Онъ первый изъ всхъ насъ вступилъ на ту извилистую дорожку жизни, которая иногда приводитъ къ богатству, но чаще всего къ нищет и позору,— онъ, чей голосъ чаще и громче всхъ раздавался подъ низкимъ потолкомъ въ нашихъ убогихъ студенческихъ квартирахъ.
Тогда никто не предполагалъ, чтобы Тычиньскій былъ пустымъ болтуномъ. Это потому, что мы, посл столькихъ лтъ ученья, не знали еще великой правды, что и жизнь бываетъ пустяками.
О, тогда!… Мн было лтъ двадцать, я почти всегда сталкивался съ товарищами. У всхъ насъ были одинаковые идеальные принципы и понятія. Вс были уврены, что только мы вримъ въ правду. Вс чувствовали въ себ силы перевернуть весь свтъ.
Говорятъ, что то былъ сонъ, золотой сонъ на цвтахъ. Неправда! То была дйствительность. А вотъ сегодня — сонъ, ужасный, болзненный сонъ, давящій нашу грудь тяжелымъ кошмаромъ. Иначе, чего же бы стоила человческая жизнь? Но двадцатый годъ скоро кончается. А потомъ медленно начинается усыпленіе сномъ практической жизни,— сномъ, не дающимъ отдыха и не подкрпляющимъ силъ. Тычиньскій первый началъ засыпать.
Сначала ему везло. У него было немного счастья, немного протекціи, немного ловкости, — всего понемногу для того, чтобы добиться хорошаго положенія и твердо держаться на мст. Не разъ, проходя въ стоптанныхъ сапогахъ по улиц, мы встрчали Тычиньскаго, дущаго на извощик, что тогда казалось намъ верхомъ роскоши.
Въ первые годы мы жили довольно дружно. Школьная пріязнь, не развялась еще отъ прикосновенія жизни, какъ яркія краски разсвта подъ солнечнымъ лучомъ. Притомъ, насъ все еще соединялъ четвертый этажъ. Тычиньскій нисколько не избгалъ насъ, бывалъ на нашихъ сборищахъ, приглашалъ къ себ. Кажется, уже и тогда на его совсти лежала какая-то не особенно понятная, а, можетъ быть, даже и не совсмъ чистая исторія. Мы часто высказывали другъ другу свои подозрнія о Тычиньскомъ, не стсняясь въ сильныхъ выраженіяхъ по его адресу.
— Бездльнникъ!
— Скотина!
— Негодяй!
Правды, однако же, добиться мы не могли. Тычиньскій самымъ энергическимъ образомъ опровергалъ вс обвиненія и, попрежнему, произносилъ длинныя тирады о чести и убжденіяхъ. Мы мало-по-малу начинали сознавать, что честь человка не лежитъ на конц его языка, а онъ — все кричалъ. Вскор обстоятельства разогнали насъ въ разныя стороны. Мы даже ничего не знали одинъ о другомъ, хотя и не забывали другъ друга.
Страннымъ образомъ связываютъ людей воспоминанія школьной скамьи. Мы чувствовали себя связанными нитями товарищества,— нитями, которыя растягивались на необъятное пространство, становились все боле и боле тонкими, — тысячу бы ихъ нужно сплести, чтобы получить одну паутину, но, все-таки, он не порывались.
Иногда мы сталкивались другъ съ другомъ,— большею частью попарно, втроемъ очень рдко, а вчетверомъ почти никогда. Вотъ тогда-то на минуту исчезалъ сонъ и возвращалась юношеская, свтлая дйствительность. Несмотря на длинный рядъ лтъ, протекшихъ со дня послдняго экзамена, мы чувствовали себя всегда школьными товарищами. Всхъ интересовала судьба каждаго изъ насъ, и каждый интересовался всми. При свиданіи мы осыпали другъ друга вопросами:
— Ну, что, какъ ты поживаешь?
— А ты?…Ну, а тотъ?
Никто не оставался обойденнымъ. Счастливыхъ мы вспоминали съ сочувственною улыбкой, надъ участью несчастныхъ вздыхали. Вопросы отличались короткостью, быстротой, обиліемъ, ихъ было столько, сколько воды раннею весной, отвты — неопредленны, неясны, малочисленны. Ничего удивительнаго. Воспоминаніе, которое побуждало предлагать вопросы, не угасало, а для отвтовъ надлежащихъ свдній оказывалось недостаточно.
О Тычиньскомъ всегда говорили плохо. Добрался онъ до порядочнаго мста, но вскор открылись какія-то его грязныя продлки,— нужно было выйти въ отставку… Потомъ говорили, что онъ снова устроился какъ-то и тоже очень недурно. Этотъ человкъ одаренъ былъ кошачьею способностью: онъ падалъ прямо на ноги.
Черезъ десять лтъ поведеніе Тычиньскаго возмущало насъ уже гораздо меньше. Никто не кидалъ ему въ глаза оскорбительныхъ эпитетовъ, какъ это было раньше. Слыша о его вчныхъ продлкахъ, нкоторые только покачивали головой, а другіе и головой не покачивали.
Мы измнились.
Да и что на свт не измняется? Человкъ не камень, но и камень вывтривается. Да, наша честность, теоретическая честность юношей, которые еще не имли возможности ни заработать, ни даже украсть десятирублевки, вывтривалась подъ неустаннымъ дуновеніемъ жизни. Мы становились къ Тычиньскому мене суровыми потому, что почти на каждомъ изъ насъ тяготлъ грхъ или возможность грха.
Прошло два года и я получилъ возможность снабжать товарищей свдніями о Тычиньскомъ. Случай, разлучающій и вновь сближающій людей, опять поставилъ насъ почти въ положеніе товарищей. Я тогда служилъ на желзной дорог и однажды узналъ, что Тычиньскій служитъ при той же желзной дорог разъзднымъ расходчикомъ. Впрочемъ, до сихъ поръ мн не приходилось еще сталкиваться съ нимъ по служб.
Ему, должно быть, было не дурно съ его воззрніями. По всей линіи ходили слухи, что ‘Тыця’ не кладетъ охулки на руку, гд бы и какъ бы ни представилась возможность. Но такъ какъ Тычиньскій былъ ловокъ и остороженъ, то его сообщники могли оставаться спокойными.
Два раза надъ нимъ было наряжено строгое слдствіе, но онъ съумлъ вывернуться изъ труднаго положенія и вытащить и другихъ. Это умножило его геростратовскую славу и, конечно, дало толчокъ къ новымъ преуспяніямъ въ томъ же направленіи.
Одно изъ этихъ недоразумній ‘Тыця’ оплатилъ перемщеніемъ на другое мсто. Какъ-то вечеромъ нашъ расходчикъ, прощаясь со мной, сказалъ:
— Ну, теперь мы, вроятно, прощаемся надолго.
— Больше, чмъ на мсяцъ? А наше жалованье?
— Тычиньскій привезетъ. Я назначенъ на его мсто.
Въ эту ночь я долго не могъ заснуть. Мое положеніе было таково, что нужно было подумать о немъ. У меня была жена и шесть человкъ дтей. Жалованья еле-еле хватало на содержаніе семейства и, несмотря на все искусство, съ какимъ моя жена вела хозяйство, образовались долги. Долги были сначала пустые, мелкіе, но современемъ все росли и росли и громко заявляли о своемъ существованіи. Я былъ счастливъ, когда не думалъ о нихъ, но въ эту ночь они сами предстали передо мною. Моя мысль работала долго, скрытная, неясная…
Наконецъ, она вырыла подкопъ, черезъ который и вышла наружу. Долго я присматривался къ моимъ долгамъ все съ боле и боле возростающимъ спокойствіемъ и, наконецъ, крикнулъ на своихъ мучителей:
— Задамъ я вамъ!
Долги укрощаются тогда, когда ихъ платятъ. Я ршилъ потолковать объ этомъ съ Тычиньскимъ. При его помощи можно устроить и то, и другое безъ особенныхъ хлопотъ, и самое главное — безъ всякихъ слдовъ… Во всякомъ случа, эти пустяки повредить никому не могли, а для меня это было единственнымъ средствомъ спасенія.
Я уснулъ спокойно и на утро съ нетерпніемъ поджидалъ прізда школьнаго товарища.
Стоялъ жаркій іюльскій день. Мы пожали другъ другу руки. Тычиньскій мало измнился: мужчина во цвт лтъ, одтый въ изящное, элегантное платье (рядомъ съ нимъ я, по всей вроятности, казался старикомъ). Не думаю, чтобы кто-нибудь изъ постороннихъ наблюдателей счелъ насъ товарищами по школ.
Свиданіе наше было самое дружеское. Мы крпко и долго жали яругъ другу руки, долго и любовно смотрли другъ другу въ глаза.
— Ну, какъ ты поживаешь?
— О, новостей бездна… но это потомъ, посл обда. Надюсь, ты навстишь меня?
— Конечно… что за вопросъ! Ты женатъ?
— Женатъ… шесть человкъ дтей…
— А я остался холостякомъ… старый холостякъ…
— Старый!… какой же ты старикъ?
— Ты говоришь, что я не постарлъ?
— Помилуй! совсмъ еще молодой человкъ!…
Но отчего это я чувствую себя какъ-то неловко? Во всякомъ случа, встрча съ товарищемъ — счастье. Такія встрчи прежде дйствовали на меня возбуждающимъ образомъ, а теперь — нтъ. Дйствительность не возвращается, сонъ все еще длится. Мысль о чужихъ деньгахъ отравляетъ всю мою радость.
Нтъ, никакъ не настроишься на радостный ладъ. Тычиньскій замтилъ мое смущеніе, объяснилъ это конфузливостью мелкаго желзно дорожнаго чиновника въ присутствіи особы, и удвоилъ свою любезность. Это еще боле сбило меня съ толку. Я никакъ не могъ стать съ нимъ на одну ногу.
— Моя жена, панъ Тычиньскій.
— Не врьте же ему, пожалуйста. Я просто Тычиньскій, товарищъ вашего мужа. А это ваши дтки? Какія миленькія!…
За обдомъ Тычиньскій безъ умолку разговаривалъ со мною, съ моею женой, съ дтьми и внесъ струю оживленія въ нашу тяжелую атмосферу. Какой онъ милый, веселый, привтливый! Я вспомнилъ, что онъ и всегда говорилъ такъ много, а ‘мы’ тогда по этому поводу называли его болтуномъ… Наконецъ, мы вступили въ путь школьныхъ воспоминаній. Тычиньскій мало-по-малу увлекалъ меыя въ сферу ‘дйствительности’.
Мало-по-малу мое намреніе, какъ относящееся къ области сна, таяло подъ дыханіемъ дйствительности. Мы болтали свободно, не касаясь того, чего мн хотлось испробовать и въ чемъ онъ погрязалъ по самую маковку.
Посл обда мы перешли курить въ мою маленькую канцелярію. Моя мысль снова вернулась, а съ ея возвращеніемъ исчезла вся моя радость. Будь что будетъ, мн нужно выяснить свой проектъ, дать Тычиньскому понять, въ чемъ дло. Вдь, это такъ легко, такъ просто. Я написалъ бы на разсчетномъ лист нсколько именъ, долженствующихъ изображать такое же количество людей, работающихъ на линіи, а Тычиньскій, которому выдадутъ деньги для расплаты съ этими несуществующими рабочими, подлится со мною. Самая несложная махинація!
Мы закурили сигары.
Я ршилъ дйствовать дипломатически и заставить Тычиньскаго перваго сдлать предложеніе. Посл минутнаго молчанія я небрежно бросилъ ему вопросъ:
— Ну, какъ твои дла?
— Недурно…
Ему везло. Онъ признался, что ведетъ жизнь невоздержную, денегъ у него много, но онъ ихъ все тратитъ на женщинъ. И такъ дале…
Мы снова удалились отъ предмета нашей бесды. Я перебиваю его разъ, другой, третій… Наконецъ, онъ спрашиваетъ, какъ идутъ мои дла.
‘Ага! подошли-таки къ длу!’
— Мои дла?…Я почти бдствую. Расходы огромные, жалованье мизерное, притомъ, долгъ ростовщику, небольшой, положимъ, но такой, съ которымъ я не вижу и возможности когда-нибудь раздлаться.
Тычиньскій глядитъ мн прямо въ глаза.
Я увренъ, что у него и у меня въ голов сидитъ совершенно одинаковая мысль. Странное дло, что я немного конфужусь подъ его взглядомъ, да и онъ поворачиваетъ голову въ сторону… Мы продолжаемъ разговаривать, но о пустякахъ. Я… да что говорить обо мн!… я чувствую румянецъ на щекахъ, который не могу согнать всми усиліями воли. Но онъ, ловкій, выдрессированный въ ‘той’ школ, говоря попросту, безстыдный Тычиньскій,— и онъ также краснетъ.
Наступила длинная, томительная пауза. Я чувствую неодолимую потребность подойти къ окну, онъ разсматриваетъ прошлогодній календарь. Но нельзя же вчно смотрть въ окно, я повертываю голову и глаза наши опять встрчаются.
— Хорошій календарь,— говоритъ Тычиньскій.
— О, превосходный!— отвчаю я.
Нашъ разговоръ возобновляется съ трудомъ. Но, въ конц-концовъ, мы должны же понять другъ друга. Неужели какой-то ‘миражъ’ можетъ сковать наши уста, сдлать насъ рабами? Мы говоримъ о малозначущихъ вещахъ, какъ будто только сегодня познакомились, но чувствуемъ, что намъ нужно передать другъ другу многое, многое… А вотъ тутъ и стоитъ на дорог ‘что-то’… Мы понимаемъ мысли другъ друга, а объясниться не можемъ. Одного слова, — какое слова!— одного намека достаточно, но никто изъ насъ не можетъ ршиться на это. Вступи мы въ соглашеніе по извстному длу, и опять насъ охватитъ то веселое, бодрящее настроеніе, которое всегда охватывало меня, да, наврное, и самого Тычиньскаго при встрч съ кмъ-нибудь изъ школьныхъ товарищей. Возвратилась бы дйствительность, только покончить бы со сномъ.
А вотъ и возможность приступить къ длу… Мы толковали о выгодахъ новой контрольной системы. Вдругъ Тычиньскій ни съ того, ни съ сего говоритъ:
— А помнишь ты наше золотое время, наши идеалы, а?
— Какъ не помнить!
— Нашъ патріотизмъ, наше свободомысліе, нашу непреклонную твердость? Куда это все двалось?!
Тычиньскій бросилъ слово, которое нужно было только поднять. Говоря это, онъ смотрлъ въ окно… Но я не поднялъ его слова, а только пробормоталъ:
— О, да! то было золотое время, святое время… о, да!
‘Миражи’ школьныхъ лтъ держали насъ въ своей чародйственной сил. Они связывали наши языки, горячимъ своимъ дыханіемъ палили нашу грудь, въ которую уже не могло проникнуть ни одной свжей, охлаждающей струи дйствительности. И вдругъ, въ одну минуту, я понялъ, что мн нужно отступить, пока еще есть время. Пускай ужь ‘то’ такъ и останется невыполненнымъ, пускай оно будетъ вчно тяготть на каторжной тачк моей жизни, только бы не на моей совсти. Трудно жить… но, вдь, жилъ же я какъ нибудь до сихъ поръ,— авось проживу и дольше.
Лицо мое прояснилось.
— А помнишь, тыця,— сказалъ я,— свое столкновеніе съ профессоромъ ботаники?
— Какъ не помнить! Какъ будто вчера было! Ха, ха, ха! бдняга!…
И у Тычиньскаго словно тучи съ лица сбжали. И онъ долженъ былъ покончить съ ‘тмъ’, уступить миражамъ поле сраженія.
Наша связь съ Тычиньскимъ, и служебная, и дружеская, продолжается. Добрый товарищъ, хорошее сердце, только болтунъ, но, что хуже всего, легкомысленъ до послдней степени.
На женщинъ онъ проживаетъ втрое боле, чмъ получаетъ жалованья. Я замчаю многое, но длаю видъ, что ничего не понимаю. Впрочемъ, онъ всегда краснетъ въ моемъ присутствіи.
Что касается меня, то я остался чистымъ.
Съ трудомъ я подвигаю впередъ свою тачку, правда, на меня нападаютъ минуты отчаянія, но за то я спокойно могу смотрть на свое будущее, не опасаясь катастрофы, которая снова можетъ угрожать Тычиньскому. Я памятую о томъ, что онъ обладаетъ способностью падать всегда на ноги, а у меня жена и шесть человкъ дтей. Мн нельзя ставить свою судьбу на одну карту. Я наслаждаюсь своимъ спокойствіемъ, а посл каждаго свиданія съ Тычиньскимъ въ тихій вечерній часъ меня навщаютъ мои виднія… Тогда я вызываю ‘миражи’ лтъ моего юношескаго счастья и несбыточныхъ надеждъ и благодарю ихъ за то, что въ свое время они съ широко распростертыми руками предстали предо мною у входа на одну изъ тхъ кривыхъ дорогъ жизни, съ которой уже нтъ возврата…