Мистификация, По Эдгар Аллан, Год: 1837

Время на прочтение: 8 минут(ы)

Эдгар По

Мистификация.

Ну, если таковы ваши ‘passados’ и ‘montantes’, то мне их не нужно.
Ned Knowles.

Барон Рицнер фон-Юнг принадлежал к благородной венгерской фамилии, члены которой всегда (по крайней мере, с отдаленнейших времен, о которых сохранились сведения в летописях) отличались теми или другими талантами, в большинстве случаев до части grotesqueie, яркие, хотя отнюдь не самые яркие, примеры которой представил Тик, отпрыск этого дома. Мое знакомство с Рицнером началось в великолепном замке Юнг, куда привел меня летом 18** ряд смешных приключений, о котором я не намерен распространяться. Тут мне удалось заслужить его расположение, и, что было труднее, уразуметь отчасти особенности его характера. Позднее, когда мы теснее сблизились, я стал понимать его лучше и, когда после трехлетней разлуки, мы встретились в Г-е, я знал все, что можно было знать, о характере барона Рицнера фон-Юнга.
Помню, какую сенсацию возбудило появление его в стенах университета вечером 25 июля. Помню еще яснее, что все с первого взгляда признали его самым замечательным человеком в мире, но никто не пытался объяснить, на чем основывалось это мнение. Он был единственным в своем роде, это казалось до того бесспорным, что самый вопрос, в чем же заключалась его ‘единственность’, сочли бы нахальным. Но, оставляя пока в стороне этот вопрос, я замечу только, что с первой минуты своего вступления в университет, он начал оказывать на привычки, манеры, личные особенности, кошельки и наклонности всех окружающих влияние в высшей степени широкое и деспотическое, а вместе с тем в высшей степени неопределенное и совершенно неизъяснимое. Таким образом короткий период его пребывания в университете образует эру в летописях последнего, которую все, так или иначе прикосновенные к университетской жизни, величают крайне замечательной эпохой владычества Барона Рицнера фон-Юнга.
По прибытии в университет он разыскал меня. Он был в это время неопределенного возраста: я хочу сказать, что по наружности нельзя было определить его года. Ему было можно дать и 15 и 50 лет, а было ему 21 год и 7 месяцев. Он не был красив, скорей напротив. Черты его лица отличались резкостью и угловатостью. Лоб у него был высокий и прекрасный, нос курносый, глаза большие тусклые, стеклянные и без выражения. Но всего замечательнее был рот: губы слегка выдавались и покоились одна на другой таким образом, что невозможно представить себе комбинацию, хотя бы самую сложную, черт человеческого лица, которые бы внушала так неотразимо и так просто идею невозмутимой важности, торжественности и спокойствия.
Вы, без сомнения, уже заметили из всего мною сказанного, что барон принадлежал к числу тех странных существ, которые ставят науку мистификации задачею и целью своей жизни. Он инстинктивно овладевал тайнами этой науки, в силу особенного склада ума, а странная наружность как нельзя более облегчала осуществление его проектов. Я совершенно уверен, что ни один студент в Г—е, в течение пресловутой эпохи ‘владычества барона Рицнера фон-Юнга’ не проник тайну его характера. Думаю, что никто, кроме меня, не подозревал за ним способности к шутке на словах или на деле. Скорей бы обвинили в этом старого бульдога у садовых ворот, дух Гераклита или парик заслуженного профессора теологии. И это в то самое время, когда самые дерзкие и непростительные шутки, проказы и буффонства, какие только можно себе представить, очевидно, совершались если не им самим, то при его посредстве и по его инициативе. Прелесть, если можно так выразиться, его искусства мистифицировать, заключалась в непостижимой способности (проистекавшей из почти бессознательного понимания человеческой натуры и изумительного самообладания) убедить всех и каждого, что эти штуки и выходки совершались вопреки, а частью и вследствие его похвальных усилий предотвратить их и охранит порядок и достоинство Alma Mater. Глубокая, горькая, удручающая скорбь, которой дышала каждая черта его лица, когда попытки предотвратить скандал оканчивались неудачей, не оставляла места для сомнений в его искренности даже у самых отъявленных скептиков. Не менее заслуживала внимания ловкость, с которой он ухитрялся переносить чувство нелепого от виновника происшествия к самому происшествию, от своей собственной личности к нелепостям, совершившимся по ее инициативе. Никогда раньше не приходилось мне замечать, чтобы человек, склонный к мистификациям, ускользал от естественных последствий своей склонности: всегда с его особой соединяется представление о чем-то забавном. Но мой приятель, постоянно окруженный атмосферой проказ, казался воплощением строжайших приличий, и даже у близких людей воспоминание о бароне Рицнере фон-Юнге неизменно соединялось с представлением о важности и величавости.
В эпоху его пребывания в Г—е, демон dolce far niente отяготел инкубусом на университете. Мы только и делали, что ели, пили и веселились. Помещения студентов превратились в питейные дома, и наибольшую массу посетителей привлекал питейный дом барона. Мы то и дело устраивали попойки, шумные, продолжительные и всегда чреватые последствиями.
Однажды мы засиделись почти до утра, причем было выпито неимоверное количество вина. Компания состояла из семи или восьми человек, не считая барона и меня. Большинство из них были богатые молодые люди, с большими связями, родовитые и помешанные на чувстве чести. Все они придерживались ультрагерманских мнений насчет duello. Эти донкихотские мнения оживились в последнее время под влиянием заметок, появившихся в парижских газетах и вызванных тремя или четырьмя отчаянными и роковыми поединками в Г—е. Почти всю ночь мы с азартом толковали на эту тему. Барон, в начале вечера крайне молчаливый и рассеянный, под конец оживился, овладел разговором и доказывал необходимость, а в особенности красоту раз навсегда установленного кодекса правил в делах чести, с жаром, красноречием, убедительностью и изяществом, которые возбудили общий восторг слушателей и поколебали даже меня. Между тем я знал, что в глубине души он смеется над теми самыми вещами, за которые ратует на словах, а к фанфаронаде дуэльного этикета относится с высокомерным презрением, какого она и заслуживает.
Оглянувшись во время перерыва бароновой речи (читатели получат о ней некоторое представление, если я сравню ее с пылким, певучим, монотонным, но музыкальным красноречием Кольриджа), я заметил, что она возбудила необыкновенный интерес в одном из слушателей. Этот господин (назову его Германом) был оригинал во всех отношениях, за исключением, быть может, одной особенности: он был крайне глуп. Впрочем, в известном кругу студентов он слыл за глубокого метафизика и логика. Как дуэлист он приобрел громкую славу даже в Г—не. Я не помню точного числа его жертв, но их было много. Он несомненно обладал мужеством. Но пуще всего он гордился знанием этикета дуэли и щепетильностью своих понятий о чести. Это был его конек, давно уже доставлявший пищу для мистификации Рицнеру, всегда готовому на проказы. Я, впрочем, не знал об этом, хотя в настоящую минуту чувствовал, что мой друг затевает какое-то дурачество, жертвой которого должен сделаться Герман.
Барон продолжал свою речь или скорее монолог, и возбуждение Германа росло. Наконец он заговорил, опровергая какой-то пункт в речи Рицнера и подробно излагая свои аргументы. Барон возражал по-прежнему с преувеличенным пафосом, но заключил свои слова довольно неуместным, как мне показалось, сарказмом. Конек Германа закусил удила. Я хорошо помню его последние слова: — ‘Позвольте вам сказать, барон, что подобные мнения, хотя справедливые в общем, во многих важных пунктах не делают чести ни вам, ни университету, членом которого вы состоите. В некоторых отношениях они даже не заслуживают серьезного опровержения. Я бы выразился резче, милостивый государь, если бы не боялся обидеть вас (тут оратор приятно улыбнулся), я сказал бы, милостивый государь, что ваши мнения не такие, каких можно бы было ожидать от порядочного человека’.
Когда Герман окончил эту двусмысленную фразу, взоры всех присутствующих обратились на барона. Он побледнел, потом побагровел, потом уронил носовой платок и нагнулся, чтобы поднят его. В эту минуту я увидел его лицо, которого не могли видеть остальные члены компании. Оно светилось лукавым юмором, — выражение, которое было ему свойственно, когда мы оставались наедине и он сбрасывал свою маску. Минуту спустя он стоял, выпрямившись и глядя в глаза Герману. Мне никогда не приходилось наблюдать раньше такой радикальной перемены в выражении лица в такой короткий промежуток времени. Я подумал даже, что мне померещилось, и что он вовсе не шутит. Он побледнел как мертвец и, казалось, задыхался от гнева. В течение нескольких мгновений он хранил молчание, стараясь, по-видимому, овладеть волнением. Когда, наконец, это ему удалось, он схватил стакан с вином, стоявший на столе, поднял его и сказал: — ‘Язык вашего обращения ко мне, господин Герман, заслуживает осуждения в столь многих отношениях, что у меня нет ни времени, ни охоты пускаться в подробности. Во всяком случае, ваше замечание, будто мои мнения не такие, каких можно бы было ожидать от порядочного человека, настолько оскорбительно, что для меня возможен лишь один ответ. Но я все-таки связан известными требованиями вежливости в отношении этих господ, и вас — моего гостя в настоящую минуту. И так, вы извините меня, если я позволю себе легкое уклонение от общепринятого в подобных случаях между порядочными людьми способа отвечать личным оскорблением. Вы извините меня, если я потребую некоторого усилия от вашего воображения и попрошу вас считать ваше отражение в том зеркале за настоящего, подлинного господина Германа. Этим самым устраняются все затруднения. Я брошу этот стакан вина в ваше изображение в зеркале и таким образом исполню если не дух, то букву возмездия за ваше оскорбление, избежав в то же время физического насилия над вашей личностью’.
С этими словами он швырнул стаканом в зеркало, висевшее против Германа и попал как раз в лицо отражавшейся в нем фигуры. Разумеется, стекло разлетелось в дребезги. Вся компания вскочила, и минуту спустя мы остались наедине с Рицнером. Когда Герман вышел, барон шепнул мне, чтобы я последовал за ним и предложил ему свои услуги. Я согласился, хотя и не знал, что собственно нужно делать при таком курьезном происшествии.
Бреггер принял мое предложение с видом чопорным и ultra recherchИ, и взяв меня под руку, отвел в свою комнату. Я чуть не расхохотался ему в физиономию, когда он принялся рассуждать тоном глубокой важности об ‘утонченно исключительном характере’ нанесенного ему оскорбления. После утомительных разглагольствований в своем обычном духе, он достал с книжной полки несколько ветхих томов, посвященных дуэли, и долго занимал меня ими, читая в слух и комментируя. Я запомнил только названия некоторых книг. Тут были: ‘Ордоннансы Филиппа Красивого о Поединках’, ‘Театр Чести’ Фавина, трактат ‘О разрешении дуэлей’ Андигье. Он развернул также, с чрезвычайно торжественным видом, ‘Записки о дуэлях’ Брантома, напечатанные в Кельне, в 1666 г., — драгоценное и редкое эльзевировское издание на веленевой бумаге, переплетенное Деромом. Но он в особенности рекомендовал моему вниманию, с таинственным и тонким видом, плотный том In octavo варварской латыни, произведение некоего Геделнна, француза, с странным заглавием ‘Duelli lex scripta, et non, aliterque’, отсюда он прочел мне нелепейшую главу в мире относительно ‘Injuriae per applicationem, per constructionem, et per se’ добрая половина которой, по его словам, как раз подходила к его собственному ‘утончено-исключительному случаю’, хотя я не понял в ней ни единого слова. Окончив эту главу, он закрыл книгу и спросил, что я посоветую ему предпринять? Я отвечал, что вполне полагаюсь на его утонченное чувство чести и готов исполнить всякое его поручение, по-видимому, этот ответ пришелся ему по вкусу. Он написал барону записку следующего содержания:
‘Милостивый Государь! мой друг мистер П. передает Вам эту записку. Прежде чем приступить к решительным действиям, я считаю своею обязанностью обратиться к Вам с просьбою объяснить мне происшествие сегодняшнего вечера. В случае отказа в объяснении мистер П. обсудит с кем-либо из ваших друзей условия дуэли. С совершенным почтением

Ваш покорнейший слуга
Иоган Герман.

Барону Рицнеру Фон-Юнгу.
18 Августа 18**.
С этим письмом я отправился к Рицнеру, он принял его с поклоном и с важным видом предложил мне сесть. Прочитав записку, он написал следующий ответ, который я отнес Герману.
‘Милостивый Государь! Наш общий друг мистер П. передал мне Вашу записку. По здравом размышлении я откровенно признаю требование объяснения с вашей стороны вполне уместным. Согласившись с этим, я тем не менее крайне затрудняюсь (ввиду утонченноисключительного характера нашего столкновения и личного оскорбления, нанесенного с моей стороны) выразить то, что я имею сказать в свое оправдание, в словах, соответствующих всем мельчайшим особенностям и разнообразным оттенкам данного случая. Впрочем, я полагаюсь на ту крайнюю тонкость суждения во всем, что касается правил этикета, которая доставила вам такую громкую и заслуженную славу. Итак, в полной уверенности быть понятым, я позволю себе, вместо выражения каких-либо чувств с моей стороны обратить ваше внимание на девятый параграф главы об ‘Injuriae per applicationem, per constructionem et per se’ в книге Сьёра Геделина ‘Duelli lex scripta, et non, aliterque’. Ваша глубокая осведомленность в делах подобного рода убедит вас, что уже простой факт ссылки на этот удивительный параграф с моей стороны является объяснением, которое вполне может удовлетворить порядочного человека

С истинным почтениемъ
Ваш покорнейший слуга
Фон-Юнг’.

Господину Иоганну Герману.
18 Августа 18**.
Герман начал читать нахмурившись, но вскоре лицо его просветлело, и озарилось улыбкой смешного самодовольства, когда он дошел до болтовни насчет Injuriae per applicationem, per constructionem et per se. Прочитав письмо, он с сладчайшей улыбкой попросил меня подождать, пока он справится с трактатом, на который ссылается барон. Отыскав указанный параграф, он внимательно прочел его, закрыл книгу, и просил меня, в качестве близкого друга барона, выразить последнему признательность за его рыцарское поведение, а в качестве секунданта, передать, что его объяснение является безусловно, вполне, совершенно удовлетворительным.
Несколько изумленный всем этим, я вернулся к барону. Он, по-видимому, ожидал любезного ответа со стороны Германа, и после непродолжительного разговора, принес из соседней комнаты все тот же трактат ‘Duelli lex scripta, et non, aliterque’. Он протянул мне книгу и предложил просмотреть ее. Я попробовал читать, но безуспешно, так как решительно не находил в ней смысла. Тогда он взял книгу и прочел мне в слух одну главу. К моему удивлению, она оказалась чудовищно нелепым рассказом о дуэли между двумя павианами. Барон объяснил мне, в чем тут секрет, указав, что книга — это было очевидно prima facie — написана по образцу нелепых стихов Де-Бартаса, то есть язык скомпонован так искусно, что представляет для слуха все внешние признаки понятности и даже глубины, тогда как на самом деле лишен и тени смысла. Для того чтобы прочесть ее, нужно выпускать каждое второе или третье слово поочередно, тогда получится ряд забавных пародий на современную дуэль.
Барон подсунул Герману этот трактат недели за две или за три до ссоры, и убедился, по общему характеру его разговоров, что тот изучал книгу с величайшим вниманием и искренно считал ее замечательным произведением. На этой почве и действовал Рицнер. Герман согласился бы тысячу раз рисковать жизнью, лишь бы не сознаться в непонимании чего бы то ни было, кем бы то ни было написанного о дуэли.
Источник текста: Собрание сочинений Эдгара Поэ. — Санкт-Петербург: Типография бр. Пантелеевых, 1896. — Т. 2.
Исходник здесь: Викитека.
Современная орфография: В. Г. Есаулов, 15.02.2016 г.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека