними настроениями, и до сих пор представляется для меня удивительным, что Иван Сергеевич в сорок с лишком лет мог до такой степени точно и верно передать страдания юной души, страдания русского Вертера, усугубленные всеми специфическими особенностями русских нравов. О, эта Зинаида, эта княжна <...> — до чего ясно я ее видел, до чего мне были знакомы и ее голос и ее манера улыбаться, взглядывать, ее легкая поступь, ее жестокие шутки. И все то, что окружало ее, я как бы знал по личному опыту, видел собственными глазами — эту дачу с колоннами, эти два флигеля, этот перегороженный сад и эту оранжерею в развалинах. На совершенно такие же ‘подвиги’, как тот, что легкомысленно потребовала от Володи Зина, был способен и я. Случилось же мне полные трое суток голодать, чтобы как-нибудь задобрить покровительствующие любви силы, случилось же и мне изрезать перочинным ножом всю правую ладонь, за то, что я совершил, как мне казалось, какое-то ‘преступление’ в отношении дамы моего сердца.
И во всем этом нелепом мальчишестве вымыслы Тургенева и мои собственные совершению искренние переживания сплетались настолько неразрывным образом, что было невозможно распутать, что из творившегося во мне и творившегося мною было следствием литературных увлечений, а что в моих литературных увлечениях являлось отзвуком моих действительных переживаний…
Я <...> не распространяюсь о тех впечатлениях, которые произвели на меня тогда ‘общественные’, ‘главные’ романы Тургенева. Читал я их с напряженным вниманием, они на многое открывали мне глаза, знакомили с такими вопросами и идеями, о которых я имел уже до того очень смутное представление. Как раз тогда ко мне был приглашен репетитор, юный, очень бедный и очень талантливый студент (впоследствии занявший выдающееся место среди петербургских публицистов), и вот с ним я мог во время затягивавшихся между занятиями антрактов вдоволь обсуждать все возникавшие при чтении ‘Отцов и детей’, ‘Нови’ и ‘Дыма’ вопросы. Но вообще к этим вопросам я горел прохладным пламенем <...>.
Тогдашняя моя ‘близость с Тургеневым’ продолжалась несколько лет, но затем ее как бы стали вытеснять новые веяния…
Упоение Бальзаком, Флобером, Золя {Бальзак Оноре де (1799—1850) французский писатель, крупнейший представитель французского критического реализма, Флобер Гюстав (1821 —1880) — французский писатель-реалист, Золя Эмиль (1840—1902) — французский писатель, теоретик натурализма во французской литературе.} и особенно Толстым. Тургенев постепенно спустился до уровня Доде, Жорж Санд {Доде Альфонс (1840—1897) — французский писатель-реалист, Жорж Санд (псевд. Авроры Дюдеван, 1804—1876) — французская писательница, автор социальных романов.}. Его не перечитывали, прежние впечатления не проверялись, его просто забывали, а забывая, сочиняли ему не очень лестную характеристику, согласно которой он становился каким-то олицетворением брезгливого барина и человеком, абсолютно лишенным искренности, тогда как искренность в ту пору становилась превыше всего, за нее можно было простить даже всякие плачевные недочеты.
Это наше (говорю наше, в эти годы я познал силу групповых объединений) отношение вылилось, между прочим, и в ряде докладов, прочитанных одним из моих приятелей в том подобии самообразовательного клуба, из которого затем вырос ‘Мир искусства’. Гриша К. {Гриша К. — Калин Григорий (см. вступительную статью).} был очень неглупым и очень талантливым молодым человеком. Его лекции были интересны и сравнительно довольно почтительны в отношении Тургенева. Но уже никакого энтузиазма в них не проявлялось, хоть и он в свое время пережил культ автора ‘Первой любви’. Много говорилось о стилистическом искусстве, о писательской виртуозности, о ‘языке’ Тургенева. Распространялся также лектор и о ранних не совсем симпатичных черточках в личности Тургенева, об его коварстве, об его ненадежности, о некоторой его трусости (большое впечатление произвел рассказ о пожаре на пароходе), но почти ничего не говорилось о том, чем лет пять или шесть мы упивались, что перевернуло тогда всю нашу душу, что явилось главным элементом в воспитании нашего сердца, в процессе нашего осознания себя.
А затем и вовсе Тургенева забыли, я лично забыл его почти начисто, я помнил, что я ‘этого человека’ когда-то любил, но каков был сам человек, я бы уже не сумел рассказать. Переживая такое же увлечение Чайковским, Левитаном, Серовым {Чайковский Петр Ильич (1840— 1893) — композитор, Левитан Исаак Ильич (1861—1900) — живописец, мастер реалистического пейзажа, Серов Валентин Александрович (1865—1911) — живописец и рисовальщик-реалист. ‘Левитан, Серов, Коровин… вот мастера, сумевшие передать истинную красоту русской природы <...> Левитан… — родной брат Кольцову, Тургеневу. Тютчеву’ (А. Бенуа, История русской живописи в XIX веке. Изд-во ‘Знание’. Спб., 1902 стр. 229).}, вспоминался иногда Тургенев ‘как певец усадебного быта’, как первый русский ‘пейзажист’. Отмечали сходство музыки ‘Онегина’ с настроением тургеневских дворянских гнезд, а любуясь картинами осени, зимы, весны Левитана, Серова, Коровина {Коровин Константин Алексеевич (1861—1939) — живописец и театральный художник, начавший с реалистических жанровых картин и пейзажей.}, мы вспоминали, что такие же картины вставали перед глазами, когда мы зачитывались Тургеневым. Но дальше констатирования подобных аналогий дело не шло. Единственно неоспоримыми оставались ‘стиль’ Тургенева, легкость и пушкинское совершенство его языка, которые противопоставлялись небрежности, сумбурности стиля Достоевского и массивной тяжеловесности стиля Толстого. Но и к стилю Тургенева выработалось такое отношение, как то, что существует, ко всему, что считается классическим. Его ‘признавали’, его цитировали, его ставили в пример, но его не любили. Самая его безупречность казалась близкой к холодной вылощенности. Русское общество тогда в целом, что греха таить, ‘раззнакомливалось с Тургеневым’, его как бы переплели в золоченый переплет классика и… отставили на полочку.
И вот именно в качестве такого < раззолоченного классика’ (и отчасти движимый сентиментальным воспоминанием о своем прежнем увлечении) я преподнес Полное собрание сочинений Тургенева своей старшей дочери, когда ей минуло семнадцать лет. ‘Самый подходящий подарок для молодой девушки’ — гарантированная безвредность и ‘полезная образцовость’. Пусть прочтет теперь, пусть через такого ‘абсолютно порядочного’ писателя ‘немножко’ познакомится с русской жизнью… Не знаю, принес ли именно эти плоды мой подарок, но принес он, во всяком случае (несколько позже), совершенно непредвиденные плоды — и не столько дочь моя почерпнула из него пользу, сколько я сам благодаря этому подарку ‘снова встретился с Иваном Сергеевичем’. Встретился сначала с некоторым недоверием, но затем постепенно от ‘холодного возобновления знакомства’ я перешел к изумлению, к восторгу, наслаждение от раскрывающейся красоты правды становилось глубже и глубже. Но я не скажу, что в этом чувстве воскресло бы мое юношеское увлечение Тургеневым. Это было совершенно новое чувство, чувство, отвечающее всей той душевной сложности, которая образовалась в результате целой жизни, со всеми ее муками, сомнениями, ужасами и недоумениями.
Попался мне первый том под руки совершенно случайно<...> Взял я его так, чтобы развлечься, освежиться <...> Но странное дело, раз взявшись за первую книгу, я так и не переставал читать Тургенева, пока не одолел все десять томов, а когда я кончил последний, то захотелось еще и еще перечитать все наиболее поразившее.
И на сей раз на первом месте оказались рядом с ‘Первой любовью’, с ‘Вешними водами’ и ‘Записки охотника’. При этом я не мог надивиться тому, как такого поэта можно было заподозрить в позерстве, в фальши, в ‘барском сюсюкании’? Как можно было такому подлинному художнику выдать аттестат ‘образцового’, но холодного стилиста, как можно было этому мудрому сердцеведу отказать в глубине, в знании заветных и сердечных тайн?
Но я не стану распространяться о всем том, что я нашел в Тургеневе при этой последней моей с ним ‘встрече’. Пришлось бы написать томы, пришлось бы корявым языком комментатора, своими словами, при помощи бесчисленных цитат поведать вещи, которые ныне совершенно очевидны. Но одно мне все же хочется прибавить: накануне мучительной разлуки с родиной я именно благодаря Тургеневу еще раз увидал ее всю в целом — и вовсе не в каком-либо прибранном, подслащенном виде. В частности, ‘Записки охотника’ не оказались ‘сборником этюдов с натуры, составленных изучающим пейзанов барином’, — нет, это в своем роде какая-то печальная, но и очень полная, глубоко взволновывающая энциклопедия о русском человеке, о русской жизни и о русской земле, книга, уже пропитанная той ностальгией, которой болел всю жизнь добровольно оторвавшийся от России Тургенев {Тургенев последние годы постоянно жил за границей (во Франции) вместе с семьей знаменитой певицы П. Виардо, бывшей большим его другом. Весной или в летние месяцы он почти ежегодно приезжал в Россию.} и горечь которой и нам теперь пришлось отведать…
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека