Русское зарубежье о Чехове: Критика, литературоведение, воспоминания: Антология
М.: Дом Русского Зарубежья им. Александра Солженицына, 2010.
АЛЕКСАНДР АМФИТЕАТРОВ
Мои встречи с Чеховым
В большинстве воспоминаний об Антоне Павловиче Чехове он является таким похожим на своих воспоминателей, что теряет сходство с самим собою. В меньшинстве одни воспоминатели в чрезмерном усердии к идеализации лепят его фигуру из мармелада, окрашенного в розовый цвет. Другие, из породы Собакевичей, пытались вымазать Чехова дегтем. Обыкновенно это покушение с негодными средствами творилось исподтишка, междустрочно. Но иные дерзали и открыто, гордо красуясь помазком в деснице и мазницей в шуйце.
Нас, литературных сверстников Чехова, остается в живых не очень-то много. А хорошо и близко знавших его так и очень мало. Я не считаю себя в их числе, хотя знал Антона Павловича с первых его печатных опытов (вместе начинали в ‘Будильнике’ и ‘Осколках’) и оставался с ним в неизменно хороших отношениях до самой его кончины, значит, больше двадцати лет. Как писатель Чехов — моя великая, пожалуй, даже величайшая, кроме Пушкина, любовь. Как человек он мне нравился безусловно. Не припомню ни единого момента, в котором его образ сочетался бы в моей памяти с нехорошим впечатлением. За всем тем не чувствую себя вправе дать Чехову ответственную ‘объективную’ характеристику. Да не убеждает меня в таком своем праве также и никто из литераторов-воспоминателей. Все они созерцают Чехова как бы сквозь толстую стенку матового стекла, которая позволяет им догадываться о Чехове (и каждый, повторяю, строит догадку по своему разумению и хотению), но не показывает Чехова непосредственно.
Крепка была духовная замкнутость Антона Павловича, редко и неохотно допускал он даже близких ему людей в тайники своего ума и сердца. A.C. Суворин сказал мне однажды, что при всей своей близости с Чеховым, при всей своей в него влюбленности он лишь два раза видел Антона Павловича прозрачным до самого дна его глубокой души. Чехов был чрезвычайно интимный человек. Думаю, что настоящего Чехова, как он был, могли бы лучше явить нам не писатели, но лица, удостоившиеся его дружбы в частной жизни. Нескольких таких указывает обширная переписка Антона Павловича, изданная в шести томах его сестрою Марьей Павловной, и еще отдельный том супружеской переписки, изданный его вдовою Ольгою Леонардовной Чеховой-Книппер. К сожалению, этих лиц тоже много повымерло, а живущие не пишут.
Недавно в Милане встретил я A.A. Санина (превосходно поставил в Скала ‘Царя Салтана’) с супругой Лидией Стахиевной, урожденной Мизиновой. То есть с тою ‘Ликою’, чье имя, можно сказать, наполняет ‘мелиховский’ период жизни Антона Павловича и мелькает, в соответственные годы, чуть не на каждой странице его переписки. И как разнообразно и интересно! Вот кого было бы любопытно и важно выслушать о Чехове, потому что она-то часто видела его душу, раскрытую широко, нараспашку.
А писатели, более или менее знавшие Антона Павловича, не худо сделали бы, если бы, прежде чем придет каждому из нас черед отправиться на потустороннее свидание с ним, проверили себя: чем кто обязан ему в своем литературном труде, — и рассказали бы о том во всеобщее ведение. Таким способом, черта за чертою, сложился бы документальный портрет Чехова как главы, внушителя, центрального двигателя своей литературной эпохи, не изжитой еще и поныне, в представительстве его ближайших преемников, последователей и уже их учеников.
Чехов никогда не учительствовал, не проповедовал, не указывал ‘истинных путей’ с ручательством за их непогрешимость. Но он сам был так органически истинен, так цельно напитан правдою творческого наблюдения и сочетающей образы мысли, что даже короткое и случайное общение с ним не проходило для писателя (за исключением, конечно, маньяков собственного величия) бесследно. Насыщенность Чехова талантом и здравым смыслом источала флюиды, которые усваивались ответным инстинктом каждого, кого Бог наделил хоть малою долею художественного чутья.
В своих литературных суждениях Чехов был меток, прям, товарищески доброжелателен, но далеко не мармеладен.
В последних 80-х и первых 90-х годах я бредил Мопассаном и был помешан на ‘стиле’. А потому выглаживал свою юную беллетристику столь старательно, что в конце концов, как художники выражаются, ‘зализывал картину’.
Чехов при встречах неизбежно дразнил меня:
— Слушайте же, признайтесь, что вы свои рассказы со шведского переводите?
Эта острота его сделалась для меня — вроде известного коварного совета алхимику: при делании золота не думать о белом медведе. Сяду писать рассказ, и сейчас же стук в голову:
— Не вышло бы опять перевода со шведского?
С тою разницею, что алхимику белый медведь неизменно мешал в желанном достижении, а мне чеховская насмешка помогла развязать свой язык, избыть из него искусственность, деланость, нарочность.
Была у меня страстишка к мистическим рассказам с Христом, Мадонной, ангелами, демонами. Они нравились, читались, покупались. Вероятно, я наплодил бы этой фантастики видимо-невидимо, если бы не Чехов.
— Послушайте, — говорит, — как это заметно, что вы пели в опере.
— А что?
— Слушайте же, аккорды там у вас… хоры, арфы, трубы… Слышно, что привыкли, чтобы под оркестр. И освещения не жалеете: то голубой свет дадите, то розовый, то золотой, то зеленый… Слушайте же: опера — апофеоз с бенгальскими огнями!..
Еще одним полезным ‘белым медведем’ обогатилась моя автокритика. Фантастические рассказы я забросил, да и вообще стал сдерживать буйство воображения:
— Ох, не пустить бы бенгальского огня?
За юношескую поэму ‘Демон’ Антон Павлович донимал меня, почтительнейше приветствуя:
— Здравствуйте, Михаил Юрьевич!
Поэму, однако, заставил однажды прочитать. Дело было в татарском ресторане Петровских линий. Шло гладко до стиха, где Демон, оплакивая свою покончившую бренное бытие возлюбленную, вдруг возьми да воскликни:
Была ты,
Как изумруд, душой светла!..
Чехов серьезнейше остановил:
— Слушайте, Лермонтов, почему ваш Демон уверен, что ее душа была зеленая?
Зарезал!
А о поэме серьезно сказал:
— Красиво, да ни к чему. Кому нужен ваш черт с чувствами? И с людьми-то горе горем, а если еще черти повадятся горевать… Ну их в неудобное место!
— Но, Антон Павлович, ведь это же не настоящий черт, а символ.
— Слушайте: что же символ? Разве вы в чертей верите?
— Не очень! — рассмеялся я.
— Так зачем их пишете? Если черти существуют в природе, то пусть черти о чертях и пишут. А человек должен писать человеческое.
Несколько лет спустя встретились мы у Ф.А. Куманина, редактора-издателя ‘Артиста’. Зашел между ними, Куманиным и Чеховым, спор о модной тогда артистке Л.Б. Яворской. Куманин ее влюблено восхвалял. Чехов беспощадно высмеивал.
— Согласитесь, однако, Антон Павлович, — горячился Куманин, — что ‘Мадам Сан-Жен’ она играет с душой? Александр Валентинович, — обратился он ко мне за поддержкой, — скажите: разве в ‘Сан-Жен’ Лидия Борисовна бездушна, как говорит Антон Павлович?
Я не любил Яворскую и конечно стал бы на сторону Чехова, но не успел.
— Нашли на кого ссылаться, — пробасил он, — так я ему и поверю: он думает, что у женщин зеленые души!
Не забыл своего старого каламбура!..
В начале 90-х годов, когда Чехов возвратился в Москву с Сахалина, а я с Кавказа, мы не раз встречались на ‘пятницах’ в некоем салоне, довольно портретно (даже с подлинными именами некоторых постоянных гостей) изображенном мною в недавнем моем романе ‘Лиля-ша’. Там записано несколько острых словечек Чехова. Между прочим, хозяйка салона, названная мною Эллою Левенстьерн, была большая либералка и свободомыслящая. Даже пятницу для своих журфиксов она выбрала не спроста, но с идеей: в виде протеста против предрассудка, что постный и тяжелый день. Чехов же поддразнивал ее, будто вовсе не потому, а, напротив, из тайного антисемитизма, чтобы к ней на журфиксы не ходили евреи, и в частности Левитан. Так как ‘Элла’ была к Левитану неравнодушна, то шутки Чехова порядком-таки ее злили.
ПРИМЕЧАНИЯ
Впервые: Сегодня. Рига. 1929. 15 сентября. No 256. С. 4.
‘Мадам Сан-Жен’ (1893) — популярная в России комедия Викторьена Сарду и Эмиля Моро, впервые была поставлена в театре Корша, главную роль с успехом исполнила Лидия Борисовна Яворская (княгиня Барятинская, урожд. фон Гюббенет, 1872—1921), дебютировавшая на сцене в 1893 г. в чеховском ‘Медведе’ и в том же году сблизившаяся с Чеховым. Согласно изысканиям отечественных чеховедов Яворская послужила прототипом для героинь рассказа ‘Ариадна’ и пьесы ‘Чайка’ (Аркадина).