Мои воспоминания о Есенине, Устинов Георгий Феофанович, Год: 1926

Время на прочтение: 17 минут(ы)

Г. Ф. Устинов

МОИ ВОСПОМИНАНИЯ О ЕСЕНИНЕ

Щедро и гармонически цельно был одарен природой рязанский юноша Сергей Есенин. В юности у него были золотые курчавые волосы, светло-синие глаза, милое, влекущее, всегда улыбчивое лицо, скромная и нежная приветливость ко всему и ко всем.
Помню голодную столовку с кониной на Тверской, против ‘Алатра’, в которой собирались самые бедные писатели, поэты, журналисты и актеры.
Это был конец 1918 года. Здесь я впервые встретил его в поддевке, с шарфом, два раза перекинутым вокруг шеи, в аккуратных ‘гамбургских’ сапогах с прямыми голенищами, немного робкого на вид, всему улыбающегося, немного смешного ‘старого’ стилизованного деревенского грамотного юношу, попавшего в большой город за счастьем. Познакомил меня с ним Василий Каменский. Каменский сидел на табуретке посреди пустой комнаты с гармошкой и играл деревенские мотивы под пермские частушки. И когда он играл и пел, как глухарь на току, не видел и не слышал вокруг себя ничего. Есенин стоял около и с вниманием слушал пермяка с его пермяцкими песенками, которые, вероятно, не были похожи на рязанские. И улыбался.
Здесь, в этой литературной столовке, мы ежедневно кормились кониной, жилами которой можно было засупонивать хомут, и протухшими сушеными овощами, оставшимися от интендантских складов. И изредка, как особую роскошь, получали маленький скроечек черного хлеба. В начале 1919 года Сергей Есенин жил у меня в гостинице ‘Люкс’, бывшей тогда общежитием Наркомвнудела, где я имел две комнаты.
Мы жили вдвоем. И во всех сутках не было ни одного часа, чтобы мы были порознь. Утром я шел служить в ‘Центропечать’, где заведовал лекционным отделом. Есенин сидел у меня в кабинете и читал, а иногда что-нибудь писал. Около 2 часов мы шли работать в ‘Правду’, где я был заведующим редакцией. Есенин сидел со мною в комнатке и прочитывал все газеты, которые мне полагались. Вечером, кончив работу, мы шли обедать в случайно обнаруженную ‘нелегальную’ столовку на Среднем Гнездниковском, ели сносный суп, иногда даже котлеты — самые настоящие котлеты, — за которые платили слишком дорого для наших тогдашних заработков. Потом приходили домой и вели бесконечные разговоры обо всем: о литературе и поэзии, о литераторах и поэтах, о политике, о революции и ее вождях, впадали в жуткую метафизику, ассоциировали Землю с женским началом, Солнце — с мужским, бросались мирами в космосе, как дети мячиком, и дошли до того, что я однажды в редакции пустился в спор с Н. И. Бухариным, защищая нашу с Есениным метафизическую теорию. Бухарин хохотал, а я сердился на его ‘непонимание’.
Есенин улыбался:
— Кому что как кажется! Мне, например, месяц кажется барашком.
Из окон нашей квартиры видны были белые, лежащие за Москвой, поля. Каждый вечер мы смотрим закат и дивимся необыкновенному количеству галок, которые громадной черной тучей носятся над полями и городскими улицами. Этих галок Есенин помнил до своей кончины.
— Помнишь, сколько было галок? — несколько раз спрашивал он меня в свой последний приезд в Ленинград. — Я никогда их не забуду!
Вскоре наше общество в ‘Люксе’ увеличилось. Приехал с И. Гусев-Оренбургский, которому посчастливилось достать здесь комнату. Теперь наша метафизическая теория приобрела еще одного глашатая.
Мы с Есениным ходим по комнате, Гусев-Оренбургский сидит на диване, тихонько наигрывая на гитаре. Есенин говорит:
— Женщина есть земное начало, но ум у нее во власти луны. У женщины лунное чувство. Влияние луны начинается от живота книзу. Верхняя половина человека подчинена влиянию солнца. Мужчина есть солнечное начало, ум его от солнца, а не от чувства, не от луны. Между Землей и Солнцем на протяжении мириадов веков происходит борьба. Борьба между мужчиной и женщиной есть борьба между чувством и разумом, борьба двух начал — солнечного и земного… Когда солнце пускает на землю молнию и гром, это значит, что Солнце смиряет Землю…
— Да, да! Это удивительно верно, — восторженно продолжает Есенин. — Деревня есть женское начало, земное, город — солнечное. Солнце внушило городу мысль изобрести громоотвод, чтобы оно могло смирять Землю, не опасаясь потревожить город. Во всем есть высший разум.
В это время Сергей Есенин написал ‘Пантократор’, являющийся поэтическим выражением его метафизической теории.
Кроме ‘Пантократора’ он написал целый ряд лирических стихов, ‘Небесного барабанщика’, теоретическую статью ‘Ключи Марии’ и др. В это время выходила еженедельная газета ‘Советская страна’, которую я редактировал и в которой Есенин напечатал несколько своих стихотворений: ‘Песнь о собаке’, ‘Ложно-классическая Русь’1. Вскоре, на четвертом номере, газета была закрыта, стихи печатать Есенину было негде, средств не было никаких, но все же мы кое-как перебивались. А потом пришла некоторая поддержка от издательства ВЦИК, которое купило у Есенина томик стихов, а у меня два тома рассказов. Издательство деньги нам выдало, но не издало ни строки ни у меня, ни у Есенина. Мои рассказы были потеряны навсегда, а стихи Есенина остались живы только потому, что он все их помнил наизусть… впрочем, как и все, что он написал за свою короткую жизнь. У Есенина была исключительная память. Он помнил почти всего Блока и, вероятно, не меньше половины стихов Пушкина.
В ‘Ключах Марии’ Есенин раскрыл все секреты своей поэтической лаборатории, и, когда он прочитал мне рукопись, я начал уговаривать его, чтобы он не печатал ее.
— Почему?
— Как почему? Да ты тут выдаешь все свои тайны!
— Ну так что же? Пусть! Я ничего не скрываю и никого не боюсь. Пусть кто хочет пишет так же, как и я. Я думаю, что это не будет плохо…
И немного позднее ‘Ключи Марии’ были изданы ‘Трудовой артелью писателей’2.
Как-то на улице я встретил Виктора Сергеевича Миролюбова — известного редактора и издателя ‘Журнала для всех’. Он захотел повидаться также и с Есениным. Миролюбов сидел у нас долго. Есенин читал ему новые стихи. Миролюбов внимательно слушал, но все смотрел с какой-то неловкостью в сторону. Когда Есенин прочитал ему ‘Пантократора’, Миролюбов тяжело вздохнул и сказал:
— Фона нет, Сергей Александрович. Где у вас фон? Без фона никакое литературное произведение не имеет цены. Вы сбились с своей дороги.
Есенин посмеялся и тут же прочитал свои новые лирические стихи с ‘фоном’. Миролюбов пришел в восторг:
— Вот это настоящее! Вот это, Сергей Александрович, настоящая поэзия!
— ‘Пантократор’ тоже настоящая, только он вам чужд, потому что у вас консервативный подход. Вот они, — Есенин показал на меня и Гусева-Оренбургского, — они вот понимают!
Действительно, мы ‘понимали’, потому что нам нравилось все, что бы ни написал Есенин, в особенности когда свои стихи читал он сам.
Помню, в один из вечеров, когда мы смотрели закат, пришел Иван Касаткин. Галки носились с криком, заслоняя уходящее солнце, словно его занавешивали черным пологом. Есенин, по нашей просьбе, стал читать ‘Пантократора’. Касаткин слушал, потом отошел к окну, поднес руку к глазам. Он не мог удержать слез.
Таял закат. Тучи галок унеслись и распростерлись над московскими полями.
Звонит весенняя капель. Потеплел ветер, на тротуарах обледеница. У входа в ‘Центропечать’ звучно гудит водосточная труба, из нее бежит на тротуар веселая весенняя струя. Мы идем ‘послужить’. Есенин молчалив, он о чем-то сосредоточенно думает.
— О чем это ты?
— Да вот, понимаешь ли, консонанс! Никак не могу подобрать. Мне нужен консонанс к слову ‘лопайте’.
Мы подходим к ‘Центропечати’. И как раз на той ледяной луже, которая образовалась от центропечатской водосточной трубы, Есенин поскользнулся и сел в лужу.
— Нашел! — кричит он, сидя в ледяной мокроте и хохоча на всю Тверскую. — Нашел!
И когда мы поднимались по лестнице в ‘Центропечать’, он мне продекламировал:
— Слушай, вот он — консонанс.
Нате, возьмите, лопайте
Души моей чернозем.
Бог придавил нас ж..ой,
А мы ее солнцем зовем…
Интересно отметить, что в ту пору и раньше элементы любви и эротики совершенно отсутствовали в есенинских стихах.
И только в последние годы в стихах Есенина появился его особый любовный и эротический элемент.
Вообще у Есенина отношение к женщине было глубоко своеобразное. Он здесь был таким же искателем, как и в поэзии. Есенин женился рано, пережил какую-то глубокую трагедию, о которой говорил только вскользь и намеками даже во время интимных разговоров вдвоем, когда он открывался настолько, насколько позволяла ему его вообще скрытная, часто двойственная натура.
У Есенина был болезненный, своеобразный взгляд на женщину и на жену. В этом взгляде было нечто крайне мучительное. Когда он сошелся с Дункан, при одной из встреч я по поводу этого брака с сомнением покачал головой.
Есенин смутился, потом с легким озлоблением сказал:
— Ничего ты не понимаешь! У нее было больше тысячи мужей, а я — последний!..
Мне как-то удалось выхлопотать для Есенина в ‘Люксе’ отдельную комнату ( 4). Комендантом ‘Люкса’ был ограниченнейший человек К.
Слыша, что в моей квартире и в квартире Есенина часто раздается чей-то повышенный голос, комендант решил, что у нас происходят оргии, и установил за обоими номерами наблюдение, приказав подслушивать даже наши разговоры по телефону. Комендант принял за оргии декламацию Есенина, который действительно читал свои стихи достаточно громко, чтобы слышали его голос даже в коридорах. И вот однажды, когда я ушел в редакцию, а в моей комнате оставались Есенин, девица В. Р.3 и моя жена, Есенин вдруг почувствовал странное беспокойство. У него была какая-то болезненная чуткость.
— Нас подслушивают! — сказал Есенин, побледнев.
— Брось, Сережа, тебе показалось!
— Нет, не показалось.
И Есенин стремительно выбежал в коридор.
Действительно, у дверей подслушивали. Резким движением открыв дверь, Есенин чуть не сшиб с ног наклонившегося к замочной скважине дежурного из охраны. Есенин пришел в исступление. Он схватил дежурного за горло и начал душить. Тот едва вырвался и убежал доложить о случившемся коменданту. Комендант рассудил просто:
— Он тебя взял за горло?
— Не то что взял, а чуть не задушил!
— Оружие было при тебе?
— Так точно.
— Почему же ты его не застрелил?
Дежурный охраны молчал. Тогда комендант К. распорядился немедленно уволить его ‘за нарушение устава’ — за то, собственно, что он не застрелил Есенина. Вместе с тем у Есенина была немедленно взята комната, он опять несколько дней жил у меня, а вскоре комендант отдал распоряжение охране совсем не пускать в ‘Люкс’ Есенина, даже ко мне.
Через несколько дней мне, однако, удалось настоять, чтобы комендант отменил свое распоряжение о Есенине. Есенина снова пускали ко мне, но только не разрешали ночевать. Впрочем, удалось преодолеть и это препятствие, но… ко мне приехал писатель Скиталец4 и Есенин стал бывать у меня реже. Есенин не любил его. За что? Трудно сказать. Он просто не любил этого громадного, мрачного и скрытного человека.
— Что ты с ним возишься? — как-то сказал мне Есенин. — В нем ничего нет… это труп!..
Он вообще своеобразно резок был в своих определениях, в особенности о тех людях, которых не любил.
Теперь Есенин жил у Кусикова, а Скиталец жил у меня. Есенин приходил все реже и реже. Он окончательно погрузился в свой имажинизм и был в кругу только своей поэтической группы. Иногда мы встречались в ‘Домино’, иногда в кабачке на Георгиевском, где продавали спирт. В это время Есенин начал довольно сильно пить.
Помню один случай в этом кабачке. Сидим: Есенин, Скиталец, Кусиков, Петр Маныч и я. Петр Маныч, изумительный рассказчик, рассказывает содержание своей новой повести, которую он называл, кажется, ‘Варсонофий-Невходящий-во-Храм’. Это был замечательный рассказ о монахе, совершившем какое-то тяжкое преступление и в муках искупающем свой грех. Он не может войти во храм до тех пор, пока не кончит наложенного на него искуса. Маныч рассказывал долго, водка была забыта, Есенин слушал, впрочем, как и все мы, с напряженным вниманием. Когда Маныч кончил повествование, Есенин с пылающими глазами прочитал свою ‘Марфу Посадницу’. И прочитал так, что даже для Есенина такое чтение можно было считать исключительным по силе. Водка по-прежнему стояла нетронутой. Чтение Есенина оставило едва ли меньшее впечатление, чем рассказ Маныча. Есенин почувствовал искренность нашего восторга, закинул голову, вытянул руку и прочитал еще несколько стихотворений. Он был сильно возбужден. И, завладев общим вниманием, он тут же рассказал всем нам свои великие муки, когда он был солдатом, как издевались над ним офицеры, когда он вынужден был жить у какого-то полковника, приближенного ко двору, как заставляли его писать хвалебные стихи и оды царю и придворной камарилье. Есенин отказался и попал в дисциплинарный батальон, откуда его вырвала только революция…
Во время рассказа возбуждение Есенина достигло крайних пределов. В один из моментов наиболее сильного напряжения Есенин схватил стакан, покрыв его своей широкой ладонью, и из всей мочи грохнул им по столу. И только, может быть, потому, что стакан был хрустальный, Есенин не перерезал себе вены. Стакан разлетелся в пыль, сделав только легкие царапины на ладони.
Однажды я был у него на именинах. Есенин еще до прихода гостей напился. Когда начали собираться гости, он вел себя бессмысленно: лез за корсаж к женщинам, целовался, бранился при них матерно, пьяно смеялся, потом ушел в кухню и лег там на сырое, только что отжатое белье, и так проспал весь свой именинный вечер.
Появилась Дункан, Есенин почти на два года пропал за границей…
Он приехал другим, еще более надломленным и, кажется, еще более буйным. Встречаться с ним становилось тяжелее с каждым разом. Он стал невыносим, это был совсем другой Есенин — не тот, которого я знал в 1919 году, с его живым, ищущим умом, с его метафизической теорией, — это был новый, как-то сильно и сразу состарившийся человек, который долго и мучительно искал чего-то и не нашел ничего. Беглое знакомство с европейской культурой, быть может, усилило трещину в есенинской психике, и без того уже имевшей сильную склонность к раздвоению. Америка для него — только ‘железный Миргород’, впечатление от Франции, Германии, от отдельных главных их городов — настолько безотрадны, что Есенин вспоминал о них редко, но всегда с особенным озлоблением. Почему? Трудно сказать. Не потому ли, что он ожидал триумфального шествия по Европе, а оно получилось малозаметным.
— Ты понимаешь, — говорил он мне по приезде, — мы для газетчиков устраивали дорогие ужины, я клал некоторым из них в салфетки по 500 франков… они жрали, пили, брали деньги и хоть бы одну заметку обо мне!.. Взяточники и сволочи!
Европа о Есенине упорно молчала. Чтобы заставить говорить о себе, был применен старый российский способ — скандалы. Но и скандалы не раскачали продажную французскую и американскую гласность. За один из таких скандалов в Париже Есенину едва не пришлось испытать тяжелую кару. И только большая взятка да хлопоты Айседоры Дункан, настаивавшей на том, что у Есенина хронические припадки душевной болезни, сделали то, что Есенина только выслали из Франции.
— Она меня хотела в сумасшедший дом отправить! — говорил как-то раздраженно Есенин о Дункан, а сам, несмотря на сильное опьянение, хитренько смотрел в сторону и едва заметно улыбался. Он понимал, что о нем заботились, и по-своему ценил эти заботы.
Впрочем, Есенин был необыкновенно мнителен. Ему постоянно казалось, что его никто не любит и не ценит, что он одинок, что он стал некрасив, что у него посерели волосы и обрюзгло лицо и что поэтому женщины подходят к нему только с целью наживы да затем, чтобы покичиться его именем перед другими.
Минувшим летом Есенин приезжал ко мне на московскую квартиру несколько раз и всегда очень рано, около шести утра. Умер он в пять часов утра! Боязнь остаться в эти часы одному служила предостережением. И накануне смерти, когда Есенин приехал в гостиницу ‘Англетер’ в Ленинграде, где я жил уже несколько месяцев, он, остановившись здесь, на другой же день по приезде пришел ко мне в номер также в шестом часу утра и пробыл до рассвета. Но пришел он не встревоженный, а какой-то по-особенному смирный, непохожий на себя, как будто очень ему было неловко, что разбудил так рано. На другой день, по его словам, он также приходил, но постучал, должно быть, так тихо, что мы не слыхали, и он ушел. А на следующий день он усиленно просил, чтобы его пускали ко мне, если он придет даже и очень ранним утром. Но он не пришел…
При наших московских свиданиях Есенин мучился тяжелой болью за своего друга Александра Ширяевца, умершего больше года тому назад. Есенин рассказывал:
— Ну, не скоты ли?!. Прихожу я на кладбище, ищу могилу Сашки… а могилы нет!.. Понимаешь ли, на том месте, где погребен Ширяевец, какой-то сукин сын схоронил какого-то помощника режиссера… И доска, понимаешь ли, есть… А Сашки как на свете не бывало…
Через несколько дней я передал рассказанное Есениным о Ширяевце П. Орешину, который был в комиссии по похоронам.
Тот ответил:
— Я недавно был на могиле, ничего подобного!
В ноябре Есенин был в Ленинграде. Долго, целый вечер, просидел у меня в ‘Англетере’, трезвый и необыкновенно смирный. Он мне показался тем Есениным, которого я знал в 1919 году. Есенин читал свои новые стихотворения, в том числе ‘Черного человека’. Эта поэма была еще не отработана, некоторые места он мычал про себя, как бы стараясь только сохранить ритм, и говорил, что над этой поэмой работает больше двух лет. Сколько он работал в действительности, трудно сказать: Есенин отличался большой фантазией. Летом, например, он говорил мне, что работает над большим романом, который вчерне уже закончен. Первая часть романа, по его словам, была уже отделана совсем, и он собирался сдать ее в ‘Красную новь’. Но, как потом оказалось, никакого романа Есенин не писал, да и едва ли хватило бы у него терпения и усидчивости, чтобы написать роман. Этим же летом он жаловался на то, что он ‘кончился’, что он может писать только стихотворения не больше 8 строчек, да и те уже не такие, как раньше…
И тут же с усмешкой прибавлял:
— Ничего, пусть я мало пишу: я все-таки теперь самый модный поэт!
Прощаясь со мной в ноябре, Есенин обещал приехать через месяц. Вообще переехать в Ленинград с некоторых пор у него стало заветным намерением. Москва его знала. Ему надо было покорить и Ленинград, который к тому же ‘корился’ сравнительно легко. За год до этого приезда Есенин был тут, устроил вечер своей поэзии в Экспериментальном театре. Вечер, начавшись скандально, кончился полным триумфом Есенина. Есенин явился на вечер настолько пьяным, что товарищи пришли в отчаяние. Я велел послать за нашатырным спиртом и лимонадом. А Есенин уже вышел на эстраду и начал говорить ‘вступительную речь’… Налили стакан лимонаду, прибавили большую дозу нашатырного спирта и вынесли стакан на стол. А тут, как на грех, захотел пить поэт Р., сидевший в президиуме рядом с Есениным. Поэт Р. выпил стакан, не учуяв нашатырный спирт. Налили второй стакан, но и его постигла та же участь. Есенин вытрезвлялся естественным порядком, продолжая ‘произносить’ свою ‘речь’… И что это была за речь! Есенин вообще говорить не умел, но, вероятно, был уверен, что он один из самых лучших ораторов. В своей речи он говорил обо всем, кроме поэзии, но вернее — только о себе. Он начал с описания своего детства, своих домашних, потом перемахнул в Петербург на знакомства с Блоком, Городецким и т. д.
Зал был возмущен, многие начали уходить.
— Стихи! Читайте стихи! Довольно!
Есенин, не обращая внимания, продолжал свою речь. И так ‘говорил’ больше полутора часов… Но когда начал читать стихи, зал мгновенно переменился. Не было слышно уже ни одного возгласа, стояла полная, чуткая тишина. Есенин даже в пьяном состоянии читал свои стихи очень хорошо. Это был прекраснейший чтец.
Я еще не слыхал, чтобы кто-нибудь читал лучше его стихи.
Вечер этот кончился тем, что Есенина слушатели вынесли на руках. Ему пришлось читать, уже будучи одетым. А в коридоре какая-то психопатка сдернула у него с головы шляпу, прижала к сердцу и подняла визг, не желая никому отдавать эту шляпу…
Итак, Ленинград ‘корился’ легко. А ко всему этому — затяжной квартирный кризис в Москве, постоянно кочующий образ жизни, нет даже места, где бы прислониться написать стихотворение. Впрочем, с женитьбой Есенина на С. А. Толстой квартирный кризис в той или иной мере устранился. Но тут было очень много самых разнообразных неудобств.
Есенину казалось, что ему мешали работать, раздражали, следили за каждым его шагом, не давая побыть одному. Месяц лечения изгнал похмельное состояние, нервы окрепли, вот только отпраздновать отъезд, проститься с приятелями и — да здравствует новая жизнь!
Выйдя из клиники, Есенин стал готовиться к отъезду в Ленинград.
Он забрал с собою все свое имущество, рукописи, книжки, записки. Он ехал в Ленинград не умирать, а работать.
Приехав в Ленинград, Есенин отправился на квартиру к поэту В. Эрлиху. Оставив здесь легкий багаж, Есенин на том же извозчике немедленно отправился в ‘Англетер’, по-видимому, желая разыскать меня.
— Устинов здесь живет? — спросил он у портье.
— Живет. Его номер 130.
— Я знаю, — быстро ответил Есенин. — А свободные номера есть?
— Есть.
И он тут же снял номер. Сбросил пальто в своем номере и пришел ко мне, этажом повыше. Он был в шапке, в длинном шарфе из черной и красной материи, радостно возбужденный, с четырьмя полбутылками шампанского.
Расцеловавшись, он тут же выразил обиду:
— Понимаешь ли, нет бутылками-то! Я взял четыре полбутылки!..
Вино было выпито, от новой покупки я отговорил Есенина, сказав, что мне необходимо сейчас же ехать в редакцию ‘Красной газеты’.
Вечером он уже ждал меня. У него было накуплено много всякой всячины: гусь, разные закуски, разное вино, коньяк, шампанское. Был канун Рождества. Есенин пил мало, пьян он не был. Весь вечер читал свои новые лирические стихи. Раз десять прочитал ‘Черного человека’, теперь уже отделанного, в том виде, как он впоследствии был напечатан в журнале ‘Новый мир’. Читая, Есенин как бы хотел внушить что-то, что-то подчеркнуть, а потом переходил на лирику, — и это его настроение пропадало. В шестом часу утра он разбудил меня, сидел до рассвета, потом вместе с Эрлихом пошли разыскивать Н. Клюева. Клюева они нашли не сразу. Облазили несколько квартир. Встреча была обычной. Расцеловавшись, Есенин сел, рассматривая прищуренным взглядом убранство клюевского жилища. Очень много икон, перед иконами лампадка. Посидев, Есенин хотел прикурить от лампадки, но Клюев воспротивился так, что даже буйный Есенин не настаивал. А когда Клюев вышел умываться, Есенин погасил лампадку, сказал Эрлиху:
— Ты ему не верь, он все притворяется! Посмотри, вот он и не заметит, что лампадка погашена.
И действительно, Клюев не заметил. Это очень веселило Есенина. Клюев оделся, и они втроем пришли в ‘Англетер’ в комнату Есенина. Есенин опохмелился, но пьян не был. Он читал Клюеву все свои новые стихи. Клюев слушал, сложив руки на животе, посматривая на Есенина из-под своих мохнатых мужицких бровей.
— Ну как, Николай?
— Хорошие стихи, Сережа, очень хорошие стихи! Вот если бы все эти стихи собрать в одну книжечку да издать ее с золотым обрезом, она была бы настольной книжечкой у всех нежных барышень…
Есенин долго сидел молча, мрачно насупившись.
— Удивительное дело, — сказал он, наконец, хрипло, — я знаю тебя давно, Николай, знаю многие твои черты, которые как-то выродились, сгладились, а вот эта твоя черта… подлость…
А через некоторое время он прибежал в мою комнату и уже весело сказал:
— А я, понимаешь ли, выгнал Клюева. Ну его к черту!
Но это было неверно. Есенин расстался с Клюевым сдержанно, но даже звал его обязательно прийти вечером. Клюев обещался, но не пришел. Следующее их свидание было уже на Фонтанке в ленинградском Доме печати, когда Есенин лежал в гробу, а Клюев стоял в стороне со сложенными на животе руками и лил обильные молчаливые слезы.
Столкнулись две хитрых индивидуальности, быть может, обе равноценные: прищуренная Рязань и насупленный мохнатыми бровями Олонец.
Есенин вообще был очень хитер и очень подозрителен. Он умел замечательно притворяться, знал людей и, если кого-нибудь узнавал с отрицательной стороны или узнавал только какую-нибудь одну черту, которая ему была ненавистна, с ним он был последовательно груб и настойчиво резок.
Внимательность под маской равнодушия, хитрость, скрытая то под озорством, то под лестью, то под буйными скандалами, то под показной враждебностью, — все это было свойственно его природе. Помню случай в ‘Люксе’. Мы в 1919 году составили с Есениным ‘Революционный декламатор’. Есенин подбирал стихи, я написал предисловие. Сборник передали Б. Ф. Малкину для издательства ‘Денница’. Деньги за составление сборника мы получили, но он так и не увидел света. Получив деньги, сборник был вспрыснут. Есенин немного захмелел, вышел на балкон, перевесил через перила ноги, угрожая спрыгнуть с пятого этажа на тротуар. Видевшие это моя жена и одна знакомая пришли в ужас, начали отговаривать Есенина не делать столь безрассудного поступка. Вся обстановка способствовала тому, чтобы Есенин из противоречия сделал то, что, разумеется, не хотел делать, желая только ‘попугать’ и узнать — насколько тут любят его. Положение было критическим. Я вытолкал женщин с балкона, запер дверь, оставив Есенина на балконе одного, сказав ему довольно сердито:
— Прыгай к чертовой матери, а истерик тут мне не устраивай!
Через минуту Есенин уже стучал в дверь и извинительным голосом просил:
— Жорж, да отопри же!.. Ну их к черту, я пошутил!
И в тот самый день, в последний день его жизни, Есенин, может быть, так же играл, но заигрался. Мог ли он думать, что будет забыта записка с его собственной кровью написанным стихотворением: ‘До свиданья, друг мой, до свиданья’? Но она роковым образом была забыта. Если бы она была прочитана раньше, Есенина на эту ночь не оставили бы одного. На эту ночь! А как с последующими ночами? Он не был младенцем, чтобы навязчиво провожать его даже в уборную. Он этого и сам не допустил бы, потому что ему уже и так начинало казаться, что за ним установлена слежка со стороны его семьи и приятелей. Не от этой ли кажущейся ему слежки он бежал в Ленинград? Когда, уезжая, он встретил на московском вокзале своего старого друга А. М. Сахарова, кажется, не подал ему руки, подозревая, по-видимому, что Сахаров подослан к нему с целью слежки. Он отвернулся от него, даже не захотел разговаривать и торопливо исчез в вагоне, боясь, как бы тот за ним ‘не увязался’. И, кроме того, не был ли уверен Есенин, что записка с его стихотворением прочитана всеми нами, но что мы не обращаем на него внимания, предоставив ему полную возможность и полную волю делать с собою что ему угодно? Это для мнительного и подозрительного Есенина было бы ударом:
— Значит, тут меня никто не любит! Значит, я не нужен никому!
Весь этот самый последний день Есенин был для меня мучительно тяжел. Наедине с ним было нестерпимо оставаться, но и как-то нельзя было оставить одного, чтобы не нанести обиды. Я пришел к нему днем. Есенин спал при спущенных шторах. Увидев меня, он поднялся с кушетки, пересел ко мне на колени, как мальчик, и долго сидел так, обняв меня одною рукой за шею. Он жаловался на неудачно складывающуюся жизнь. Он был совершенно трезв. Потом в комнату пришли. Есенин пересел на стул, читал стихи, — и опять — ‘Черного человека’. Тяжесть не проходила, а как-то усиливалась, усиливалась до того, что уже было трудно ее выносить. Что-то невыразимо мрачное охватило душу, хотелось что-то немедленно сделать, но — что?
Под каким-то предлогом я ушел к себе. Вскоре ушел и Эрлих, Есенин остался один. Часов в девять вечера Эрлих заходил к нему. Есенин сидел одетый: в комнате было холодновато. Он накинул на плечи пальто.
Когда Эрлих уходил, Есенин сказал ему:
— Иди, Вова, выспись! Я тоже отосплюсь, а завтра — за работу! Достань нам квартиру в семь комнат. Три я возьму себе, а четыре — Устиновым…
А мне он перед этим говорил:
— Наймем вместе квартиру и вместе будем работать, как тогда, в ‘Люксе’. Я начну все сызнова…
Прощаясь со мной, он спросил меня:
— Ты, конечно, зайдешь ко мне?
— Конечно.
— Обязательно заходи, только поскорее! Скажи, чтобы меня пускали к тебе по утрам…
В этот вечер зайти к нему мне не пришлось. Около девяти пришел ко мне писатель Сергей Семенов, с которым мы просидели часов до 12 ночи. Мы подумали было зайти вместе, но решили, что лучше дать ему выспаться, — а Есенин в эту ночь уснул так, чтобы никогда уже больше не просыпаться…
Что привело к столь стремительному концу? Есенин не приехал умирать — это бесспорно. Мучительное состояние похмелья? Но он накануне был трезв. Галлюцинации, которые начинаются у алкоголиков как раз тогда, когда они бросают пить? Но Есенин пьянствовал не столь продолжительное время, чтобы у него начались галлюцинации.
‘Переиграл’? Когда я увидел его висящий труп, я пережил нечто, что сильнее ужаса и отчаяния.
Труп держался одной рукой за трубу отопления. Есенин не сделал петли, он замотал себе шею веревкой так же, как заматывал ее шарфом. Он мог выпрыгнуть в любую минуту. Почему он схватился рукой за трубу? Чтобы не вывалиться или же — чтобы не дать себе возможности умереть? Говорят, что вскрытием установлена его мгновенная смерть от разрыва позвонка. Может быть, он не рассчитал силы падения, когда выбил из-под себя тумбочку — и умер случайно, желая только поиграть со смертью?
Все это пока неразрешимая тайна. Быть может, наука когда-нибудь найдет способ открывать психические тайны даже после того, как человек умер. Но пока еще этого нет. Врач, делавший вскрытие, на мой вопрос — можно ли что-нибудь из последних психических переживаний установить путем вскрытия, ответил, с грустью пожав плечами:
— Наука тут бессильна. Мы можем установить только физические аномалии, психика же отлетает вместе с последним вздохом. Она — для нас неуловима, поскольку мы имеем дело уже с трупом.
1926

ПРИМЕЧАНИЯ

Устинов Георгий Феофанович (1888—1932) — писатель и журналист, с которым Есенин познакомился в конце 1918 г. В начале 1919 г. они жили вместе в гостинице ‘Люкс’, где находилось общежитие Наркомата внутренних дел. Г. Ф. Устинов работал в то время в Центропечати и помогал Есенину в распространении его книг. В четырех вышедших в январе-феврале 1919 г. номерах газеты ‘Советская страна’, где Устинов входил в редколлегию, были опубликованы произведения Есенина.
С середины 1925 г. Г. Устинов с женой Е. А. Устиновой (см. ее воспоминания ‘Четыре дня Сергея Александровича Есенина’ — Восп., 2) жил в Ленинграде, и поэт бывал у них в свои приезды в ноябре и декабре.
Сразу после смерти поэта Г. Устинов написал о нем мемуарный очерк ‘Годы восхода и заката’, опубликованный в сб. ‘Памяти Есенина’ (М., 1926), а также ‘Мои воспоминания о Есенине’, напечатанные в сб. ‘Сергей Александрович Есенин’, вышедшем под редакцией И. Евдокимова в 1926 г. Текст и датировка по указ. изданию.
1. Имеется в виду стихотворение ‘И небо и земля все те же…’ (газ. ‘Советская страна’, 1919, 3 февр.).
2. ‘Ключи Марии’ изданы в 1920 г.
3. В. Р. — скорее всего Е. Р. Эйгес, см. ее воспоминания в наст. кн.
4. Воспоминания Скитальца об этом периоде опубликованы в харбинской газете ‘Русское слово’ (1926, 2 апр.). Напечатаны в РЗ, 1.

‘Сергей Есенин в стихах и жизни: Воспоминания современников.’ / Сост. общ. ред. Н.И. Шубниковой-Гусевой. М.: ТЕРРА, Республика, 1997.

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека