Митрополит Антоний в современной смуте, Розанов Василий Васильевич, Год: 1908

Время на прочтение: 13 минут(ы)

В.В. Розанов

Митрополит Антоний в современной смуте

Ни для кого не составляет тайны, что с самого начала образования союза русского народа начала подвергаться усиленным нападениям личность петербургского митрополита Антония, первенствующего члена Синода. Обвиняющие и грязнящие статьи появились первоначально в газете г. Дубровина, а затем, менее дерзко, но более ‘кусательно’, начали действовать, прячась за спины других, лица в монашеской рясе и которые, по положению, ожидались бы быть его сотрудниками. Конечно, можно быть по должности сотрудником и резко расходиться во взглядах с ‘первенствующим’ членом коллегиального учреждения, но это нужно делать открыто, с поднятым забралом. Впрочем, правила рыцарской этики не обязательны для монахов. У них есть своя этика.
Митрополит Антоний, конечно, не представляет из себя яркой фигуры. О нем очень мало знают в России. О нем не передается из уст в уста рассказов. Это есть официальная фигура ‘скромного поведения’, — и это есть не только факт, но и программа, т.е. входит в личные и сознательные усилия митрополита. В то время как кругом его все кипит желанием переступить ‘личные рамки’ и выйти на широкое поприще исторической работы и исторической видности, — главное, видности, — митрополит петербургский упорно удерживается от подобного шага и ведет себя, сознательно и упорно, так, как если бы в последние годы ничего значащего не произошло. И даже если он и вынуждается сказать иногда ‘слово’ в отношении современных событий, то он его произносит так, чтобы иметь вид колокола, в который кто-то что-то позвонил, но не звякнул он сам. Отсутствие ‘самости’ могло бы вытечь из крайней тусклости личности, но в митрополите Антонии это не так. Совершенно тусклая личность дала бы вовлечь себя в события, бестолково замешалась бы в них и, не справясь с ними, не ответив им гармонично и не победив их, погибла бы. Словом, тусклость очень и очень совместима с суетливостью, с мелким интриганством. Попробуйте вывести митрополита Антония из сознательно бездеятельного положения, и он обнаружит в себе личность. Он ее обнаружит через то, что вам никак не удастся вытолкнуть его из той сознательно упорной недвижности, в какой его наблюдают и на которую, собственно, и негодует как союз русского народа, так и ‘свои люди’, т.е. люди черной рясы и монашеского клобука.
Как смотреть на эту недвижность? Где ее разгадка? В чем корень этой программы?
Нужно обратить внимание на два обстоятельства.
Во-первых, митрополит Антоний очень образован, — не преувеличенно, но он, без сомнения, в этом отношении ‘первенствует’ среди заседающих в Синоде лиц не только ‘по положению’, но по существу. И образование его не исключительно келейное, хотя ничем и не нарушает духа и строя кельи. Он и здесь не имеет в себе острых, выпуклых и режущих углов. ‘Ничего не видно’, но ‘все как следует’. Эпоха Победоносцева заключилась поразительным упадком у нас духовно-иерархических сил, духовно-иерархических талантов. Сам Победоносцев, как известно, был чрезвычайно талантлив, умен и внутренно свободен. Но, — необъяснимо почему, — вокруг него все замертвилось, все потускнело в его ‘ведомстве’. ‘Прекратились, — говоря языком св. писания, — всякие дары’, и моральные, и, наконец, умственные. Не только таких фигур, как митрополит Филарет московский, стало не видно и даже как-то их нельзя себе представить на теперешнем фоне церкви, но вымерли за старостью и не заменились никем новым, равным, и такие лица, как Никанор одесский или даже Амвросий харьковский. Прекратились дары не только сердца и ума, но, наконец, и обыкновенного церковного витийства, потускнели самые шаблоны, если позволительно так выразиться. Но впереди всего этого чрезвычайно упал уровень обыкновенной образованности, школьной, учебной, книжной. Так вот и следует о митрополите Антонии сказать, что этот уровень общей образованности в нем менее упал, чем в других лицах монашествующего, управляющего делами церкви, класса…
Второе, что нужно принять во внимание, это то, что он есть служебная фигура, выдвинутая на свой пост рукою того же Победоносцева, или, во всяком случае, не в резком противоречии с его волею. И главное, — что он много лет сотрудничал с Победоносцевым, т.е. шел за ним, как при Константине Петровиче, вообще, никто не шел ‘впереди его’, кроме Государя, коему он служил, а все в службе ‘следовали за ним поодаль’… Это положение, эта привычка ‘следовать вслед’ вырабатывает уже волей-неволей известную психику, постоянную робость, постоянную нерешительность, создает постоянный испуг: ‘вдруг очутишься впереди всех и обратишь на себя внимание всех’. Привычки этой вовсе нет в третьих, четвертых, пятых фигурах, которые рвутся вперед и стараются быть замеченными… ‘начальством’, а не народом, не историею. Этот страх особенный, исключительный, вырабатывается только во второй фигуре, сейчас за первою… Такою второю фигурою много лет стоял митрополит Антоний, — ‘вслед за Победоносцевым’…
Если принять два эти обстоятельства во внимание, то нетрудно войти в психику той скромности, из которой не то чтобы не умеет, но сознательно не хочет выйти митрополит Антоний. Прежде всего, он страшно привык к этой скромности, к ней предрасположились все его душевные способности. Но вслед за этим наступает и ясное суждение очень образованного и не келейно только образованного человека. Митрополит Антоний знает и не скрывает, не замаскировывает своих обыкновенных сил. Между тем мы переживаем и пережили время необыкновенное, — о чем митрополит Антоний, несмотря на свое молчание и как бы неимение ни о чем своего мнения, знает очень хорошо. Что могут сделать обыкновенные силы среди необыкновенных обстоятельств? Остаться в покое. Употребить все усилия, чтобы не выйти из той ячейки, небольшой и твердой, к труду в которой они были первоначально призваны, к труду в которой они уже приноровились. Митрополит Антоний это и делает.
Все очень хорошо видят, что церковно-иерархические лица, принявшие в смуте более энергичное участие, не покрыли себя славою. Ни Гермогена эпохи 1613 года, ни Филиппа Московского или Сергия Радонежского, ни даже митрополита Филарета шестидесятых годов XIX века не вышло… Мне приходилось перечитывать ‘Дневники’ кн. Мещерского, этого консервативнейшего в России публициста, за пору поднятия в общественном внимании иеремон. Илиодора и прот. Восторгова: кроме шуток, пародий и анекдотов о них он ничего не писал. А уж он ловил всякую ‘воду’ на свое консервативное колесо, он хвалил, отмечал и выдвигал всякое явление, каждое лицо, так или иначе боровшееся со смутою. Таким образом, на оценку этого консервативнейшего писателя, все усилия Восторгова и Илиодора только еще увеличивали смуту, брожение, хаос в нашем обществе и населении, не проливая на волны расходившегося моря, так сказать, ни одной капли умягчающего масла. Самим им, без сомнения, казалась роль их велика и значительна. Какому же оратору не кажется своя речь прекрасною, а глядя на море окружающих голов, иногда просто зевак, — какой оратор не сознает себя ‘силою’?! Но слушатели слушателям бывают рознь. Есть толпа и толпа. Мы не говорим своего мнения, но, ссылаясь на авторитет Мещерского, поседевшего за 40 лет в ‘борьбе с революционными течениями’, отмечаем тот факт, что он не придавал никакого значения и не видел никакой силы в речах и деятельности Илиодора и Восторгова… Это был лишний шум, лишняя возня, лишний эпизод в смуте, и эпизод комический…
Дело в том, что в обоих этих лицах была крикливость, скрипучесть, был задор и была дерзость, была резкость речей и выходок в меру свободы слова, свыше дарованной… но и только. Это еще не талант и никакая сила таланта. В огромных поднявшихся событиях, в событиях огромного напора — это было просто ничего. Ну, кто обратит внимание на крик и выходку, когда столько людей умирает, и так умирает… Зеваки, конечно, сбегутся и на выходку. Но сбегутся… и разбегутся. Самый союз русского народа в многозначительной своей силе поднялся не от Восторговых и не от Илиодоров, которые только примкнули к нему… Примкнули, но ничего в нем не сказали, ничего ему не сказали. Просто у них не было ума для этого, не было творчества, исторического, поэтического, всяческого. Они были крикуны, но они никого не умилили, не растрогали: в чисто русском и древнерусском духе и направлении они не произнесли ни одного хватающего за сердце слова и не сказали ни одной ясной, великой формулы. На одно не было сердца, на другое не было ума. А кричать — кто же не кричал в смуту. Можно сказать, ‘звонил весь город’, и ‘колокола’ Восторгова и Илиодора, совершенно сливаясь с общим звоном, ничего в нем не прибавили.
Ничего нового в этих лицах не было: вот причина их бессилия. И совершенно ясно, что они и зазвонили-то так резко по причине именно необразованности, которая не дала им оглянуться на себя, сознать свои силы, т.е. свое бессилие.
Митрополит Антоний остался в своей скромной роли по причине большей своей образованности, совмещенной с обыкновенными, скромными силами.
Как я уже сказал, — и с чем все согласятся, — к концу режима Победоносцева все уже угасло, не угасало, а именно угасло в нашем церковном строе, в личном составе и высшей, и средней иерархии. Ничто не пылало, не горело. Не манило, не обещало. И митрополит Антоний не вспыхнул искусственным и ложным блеском.
Таково внешнее и, так сказать, пассивное объяснение его недвижности. Нам хочется прибавить, что занятое им положение не только отвечает всему строю его внутренних предрасположений, но и в высшей степени соответствует теперешнему положению церкви.
В самом деле, перенесем мысленно на его место епископа волынского Антония, или Никона вологодского, или человека с темпераментом и шумом Илиодора, или о. Восторгова, — в России началась бы реформация. Конечно, не в германских формах и вообще не имеющая ничего общего с западноевропейским реформационным движением, но, по существу, в этом же смысле ломки старого и сотворения чего-то нового. Чего — никто не скажет.
Вглядимся в условия. Шумная и ярая личность на месте ‘первенствующего члена Синода’ сейчас собрала бы сюда внимание общественное и затем народное. Пока все здесь тихо, бесшумно и от этого — не видно. Не смотрят и не видят. Но появление здесь личности, желающей выдвинуться на передний фасад истории, обратило бы сюда и телескопы, и микроскопы. Оно вызвало бы необыкновенный гам прессы — по теперешним условиям, уже неудержимый, незаглушимый — и быстрое появление множества испытующих, критических книг серьезных ученых, академических профессоров, историков церкви и знатоков канонического права. В книгах бы излагалось, а пресса бы кричала. О чем? Это-то и смутно.
Она кричала бы обо всем, что ‘нашли’. Между тем это ‘найденное’ и уже теперь опубликованное, по поводу только сборов к церковному собору, чревато последствиями.
Я позволю себе здесь процитировать несколько мест из статьи Н. Гринякина, одного из деятельнейших чиновников духовного ведомства и постоянного сотрудника ‘Миссионерского Обозрения’, журнала, обязательного к выписке во все епархии. Озаглавлена она двойным заглавием: ‘По общим вопросам веры и церковной жизни. О действенности церковного канона’, помещена же была в декабрьской книжке журнала за 1906 год, когда только что было созвано предсоборное присутствие.
‘Хотя и страшным, но неминучим вопросом для предстоящего собора русской церкви должен явиться обходимый ныне ‘страха ради’ вопрос о действенности церковных канонов. Страшным он является оттого, что апостольские правила, вошедшие краеугольным камнем в канон православной церкви, ограждены от изменения своего и от отмены своей анафемой. Они должны ‘пребывать’, по 2-му правилу 6-го вселенского собора, ‘тверды и ненарушимы’: ‘никому да не будет позволено, — определили св. отцы 6-го вселенского собора, — вышеозначенные правила изменяти или отменяти’… ‘И аще кто обличен будет, яко некое правило из вышереченных покусился изменити или превратити, таковой да будет повинен против того правила понести епитимию, какую оно определяет’. ‘Кто не так мыслит и делает, думает и проповедует, как определено в этом правиле, подлежит анафеме’ (Зонара). Седьмой вселенский собор правилом 1-м подтвердил это постановление 6-го вселенского собора. Таким образом, канон неприкосновенен’.
‘Неприкосновенен’, а между тем уже нарушен, разрушен или полуразрушен, и не нами, не в наше время, а отцами нашими, еще в греческой церкви… Уже тысячу лет назад толкователи священных правил, сверяя их с живою, в их время, наличностью церкви, замечали, что им не известно, как ‘упразднилось или переменилось многое творимое прежде’ по правилам. ‘И в настоящее время, — замечает г. Гринякин, — трудно сказать, каких из канонических правил осталось больше, — действующих или, по выражению ‘Кормчей’, ‘забвенных и отнюдь преставших’. ‘Считаем нужным оговориться, — замечает этот консервативный писатель, — что мы отнюдь не имеем в виду ‘православных’, протестантски настроенных, а равно и наших ‘отцов обновленцев’ также в виду не имеем. Не о них мы говорим. Мы говорим о тех, которые жаждут авторитетного соборного слова о действенности ‘Книги правил’ именно потому, что они, эти жаждущие, церковно настроены. Один из них смущен в своей совести из-за канонов, явно ‘преставших’, но не объявленных церковью за таковые. Другой к таким ‘отнюдь преставшим’ канонам, за отсутствием у нас церковной дисциплины, прибавляет, по своему усмотрению, и другие. Третий мучится вопросом о праве церкви устроять свою жизнь согласно месту и времени. Четвертый скорбит по поводу отступнических упреков, что мы самовольно не ‘последуем’ своим церковным законам, и т.д. И надо заметить, что все это волнует теперь не одну православную паству, но и очень многих пастырей. Это самое обстоятельство заставляет думать, что страшный вопрос для нашего поместного собора о канонах будет неминуем‘.
Остановимся на минуту. Автор-консерватор ставит в иронические кавычки ‘православных’, протестантски настроенных, и не менее иронически относится к ‘отцам обновленцам’, т.е. к той группе ’32-х священников’, которые подали митрополиту Антонию известную ‘записку’, настаивающую на необходимости ‘вернуть церковь к древнеканоническому строю’, под чем разумелась отмена обер-прокуратуры, Синода и др. новшества. Но над чем же он иронизирует, когда его собственная статья является также ‘протестантски настроенною’, ибо ведет к пересмотру церковных правил, ‘преставших быти’, но о чем церковь громко своего слова не произнесла. Говоря, что ‘страшный этот вопрос’ неминуемо поднимется на русском соборе, он и подготовляет почву, подготовляет умы верующих, с которыми так единомыслен, к тому, что, наконец, церковью будет громко выговорено то, о чем она тысячу лет из страха молчала: что ее канонический строй уже разрушен, что воссоздать его нет возможности и что из самых попыток его воссоздать проистекло бы неизмеримое зло и вышло бы еще большее, вероятно, разрушение всего церковного строя.
Я продолжу изложение статьи г. Гринякина из ‘Миссионерского Обозрения’ — ‘О действенности церковного канона’.
Говоря о сомнениях и недоумении, поднявшихся не только в православной пастве, но и в самих пасущих иереях, он продолжает:
‘Обратите, в самом деле, внимание на положение вещей. Наша церковная жизнь всколыхнулась теперь до своих последних глубин. Поднятые вопросы касаются не только мелких деталей нашего церковного устроения, но и, так сказать, самых ‘китов’, на которых держалась церковно-православная жизнь — святособорных и святоотеческих правил. Возбуждаются такие ‘китовые’ вопросы и в богословской печати, обсуждаются они на разных епархиальных ‘соборах’ и ‘собориках’, занимают они внимание и наших архипастырей. В объяснении это почти не нуждается. Новая жизнь встретилась со старым укладом. Первая требует признания ее прав, второй молчаливо указывает на анафемы, ограждающие его неприкосновенность. И оба правы’.
‘Оба правы’, — говорит г. Гринякин, иронизирующий над ‘соборами’ и ‘собориками’, т.е. над епархиальными собраниями духовенства, бывшими в 1906—1907 гг. в виду предстоящего собора.
— Хочу жить! — говорит действительность.
— Проклинаю! — гремит из древности ‘Книга правил’.
— И оба правы, — резюмирует современный канонист-миссионер. Как же ‘правы’? Как это случилось? В чем суть дела?
‘С одной стороны, втискивать, — продолжает миссионер-консерватор, — современную жизнь церковной паствы по всем мелочам в каноническую форму, смерянную по условиям жизни тысячелетней старины, все равно что пытаться запрудить Неву щепкой. Ну как, в самом деле, верующего человека предать анафеме за то, что он обратился за врачебной помощью к еврею, — к доктору ли, в аптеку ли, — или помылся с ним в бане? А между тем этого требует правило 6-го вселенского собора, и преслушники его, если то будут клирики, извергаются из сана, а если миряне, то отлучаются от церковного общения. Мало того, в толковании на это правило, Аристиппа и нашей славянской Кормчей, между прочим, пишется, что такому же наказанию подвергаются христиане, которые ‘сообщаются с евреями иным каким образом’, ‘инако како присвояся с ними’, так что если я, например, отдам еврею в починку свои часы или куплю у него шапку, то, пожалуй, тоже должен подлежать церковному наказанию’.
Явно, г. Гринякин сам улыбается всему этому, а с ним улыбается и ‘Миссионерское Обозрение’, а с последним и весь наш официальный церковный строй, к которому принадлежат и писатель, и редактор журнала, где он пишет. Но слово не выговорено. Улыбка есть, а слова нет. ‘Слово произнести страшно’, — пишет г. Гринякин в первых строках статьи. Но почему же ‘страшна’ истина для церкви? Как это случилось в веках, во временах, что церковь, наименованная апостолом ‘столпом и утверждением истины’, дошла до того, что сама начала бояться ‘истины’?
Для всякого читателя со стороны, для г. Гринякина, для ‘Миссионерского Обозрения’, для вех совершенно ясно, что дело заключается не в живой жизни, которая изменялась и двигалась, понеже Бог велел всему ‘раститися и множитися’: индивидуумам это повелел, и их сцеплению — жизни, быту, цивилизации, всему. Рост всей мировой истории определен, предуказан и освящен в творческом Божеском благословении ‘раститься, множиться’… ‘Нельзя запрудить Неву щепкой’, — говорит Гринякин, а мы продолжим: ‘не для чего освещаться сальной свечкой, когда есть стеариновая, есть керосин и электричество’, ‘не для чего читать по пергаментным свиткам и по рукописям, когда есть печать’, и все в том же роде. Все росло. Все двинулось. Все исполнило Божеское: ‘раститеся, множитеся’. Вот это-то Божеское слово не было принято во внимание на вселенских соборах, на которые ссылается г. Гринякин, и они постановили вечные правила, уже самою вечностью своею направленные против роста, против жизни, против Божеской заповеди ‘раститься, множиться’. Постановили это, да еще поставили под ‘анафему’ рост, жизнь, изменение. Совершенно явно, и на церковном соборе придется громко выговорить, что ни на ‘анафему’ эту, ни на ‘вечные правила’ отцы соборов вселенских благословения Божия не имели, что ‘вечность’ повеления принадлежит только Богу, как Отцу всей небесной и земной твари, а слово Божие заключено уже в св. писании, и прибавлять к нему своих слов, своих повелений никто не может и никогда не мог. Кто бы это ни был — поступающий так становится на место Божие, уравнивает слово свое, человеческое, с Божиим.
Как это не сознать? Ведь это ясно как день.
Но это ясное как день есть уже реформация. Реформация ни в чем ином и не заключалась, как в возвращении к слову Божию, в проверке всей действительности — церкви, всего, так сказать, ее наличного имущества, текстом единственно книг Ветхого завета и Нового завета.
Но как, как все это произошло? ‘Неизвестно, когда это перестало быть живым, действующим правилом’, — записано уже в пергаментных свитках тысячелетней древности. Нева текла, щепка отметалась. Правила ‘переставали’ быть без отметки об этом, без своевременной отметки. Это как жилец: выехал из квартиры, а в участке это не отмечено. Нельзя же жильца возвращать назад потому, что полиция видела, как он отъезжал, а в книгах своих об отъезде не отметила. Очевидно, жилец ни в чем не виноват. Очевидно, и в каноническом вопросе вина лежит на тех, кто не ‘отмечал’ своевременно, громко не выговаривал, что ‘правило отныне перестает действовать’. И для собора русской церкви это ‘страшно’ только оттого, что он будет вынужден первый произнесть об этом громко. А вынужден он будет потому, естественно, что соберется для ‘возвращения церкви к древнему каноническому строю’, что составляет всеобщую программу, всеобщее пожелание, между тем из ‘канонов’ половина уже тысячу лет не действует, без отметки о том, когда, кем и силою какого авторитета они были отменены.
Церковь, по существу, останется в том виде, в каком есть. Но на словах, именно чтобы остаться в том виде, как есть, она вынуждена будет отменить половину канонических правил. Отменить не по существу, ибо они давно угасли, но как об этом не было ‘отметки’, то ‘страшное слово’ будет как бы совмещением в пространство одного года, вот пока длится первый собор, всех событий в церкви, всех перемен в ней, какие происходили на растяжении тысячи лет. Это как в финансах: стоимость рубля падала и падала, она давно равнялась 90 коп., 80 коп., 75 коп., 65 коп. Но объявить рубль в стоимость не ста копеек, а 65 копеек — это девальвация. Явно, что в каноническом вопросе первый же собор русской церкви и станет перед задачею такой девальвации. Но отчего же не ‘отмечалось’ своевременно о живых фактах, о действительных событиях живой растущей церкви? Г-н Гринякин берет эпиграфом в своей реформационной, протестантствующей статье следующие слова из 12-го правила 6-го вселенского собора, хороня под этот ‘святоотеческий’ эпиграф свою протестантскую мысль, протестантские стремления: ‘Сие же глаголем, — выразились отцы вселенского собора, — не ко отложению или превращению апостольского законоположения, но прилагая попечение о спасении и о преуспеянии людей на лучшее‘…
Святая забота!
Явно, что оговорку эту отцы собора вынуждены были сделать, чтобы отразить упрек себя в отмене прежнего и уже отжившего свое время, уже начавшего вредить правила. Явно, что без такой отмены не появилось бы оговорки. Отменили же они, очевидно, подчиняясь напору текущих нужд. Но что же они сделали? В оправдание свое от темных упреков непонимающей толпы, которой было так же много в Византии, как ее много есть в Руси, они произнесли формулу, в которой соединены две истины, совершенно не имеющие между собою ничего общего, и соединили их как что-то одно:
— Мы это глаголем не ко отложению или превращению апостольского законоположения.
‘Мы прилагаем попечение о спасении и о преуспеянии людей на лучшее’. Да это совсем разное дело! Одно — буква, слово, ‘непреложность’ в словесном изложении. Другое — живая нужда, спасение людей! Подчиняясь второй, отцы собора, очевидно, нарушили букву. Без этого оговорки бы не было. И следовало бы написать:
‘Прилагая попечение о спасении и о преуспеянии людей, мы отложили и превратили законоположение, яко человеческое, понеже всему человеческому наступает конец. Как и нынешнему нашему правилу наступит конец же, когда вместо спасения и улучшения оно начнет вредить, и тогда во благовремении отложится’.
Вот и все! И все это по Спасителю и его великому слову: ‘Суббота для человека, а не человек для субботы’. Суббота была даже божественным установлением, непосредственно божественным, и все же ‘ради спасения человека’, даже единичного, — больного, расслабленного, слепого, — ее закон ‘отлагается’. Не паче ли боли одного человека боль целого народа? И если божеское учреждение, суббота, была Спасителем отложена ради боли одного человека, то по его примеру и слову отцы 6-го вселенского собора могли, конечно, ‘отложить’ законоположение апостольское ради боли народа, и сказать это прямо и ясно. В тот первый раз это не было бы ‘страшно’. Но это прямое и ясное изречение не было произнесено, а не было сразу же произнесено, когда встретилась нужда, то и потом не произносилось тысячу лет. И вот мы встали перед ‘страшным словом’.
Митрополит Антоний не хочет его произносить. Он ‘пережидает дни’… ‘Пусть кто-нибудь другой, а не я’… ‘Пусть не в мое время’.
И если бы ‘трезвоны’ нашего времени, все эти Восторговы и Илиодоры сколько-нибудь понимали положение дела, состояние церкви, если бы они были консерваторами ‘не по глотке’, а ‘по разуму’, — они низко-низко поклонились бы митрополиту Антонию, который своей нерешительностью, уклончивостью и, наконец, тем, что он просто обыкновенный человек, чего и не скрывает, что не маскирует, и сдерживает наступление реформации.
Ибо если уже гг. Гринякин и Скворцов реформационны, то кто же православный без кавычек? А они написали и поместили статью, в которой содержится все дело Лютера.
Пусть они в этом не дают себе отчета. Ведь это все равно, с ‘отчетом’ или без ‘отчета’ произойдет реформация. Дело, конечно, в деле, а не в словах. Гринякин говорит, что ‘девальвация’ произойдет, что ‘девальвацией’ начнется собор.
А девальвация — реформация.
И она начнется сейчас же, как только на месте митрополита Антония очутится личность поострее, порешительнее…
Впервые опубликовано: Русское слово. 1908. 10 и 13 февраля. No 34 и 36.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека