Полное собрание сочинений и писем в тридцати томах
Сочинения в восемнадцати томах. Том шестнадцатый
В погоне за эффектами наши бедные родные драматурги уже начинают, кажется, заговариваться до зеленых чертей и белых слонов. Что ж, пора!
Все, что только есть в природе самого страшного, самого горького, самого кислого и самого ослепительного, драматургами уж перебрано и на сцену перенесено. Глубочайшие овраги, лунные ночи, трели соловья, воющие собаки, дохлые лошади, паровозы, водопады… все это давно уже ‘ce sont des {суть (франц.).} пустяки’, которые нипочем даже сызранским и чухломским бутафорам и декораторам, не говоря уж о столичных… Герои и героини бросаются в пропасти, топятся, стреляются, вешаются, заболевают водобоязнью… Умирают они обыкновенно от таких ужасных болезней, каких нет даже в самых полных медицинских учебниках.
Что касается психологии и психопатии, на которые так падки все наши новейшие драматурги, то тут идет дым коромыслом… Тут те же провалы, пропасти, скачки с пятого этажа. Взять к примеру хоть такой фокус: героиня может в одно и то же время плакать, смеяться, любить, ненавидеть, бояться лягушек и стрелять из шестиствольного револьверища системы Бульдог… и все это в одно и то же время!
Но ‘мания эффектов’ не довольствовалась этим и не застыла на одном месте. Да иначе и быть не могло. Ко всем перечисленным прелестям недоставало только одного эффекта, самого эффектного, трескучего, шипучего, такого, который бы и по спине драл и с тенденцией был. Недоставало среди эффектов… литератора.
И его вывели. Вспомните, что из всех новейших пьес нет почти ни одной, в которой не фигурировал бы литератор.
Правда, попадаются изредка пьески, свободные от такого эффекта, но виноваты в этом не авторы их, а причины чисто внешнего свойства: цензура, приятели, артисты, посоветовавшие вычеркнуть и не обременять пьесы лишним лицом.
Литераторы, выводимые на сцену в качестве самого эффектного эффекта, во всех пьесах имеют одну и ту же физиономию. Обыкновенно это люди звериного образа, с всклоченной, нечесаной головой, с соломой и пухом в волосах, не признающие пепельниц и плевальниц, берущие взаймы без отдачи, лгущие, пьющие, шантажирующие. Субъекты эти говорят про себя не иначе как ‘мы’ и ‘современная литература’. Авторы хотят, чтоб вы видели в этих брандахлыстах не Петра Петровича, не Ивана Иваныча, а литератора, представителя печати, человека собирательного.
Все авторы стараются, но никому из них так не ‘удался’ этот quasi{мнимый (лат.).}-тип, как г. Николаеву, автору ‘Особого поручения’ — пьесы, дававшейся в текущий сезон в московском ‘театре Корша’ раз 20 — 30, по три раза в неделю, и во все разы дававшей полный сбор. В этой пьесе, наряду с грудными младенцами, утопленниками, испанистой террасой, гитарой, на которой в тихую лунную ночь играет героиня и поет романс из ‘Веселой войны’, выведен некий литератор Мухин. Из всех двадцати двух эффектов своей пьесы автор этому эффекту отдает очевидное преимущество. Заметно, что он над ним долго ‘поработал’. Его Мухин, жалкое, голодное созданье, от начала до конца пьесы кривляется, раболепствует, изгибается перед сильными, несет чепуху, лжет, клевещет и в конце концов… крадет десять тысяч… Каков типчик? На афише он именуется литератором, на сцене он пишет и толкует о ‘нашей газете’, остальные действующие лица видят в нем только литератора, представителя ‘современной печати’ и ‘современного направления’… С ним воюют, ведут горячие споры…
Сидите вы в кресле, глядите на этого Мухина, и мнится вам, что в театре над головами витает дух самого автора, высматривает в публике газетчиков и шипит:
— Что, съели гриб? Распишитесь-ка в получении!
Столько в этом жалком Мухине злорадного, вызывающего, торжествующего… Если когда-либо какому-нибудь драматургу захочется отомстить газетчикам за их рецензии, то он смело может позаимствовать у г. Николаева его Мухина…
Теперь, конечно, вопрос: где г. Николаев видел таких литераторов? Все пишущие, которые на Руси считаются пока не сотнями, а единицами и десятками, более или менее известны, если не публике, то самим же пишущим. С кого же писал г. Николаев своего Мухина? С какого обсервационного пункта наблюдал он и изучал этот ‘тип’?
Как дважды два — четыре, бедный Мухин выведен только ради эффекта (двадцать третьего по счету), а нравственная физиономия его выжата г. Николаевым не откуда, как только из глубины ‘внутреннего миросозерцания’.
Впрочем, надо отдать справедливость г. Николаеву, его эффект нельзя назвать неудачным: он дает актеру роль и смешит раек. Насколько же он нравствен и умен, это другой вопрос.