Мои ранние годы, Коровин Константин Алексеевич, Год: 1932

Время на прочтение: 6 минут(ы)
Коровин К.А. ‘То было давно… там… в России…’: Воспоминания, рассказы, письма: В двух кн.
Кн. 1. ‘Моя жизнь’: Мемуары, Рассказы (1929-1935)

Мои ранние годы

С детства мне страстно нравились музыка и чтение — с самых ранних лет я уже зачитывался книгами. Более других я был влюблен — как это ни странно — в Шекспира, Пушкина и Лермонтова, которого прямо обожал и которого стихотворение ‘Скажи мне, ветка Палестины’ так поразило меня. В нем особенно были милы какие-то неведомые мне ‘Селима бедные сыны’. Девяти лет мне хотелось убежать к этим ‘Селимам’, где я бы мог вместе с ними сплетать ветви пальмы и слушать их песни. Этот край был чудесен в моем воображении — так же, как и мыс Доброй Надежды. Я ездил туда в своем воображении и по вечерам опрокидывал на пол круглый стол красного цвета, завешивал его скатертью — это был парус! — брал воду в бутылки и хлеб, сам влезал на этот корабль и отправлялся в плавание. Читая стихи при свете сальной свечки, чувствовал себя путешественником, едущим к мысу Доброй Надежды, к добрым и бедным ‘Селимам’, к берегам невиданной страны счастья. Однажды я и на самом деле убежал туда из дому и несколько дней пропадал, пока меня с полицией не вернули назад, к отцу… Помню также альбом бабушки Екатерины Волковой, Пушкинский альбом,— там были стихи, написанные рукою самого Пушкина. Так, через этот свет Пушкина и Лермонтова — через пение их арф,— видел я жизнь настоящую, стройную, гармоничную, не ту, которая кругом, страшная и смешная. Позднее часто я думал: ‘Почему все эти страдания, зачем они, когда такое небо, солнце, зелень лугов, цветы, когда такая земля, когда так пахнет землей, лесом! Ах, этот лес!..’ Господи, сколько раз я ночевал в лесу, целовал кору деревьев… И тогда же, еще в самые ранние свои годы, я полюбил и собак. Собаки, ведь это — замечательные существа! Они уже с детства моего трогали меня своим настоящим величием любви, верности, бодрости. Города не любил я, и только рассказы бабушки моей, Екатерины Волковой, про Париж поразили меня. Тогда, со слов ее, я впервые узнал, какие в Париже бульвары, кафе, куаферы, наряды. Помню, однажды я даже нарисовал Париж — краски были яркие на удивление! И бабушка сказала: ‘Похоже…’ А когда в первый раз был я в театре, шла ‘Волшебная флейта’, и театр сразу показался чем-то замечательным!

* * *

Я рано начал рисовать и писать красками — сам, не испытывая ни от кого никакого принуждения или поощрения, веления или внушения. Картины, до чего хороши казались картины мне! Но когда стал я старше, некоторые из них были и непонятны. Было непонятно, зачем художник написал их. Вот одна картина — она пугает. Говорят: ‘Священник в деревне, пьяный’. Мне показалась она очень странной. Это была картина Перова. Или вот — железнодорожная станция, платформа, поезд уходит в дали, какой-то человек с печальным лицом — ‘Проводил’. Никогда не мог понять я, что хорошего в этих картинах. Но вот что внушало мне восторг — ‘Весна’ Васильева и ‘Грачи прилетели’ Саврасова! Сколько жизни на этих картинах, как хороши их краски! И рано понял я, что главное в картине не что написано, а как написано. А когда я писал сам, всегдашним моим горем было, что другие, когда смотрели на мои работы, говорили: ‘А зачем это? Ни к чему, идеи нет…’

* * *

И вот я в мастерской Школы живописи в Москве.
Сам Саврасов, живой, стоит передо мной. Он огромного роста, у него большие руки, и лицо его, как у Бога, и все, что он говорит, как от Бога. До чего я любил его!
— Весна,— говорит нам Саврасов,— фиалки в Сокольниках, уже зелень распустилась. Ступайте туда, да… На стволах ив желтый мох блестит, отражается в воде… Воды весны! Да, ступайте…
— А как писать? — помню, спрашивает его ученик Волков.
— Писать? — недоумевает Саврасов.— Надо почувствовать, чуть тронуть только, надо видеть, да… Почувствовать красоту, природу!
В синей курточке смотрит на него Левитан — смотрит большими глазами и думает. И мы оба были в восторге — все понимали.
Да как сделать, выразить, поймать эту природу? Краски надо, цвет и форму, и только? больше ничего?
— Правду нужно,— говорит Левитан.
— Радость,— говорю ему я.
Вместе с Левитаном мы подолгу бродили под Москвой — в Останкине, Медведкове, Царицыне… Сколько этюдов написали мы здесь и сколько счастливых, радостных часов провели вместе в работе! Солнце, радость, свет… И всегда-всегда одна забота, одна мысль — как передать этот цвет, как выразить эту радость, как закрепить ее на холсте? Принесешь, бывало, домой этюд — солнца нет, темно, скучно. А там-то было столько радости!
Но всегда мне так нравились и сумерки, тот час, когда только что зажигают огни. Какое настроение бывает разлито вокруг тогда! Все перевоплощается, и над всем витает мечтательность поэзии. Так хорошо в эти мгновения на душе! И всегда я не переносил серые дни, дожди. А сумерки зимой! — это сверхъестественно хорошо… Счастье созерцать… Созерцать — вот жизнь…

* * *

Мы у Боткина. Пришли посмотреть французов — Коро и Фортуни. Вот это хорошо, замечательно!
— Посмотри-ка, как трава тронута чуть-чуть… И все в этом ‘чуть-чуть’… Левитан копирует.
Я ему говорю:
— Что ж это такое, французы? Пишут, пишут — каждый свое… И я так думаю, что это верно.
И в самом деле, почему обязательно надо так, как велят в Школе,— притушевывать? Берут на дом рисунок вечерний нагого тела, чтобы ровнее растушевать. Называлось это — ‘точить фон’. Какая ерунда! Главное — тон, полутон, к свету, к форме. Но это страшно трудно. Нужно верно брать краски…

* * *

Помню, в фигурном классе я писал с натурщика-старика голову. Профессор В.Г. Перов послал учеников старшего натурного класса смотреть, как я пишу. А все ученики, все товарищи были против моей живописи. Левитан один часто говорил мне: ‘Как верен этот цвет’,— и долго смотрел мои этюды.
Смотрит профессор Е.С. Сорокин на мой этюд тела и говорит: ‘Ты пишешь по-иному, чем все’. Я писал белый фон, как это и в натуре, а все другие ученики — темный, краской ‘красным крапом с костью’.
Один раз Евграф Семенович Сорокин позвал меня к себе в Сокольники на дачу и показал картину, которую он писал с натуры. Была написана терраса дачи, часть стены, окна и дальше — сарай и двор. Зеленые березы мешались с соснами на этом холсте. Было остро нарисовано, но картина напоминала архитектурный проект. Помню, в окнах отчетливо и верно, с большой тщательностью, было нарисовано отражение света…
— Ну что? — спросил Сорокин меня.
Я ответил смело, не кривя душой:
— Неверно… Сухо, и нет цвета. Красок нет и света.
— Да, но ведь перспектива же верно сделана.
— А к чему перспектива?
— Да что ты!
— Слишком видно, что вы знаете эту перспективу. Не надо этого показывать.
— Ну, на вот, возьми краски. Положи — как хочешь, цвет вот этих берез…
— Не могу одни березы. Надо и тень большую. Одни березы не выйдут. Надо и стены, и воздух. Здесь все неверно.
Милый учитель мой, превосходный рисовальщик — академик, классик, Евграф Семенович Сорокин смотрел мне в лицо через очки своими большими добрыми глазами. Ему, наверное, никогда никто этого не говорил, а вот 16-летний мальчик, ученик, говорит: ‘Неверно, не так’. А когда я положил краски на его холст, он сказал:
— Верно, но на это трудно смотреть… Ничего не кончено… Пятна…
— Не красиво? — спросил я.
— Красиво, но нет никакой школы.
— Какой школы?
— Ты видел Тициана и Рубенса?
— Да, видел гравюры. Там — верно. Вот у Веласкеса все верно!
— Ну, вот. А ты все хочешь — по-другому…
— Нет, я хочу так, как вижу я сам.
— Это трудно. Ты будешь страдать — никто не поймет этого, и сейчас в Школе все против тебя…
— Против! А почему же все они стали писать фон так, как он есть,— белым, и бросили эту ‘заслонку’ — ‘красный крап’? Это же с меня они взяли…
— Да за тобой пойдут… Но сердятся на тебя… Говорят — ‘француз’…
— Француз? Да я и французов-то никаких не видал. Вот только одного Коро видел у Боткина — очень хорош. Да еще Фортуни — но это не очень.
— Трудно тебе будет…— говорил мой учитель Евграф Сорокин, кладя мне в тарелку пирог с капустой, когда я обедал у него на террасе его дачи.

* * *

20-ти лет я окончил Школу — ‘неклассным’ художником. Так же и Левитан. ‘Классного’ художника нам не дали — вероятно, за то, что у нас не было ‘мысли’ в картинах. Все тогда было против нашей, вольной, живописи. Опечаленный, я встретил Саврасова. Он сказал с горечью: ‘Что делать?’ И когда после, спустя несколько месяцев, я был болен, он пришел навестить меня. Стояла зима, а на нем было летнее пальто и плед на плечах. Огромная фигура его и большие руки вылезали из короткого пальто. Он быль грустен и подавлен. ‘У тебя есть гривенник?’ — спросил он меня. ‘Есть’.— ‘Дай, я пойду за водкой’. Он принес бутылку водки, хлеб, соленые огурцы и, выпивая, говорил мне: ‘Костя, пей… Трудно… Ведь так мало кому нужен художник…’

* * *

Я был поражен Парижем, когда 26-ти лет приехал в первый раз сюда. Но словно — я уже видел его когда-то. Все было именно таким, как рассказывала мне бабушка. Помню и первое свое впечатление французской живописи.
— Так вот они, ‘французы’. Светлые краски, вот это так… Много и такого, что и у нас, но что-то есть еще и совсем другое. Пювис де Шаванн {Правильно: Пюви де Шаванн.} — как это красиво! И импрессионисты…— у них нашел я все то самое, за что так ругали меня дома, в Москве.

ПРИМЕЧАНИЯ

Мои ранние годы — Впервые: Россия и славянство. 1932. 23 января. Печатается по журнальному тексту.
…нравились музыка и чтение…— в газетной публикации явно ошибочно вместо слова ‘чтение’ стоит ‘пение’.
‘Скажи мне, ветка Палестины…’ — первая строчка стихотворения М.Ю. Лермонтова ‘Ветка Палестины’ (1837). Пометка: Селим — Иерусалим. Стихотворение навеяно пальмовой веткой, привезенной из Иерусалима, с которой друг Лермонтова А.Н. Муравьев стоял на службе в Вербное воскресенье.
Это была картина Перова — речь идет о картине В.Г. Перова ‘Сельский ход на Пасхе’ (1861).
‘Проводил’ — картина Н.Я. Ярошенко (1891).
…я окончил Школу неклассным художником — см. выше, прим. к с. 47.
Пювис де Шаванн — Пюви де Шаван (Puvis de Chavannes), Пьер (1824-1898) — французский живописец, мастер монументально-декоративной живописи, представитель символизма.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека