Мое проклятье, Зарин Андрей Ефимович, Год: 1909

Время на прочтение: 11 минут(ы)

Андрей Зарин

Мое проклятье

(Письмо самоубийцы).

Пишу традиционную в этих случаях записку: — ‘В смерти моей никого не винить’, — и прошу передать ее, мой дорогой друг, следователю, приставу или околоточному. Словом, кому надлежит.
Прилагаемое же письмо прочтите сами.
Согласен, что для письма это длинно, но я уверен, что вы дочитаете его до конца и, может быть, даже заинтересуетесь им, если сумеете найти надлежащую точку зрения.
Оканчиваю я свое земное поприще таким малодушием потому, что мне не под силу дольше нести ‘мое проклятие’, мой таинственный дар, который многие чувствовали во мне и как-то странно, суеверно чурались меня.
Не вынес я и, видя жизнь одним сплошным страданием и ужасом, трусливо предупреждаю событие.
Этот кошмар терзал меня три года, с каждым днем становясь мучительнее и тяжелее…
Вы помните мою Наташу? Вы ее видели, а раз видели, то не могли и забыть.
Я полюбил ее сразу, как увидел. Сразу.
Мы говорили с ней минут десять, я прощаясь притронулся к ее пальцам, пришел к себе домой и вдруг почувствовал, что в моей жизни не хватало ее, что она воздух моего дыханья, кровь моего сердца.
Была теплая, короткая, осенняя ночь.
Темное небо, засыпанное звездами и тихая, примиряющая грусть, разлитая в воздухе.
Я распахнул окно, лег на подоконник, смотрел на мерцающие звезды и твердил: ‘люблю, люблю, люблю’!
В груди моей росла и крепла уверенность, что и она меня любит.
И это оказалось верным. Неделю спустя она шла рядом со мною, прислонив свою горячую щёку к моей, и нам обоим это не казалось чудесным.
Между нами не было слов, банальных объяснений. Что-то непобедимо-сильное толкнуло нас друг к другу, спаяло в одно и наполнило одинокие жизни наши блаженством.
Но тут же разразился и гром над нашими головами.
У моей Наташи была чахотка. Подлая, злая, беспощадная наследственная чахотка.
Мы поехали с Наташей к доктору. Это был мой приятель, чистый прямой и знающий свое дело.
Мы просили у него только правды, беспощадной, смертельной, но правды. И он сказал ее.
Наташа могла жить 6, 7, даже десять лет при тщательном уходе за своим здоровьем, при полном спокойствии. Любовь и замужество сократят ее жизнь до двух, трех лет.
Да, это был приговор. Приговор, произнесенный устами врача, но предрешенный задолго, задолго до ее рождения.
Что за нелепость! Жить, чувствовать, мыслить, что бы в расцвете сил стать жертвой беспощадного недуга?
Но мы не могли расстаться. Наше чувство было сильнее нас.
Я увез ее в Крым, потом в Алжир, мы были в Каире, потом опять в Крыму, а летом в моей Черниговской усадьбе… И в следующем году также.
Описать нашу любовь я не в силах. Это было сплошное безумие, восторженное, упоительное, иногда полнее жгучей боли и страданий, иногда бурное, как ураган, злое, как глумление жертвы над палачом — и всегда упоительное.
Да и не нужно описывать это. И времени нет. Я упоминаю об этом периоде моей жизни только затем, чтобы перейти к последующему.
Она сгорала, светя ярким пламенем, освещая для меня весь мир, согревая меня.
Сгорала и от внутреннего недуга и от безумия нашей страсти. Иногда в объятьях моих она задыхалась от кашля, покрывалась потом и, случалось, окрашивала подушки и постель яркой кровью.
Я уединялся, рвал свою грудь ногтями, рыдал и заклинал кого-то сохранить мне ее жизнь или дать умереть с нею. Она находила меня, осыпала ласками и снова пробуждала во мне порывы страсти.
Да, это было безумие
Мы прожили два года, два года пролетели сном, а на третий силы покинули ее.
Прошел апрель. Мы жили в усадьбе и собирались уже ехать с нею в Египет, когда она решила остаться дома, чтобы… умереть.
Был яркий день, теплый, ласковый день пробуждающейся природы, но Наташа зябла и у нас топили камин.
Она сидела в легком камышовом кресле с накинутым на ноги пледом. Я сидел у ее ног и держал в руке ее горячую сухую руку. Я читал ей и остановился по ее просьбе. Она сидела, закинув голову, закрыв глаза. Я смотрел на нее и в первый раз увидел, как ужасно похудела она. На мгновение голова ее представилась мне обнаженным черепом и меня охватил ужас. Я сжал ее руку. Она открыла глаза. Ее глаза всегда были прекрасны. Большие, серые, добрые, иногда прозрачные как летнее небо, иногда темные, как в непогоду море. Но теперь, казавшиеся еще больше от худобы лица, сверкающие лихорадочным блеском, теперь, когда только в них сосредоточивалась вся ее жизнь, вся ее любовь, они были поразительны. Я смотрел в них и их глубина словно поглощала меня.
— Не надо ехать, — тихо сказала она, — я умру здесь, мой ясный!.. — и улыбнулась.
Я смотрел в ее сверкающие глаза и вдруг увидел в них… смерть. Да, смерть! В каком-то туманном образе, в каком-то отблеске, но ясно, мучительно ясно… словно из нее выглянула таинственная ‘она’ и прощалась со мной.
Это был только миг, но в этот миг и она поняла или увидела мое виденье.
Она тихо пожала мою руку, а я приник к ее коленам и беспомощно зарыдал.
Она гладила мои волоса, потом нагнулась, охватила мою голову руками и закашлялась.
Я отнес ее на постель. Она была легка как пушинка, моя кроткая, моя нежная, моя единственная
Мы никуда не поехали. В ясный майский догорающий день догорела и моя Наташа. В ясное ликующее майское утро я хоронил ее
Жизнь моя кончилась. Я уехал и посещал все уголки, где были мы с нею вместе. . .
И вот как это случилось в первый раз.
Я был у пирамид. Лошадь я оставил с проводником у палатки торговца, продававшего лед и прохладительные напитки, а сам пошел к Малой пирамиде, где под навесом пальмы лежал большой камень. На этом камне, год назад, сидела моя Наташа, а я лежал подле нее и сбрасывал с ее ног туфли и целовал их, а она смеялась, отдергивала ноги и шутя говорила: ‘стыдись! на нас смотрят сорок веков’!..
Я опустился на этот камень и отдался воспоминаниям нашей любви.
Что в ней бессмертного? Я оглянулся. Недалеко от меня лежала тяжелая, неуклюжая груда Малой пирамиды. Дальше, почти уходя своей верхней площадкой в небо, высилась Хеотова пирамида, а кругом — песчаная пустыня, над нею небо с раскаленным солнцем, и эти пальмы с нависшей купою зеленых листьев наверху стройных стволов.
Все не вечно! Но также высились эти каменные громады, лежала недвижно эта пустыня, красовались пальмы и жгли огнем тропические лучи и во времена фараонов, и когда пришел Омар, и когда Наполеон явился здесь со своими народами.
Всех пережили и не бессмертны, не вечны! Что же в любви нашей было бессмертного?.. Я воскресил в душе моей все наши безумства, но не мог воскресить пережитых восторгов, а поднимал только со дна души бесконечную грусть.
Умерла Наташа! И все вокруг напоминает мне о ней, но не живет снова то, что пережито. . .
Вдруг, нарушая торжественную тишину, послышались веселые голоса, серебристый смех и из-за края пирамиды вышло несколько туристов.
Я сразу узнал их. Это семейство англичан, приехавших в Александрию и остановившихся в той же гостинице, где и я.
Общество состояло из пожилого господина, почтенной дамы, двух девушек, гувернантки и примкнувшего к ним молодого человека, вероятно, жениха одной из девушек.
Девушки шли впереди и, оглядываясь, веселыми голосами перекликались с отставшими. Молодой человек нагонял их.
Девушки заметили меня, только сравнявшись со мною, и сразу смолкли и пошли с забавною чинностью.
Молодые, свежие, как весенние цветы.
И, когда они уже миновали меня, одна из них остановилась, чтобы подождать отставших.
Это была высокая, стройная с золотыми волосами блондинка. Чесучовое платье облегало ее фигуру, перехваченную зеленой лентой кушака. Белая легкая шляпа с длинным зеленым вуалем покрывала ее голову. Солнце светило на нее и она казалось воздушной. Дать ей в руки пальмовую ветвь и рисовать с нее вестника, посланного Деве Марии. Я невольно засмотрелся на нее. Она взглянула на меня и я вдруг похолодел… Меня охватил ужас, я даже приподнялся… Да! В лучистом взгляде ее голубых веселых глаз я вдруг увидал то, что тогда у Наташи: смерть! Она взглянула на меня из глубины ее глаз тем же туманным обликом, тем же смутным намеком… на одно мгновение, но ясно, ясно до осязательности!
Все существо мое содрогнулось от грубого сознания: ‘она умрет’!..
А она звонко смеялась, дождавшись молодого человека и остальных членов компании, и они скрылись за пирамидой.
Голоса их еще долго звенели в воздухе, потом смолкли и все погрузилось снова в торжественную тишину.
Я старался разобраться в своих ощущениях. Как это произошло? Мои глаза встретились с ее, я заглянул в них, увидел это и в то же мгновение ужасное сознание грядущего озарило мой мозг, потрясло все мое существо.
Да, так это и было. Это не была галлюцинация.
Я сел на лошадь и медленно вернулся в гостиницу.
На другой день я увидел то же семейство за табльдотом, но боялся взглянуть на милую девушку.
Прошло несколько дней. Я забыл о том, что увидел в глазах девушки. Как вдруг однажды, возвращаясь в отель со своей одинокой прогулки, я был поражен смятением. В отеле что-то произошло необычное. Я спустился в столовую и там узнал, что девушка умерла, внезапно, как ее другая сестра, как ее отец — от наследственного недуга сердца. Пожилой господин оказался ее дядей и опекуном.
Меня охватил ужас. Я собрал вещи, рассчитался и на другой день оставил Александрию…
Наступала вторая весна. Я поехал к себе, на могилу моей Наташи. Острая боль прошла, осталась тихая грусть. Ведь, мы оба знали, что любовь сократит ее жизнь!
Вы знаете полковника Красова? Мы с ним соседи: у него именье, смежное с моим. Он заехал ко мне и потащил меня к себе, говоря, что только заехал повидать мать, после чего едет с женой за границу.
Мать Красова жила постоянно в именье. Бодрая, свежая, несмотря на свои 60 лет, она очень нравилась покойной Наташе, и они любили друг друга.
Ради нее я поехал к Красовым. Он говорил без умолку всю дорогу, вероятно, с добрым намерением развлечь меня.
Жена его и мать встретили меня с сердечным радушием.
Мы сели на веранде, выходящей в сад.
Цвела черемуха и ее аромат кружил голову.
Красов в первый раз вез жену за границу, и она с жадным любопытством расспрашивала меня о моих путешествиях, интересуясь всякой мелочью.
Где и что выгоднее покупать? Какие сувениры везти из Швейцарии, из Италии? Был ли я в Монако, играл ли в Монте-Карло?
Она расспрашивала обо всем с таким увлечением, что я оживился и отвечал ей многословно и подробно.
Красов любовался женою и счастливо смеялся, мать его снисходительно улыбалась.
На веранду подали чай. Надвинулся вечер, наш украинский вечер. Темное небо засветилось звездами, защелкали соловьи, бесшумно мелькнула летучая мышь.
Я поднялся уезжать.
Красов приказал заложить шарабан и захотел сам отвезти меня.
— Ну, до свиданья! — сказала мне его жена на прощанье, — теперь уж до зимы. Вы, вероятно, в Петербург?
Да, я собирался в Петербург.
— Вы когда же едете? — спросил я.
— Не позднее послезавтра, — ответил Красов.
— Но это не мешает, пока вы здесь, навещать старуху! — сказала мне его мать.
Я поцеловал ее руку и, поднимая голову, благодарно взглянул на нее.
Она улыбалась, ласково глядя на меня, а в ее глазах… да! Я увидел то необъяснимое, что видел в глазах Наташи, в глазах той девушки.
Я отвернулся и почти бегом сошел вниз, за веранду, через сад, к крыльцу, где ждал экипаж.
Красов нагнал меня и спросил не без удивления:
— Что с вами? Вы пошли так поспешно.
— Мне стало что-то не по себе, — ответил я.
Мы сели и он тронул лошадь.
Экипаж встряхнулся и плавно покатился по мягкому грунту. В темноте раздавались удары копыт да подле меня красным огоньком вспыхивал кончик сигары, освещая усы, нос и козырек фуражки Красова.
Мне вдруг показалось, что на мне лежит обязанность предупредить его.
— Полковник, — сказал я, — вы, надеюсь, не сомневаетесь в моем к вам расположении?
Вероятно, в голосе моем послышались особые ноты, потому что он тотчас сдержал бег лошади, взял вожжи в одну руку и обернулся ко мне.
— Что вы хотите сказать мне? — спросил он.
Я хотел только посоветовать вам отложить свой отъезд на несколько дней… на неделю, — ответил я.
— Почему?
Я не мог объяснить ему причины.
— Почему вы это советуете? — повторил он.
— Я не хотел бы объяснять вам причины, — уклончиво сказал я.
Он больше не спрашивал, раскурил сигару, взял вожжи и погнал лошадь.
Я сошел у своего крыльца.
Красов пожал мне руку и сказал:
— Странно это, но я послушаю вас! До свиданья. Приезжайте утешать мою жену, — прибавил он и уехал.
Я вошел в дом и долго не мог уснуть.
Ходя по кабинету, я все старался додуматься, галлюцинация ли это, вызываемая каким-то странным предчувствием, или посылаемый мне откуда-то кем-то видимый знак.
Я ничего не чувствовал, проведя весь вечер с матерью Красова и почувствовал сразу, едва заглянул в ее глаза… но я не до чего не додумался и на другое утро уехал на окраину своего именья в хутор, где начался сенокос.
На третий день приехал за мною посланный от Красова. Его мать умерла…
Я вернулся, и мы хоронили эту прекрасную женщину. Ее гроб опустили рядом с могилою моей жены…
Накануне похорон после панихиды Красов удержал меня и сказал:
— Тогда вы удивили меня и я подумал, что вам нужно в чем-нибудь мое участие. Но теперь я удивлен еще больше. Как вы узнали об этом?
Я смутился.
— Я не скажу вам, как. Мне показалось.
Красов задумчиво кивнул:
— Понимаю! Вы, вероятно, видели когда-нибудь один из ее страшных припадков удушья, а в этот вечер уловили какие-нибудь едва заметные его признаки.
Действительно. Она страдала астмой и однажды я с женой были при ее припадке. Я даже ездил за доктором.
И я с облегчением ухватился за это объяснение и надолго успокоился. Это было так естественно!
Красовы не поехали за границу и, по окончании отпуска, он с женою вернулся в Петербург.
Я приехал из именья в конце ноября. Сезон был в разгаре.
И вот началось мое мучение, когда я понял, что наделен особым даром и что дар этот для меня ‘проклятие’, бремя, превышающее мои силы.
Как это происходило, я и сам не знаю.
Вероятно вам случалось входить в комнату умирающего больного или находиться при умирающем. Вы входили в его комнату и вчера, и третьего дня, и неделю назад, вы находились у его постели ежечасно, поправляли его изголовье, давали лекарство, помогали есть. И ничто не смущало вашего духа. Но вот вы вошли к нему сегодня и вас вдруг охватила жуть, в вашу душу вдруг проникло сознание, безотчетное, но неумолимо ясное, что он уже обречен. По внешности все то же. И он, может быть, даже оживленнее обычного, но вы уже узнали и стараетесь избегать его взгляда, чтобы не передать ему своей страшной тайны. Потому что она, несомненно, одна из самых страшных. Вы продолжаете быть подле него и наблюдаете, что с каждым входящим повторяется тоже, что с вами. Вот вошел с беспечным лепетом ребенок и вдруг стал на цыпочки и заговорил шепотом
Ах, это наблюдали все! Любимая собака воет и не находит себе места, кошка беспокойно мечется… Смерть вошла и безмолвным ужасом охватила всех живущих…
Ну, вот: точно также я ощущал это сразу, бесповоротно, при взгляде в глаза человека.
Вы понимаете мой ужас? Я взглядывал на человека и в то же мгновение весь проникался сознанием ‘он уже не жилец’! И потом боялся подойти к нему, заговорить с ним, чтобы не выдать ему своей ужасной тайны.
Понимаете вы весь ужас этого?.. Моим знакомым стало казаться, что во мне что-то есть, что я ‘проклятый’ и многие стали суеверно избегать меня.
Помните Грянева? Я не любил его. Это был злой, насмешливый ум, мелкого тщеславия душа. Однажды на вечере за ужином он с вызовом спросил меня:
— Ну, кого вы обрекли сегодня?
Я взглянул на него и увидел, что обреченный он. Беспощадная смерть туманила насмешку его взора и глядела на меня.
Я угрюмо ответил ему:
— Вас!
Он выронил стакан и лицо его стало белей его сорочки, а в глазах отразился ужас.
Мне стало больно. Я поднялся из-за стола и уехал.
Грянев помер спустя неделю. Перед этим он всем говорил, что я предсказал ему смерть и смеялся. После его смерти меня окружил ужас окружающих. Я стал искать уединения и только подле вас находил иногда отдых душе своей.
Смерть! Кругом смерть! Разве это не достаточно ужасно?
Я входил в театр и видел эту проклятую вокруг себя. Вот молодой офицер с девушкой. Лицо его сияет счастьем, губы улыбаются, а я вижу на нем уже печать смерти. Вот девушка подросток, вот молодая женщина, крепкий по виду, как дуб мужчина. Все обречены смерти!
И мне начинало казаться, что я среди мертвецов, я начинал слышать трупный запах и убегал…
Помню, была елка у Фаргосовых. Все веселились. Дети прыгали с веселыми криками вокруг елки, потом танцевала молодежь.
Я стоял в стороне и смотрел на общее веселье. И вдруг стал видеть ее! Она пахнула на меня холодом от юного радостного студента, потом от молодой девушки, подошедшей ко мне с картонажем. Усмехнулась из глаз прошедшей мимо меня дамы… Я перестал понимать окружающее, а когда очнулся, все смотрели на меня с каким-то суеверным страхом и старались отойти от меня подальше.
О, я знаю: все мы смертны. Знаю: мы рождены чтобы умереть, — но можно ли видеть это? Можно ли жить, когда видишь, — и уж наверное знаешь, — что вот этот говорящий с вами умрет, и эта, и эти!..
Особенно дети!.. Я сидел в Александровском сквере. Мальчик подкатил мне под ноги мячик и подбежал ко мне. Я поднял и подал ему мячик, взглянул в его лучистые глазки и увидел его приговор. Крошечный Херувим! Что он сделал? Для чего было вызывать его к жизни?..
Ужас охватывал меня все сильнее, мое проклятие пригибало меня к земле. Я остерегался смотреть людям в глаза, остерегался глядеть по сторонам, ходил опустив голову.
Вы смеялись: ‘словно отверженный’!
Я, действительно, отвержен.
Я почувствовал облегчение только тогда, когда твердо решил прервать это мучение.
Сегодня утром я подошел к зеркалу и на меня из моих глаз взглянул призрак смерти. В первый раз я не почувствовал ужаса и в душе моей улеглось смятение.
Вы поймете меня и оправдаете мою ‘трусость’.
Этим летом я беседовал с одним ученым доктором психиатром в Париже.
Он заинтересовался моим рассказом.
Внимательно выслушал меня и сказал:
— Я допускаю это. Не смерть в виде оголенного черепа смотрит на него, а он просто угадывает ее приближение. Ведь, мы без ошибки предскажем ее за минуту, за две? Увеличивайте нервную впечатлительность человека и признаки ее присутствия будут для него уловимы тогда, когда нам они совсем не видны. Несомненно в человеке готовом умереть от болезни задолго до смерти уже начинают происходить физиологические изменения, но они неуловимы для нас, а для исключительно нервной организации вашего знакомого вполне осязательны. Это возможно!..
Потом он сказал:
— Такого человека врач не отказался бы иметь консультантом. Исход болезни он знал бы заранее. Помните, сказку о смерти, договорившейся с шарлатаном?..
Я спросил, может ли человек от этой способности избавиться.
Он развел руками.
— Что я скажу вам? Этот случай такой редкий. Несомненно это психическое расстройство… хотя… это может быть и особая способность, дар! Вы говорите, он от этого несчастен. Это он! Другой, напротив, быть может, был бы счастлив и извлек из этого дара земные блага. Я сказать ничего не могу, а исследовать его было бы интересно.
И все. Дальше он ничего не нашел мне сказать.
Понятно, интереса этого я ему не доставил.
Быть может, и правда нашлись бы люди, для которых было бы благом то, что для меня проклятие: и облегчило бы им трудность жизненного пути, а не отягчило бы, как меня.
Но я не могу.
Подавленный тяжестью своего дара ‘видеть’, пораженный ужасом этой неустанной ‘пляски смерти’, я трусливо убегаю прочь к неизвестному от этого кошмара непрестанных страданий.

—————————————————-

Первая публикация: журнал ‘Пробуждение’, No 3, 1909 г.
Исходник здесь: Фонарь. Иллюстрированный художественно-литературный журнал.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека