Минин и Пожарский. ‘Прямые’ и ‘кривые’ в Смутное время, Забелин Иван Егорович, Год: 1901

Время на прочтение: 305 минут(ы)
И. Е. Забелин. ‘Минин и Пожарский. ‘Прямые’ и ‘кривые’ в Смутное время’
Перепеч. с изд. 1901 г. с испр. — СПб.: Русская симфония, 2005. — (Серия ‘Книжные памятники из фондов Библиотеки академии наук’).

Глава I. Общий очерк Смутного времени

Наше ‘Смутное время’ — эпоха чрезвычайно любопытная и особенно замечательная именно со стороны истории народа, как можно говорить, если ограничим понятие государства только государственной властью с ее органами и представителями.
В общих чертах ‘Смута’ представляет явление весьма своеобычное. Это не революция, не перестановка старых порядков по-новому. Это только глубокое потрясение, великое ‘шатание’ именно государства в сказанном смысле, ибо в это время всесторонним банкротом оказался не народ, а само правительство, сама правящая и владеющая власть, и в своей единице, и в общем составе своих представителей, между тем как народ-то именно обнаружил такое богатство нравственных сил и такую прочность своих исторических и гражданских (именно гражданских) устоев, какой в нем и предполагать было невозможно.
Смута началась прежде всего во дворце, по видимости с того важного обстоятельства, что тамошняя среда поспособствовала преждевременному прекращению Рюриковой династии с тайным намерением самой начать опасную и азартную игру в цари. Темное это дело обозначилось именем Годунова. Но Годуновых было тогда много, полон двор, и настоящий Годунов, более других сильный, способный и дальновидный, по тем самым причинам выдвинулся только наиболее заметным их типом. В существенном же смысле историю нашей Смуты нельзя начинать со дня кончины последнего Рюриковича или с прекращения только династии, ибо и здесь последним Рюриковичем в сущности был Иван Грозный. Тем менее можно ее начинать с появления первого самозванца, который был уже прямым и непосредственным, вполне созрелым и сочным ее плодом. Смута издавна гнездилась в государевом дворе и всегда более или менее жарко вспыхивала, как скоро открывался ей выход на Божий свет, как скоро наготовлялись для нее горючие материалы. Еще за сто с лишком лет до появления самозванцев она уже вполне ясно обозначила свои стремления и цели. Она и тогда уже пробовала начать дело тоже самозванцем ‘. Ее исторические корни уходят далеко в глубину прожитых веков и могут быть указаны чуть не на первых страницах нашей истории. Ее корни скрывались всегда в мятежном, самовластном, своевольном и крамольном духе той среды боярства, которая крепко помнила свою первобытную старину. А этой стариной для боярства в оное время было непререкаемое право княжеской дружины владеть землею, господствовать в земле заодно со своим князем, непререкаемое право властвовать даже над самим князем, указывать ему, не выпускать его из своей воли — право очень древнее, которое в первое время возникло естественно, было исторической необходимостью и, так сказать, исторической нравственностью, твердым и благим уставом самой жизни. Но с течением веков, по ходу истории, оно, если хотело быть добрым уставом жизни, должно было бы переродиться во что-либо новое, политически годное для дальнейшего развития народной истории. Между тем в течение этих веков, особенно в период княжеских междоусобий, оно еще больше усиливало только свои старые, допотопные начала жизни и поддерживало в земле такую же нескончаемую смуту.
Началами дружинной жизни (если объяснять их одними только существенными, хотя и резкими чертами) были самоволие и самовластие, властолюбие и честолюбие, добывание высоких столов для своего князя, т. е. великих, старших волостей или княжений, следовательно, жадность к захвату новой власти и многого имения. Все это, конечно, утверждалось на первобытном историческом корне отношений дружины-боярства к лицу своего князя и в первую пору вполне единило интересы дружины с интересами князя по той причине, что в ту пору и сам князь, в собственных глазах, был столько же главою земли, сколько главою дружины, был сам только первым дружинником и в своих действиях преследовал лишь свои личные эгоистические цели. Очень понятно, что такие начала и даже задачи жизни должны были воспитывать дружинную боярскую среду особым образом, должны были вырабатывать ее нравы и обычаи по особому складу, свойственному тем началам. Она поэтому развила в себе нравы и инстинкты исключительно личного, своекорыстного свойства, развила стремления только к личному благу и добру, нисколько не помня о благе и добре всей земли, которая не даром же ее кормила.
Но история шла вперед. В ней стали просыпаться идеи и об общих земских целях, об общем земском добре. Суздальские князья первые внятно заслышали добрые внушения таких идей и первые поворотили следом за ними, особенно знаменитый Всеволод Большое Гнездо, который, благодаря служению общим идеям, и тогда уже мог Волгу веслами раскропить, а Дон шеломами разлить. Дружина этого поворота истории не поняла и не последовала за новым движением. Ей предстояло устроить свое положение в земле на твердом каком-либо политическом основании, связавши свои интересы с интересами земства, куда именно повернул сам князь. Она, напротив, осталась при своей старине, помнила только свою прежнюю волю и над землею, и над князем. Она осталась глухой на очень слышный зов истории. Но, не захотевши сделаться слугой земле, она за это самое должна была поневоле сделаться слугою князя. Ее общие с ним интересы стали расходиться все дальше, древняя дружба стала расстраиваться. Стремясь за общеземскими целями, князь в Москве вырос целою головою выше старых дружинных связей и отношений. Стремясь исключительно только за своими личными целями и интересами, дружина понизилась до значения холопства. Но, не выучившись ничему новому, она крепко держала в памяти свое старое, крепко жила своими старыми преданиями и не думала изменять своим древним нравам и обычаям. Собравшись в Москве около государя-самодержца, она все еще думала, что это только первый ее дружинник, и стала постоянно заводить те же самые истории, какими была ознаменована междоусобная жизнь прежних волостных и удельных князей2.
Главнейшим пунктом дружинного самоволия и властолюбия, как прежде, так и теперь, являлось наследование престола и вообще малолетство или неспособность наследника. В эти времена с необыкновенной силой просыпались необузданные и ничем неукротимые стремления дружинников захватить господство над государем и землею в свои руки. Здесь в полной мере и обнаруживалось самое существо древне-дружинного обычая — это неизменное стремление властвовать над землею, а не служить земле. Само собою разумеется, что в глубине такого жизненного начала лежали сами собою, как зародыши, и стремления ко всякой земской или государственной розни, какою обозначена наша история именно в тот ее период, когда дружинное начало было господствующим. Разносить землю розно заставлял именно интерес дружинного властолюбия, для которого удельное устройство земли было всегда торжеством всяких самовольных прав, вроде права перехода от князя к князю, и вообще торжеством своей воли, и, конечно, всегдашним бедствием для земли. Поэтому и в государевой Москве древние дружинники долго старались тоже заводить эту рознь, поддерживая удельных, возбуждая споры и смуты о прямых наследниках, вообще же стремясь овладеть государевою властью. Однако идеи государственного единства, перешагнув чрез множество повинных и неповинных жертв, восторжествовали. Но в этой беспощадной борьбе за единодержавие и самодержавие государя династия, по весьма понятным причинам, все для того же единого самодержавного лица, уничтожая самое себя в побочных ветвях, должна была к концу истощить свои силы и совсем угаснуть. Это был неотразимый трагический исход дела посреди тех стихий жизни, в которых велась эта борьба. Вместе с тем это был первый акт драмы, которую мы в особенности называем ‘Смутным временем’. Главная роль здесь принадлежит Грозному. Как губитель, он является непосредственным произведением и воспитанником Смуты. Как сказано, он в сущности и был последним государем из династии Рюрика. Второе действие драмы, где главную роль играл Годунов, началось в ночь того же дня, как умер главный герой первого действия, Грозный3. Тогда боярскому властолюбию открылась широкая, хотя и опасная дорога к постановке новой династии, и вместе с тем открылось широкое поприще показать всей земле, чем жили и на чем собственно стояли древне-дружинные стремления в нашей истории. Они и в это время не только не попомнили о земле-народе, но успели даже совсем закрепить крестьян себе в собственность.
Достигая в лице некоторых бояр царского престола, эти стремления, посреди собственной же зависти и ненависти соперников и в сокрушение им, стали делать всяческие подлоги и неслыханные по коварству преступления. Вся правящая и владеющая среда в государстве утратила таким образом в глазах народа и малейшее нравственное значение. Она вся изолгалась, перессорилась, потянула в разные стороны, завела себе особых царей, кто иноземных, кто доморощенных, преследуя, от первого и до последнего человека, лишь одни цели — захват власти, захват владения.
Известно, что русский материк-общество состоял в то время из трех пластов, кои отделялись друг от друга существом и характером своих интересов и задач жизни. С государевой, а, стало быть, и с государственной точки зрения, эти пласты именовали сами себя богомольцами (духовенство), холопами (все служилые люди) и сиротами (все земство, народ). Смуту искони производил, а теперь распространил ее на всю землю именно пласт служилый, по-древнему — дружинный, а ныне уже холопий, или, еще точнее,— дворовый.
Когда, как мы сказали, государь — хозяин дома помер, не оставив прямого наследника, то слуги-холопы бросились к его сундукам, стали хватать имение, разумеется, без пощады уничтожая соперников… Иные осиливали всех (Годунов, Шуйский) и успевали всенародно записать все имение за одним своим лицом… Иные, желая отнять таким способом захваченное наследство, поставляли поддельного наследника-самозванца и для подмоги своему делу приводили в дом иноземные полки, собирали всяких безыменных гулящих людей… Иные, наконец, кто с желанием успокоить государство, а кто с желанием тоже половить в мутной воде рыбу, отдались западным, как говорил в одной из своих грамот в Нижний Новгород знаменитый Прокопий Ляпунов, призвали на владение соседа (польского королевича или собственно поляков). Сосед, давнишний завистник покойника, был очень рад такому случаю и стал владеть и хозяйничать в дому по-свойски…
Однако все эти разновидные на взгляд стремления и действия тянули к одному или обнаруживали одно: боярин подыскивался на царство, хотел быть царем, рядовой дворянин подыскивался на боярство, хотел боярского сана и боярских вотчин, низшая степень — холоп (не царский, а боярский) — искал казачества, для него это был такой же боярский сан и чин. Все искали и хватали себе побольше личного благополучия и вовсе забывали о том, что надо было всей земле.
Сирота-народ долго стоял перед домом покойника и все видел, и все слышал, что там творилось, и прямо назвал все это дело воровством, а всех заводчиков Смуты — ворами. Но он не знал, как помочь беде, как взяться за дело. Он было сначала и сам смешался с холопской толпой, вместе с боярскими людьми и под предводительством холопа Болотникова доходил даже до Москвы, а по городам стал было казнить по-своему, даже распинать на стенах воевод, отомщая боярскому сословию все старые его обиды и общую теперешнюю смуту4. Но скоро он понял, что все это было холопское дело, что ему здесь, кроме своих боков, отстаивать и защищать нечего.
Богомольцы в страхе и ужасе молили Бога о помощи, призывали всех к покаянию, проповедовали о грехах, благочестиво уверяли, что за грехи Бог всех и наказывает.
От взора богомольцев, однако, не утаилась та очевидность, что главной силою Смуты были служилые люди, и потому крепкий адамант правды и прямоты патриарх Гермоген прямо к дворянам и обратил свои первые воззвания еще при Шуйском, прося и умоляя опомниться, не заводить царству погибели и христианству бесчестия. ‘А мир того не хочет да и не ведает’,— прибавлял святитель, останавливая боярскую и дворянскую затею ссадить Шуйского с престола. Но какое слово могло остановить взволнованные и помраченные умы!
Богомольцы особенно ужасались разорения православной веры от соседского латинства и, наконец, когда уже близился час этого разорения, они первые, благословением и словом того же крепкого адаманта патриарха Гермогена, провозвестили всему народу, что настало время стать крепко и помереть за православие, а латынскую силу совсем изгнать из государства. Это было дело досточудное и храброе, ибо все уже отчаялись. Ни заступающего, ни помогающего не было, ни делом, ни словом. Не токмо веру попрать, но хотя б на всех хохлы захотели (поляки) учинить, и за то б никто слова не смел молвить, боясь литвы-поляков и русских злодеев. Весь народ того только и ждал, чтоб укрепиться на чем-нибудь, и обрадовался слову патриарха как Божьей вести о спасении. Весь народ своими очами видел, что за то за все, чего ему наделали поляки и воры, действительно настало время всем стать и помереть. Из города в город побежали бесстрашные гонцы с призывными грамотами, и вскоре многие люди собрались под Москву очищать землю от врагов.
Но это первое движение, ляпуновское, находилось исключительно в руках того же служилого разряда людей, который сам же и завел Смуту. Под Москву собрались те же их замыслы, как бы что захватить в свои руки, как бы самому чем завладеть. Господствовали здесь понятия, что очищать землю от злодеев значит собирать с нее дани и пошлины и всякие поборы, владеть всякими вотчинами, а там пока что Бог даст. Собрались сюда (главными воеводами по крайней мере здесь были) все люди той же Смуты, от которой иные из них (Трубецкой и Заруцкий) получили даже боярские саны. Да и самый лучший, передовой человек из этого движения, Ляпунов, известным приговором всего ополчения о правильной раздаче вотчин всенародно обличив своекорыстные цели своих товарищей и за то погибший, тем именно сначала и прославился, что был руководителем Смуты против Василия Шуйского, в пользу другого Шуйского — Михаила Скопина, а потом в пользу Василия Голицына, стало быть, в пользу тоже своих любимых людей и любимых целей5. Конечно, его цели были истинно-патриотические, он желал в цари человека достойного, но в этом желании было слишком много своего, ляпуновского, что и должно было оскорблять чувство общее, всенародное. Ведь и вся Смута исключительно двигалась только личными, своими, а не общеземскими, общественными побуждениями и интересами. Для борьбы с ней нужны были совсем другие люди. Ляпунов, вдобавок, подлил в огонь масла: он призвал под Москву в помощь своему ополчению боярских холопов, которых и без того уже много бродило по земле, украдкой, самозванно называясь казаками. Всенародным обещанием Ляпунова, чтоб ‘шли они безо всякого сумнения и боязни, всем им воля и жалованье будет, как и иным казакам, и грамоты им на то от всей земли дадут’6, холопы, прежние беглые и теперь побежавшие, получили законное освобождение и потянулись к Москве большими толпами. Кроме холопов, здесь были всякие воры, ерыжные и зернщики, и все это безыменное, гулящее, одним разом приобрело свободное имя казаков и наполнило таборы Заруцкого и Трубецкого. Ясно, какого рода была подмога со стороны таких полков. Ляпунов сам же первый и поплатился за свою ошибку.
Ополчение расстроилось от ненадежной, наполовину изменной и развращенной холопством среды. Лучшие, настоящие люди разбежались по домам.
Сирота-народ и это все видел. Он хотя и помогал своим хребтом этому движению, но не занимал в нем никакого самостоятельного места. Он видел, напротив, что самостоятельное место здесь было захвачено и отдано его же разорителям, боярским холопам и всяким ворам. Дело было неладное, а помочь беде недоставало смысла. Но пришла, наконец, очередь совершить свой подвиг и сироте-народу, ибо настоящих защитников и избавителей нигде уже не виделось.
Богомольцы сделали свое дело, подняли, возбудили народные умы изображением страданий и беззащитного положения Церкви, поставили этим умам ясную, определенную задачу — спасти православие. Служилые люди тоже сделали свое дело, собрались спасать Отечество, но не с той стороны зашли. Своей неспособностью поставить общее дело земли выше своего личного дела разорили свой труд и оставили под Москвою преопасное зелье (таборы помянутых холопских казаков), которое разъедало силы земли пуще поляков.
Оставалась очередь за ‘сиротами’.
Они в то время, в лице своего старосты Козьмы, и кликнули свой знаменитый клич, что если помогать Отечеству, так не пожалеть ни жизни и ничего: не то что думать о каком захвате или искать боярских чинов, боярских вотчин и всяких личных выгод, а отдать все свое, жен, детей, дворы, именье продавать, закладывать, да бить челом, чтоб кто вступился за истинную православную веру и взял бы на себя воеводство. Этот клич знаменит и поистине велик, потому что он выразил нравственный, гражданский поворот общества с кривых дорог на прямой путь. Он никем другим не мог быть и сказан, как именно достаточным посадским человеком, который, конечно, не от бедной голытьбы, а от достаточных же и требовал упомянутых жертв. Он прямо ударял по кошелям богачей. Если выбрать хорошего воеводу было делом очень важным, то еще важнее было дело собрать денег, без которых нельзя было собрать и вести войско. Вот почему посадский ум прямо и остановился на этом пункте, а главное — дал ему в высшей степени правильное устройство.
Сироты посадские, взявшись задело, повели его по-своему, совсем иначе, чем водилось оно в дворянском кругу, повели его своим умом-разумом, как бывало у них искони веков в обычае на Посаде. Все у них делалось по выбору, да по мирскому совету, да и по всемирному приговору. Людей они выбирали своих, даже и в воеводы. У них сам никто не овладевал властью, будь то боярин или думный. Не по боярству они и людей выбирали, а по истинным заслугам, лишь были бы такие заслуги всему миру известны.
И вот здесь-то, в этот момент нашей истории, и представляется до крайности любопытное и назидательное зрелище: спокойный, вечно страдающий и бедствующий сирота-народ двинулся собранным на свои последние деньги ополчением усмирять буйство своего правительства, двинулся восстановлять в государстве тишину и спокойствие, нарушенное не им, народом, а его правительством, которое между тем всегда жаловалось только на бунты и неповиновение народа же, он пришел спасать, поднимать правительство, изнеможенное в крамолах и смутах, запродавшее родную землю в иноверные руки, пришел выручить из беды свое правительство, сидевшее, по своей же вине и в том же Кремле, в плену у поляков.
Ясно, что все герои этого движения должны быть иные люди, чем герои прежнего движения. Они не порывисты, как Ляпунов, степенны, до крайности осторожны и осмотрительны, а потому медлительны, и от того на театральный взгляд вовсе незамечательны и даже незаметны.
Но так всегда бывает со всеми, когда люди работают не для себя, а для общего дела, когда они вперед выставляют не свою личность, как Ляпунов, а прежде всего это общее дело. Общее дело, которое несли на своих плечах наши герои, Минин и Пожарский, совсем покрыло их личности: из-за него их вовсе не было видно, и они вовсе о том не думали, видно ли их или не видно. Напротив, личность Ляпунова сильно бросается в глаза по той причине, что много в ней театрального. Он тоже понес на своих плечах общее дело, но никак не мог схоронить в нем своей ляпу-новской ‘самости’, если можно так выразиться. Вдобавок, по существу своих действий он является прямым революционером. Он низвергает Шуйского, объявляет волю боярским холопам, следовательно, переставляет порядки. Такими делами можно было только еще больше раздражать общественные страсти и давать Смуте новый огонь, а не умирять ее. Теперешние герои всего этого довольно испытали и шли к своей цели уже другой стороной. Они шли не переставлять, а уставлять по-старому, уставлять покой и тишину и соединение государству, ‘как было доселе, как было при прежних государях’. Так они сами говорили и писали. Понятно, что по этому пути ничего особенного, яркого, театрального сделать было невозможно. Герои принимают облики рядовых людей и, когда оканчивается их подвиг, на самом деле поступают в рядовые и ничем театральным не выказываются перед всенародными очами.
Тем не меньше, нижегородский подвиг в нашей истории дело великое, величайшее из всех наших исторических дел, потому что оно в полном смысле дело народное, созданное исключительно руками и жертвами самого сироты-народа, у которого все другие сословия явились на этот раз только помогателями.
Каков же был первый человек этого подвига, Козьма Минин? Иметь по возможности близкое к истине понятие о замечательных личностях своей истории по многим отношениям очень важно.

Глава II. Значение истории и исторических характеров для современности. Исторический характер Козьмы Минина

История своими событиями и славой или бесславием своих деятелей всегда и неотразимо, в том или другом направлении, воспитывает умы и нравы живущего поколения. Примеры поведения и характеры отцов и дедов, а тем более исторических лиц, всегда оставляют свой след в сознании потомства. Они возвышают и облагораживают или принижают и угнетают это сознание, дают ему бодрость и силу, воспитывают твердость и прямоту характера, или ослабляют всякий характер и расслабляют всякий нрав.
Если, при известной разработке истории, галерея исторических портретов составится из плутов и негодяев и по меньшей мере из лиц ни на что негодных, то на чем же юноша, всегда идеалист, воспитает свои идеалы? Ведь юность без идеалов не может пробыть. Не то, так другое, не прямое, так кривое,— но она неизменно будет создавать себе путеводные нравственные светочи, неизменно будет искать нравственную высоту и твердыню, по образцу которой можно было бы установить и свой нрав и характер.
Всем известно, что древние, в особенности греки и римляне, умели воспитывать героев… Это умение заключалось лишь в том, что они умели изображать в своей истории лучших передовых своих деятелей не только в исторической, но и в поэтической правде. Они умели ценить заслуги героев, умели различать золотую правду и истину этих заслуг от житейской лжи и грязи, в которой каждый человек необходимо проживает и всегда больше или меньше ею марается. Они умели отличать в этих заслугах не только реальную и, так сказать, полезную их сущность, но и сущность идеальную, т. е. историческую идею исполненного
дела и подвига, что необходимо и возвышало характер героя до степени идеала.
Наше русское возделывание истории находится от древних совсем на другом, на противоположном конце. Как известно, мы очень усердно только отрицаем и обличаем нашу историю и о каких-либо характерах-идеалах не смеем и помышлять. Идеального в своей истории мы не допускаем. Какие у нас были идеалы, а тем паче герои! Вся наша история есть темное царство невежества, варварства, суесвятства, рабства и так дальше. Лицемерить нечего: так думает великое большинство образованных русских людей. Ясное дело, что такая история воспитывать героев не может, что на юношеские идеалы она должна действовать угнета-тельно. Самое лучшее, как юноша может поступить с такой историей, это — совсем не знать, существует ли она. Большинство так и поступает… Но не за то ли самое это большинство русской образованности несет, может быть, очень справедливый укор, что оно не имеет почвы под собою, что не чувствует в себе своего исторического национального сознания, а потому и умственно, и нравственно носится попутными ветрами во всякую сторону.
Действительно, твердой опорой и неколебимой почвой для национального сознания и самопознания всегда служит национальная история. Народности именуются историческими, в отличие от кочевых, единственно по той причине, что занимают во всемирной истории свое особое историческое место, свойственное выработанной народом его собственной истории. С этого исторического места никакую народность сдвинуть нельзя, и сама народность, если б и хотела, сдвинуться с него не может. Однако при этом должно также разуметь, что, приобретая во всемирной истории почетное или непочетное, но свое особое место, народность необходимо заработала чем-либо это право сидеть, хотя бы и в последних, но в ряду других исторических народов. Следовательно, и у такой последней народности были свои добрые плодотворные идеи, свои добрые идеалы в развитии жизни, были свои герои, строители и возделыватели этой жизни. Без того истории, как и исторической народности, не бывает. Все это и составляет содержание каждой национальной истории.
Не обижена Богом в этом отношении и русская история. Есть или должны находиться и в ней добрые общечеловеческие идеи и идеалы, светлые и высоконравственные герои и строители жизни. Нам только надо хорошо помнить правдивое замечание античных писателей, что ‘та или другая слава и знаменитость народа или человека в истории зависит вовсе не от их славных или бесславных дел, вовсе не от существа исторических подвигов, а в полной мере зависит от искусства и умения или даже от намерения писателей изображать в славе или уничижать народные дела, как и деяния исторических личностей’. Конечно, добрая слава лежит, а худая бежит, скорее разносится и скорее попадает на глаза, и потому вообще отрицать, осуждать и охуждать несравненно легче, чем доискиваться положительных достоинств, всегда глубоко сокрытых и в лицах, и в событиях. Но наука требует истины, а искусство, как выразитель самой жизни, именно со стороны ее идеалов, никогда не может удовлетворяться тенденциями одного только осуждения и отрицания. Оно в своей сущности всегда стоит на положительной основе. Точно так же, как и наука, оно ищет той же правды и только иначе воссоздает ее.
Если историческая правда или историческая ложь в изображении событий и характеров неизбежно воспитывает умы и нравы живущего поколения или, по крайней мере, оставляет в них свой неизгладимый след, действующий и в мыслях и в поведении живущих людей, то при таком, можно сказать, жизненном значении исторических сказаний и повестей существует великая необходимость обращаться с историческим материалом как возможно внимательнее и разборчивее, дабы при изыскании и раскрытии правды не принять за правду недостойную ложь. В этом заключается основная задача ученых изысканий. Но та же задача должна руководить и созданиями художников, так как подобные создания сильнее, осязательнее, ярче воспроизводят, а, стало быть, и распространяют, и правду, и ложь. С этой стороны положение наших художников не совсем отрадно.
Обыкновенно при постановке исторической русской картины, живописной, пластической, драматической и всякой другой, они встречают неодолимые затруднения в изучении задуманного сюжета и особенно его лиц. В общем историческом повествовании всякая личность, задерживаемая в своих деяниях или ходом событий, или ходом самого рассказа, теряет пс необходимости очень многое из своего характера и притом нередко теряет самые живые свои черты, столь ценимые художниками. Отдельных биографий у нас очень немного, да и те по большей части писаны без всякой критики, а иные с бессознательной мыслью, что если описывать героя, так непременно нужно со всех сторон его хвалить и выгораживать от всяких сомнений и подозрений, так точно, как, в другой крайности, иные без малейшей же критики возводят на них разные небылицы и напраслины. Таким образом, художнику почти не бывает возможности добиться настоящего толку, какой правдивый исторический смысл и какой правдивый личный характер имеет избранная личность. Естественно, что исторические картины очень редко нам удаются, и именно только потому, что историки мало или вовсе не помогают художникам. Единственным источником художественных исторических созерцаний остается и до сих пор все тот же Карамзин, который по свойствам своего таланта был в действительности настоящим художником и в своей истории руководился сколько голой правдой, столько же и поэзией, родной силой для каждого художника, а к тому еще имел достойную памяти привычку обставлять свои общие описания и изображения частными примечаниями, где всегда можно встретить живые черты времени и лиц.
При этом строгие судьи и отрицатели уверяют, что источники нашей истории очень скудны и потому все наши исторические личности неясны, тусклы, освещены неправильным, фальшивым светом при помощи уже нашего воображения. Но, чтобы так говорить, надо попытать порыться в источниках, быть может, они будут настолько достаточны, что из неясного и тусклого выйдет ясное и светлое. Мы вообще убеждены, что источники тут не причина. Если может что затруднить дело, так это только сама работа над источниками, тяжелая, мелочная, до крайности скучная, в которой сохнет ум, вянет воображение, но зато вырастает достоверность. Само собой разумеется, что всем этим обременять художников невозможно и от них требовать подобного изучения несправедливо. Здесь должны начать свое дело труженики науки. Художник совершенно справедлив, когда говорит, что источники нашей истории очень скудны, ибо у него в уме совсем другое понятие об источнике, чем у труженика науки. Для художника источником служит вообще что-либо обработанное, цельное, полное, вроде обстоятельного исследования, целой повести, целого рассказа и т. п., труженик науки принимает за источник один намек, одно указание из двух-трех слов, и из таких мелочей уже лепит свою мозаику, для которой крепким цементом должна быть только здравая критика. Очень понятно, что работа труженика науки и есть источник для художника, и вот почему надо очень желать, чтобы наука помогала в этом случае художеству.
Недавно художественная история (в сочинении г. Костомарова ‘Личности Смутного времени’) изобразила нам Минина следующими широкими чертами: ‘Это был человек тонкий и хитрый, с крепкою волею, крутого нрава, человек в полном значении слова практичный, т. е. такой, который, идя к цели, выбирает ближайший путь и не останавливается ни перед какими бы то ни было тягостями и бедствиями для других, не заботится о том, что произойдет после, лишь бы скорее была достигнута намеченная цель’.
Сначала Минин разыгрывает перед нижегородцами роль театрального пророка, говорит им о видении святого Сергия с целью ‘показать себя человеком, осененным благодатью, навести на слушателей обаяние чудесности и таким образом внушить уважение к своим речам и советам и заставить покоряться своей воле’. Словом сказать, он ‘не считает безнравственным обманывать людей чудесами для хорошей цели’. Затем он выпрашивает у народа крепкую диктатуру и из пророков является жестоким, по-театральному, диктатором, который, чтобы собрать деньги, пускает в продажу бедняков и тем ‘накатывает’ на Русь большое внутреннее зло, порабощение и угнетение бедных, отданных во власть богатым, зло, которого последствия очень чувствовались и при царе Михаиле. Вообще рука этого человека была тяжела, меры его были круты и жестоки, но, конечно, неизбежны. По-видимому, он умышленно выбрал в воеводы и Пожарского (как человека дюжинного и малоспособного) с той целью, чтоб удобнее было самому одному безусловно всем распоряжаться. Наконец, по случаю одного дела, видится, что и способы обращения его с собранной земской казной не совсем были бескорыстны. Таков новый портрет Минина7.
Источники чертят нам совсем другое лицо. Существует действительно легенда (в списке XVIII в.), в которой, по правде сказать, мы очень сомневаемся, но которая извещает, что Минин, выйдя на свой подвиг, заявил народу о видении ему святого Сергия, то есть начал дело, так сказать, благословясь. Легенда рассказывает коротко, что при получении в Нижнем Троицкой грамоты Минин на городском совете объявил: ‘Святой Сергий явился мне и повелел возбудить спящих. Прочтите же грамоту Троицких властей в соборе, а (потом) что Бог велит!’ Тут стряпчий Биркин ‘сумняшеся’, но чему именно, легенда не отвечает. Козьма же рече ему: ‘Аще хощеши, исповедаю тя православным… Той же умол-ча’. И только!8
Нельзя сомневаться, что эта легенда составлена уже после, как составлялись и составляются все легенды, как пишется и легенда-история, т. е. обычными приемами вообразительного творчества. Одна голая мысль, одно голое слово, голое свидетельство, как простые отвлеченности, облекаются в одежду живой реальности, в одежду жизненного вещества, приобретают плод, воплощаются в живые образы. В настоящем случае голое свидетельство заключалось в том, что, по преданию, Минин сам после сказывал знаменитому архимандриту Троицкой Лавры Дионисию, что возбужден был к своему подвигу явлением ему преподобного Сергия еще в Нижнем Новгороде, о чем Дионисий до времени никому не сказывал, пока не исполнилась благодать Божия. Нам здесь не следует рассуждать о том, что монастырские троицкие писатели, келари Авраа-мий Палицын и Симон Азарьин, столько были привязаны к своей обители, что всякий важный подвиг в государстве естественно приписывали почину, влиянию, покровительству, назиданию именно их обители, что их обитель во всякое время была источником всякого добра и блага для Русской земли, что имя святого Сергия повсюду являлось чудесной, спасительной силою во всех трудных и бедственных обстоятельствах Отечества. Они были вполне правы и ничего нового не говорили, когда так, а не иначе разумели значение своей обители. Их мысли были общим искренним убеждением для всего московского народа и особенно для его владеющей и правящей среды. Эта слава монастыря утвердилась еще при жизни преподобного Сергия достославной победой на Куликовом поле, которая была одержана по его благословению. С той поры московские государи постоянно ходили на поклонение к ‘великому отцу и чудотворцу Сергию, заступнику и крепкому молитвеннику и скорому помощнику’ во всяких напастях и трудных случаях. А в народе, по свидетельству Дионисиева жития, имя Преподобного было так возвеличено, что кто на проезде, где бы ни было, помянет Угодника и скажется Сергиевым, не только из его обители, но и из других, только имя его помянет,— все по дорогам бывали пропускаемы без задержки, ‘и от самых воров и убийцев без всякой пакости проезжали в монастырь и из монастыря и всюду ездили, где хотели, безопасно’, и именно в это время всеобщей Смуты, когда от воровских людей крови много проливалось и был проезжим повсюду великий грабеж.
Очень естественно, что после Смутного времени в монастыре осталось предание, что Минину накануне его подвига было явление преподобного Сергия. Келарь Симон Азарьин спустя лет тридцать или сорок после Смуты и почти столько же по смерти Минина (в 1616 г.) записал это событие в число новоявленных чудес Преподобного. Он записал его весьма обстоятельно, и было бы почти удивительно, если б оно не попало в монастырскую летопись. Подвиг Минина, когда он достославно окончился, представлялся сам по себе чудом. Сам Минин был чудом между современниками. Как, в таком незаметном чине, совершить такое великое и благодатное дело! По убеждению века, это не могло произойти без наития Божьей благодати, и сам Минин был потом искренно и религиозно убежден, что он только орудие Промысла. Так в то время мыслили люди и не могли иначе мыслить по той причине, что во всех делах своих видели или благословение или наказание Божье, или козни и ненависть врага роду человеческому. Поэтому сила видений, искренних и истинных, для тогдашней мысли и чувства, была силою всего тогдашнего умоначертания. В образе видения могла воплощаться даже теплая молитва о Божьей помощи. И нет ничего удивительного, что таким путем в действительности имел видение и знаменитый Минин. Но все дело в том, был ли факт, о котором свидетельствует приводимая выше легенда? Как бы ни было, но существовало, уже после смерти Минина, предание о видении и существовало, конечно, в монастыре, который приписывал своим грамотам особенное действие именно в Нижнем Новгороде. Современные летописцы и даже келарь Авраамий об этом ничего не знают, а именно Авраамий никак бы не пропустил в своем сочинении такого важного для его цели факта. Он, напротив, о Минине говорит как-то вскользь, мимоходом, не останавливая на нем особого внимания. Между тем задачей его сочинения были слава чудес преподобного Сергия и слава своего монастыря.
По сказанию келаря Симона, Минин введен был в подвиг, превышающий его звание, следующими обстоятельствами. Он был человек благочестивый и имел обычай по временам удаляться в особую храмину для молитвы. Однажды в этой храмине ‘спящу ему’ явился ему преподобный Сергий и повелел казну собирать, ратных людей наделять и с ними идти на очищение Московского государства от врагов. Козьма, опомнясь, был в великом страхе, однако ни на что не решился, думая, что устроение рати совсем не его дело. Видение повторилось, но он по-прежнему остался в тех же мыслях. Преподобный явился ему в третий раз и возобновил свое повеление уже с прещением, присовокупив, что есть Божье изволение помиловать православных христиан и от великого смятения привести в тишину, и сказал еще, что старейшие в городе не войдут в такое дело, наипаче меньшие примутся за дело, начнут творить, и что начинание их приведется к доброму концу. В трепете и в ужасе от этого нового явления Козьма даже заболел, раскаялся в своей неподвижности и, решаясь исполнить поведенное, стал думать, как начать дело. Вскоре он был избран всем городом в земские старосты. Он принял этот случай, как Божье указание о том, что надо делать, и начал в Земской Избе со слезами всем говорить о бедствиях Отечества, выставляя на вид бездействие своих сограждан. Одни от таких речей уходили даже с ругательством, но иные, особенно из меньших, приняли их к сердцу и после размышлений и рассуждений о тщете богатства укрепились на мысли: казну собирать и ратным давать и утвердили знаменитый приговор, что во всем будут Козьму слушать. Начался сбор казны, и Козьма первый же положил перед людьми почти все свое именье, мало что в дому оставив.
Об этих явлениях Преподобного, как упомянуто, сам Козьма, на походе с Пожарским к Москве, рассказал Троицкому архимандриту Дионисию. В народе, таким образом, уже после событий, могла распространиться молва об этих чудных явлениях.
Однако народ в начале необходимо получал этой молвой одно короткое простое сведение, простое известие о видении, что Козьме являлся преподобный Сергий. Для народного ума этого было недостаточно. У него является тотчас потребность обставить это известие соответствующими обстоятельствами, и таким образом является рассказ-легенда о том, как было дело, при каких обстоятельствах. Выходит на сцену и сомневающийся, и никто другой, как именно Биркин, сам человек весьма сомнительных достоинств по своим изменным поступкам. Ясно, что легенда, рисуя одно только начало, знает уже конец, т. е. всю последующую историю событий, и в сущности рисует очень правильно исторические роли своих лиц. Но она дальше не пошла и подробнее ничего не сказала, а этого, в свою очередь, недостаточно стало для истории. На помощь легенде явился историк и разрисовал своими красками уже саму легенду.
‘Когда рассуждали о мерах для возбуждения нижегородцев ко всеобщему восстанию, Минин встал и, как вдохновенный, сказал: ‘Святой Сергий явился мне сегодня ночью и повелел возбудить уснувших’… Биркин усомнился в справедливости слов Минина, но был обличен им. ‘Или хочешь ты,— сказал ему Козьма,— чтоб я открыл православным то, что замышляешь ты?’ Биркин замолчал, и все согласились с мнением Минина’.
Другой вариант того же автора: ‘Во время совета Минин сказал: ‘Святой Сергий явился мне ныне во сне и повелел возбудить уснувших…’ Стряпчий Биркин противоречил [уже не сомневался!], но Минин остановил его, заметив ему, что он догадывается о его замысле’9.
Третий вариант другого историка: ‘Минин сказал: мне было видение, явился святой Сергий во сне и повелел разбудить спящих. Тут стряпчий Биркин, недоброхот Минину, сказал: ‘Ну, не было тебе никакого видения!’ Этот Биркин был человек двусмысленного поведения и служил прежде Тушинскому вору. За ним водились грехи, Минин знал про них, мог обличить его и сказал ему теперь тихо: ‘Молчи,— а не то я тебя выявлю перед православными!’ Биркин принужден был прикусить язык. Видение Минина пошло за правду…’
Четвертый вариант — того же автора: ‘Минин заявил народу, что ему были видения [уже не одно!], являлся святой Сергий. ‘Не было тебе никакого видения!’ — сказал соперник его Биркин, как бы холодной водой окативший восторженное заявление Козьмы Минина. ‘Молчи!’ — сказал ему Козьма Минин и тихо пригрозил объявить православным то, что знал за Биркиным, и Биркин должен был замолчать’10.
Из этих разноречий одного и того же простого свидетельства мы можем составить себе весьма наглядное понятие о том, как создаются, органически нарастают всякие легенды и всякие сказания, как они постепенно одеваются красками воображения и поэзии. К простому сведению: ‘явился мне’ прибавляется незаметно новое сведение: ‘сегодня ночью’, или: ‘ныне во сне’, к простому слову ‘сказал’, прибавляется: ‘тихо пригрозил’, потом: ‘вдохновенный, восторженный, холодная вода, прикусил язык’, и т. д.
И все это очень понятно, когда легенда переходит из уст в уста в народе. На этот счет народ — всегда поэт и художник, свободно создающий из встреченного им материала всякие сказания. Но совсем уже непонятно, когда тем же самым путем легенда переходит из страницы в страницу в истории, всегда претендующей на строгую критику источников и на свою ученость, всегда грозящей ‘беспощадным ножом критического анализа’!
Мы вовсе не думаем отнимать у историка принадлежащее ему право восстанавливать сухой и черствый факт во всей его живой истине при помощи даже поэтических и драматических прикрас. История, вообще говоря, столько же искусство, сколько и наука. Но искусство-то именно и требует, чтобы сухой и тощий факт был восстановлен, по крайней мере, в своей поэтической правде, если в нем недостаточно видна правда в собственном смысле историческая, т. е. правда живой действительности, критически проверенной наукой. А какую же поэтическую правду восстанавливают здесь почтенные историки!..
О Биркине первоначальное показание говорить: ‘Биркин же сумня-шеся…’ и только! Оно не отмечает — в чем. Ибо, по смыслу легенды, он мог сомневаться и в начинании дела или, вернее, мог отрицать это начинание, чтоб оно не заводилось, так как не в том были его выгоды. Вот почему первый вариант нерешительно говорит, что Биркин усомнился в справедливости слов Минина, второй уже отступает от неясности и прямо говорит, что Биркин противоречил, стал противоречить. Но чему? Каким словам или какой мысли? Замечание Минина, что он догадывается о его замысле и готов всем рассказать, объясняет дело не иначе, что Биркин противоречил именно начинанию подвига. Остальные два варианта останавливаются только на видении и заставляют Биркина сказать: ‘Ну, не было тебе никакого видения!’ Минин отвечает ему тихо: ‘Молчи, а не то…’ и пр. Биркин прикусил язык, и видение пошло за правду.
Легенда очень просто выставила Биркина сомнительным, ибо уже знала подробно о том, что он сделает через несколько месяцев в Казани и в Ярославле, где остановилось двинувшееся нижегородское ополчение и куда к нему в подмогу Биркин привел ратных из Казани. В Казани он замыслил другое. В Ярославле он содеял многую смуту, хотел быть в начальниках, и такую пакость содеял, что едва меж себя бою не сотворили, и потому вся нижегородская рать откинула его. Вот о чем мог быть у него спор с Мининым. Впрочем, в первых грамотах ополчения Биркин стоит вторым лицом после Пожарского, следовательно, тоже участвует в собрании. Вначале они вместе собираются вести ополчение под Москву. Потом уже Биркин был послан в Казань за ратными, где сошелся с Шульгиным, оба замыслили властвовать в Казани и богатиться, а для того радовались продолжению Смуты, и тому, что Москва за Литвою. Сведение об этом Минин и все ополчение получили от возвратившихся из Казани своих послов из духовенства ‘.
Словом сказать, Биркин в Казани изменил ополчению. Знал ли вперед сам Минин, что Биркин изменит, неизвестно. Но легенда об этом очень хорошо знала, ибо составлялась после всех этих событий. Видимо, что Минин подозревал его и для того отпустил с ним попов, как людей более верных, которые, возвратясь, и рассказали об измене. Но все-таки это известие поразило нижегородское ополчение. Тогда все ратные люди возложили упование на одного Господа и, помянув иерусалимское пленение, как по разорении Иерусалима собрались последние люди Иудеи и, пришед под Иерусалим, очистили его, так и Московского государства последние люди, собравшись, пошли против безбожных латин и против своих изменников. Такими чертами рисуют это обстоятельство летописцы и тем указывают, что нижегородцы, хотя и имели причины подозревать Биркина, но такой развязки дела вовсе не ожидали.
Таким образом, легенда остается легендой и, в качестве исторического свидетельства, в историю принята быть не может, как не могут быть туда же приняты, например, все легенды о смерти Сусанина, созданные точно так же из одного голого свидетельства, что он был замучен поляками, не сказав, где находится царь Михаил. На легенды смешно даже поднимать и беспощадный нож критического анализа. Их область поэзия, а не история. Другое дело, если они напрашиваются быть свидетельствами исторически достоверными, как иные рассуждают о легендах Сусанина и как рассуждают даже историки о настоящей легенде Минина. Но и в этом случае достаточно одного здравого смысла, чтобы решить дело.
Нельзя, основываясь на легенде, сочинять характер исторической личности и размышлять о том, как эта личность сказала такое-то слово, тихо или громко, между тем как личность вовсе такого слова никогда и не говорила, а сказывала за нее это слово легенда, спустя много лет уже по смерти личности. Нельзя, следовательно, выводить отсюда и никаких заключений о том, что Минин был способен обмануть народ своим видением, хотя бы и для хорошей цели.
Минину совсем не нужно было обманывать народ чудесами, чтобы внушить уважение к своим речам и советам. Он в Нижнем занимал такое положение, которое и без того внушало уважение к его речам и советам. Он был земский староста, был и начальник в то время судных дел у своей братии, посадских людей, вручивших ему эту должность, строение всего града, да исправляет и рассуждает земские расправы, разумеется, не иначе, как по общему мирскому выбору, следовательно, он и без того был человек заметный в народе и уважаемый. Художеством он был говядарь, не гуртовщик, а ‘продавец мяса и рыбы’. Его промысл или богатство, торговые обороты, оценивались в 300 руб.— достаток не малый по тому времени, но и невеликий, если летописец прибавляет вообще, что он ‘убогою куплею питался’.
Если он был избран еще прежде начальником судных дел у своей братии, то, нам кажется, это одно уже достаточно рисует его личность. Нам кажется, что он за то был избран в судные начальники, что не был способен делать подлоги и обманы, хотя бы и с хорошей целью. Он занимал свою должность по выбору народа, а не по назначению правительства, в чем есть великая разница, и трудно представить себе, чтобы народ добровольно посадил себе на хребты человека сомнительных достоинств, когда при выборе людей в подобные должности всегда народом же ставились и неизменные условия, чтобы человек был добр (в общем обширном смысле), разумен, душою прям.
‘А судитися шуянам, посадским людям, по сей нашей уставной грамоте меж себя самих по-прежнему,— говорит царь Василий Шуйский посаду города Шуи.— А кому их судити и управа меж ими чинити и наши четвертные доходы сбирати по книгам сполна,— и шуяне, посадские люди, всем посадом выбирают меж себя в излюбленные в земские судьи, по годом, посадских же лутших (по богатству) и середних (по богатству) людей, добрых и просужих, которые бы были душею прямы и всем им посадским людям были любы…’12
Земский староста, начальник судных дел, должен был иметь типические черты, которыми народ вообще определял это важное в его быту звание и которые, конечно, не могли быть худые или сомнительные черты. Не в игрушки же народ играл, поручая управлять своими делами и судить себя кому ни попало, или людям хитрым, крутого нрава, с тяжелой рукою, вообще диктаторам. Диктаторов-то пуще всего народ и не терпел, когда сам выбирал людей, и по закону через год же мог сменять их безвозвратно. А диктатор Минин, наоборот, из земских старост посада был утвержден даже выборным от всей земли. Чтобы понять такие несообразности, надо представить себе нижегородский народ народом театральным, пейзаном, который поступает в своих действиях по заученному ходу пьесы. К сожалению, в историях и исследованиях весьма часто народ так и представляется.

Глава III. Исторический характер князя Пожарского. Устройство Нижегородского ополчения. Истинные достоинства Минина

Когда, по вызову Минина, нижегородцы решились помочь Отечеству, по-своему, своим умом и обычаем, то первым их делом был выбор воеводы. Летописцы свидетельствуют, что в этом случае выбор был свободный, всем миром, хотя иные описывают вообще, что все устроил Минин, что он же ‘совосприподобил’ и князя Пожарского. Но так говорят, с понятной симпатией к Минину, именно те летописцы, которые и все нижегородское событие, по его внутреннему смыслу, сливают в одно имя Минина. Здесь летописцы стоят на общей, высшей, идеальной точке зрения в изложении события и не вдаются ни в какие частные, реальные подробности. Здесь несомненным фактом является не подробность, а смысл и значение всего дела. Но как скоро они сходят на землю и описывают, как на самом деле происходило событие, то касаются и подробностей, которые и являются уже фактами. Они тут и говорят, что выбор воеводы происходил всем миром. Конечно, очень вероятно, что одним из первых на Пожарского указал Минин. Но по какой причине, с какой целью, почему именно указал на Пожарского, а не на кого другого? Историки-отрицатели об этом ничего не знают. Они видят только, что Минин хотел Пожарского, а Пожарский потом хотел Минина: а откуда возникла такая взаимность, они не знают. По портрету Пожарского, ими же написанному, они допускают предположение, весьма вероятное по их замечанию, что Минин умышленно пригласил в воеводы такого князя, ‘чтобы удобнее было самому безусловно всем распоряжаться’.
Посмотрим на этот портрет.
Лицо Пожарского, по начертанию отрицающих историков, не имело никаких признаков, возвышающих его личность над уровнем дюжинных личностей. ‘Это был человек малоспособный. Он не совершил ничего необыкновенного, действовал зауряд с другими, не показал ничего, обличающего ум правителя и способности военачальника. Его не все любили и не все слушались. Он сам сознавал за собой духовную скудость. В звании главноначальствующего он делал поступки, которые современники считали ошибками. Он шел к Москве чрезвычайно медленно, сворачивал с дороги, ездил в Суздаль кланяться гробам своих отцов, а между тем все умоляли его идти скорее, и он очень хорошо знал, в какой опасности была Москва. В деле победы, одержанной под Москвой, он почти не показал своей личности. Быть может, не будучи особенно великим полководцем, он был великим гражданином и государственным человеком? К сожалению, тогдашние источники и в этом отношении не сообщают нам ничего. Мы знаем только, что под его предводительством происходили ссоры, несогласия, и он долго не мог с ними сладить. Конечно, прямо возводить за это на него вину мы не можем, потому что ничего не знаем. Почему его выбрали в воеводы, мы находим себе удовлетворение в одном: мы полагаем, что этот человек заслужил уважение за безупречность поведения, за то, что не приставал, подобно многим, ни к полякам, ни к шведам, ни к русским ворам. Но если это и способствовало его выбору, то едва ли было единственной на то причиной. Были лица не менее его безупречные и более его заявившие о своих способностях. Современники и сам царь не считали за ним особых великих заслуг Отечеству, которые бы выводили его из ряда других, не считали его, подобно тому, как считают в наше время, главным героем, освободителем Руси… Таким образом, держась строго источников, мы должны представить себе Пожарского совсем не таким лицом, каким мы привыкли представлять его себе, мы и не замечали, что образ его создан нашим воображением по скудости источников… Это не более как неясная тень, подобная множеству других теней, в виде которых наши источники передали потомству исторических деятелей прошлого времени’.
Однако в нарисованных чертах достаточно выясняется одно, что это был человек дюжинный, малоспособный. Оттого Минин и указал на этого человека, руководясь своими целями. Но что же нижегородский народ! Этот умный, торговый, промышленный народ, умевший всякому делу дать счет и меру, народ самостоятельный, как сама Волга, на которой он жил и по которой хозяйничал своими промыслами, народ, который во всю Смутную эпоху ни разу не поколебался ни в какую сторону, первый же, в одно время с Ляпуновым и независимо от него, поднялся по призыву патриарха Гермогена, в течение всего времени постоянно сносился с патриархом и на письме, и на словах посредством своих бесстрашных людей, посадского человека свияженина Родиона Мосеева и боярского сына Романа Пахомова, проведывая, что творится в Москве, советуясь, как помочь беде, этот народ, который по своей окраине, во все Смутное время был самым живым побудителем на подвиг ко всякому доброму и прямому делу? Не говорим о тамошнем (нижегородском) воеводе, о самом Иване Биркине, о других служилых людях, совместниках и соперниках Пожарскому по чину и по званию, которые ни за что не уступили бы Минину в выборе человека именно дюжинного, малоспособного, рядового. Но мы уже упомянули, что иные наши историки смотрят на историю, как на театральную сцену, где уже заранее известно, что совершится, и где, главное, народ ведет себя так, как написано историками в пьесе: молчит и тупо смотрит, когда должны действовать герои. И вот Минин размахивает руками, повелевает печерскому архимандриту Феодосию и первому по старшинству дворянину Ждану Болтину идти к Пожарскому послами, повелевает, выбрав от всех чинов лучших людей, послать их с послами как представителей мирского совета. Народ молчит, тупо смотрит и исполняет повеленное.
Точно так же поступает и Пожарский, когда посольство приходит к нему. Он требует, чтобы из посадских выбрали хорошего человека для сбора казны. Послы было замялись — кого же избрать? Но герой ‘не дал им долго ломать головы’ и указал Минина. Народ, по-театральному, уже ‘естественно должен был выбрать того, кого желал приглашаемый начальник’. Таков русский исторический народ! Сам он ни о чем не размышляет и не рассуждает, а исполняет только повеленное: по приказу Минина выбирает Пожарского, по приказу Пожарского выбирает Минина, а между тем все делает по мирскому совету, на мирской сходке, общим земским собранием, удерживая эту форму своих рассуждений в течение всей своей истории наперекор всем напастям и невзгодам!
Истина дела заключается в том, что нижегородцы выбрали Пожарского всенародно, помимо всех других и самого Биркина, присланного к ним для доброго совета еще Ляпуновым13, что все они Пожарскому били челом, просили, чтоб был у них воеводой и пошел бы с ними очищать Москву. Пожарский сам пишет во всенародной же грамоте, что присылали к нему ‘многажды’, следовательно, избрание его сделано не в один раз, а шли долгие переговоры. Он жил тогда, изнемогая от ран, в своей суздальской вотчине, около 120 верст от Нижнего14. Он не отказывался, а, напротив, изъявил радость и полную готовность идти с ними, положить голову, дабы очистить Москву, но многажды, вероятно, он толковал о том, как лучше устроить дело, ибо в виду были разные образцы, которыми ничего доброго не совершено. Приходилось хорошо подумать — дело было великое. Он перед послами засвидетельствовал великое усердие нижегородцев к Отечеству, но вместе заявил, что боится измены и поворота вспять и что вообще горожане упрямы и к воеводам непослушны, что, следовательно, воеводству может случиться помеха, что дело надо чем-нибудь укрепить, чтобы было оно верно и несомненно. Козьма Минин, еще прежде прихода послов, дал ему совет одному не браться за дело, а просить о выборе из посадских доброго человека, с кем бы у такого великого дела быть и кому казну собирать15. Это было первое и утверждение, и укрепление дела, и самое разумное, какое только возможно было придумать в тех обстоятельствах.
Главная сила, конечно, была в деньгах, и с ними следовало вести себя осторожно. Выбор посадского для заведования казной, которая главным образом от посадских же и поступала, совсем отделял денежную статью от ратной, отдавал ее на руки самим же жертвователям, чем и очищал ратную статью от всяких наветов и подозрений в неправильном и своекорыстном расходовании земской суммы. Под Москвой казна, привозимая из городов, поступала вся в руки Заруцкого, он ею пользовался как хотел и раздавал только своим единомышленникам, а другие помирали с голоду и брели со службы прочь. Так поступали или могли поступать и другие воеводы. Всегда они бывали полными распорядителями казны. Но такой образец теперь не годился. Теперь от воеводы для укрепления дела требовалось, чтобы он был чист, чтобы никому от него обиды не было. Только в таком случае возможно было устроить крепкое, единодушное ополчение. Пусть, кто дает деньги, кто их между себя собирает, пусть тот их и расходует, покупая сам запасы, выдавая сам жалованье. Деньги будут всегда у него на счету и налицо. Это было такое простое и обычное дело в тогдашних земских общинах, что стоило только ввести его в устройство ополчения, то и можно было этим одним вызвать в нем самое крепкое единодушие, и не в одном Нижнем Новгороде, но и во всех других городах, как вскоре и обнаружилось.
Вот о чем у Козьмы с Пожарским было ‘по слову’, как замечает летописец, т. е. было полное соглашение на том, чтобы воеводство и все ратное дело совсем начисто вывести из мутной воды поборов, грабежей, насилий, хищничества и всех подобных действий, какими вообще отличалось всякое воеводство в то время. В этом же случае подле воеводы становился выборный посадский человек, и не в подчиненном, а в равном к нему отношении. Сирота-посадский, на равной ноге, в равных отношениях со служилым (собственно с дворянством и всяким воеводством) берет общее дело в свои руки и руководит им в тесном союзе, в полном единении с воеводой, чего доселе не бывало. Пишут они в города грамоты и в послах посылают в ряду с дворянами непременно и посадского, который в городах должен делать свое денежное дело, как дворянин делает свое ратное дело.
Так было устроено, по новому образцу, воеводство нижегородского ополчения. Но нужна была и еще самая важная крепость. Нижегородцы в час своего воодушевления решили на мирском совете собрать между себя деньги, но требовалось, чтобы денег достало не только на подъем, но и на продолжение до конца этого патриотического движения, требовалось обеспечить ратное дело со всех сторон, нужно было верное и крепкое ручательство, что деньги будут, и ратные не будут сами ходить по крестьянским избам собирать себе продовольствие, как водилось тогда во всех других полках. Выборный земский человек, на которого ложилась тяжелая обязанность обеспечить во всем новую рать, по необходимости должен был заручиться полным доверием и полной властью для исполнения своего дела, чтоб не расстроить начатого подвига.
Тогда по указанию Пожарского,— что распорядителем этого дела мог бы быть Минин, что ему то дело за обычай, был он служилым человеком,— нижегородцы приступили к Минину с просьбами взяться задело. Он долго отказывался, по совету с Пожарским же, и именно для той цели, чтобы выпросить мирской приговор или неподвижное заручное утверждение всего того, в чем была крайняя необходимость, дабы установить ополчение на твердом, неколебимом основании. Приговор был дан, и в приговоре написано: ‘Стоять за истину всем безызменно, к начальникам быть во всем послушными и покорливыми и не противиться им ни в чем, на жалованье ратным людям деньги давать, а денег не достанет — отбирать не только имущество, а и дворы, и жен, и детей закладывать, продавать, а ратным людям давать, чтоб ратным людям скудости не было’. На том все нижегородцы дали Богу души свои, как потом они писали в грамотах, не пощадили себя ни в чем.
Минин приговор этот тотчас послал к Пожарскому из боязни, чтобы не взяли его назад. Но из этого видно, что приговор не был дан на одно лицо Минина, а вероятнее всего был дан, так сказать, самому делу, столько же и на имя Пожарского, или вообще на имя всей рати, потому что главный его пункт состоял в том, чтобы ратным деньги давать. Иначе не было причины посылать его скорей к Пожарскому. Это же показывает, что народ нижегородский вовсе не был народом театральным. Он с готовностью соглашался на всякие жертвы, ибо видел безысходную гибель Отечества. Он желал одного — устроить крепкое и правильное ополчение и потому искренно радовался всякому доброму совету в выборе достойных к этому делу людей. Он обсуждал и эти выборы и самое дело без торопливости и не спеша, многажды примеривая, как будет лучше, ибо знал, что дело было великое, т. е. собственно, трудное, которое, чтобы поднять одним посадом, надобны были великие, последние силы. Но, как живая среда, он мог передумывать свои решения, особенно насчет денежных жертв, самого важного и чувствительного пункта в этом случае. Он мог подвергаться многочисленным влияниям, разным враждебным ветрам, ввиду общей бури, и вследствие того мог, как самостоятельная сила, расстроить доброе начинание. Необходимо было эту силу установить неподвижно на одном. Для этого искони веков существовало в земстве одно средство — всемирный приговор, заручное утверждение своих решений всем миром. Очень хорошо понимая, что в людях всякое бывает, мир поэтому всегда в подобных случаях и утверждал над собой широкую власть избранного делать его мирское дело. Так утверждались в своих должностях даже земские старосты и другие чины, ходившие у мирских дел: ‘Нам, мирским людям, его старосты во всяких мирских делах слушати, а не учнем его слушати, и ему нас вольно и неволею к мирскому делу нудити, а ему нам (миру) ни которыя грубости не учинить…’ Вот что писывали в своих приговорах земские люди и в частных случаях. Таким образом, земский приговор на какое-либо общее дело всегда давал, да и должен давать известную степень диктатуры для исполнительной власти, без чего, конечно, и по тому же разуму земства, невозможно было делать никакое мирское дело. Ярославский посад еще при ляпуновском ополчении написал в такой приговор: ‘Если кто не пойдет [спасать Москву] или воротится, тем милости не дати…’16 Но, какая бы ни давалась диктатура, она всегда была ограничена, во-первых, целями общего дела, а потом обычаями и порядками земского юридического и общинного быта. Диктатор не мог ничего делать только по своей фантазии: иначе восстал бы на него весь мир. В такую фантазию г. Костомаров нарядил Минина, заставив его продавать бедных богатым, чтоб вытянуть у богатых запрятанные даже в земле деньги. Фантазия эта основывается на буквальном толковании известной речи Минина: ‘дворы, жен, детей закладывать и продавать’, слова, которые он внес и в приговор. Историк говорит, что эти слова имели вовсе не риторический, а действительный, буквальный и притом тяжелый смысл, именно, что ‘Минин, для приобретения денег, пустил в торг бедняков: за неимением у них денег, оценивали и продавали их имущество и отдавали их семьи и их самих в кабалу, что имущество и люди шли за бесценок, потому что в деньгах была нужда, а выставленного товара было много, да и требовалось, чтобы покупать и брать в кабалу богатым было очень выгодно, ибо только тогда они решатся пустить в обращение свои деньги’.
Можно себе вообразить этих несчастных нижегородских богачей, накупивших себе в кабалу на этом африканском аукционе за бесценок по 50, по 100, по 200 дворов или хотя и меньше, но с бедными, голодными семьями, которых поэтому следовало кормить, обувать, одевать, отапливать, и без малейшей от них пользы, ибо куда ж было их употреблять в осеннюю и зимнюю пору, когда именно и происходила эта достопамятная торговля. Да и можно себе вообразить этих опять-таки театральных бедняков, уныло и бессловно ожидавших на торгу своей участи: из свободного посадского сделаться навечно или на время (об этом историк не говорит) кабальным холопом богача.
Но уважаемый историк так убежден в этом факте, что усиливается объяснить, какие от того случились для Руси зловредные последствия уже в позднее время, и указывает на множество беглых кабальных при царе Михаиле и на тесноту в посадах от ‘мужиков-горланов’, которые почему-то подразумеваются богачами. Стало быть, бедняки, распроданные Мининым, впоследствии все разбежались, и Нижний должен был опустеть, остаться только с богатыми!
Нам думается, что так толковать приснопамятные слова Минина, внесенные им и в приговор, невозможно именно по той причине, что такого события, как повальная продажа свободных людей в рабство, в действительности никогда не могло случиться. В словах Минина выразилась только напряженная верховная мысль народного нижегородского воодушевления, мысль о том, что настало время всем идти на всякие жертвы для спасения Отечества, и народ, подписавший приговор о женах и детях, что их закладывать, продавать, стоял в этом решении на этой же одной крепкой мысли — на безграничном послушании относительно сбора денег, на сердечной готовности отдать на общее дело последнюю копейку, добыть денег всеми мерами, откапывая из сундуков и даже из земли (куда тоже хоронили) спрятанные сбережения и сокровища. Мы полагаем, что до заклада и продажи жен и детей дело не доходило и ни в каком случае не могло дойти. Об этом нет ни малейших намеков в тогдашних свидетельствах. Напротив, все свидетельства прямо говорят, что Минин собирал деньги иным способом. Он ‘посадских, торговых и всяких людей вкладывал, с кого что денег взять, смотря по пожиткам и по промыслам…’ Обычай был брать известный процент, известную долю или с капитала пожитков, или с капитала промыслов, например, пятую, третью долю. Так было при сборе денег и в этот раз. Кто, например, торговал на 300 руб., как Минин, с того брали 100 руб., которые Минин и внес, у кого было три копейки пожитков, с того брали копейку и т. д., платили все равно, т. е. третью, пятую, десятую долю своего дохода или достатка, как назначалось по окладу. Если для кого было особенно больно такое равномерное собирание оклада, так, разумеется, для богачей. Они в этом случае должны были слишком много платить сравнительно с общим уровнем всяких житейских даяний. Имевший примерно три миллиона должен был отдать целый миллион. Это было до чрезвычайности тяжело, необычно и непривычно, ибо вообще богачи, хотя и много дают против ходячей цифры, но всегда дают очень и очень мало против своего достатка, сравнительно с тем, что дает бедный от своего достатка. Меньше полушки уже дать ничего нельзя, но полушка от рубля и рубль от тысячи, или сотня от ста тысяч рублей — жертва слишком различная. Чтобы таким образом уравнять плательщиков, земство и производило свои оклады по пожиткам и промыслам, кто что имел. Слово оклад не простой звук, который стоило произнести, и дело кончено. Это была целая связь земских отношений. В окладчики выбирали миром людей честных и душою прямых, чтоб богатым не делали поно-ровки, а бедным неправедного утеснения. Они принимали присягу окла-дывать ‘в Божию правду, по Христовой Евангельской, непорочной заповеди, еже ей ей…’ По присяге они должны были определить в точности достаток каждого, кто что мог и должен был дать, следовательно, они должны были хорошо знать состояние капиталов в своей общине, за что и призывались в выборные. Кроме того, все их действия всегда были на глазах у всего мира, ибо складывание происходило на мирском собрании, в присутствии всех плательщиков, где очень трудно было и утаивать свои промыслы и достатки. Вот с какими порядками производились и оклады Минина. Они производились всей общиной, все должны были друг про друга сказывать правду — стоять за истину, как гласит общий приговор.
Впрочем, есть положительные официальные свидетельства, что никакого диктаторства со стороны Минина в этом случае не было и быть не могло. Из нижегородской приходной книги этого времени узнаем, что сборы назначались не одним лицом Минина, а по приговору воеводы с дворянами, и дьяков, и Козьмы Минина с земскими старостами и всеми посадскими, а в других случаях по такому же приговору, только без Козьмы17. Словом сказать, в старом нашем земстве всякий, даже и копеечный сбор и на всякий случай, всегда неотменно производился миром, по его разверсткам и разрубам, по самому возможно верному распределению, кому что в силах платить. Плательщики могли сами продавать свое имущество или отдавать его натурой, чтобы уплатить по окладу свою долю, но по какому случаю должно было их самих продавать в кабалу, этого мы никак понять не можем. Они должны были принести долю своего достатка, каков был достаток, такова была и доля, дело тем и кончалось. Клич Минина ‘жен, детей закладывать и продавать’, обращался не столько к бедным, сколько, и главным образом, к богатым, показывая им меру жертвы, которую должны были все принести, т. е. высшую меру, какой не бывало. О богатых и достаточных и говорится в грамотах, что они не пощадили себя. Пожарский пишет, между прочим, что в Нижнем и в иных городах, люди сами себя ни в чем не пощадили, сбирая с себя деньги сверх окладных денег. Вот в чем собственно заключалась беспощадность сбора. Кто мог сбирать с себя деньги кроме денежных же людей, кроме тех, у кого они были?
Мы не стали бы долго останавливаться на измышленной продаже Мининым людей, если бы историк на этом основании не открывал у него измышленной же новой стороны характера: крутости его нрава, тяжести его руки и того, что он действовал, не останавливаясь пред бедствиями других и пред тем, что произойдет после, т. е. был жесток, лишь была бы достигнута цель. Тяжесть его руки подтверждается, например, тем, что он не жаловал ни попов, ни монастырей (хотя, как заверял, ему и являлись святые, прибавляет историк). Все это нежалованье заключается в самом обычном в то время обстоятельстве, что Минин обложил сбором монастыри и церковников с их землями, а это всегда делывало и государство в подобных общих сборах, иногда по настоянию земских же выборных, и духовенство всегда с готовностью приносило и свои жертвы. Само собой разумеется, что бывали и такие случаи, когда плательщики по окладу всячески уклонялись от уплаты назначенного им сбора. Симон Азарьин по этому поводу замечает, что ‘иные же аще и не хотяще, скупости ради своея, но и с нужею [с понуждением] приносяще: Козма бо уже волю взем над ними по их приговору, с Божиею помощию и страх на ленивых налагая’. Не крутой нрав Минина налагал этот страх, а крутой порядок, определенный приговором, без которого ни в каком и малом деле успеха не бывает.
Таким образом, подумав хорошенько, мы можем оставить Минина свободным от взводимого на него историком тяжкого обвинения в торговле людьми.
Так как дела людей служат в действительности лучшей характеристикой их нравов, то посмотрим, как Минин исполнил земской приговор в той его статье, которая обозначена выражением: ‘а ратным людям деньги давать, чтоб ратным людям скудости не было’.
Все летописцы единогласно свидетельствуют, что ратные люди нижегородского ополчения были во все время вполне и с довольством обеспечены и жалованьем, и кормом, что не только свои, но и чужих полков люди, именно подмосковных, от Заруцкого и Трубецкого, приходившие в стан Пожарского, всегда получали довольное содержание и денежную подмогу, что Минин ‘жаждущия сердца ратных утолял, и наготу их прикрывал, и во всем их покоил, и сими делами собрал воинство немалое’, прибавляет летописец. В этом и состояла главнейшая и великая заслуга Минина, в этом и обнаруживался его дальновидный, практический ум. Он хорошо понимал, что никакие диктаторские приговоры и никакие патриотические воодушевления не собрали бы ратных, если бы нечего им было есть, или скудно бы им было жить, а если бы и собрали, то от скудости развратили бы ополчение, и оно снова рассыпалось бы от буйства и грабежей. Довольное содержание служило крепким основанием для нравственного устройства полков. Жалованье он давал большое: первой статье по 50 р., второй по 45 р., третьей по 40 р. и меньше 30 р. не было. Так устроены были в начале самого дела смольняне, более 2000 человек, пришедшие в Нижний совсем разоренными18. С ними и начало собираться ополчение, они составили его основное ядро.

* * *

Как только промчалась молва о Нижегородском собрании и о таком устроении рати, то стали ратные съезжаться изо всех городов, а города по призыву Пожарского тоже обрадовались и стали присылать и людей на совет и многую казну на расходы, ибо одной нижегородской казны уже недоставало, о чем Пожарский и писал грамоты. И была в то время в Нижнем во всех людях тишина. Бог призрел на ту рать и дал между ними совет и любовь, так что отнюдь не было у них никакой вражды и во всем была спорина: которые покупали лошадей за малую цену тощих, бессильных, тех же лошадей через месяц продавцы не узнавали, от хорошего корма и скотинка-худоба становилась доброй. Летописцы не пропустили этого малого случая и усердно занесли его в летопись наравне с большими делами, что вполне и обрисовывает всякие другие свойства нижегородского движения и дает немалое освещение его главным личностям 19.
За это, в высокой степени практическое и вместе гуманное устроение рати, Минин с Пожарским приобрели, однако же, многие нарекания от известного Авраамия Палицына, который обвинял их за то, что в Ярославле они все только учреждали — кормили, обеспечивали, покоили ратных жалованьем и трапезами, и за тем будто бы и поход очень мед-лился… Мы увидим, как был справедлив этот Палицын.
Таков был способ расходования Мининым собранной общественной казны. Он ее раздавал щедро, но разумно, ибо на ней держался весь этот достославный народный подвиг. Ни одного намека в летописях и в других актах о том, чтобы Минин обращался с этой казной нечестно. Ни одного летописного замечания о том, чтобы нижегородская рать была когда-либо оскорблена со стороны расходования казны, чтобы происходили в казне самовольные захваты со стороны начальников. Между тем летописцы никогда не молчат о таких делах, у кого бы они ни случились.
Историки недавно открыли новое свидетельство для биографии Минина, которое дает указание, что он будто бы брал посулы-взятки, и, стало быть, дает указание и о способах его обращения с общественной казной, т. е., говоря яснее и просто, дает намек на то, что он, беря посулы, мог красть и казну. Свидетельство это состоит вот в чем. Был против Нижнего, за Волгой, монастырь, называемый Толоконцевский (теперь село Толоконцево), построенный бортниками при царе Василии, отце Грозного. Игумен этого монастыря, Каллист, проворовался и пропил всю монастырскую казну, и все грамоты и документы отдал Печерскому монастырю в Нижнем. Печерский и стал ими владеть, но незаконно будто бы. В Смутное время бортники жаловались на это в Приказ Большого Дворца Борису Салтыкову да Ивану Болотникову (дьяку), которые, надо сказать, стали заседать в этом приказе только с 1613 г., с прихода царя Михаила в Москву. Но (говорит свидетельство) 22 февраля 1612г., то есть когда Минин с нижегородцами шел к Ярославлю, назначено было произвести обыск. Оказалось, что бортники были правы, что нижегородские посадские старосты Андрей Марков и Козьма Минин Сухорук, ‘норовя Феодосию архимандриту Печерскому, по дружбе и посулам, опять отдали Толоконцевский монастырь Печерскому’. Вот и все! Сведение невнятное и, к сожалению, неверное в указании чисел. Не ясно, по какому праву посадские старосты распоряжались монастырем как собственностью. Вообще это сведение ничего доказывать не может, ибо толоконцевцы могли легко и прибавить о посулах, как в подобных челобитных обыкновенно прибавлялись всякие вещи для большего объяснения своей правды. Надо отыскать особое следствие об этих посулах, которое непременно и разъясняло бы, кто прав и кто виноват, а в теперешнем виде это свидетельство представляется только сплетней, недостаточной для тяжких намеков о личности Минина. От сплетен никто не избавлен. Что же касается ‘бортников’ и их вражды с нижегородским посадом, то надо заметить, что, вероятно, это была вражда старинная и велась из-за каких-либо поземельных отношений, как видно и из приводимого спора о монастыре. Вместе с тем бортники усердно служили Смуте, и еще в 1607 г., когда соседние Арзамас и Алатырь с уездами отложились было от царя Василия, предавшись, разумеется, измышленному царю, то и бортники заодно с мордвою и русскими ворами тоже поднялись и осадили Нижний, который крепко стоял за настоящего царя и освободился от врагов лишь по случаю прихода царских войск к Арзамасу и Алатырю, чего бортники с дружиной испугались и разбежались прочь от города20. Ясно, таким образом, из какого стана люди взводили на Минина, то есть на нижегородский посад в лице его земских судей, обвинение во взятках и посулах. Впрочем, в изданных теперь актах Печерского монастыря, из которых, вероятно, и почерпнуты сведения о взятках Минина, открывается, к удивлению, что в этих актах о Минине нет и речи, и все дело о тяжбе Толоконцевского монастыря представляется в ином виде21.
Авторитет Минина как человека высокой честности, высоких патриотических добродетелей утвердился не фантазиями наших современников, а правдивыми свидетельствами его современников, которые были в великом множестве распространены в хронографах в течение всего XVII столетия и не подвергались сомнениям. Да и записали эти свидетельства очевидцы событий, принадлежавшие к различным сторонам и партиям. У всех мы, напротив, находим особую симпатию к Минину, а у иных восторженные ему похвалы. Легенды же пошли, разумеется, еще дальше, и в одной присваивается ему же, помимо Пожарского, даже и воеводство над ополчением и все победы под Москвой, с изображением боярского высокомерия со стороны Трубецкого, говорившего: ‘Вот мужик нашу честь хочет взять на себя, а наша служба и раденье ни во что будет! Я стою под Москвой немалое время… Посмотрю, что будет у того мужика, увижу его промысл!’22
Об этом-то мужике вот что писали его современники: ‘Воздвизает Бог некоего мужа от христианского [крестьянского] благочестивого народа, не славного родом, но мудрого смыслом, который, видя многих насильствуемых, зело оскорбился и зоровавельски поболел душею за людей Господних: принял на себя молву бесчисленных печалей, всегда носился бурями различных попечений, непрестанно о своем деле попечение имел, если и не искусен воинским стремлением, но смел [гражданским] дерзновением, собрал от народа многие сокровища серебра, одарил ратных людей оброками довольными и таким способом собрал многие полки. И военачальника, искусного во бранях, князя Д. М. Пожарского, совосприподобил, сам же никогда от полков не отлучался: как древний Гедеон, всех сердца укреплял на врагов: благим добронравием своим, как солнечным любовного луча светом, военачальников совокупил и всех храбрых воедино собрал…’23
Витиеватые фразы, изысканные слова бывали в то время особым выражением писательского восторга, о чем без риторики говорить было невозможно. Но поддельного восторга мы здесь не находим. Это только книжное выражение того, что другие летописцы обозначают словами простыми, деловыми, излагая дело.
Однакож какие черты личного характера мы можем раскрыть во всех этих словах? Первая и самая важнейшая черта, это то, что Минин способен был сильно, до глубины души, оскорбляться общественным злом, не мог он холодно и безучастно смотреть на насильство, которому подверглась вся земля от иноземцев, а еще больше от своих воров. Душа его способна была заболеть зоровавельски, т. е. заболеть чувством народной свободы, как болела душа Зоровавеля, освободившего свой народ из персидского плена, восстановившего этому народу его храм Иерусалимский. Но душа Зоровавеля высилась также чувством истины, правды. Он лучше всех растолковал значение истины персидскому Дарию. Сходство личности Минина с этой библейской личностью вспомянулось не без основания, ибо и Минин служил правде, занимая начальство ‘судных дел’ у своей братии. Точно так же указано другое сходство, с личностью Гедеона, возставшего за свободу своего народа, сумевшего собрать воедино всех храбрых и достославно исполнившего дело народного освобождения. Можно понять, как современники смотрели на подвиг Минина, когда приводили себе на память такие уподобления. Затем из их свидетельств видно, что, взявшись за дело, Минин отдался ему всем сердцем, несмотря на молву, т. е. на гнет бесчисленных печалей и всевозможных затруднений и препон, и способен был довести дело до конца своим непрестанным попечением о нем со стороны денежного и материального обеспечения ратных, своим благим добронравием, т. е. своей гуманностью и любовью со стороны примирения враждующих интересов между начальниками рати, из которых сумнящийся Иван Биркин отставлен был от ополчения приговором всех же ратных. Вот за эти-то основные черты характера Минин естественно воспринял во всех людях своей нижегородской страны власть и силу, как выражается один летописатель, подавая повод к зачислению Минина и по этим словам к сонму народных демагогов. Но летописец выразился: ‘во [на] всех людях’, а не ‘над всеми людьми’, в чем есть значительная разница в смысле самого дела24. Эта сила и власть, не говоря о заручном крепком мирском приговоре, здесь значат не иное что, как общее доверие, общее уважение к личности, это здесь значит, что Минин сделался выборным человеком всей земли, исполнителем великого земского дела.
Быть выборным человеком в своем посаде, да еще на должность начальника судных дел — вещь немалая для любой личности, но стать выборным человеком от всей земли на подвиг освобождения Отечества — это тоже не простой звук, а весьма сложная связь жизненных земских отношений, для которых все это дело вовсе не было театральной игрушкой, а требовало последних жертв, последних сил, и потому призывало или должно было призвать к себе людей чистых во всех отношениях и смыслах, крепких, прямых душой и в высокой степени честных, не говоря о разных деловых способностях, какие были надобны уже непреложно. Конечно, если народ нижегородский и весь наш старинный народ в действительности был народ театральный, сценический пейзан, тогда подобные соображения не должны и в голову приходить. Но пока мы будем искренне верить и веровать, что у нашего старинного народа было несравненно больше здравого смысла, чем в написанной нами о нем истории, то придется по необходимости внимательнее взглянуть на то обстоятельство, чем люди руководились, и руководились ли чем-нибудь, когда добровольно, без всякого гнета предержащих властей, избирали и выбирали людей в исполнители своего земского дела? Руководились ли они чем-нибудь, когда отдавали в полное распоряжение свои последние деньги в руки, способные вообще к подлогам, чего на миру никак утаить было нельзя, и тот же Биркин постарался бы распространить худую молву о подложном видении по всему народу? Руководились ли они чем-нибудь, когда на слово поверили Минину, что Пожарский человек порядочный и в воеводы годится, на слово поверили Пожарскому, что Минин человек хороший и способен справить дело? Много и очень много вопросов прежде необходимо решить в этом направлении, а потом уже, для совершенной очистки дела, очень поможет этому делу и возбуждение вопросов обвинительных, вопросов, оставляющих личность в подозрении.
По свидетельству наиболее достоверных летописей, Минин, начавший народный подвиг в Нижнем, был первым же его двигателем и в окончании дела, в Москве, в битве с Ходкевичем, о чем скажем ниже.
Царю Михаилу, в чине думного дворянина, он послужил недолго, всего три года, и скончался в 1616 году, возвращаясь с трудной и тяжелой службы розысков в Казанских местах (с пытками и даже казнями) по случаю какого-то восстания татар и черемисов. Царь и, следовательно, весь двор питали к нему большое доверие, которое выразилось в 1615 г. поручением ему беречь Москву вместе с ближними боярами на время путешествия царя к Троице в Сергиев монастырь. Сын Минина, Нефед, начал службу во дворце, как и Пожарский, в чине стряпчего с платьем, но тоже пожил недолго25.
Сохранилась любопытная память (запись) Нефеда о предоставлении его отцом и им самим свободного жительства одному их крестьянину, красноречиво свидетельствующая вообще о гуманных отношениях семьи Минина к своим крестьянам.
‘Нынешнего году 123 [1615],— пишет Нефед,— бил нам челом хрестьянин села Богородцкова [пожалованного Минину за Московское очищение в том же году] Федка Колесник, что выпустил его Кузма Минин из-за себя. И нынеча жити он на Богородском прикащика (?). И н.ы-неча ево матушка наша Татьяна Семеновна пожаловала велела ему жити в Богородском, кто ево пожалует на подворье, без боязни со всеми ево животами, с животиной и с хлебом с молоченым и стоячим, оприш-но тово, что он здал пашню с хлебом. А память писал яз Нефедко Кузмин сын Минина по матушкину велению Татьяны Семеновны. А пойдет с Богородцкова, ино також ево выпустил совсем. А у памяти печать наша Кузмы Минина’.
Печать из черного воска перстневая с изображением античного характера человеческой фигуры, сидящей в кресле, в правой руке высоко держащей чашу древней формы в роде блюдца на поддоне. Внизу с той же правой стороны от фигуры стоит кувшин античной формы.
Подлинник этой драгоценной памяти (правописание которой для удобства в чтении нами поновлено) хранится в Императорском Российском Историческом Музее имени Императора Александра III, куда поступил в дар от М. А. и В. А. Осокиных при содействии профессора Казанского университета Д. А. Корсакова.

Глава IV. Истинные достоинства князя Пожарского. Состав и устройство Ляпуновского ополчения

В жизни Пожарского избрание его в воеводы всенародного ополчения является делом первой важности, которое и придает этой личности особенное значение. Почему избран был Пожарский, а не другой кто? Воевод было много, а он вдобавок еще лечился от ран в своей суздальской вотчине и, следовательно, был удален от сцены действий и дел. Отрицающие историки говорят, что они не знают, почему избран именно Пожарский, и употребляют старание пояснить это темное место нашей истории. Однако современники об этом очень хорошо знали и записали все обстоятельства в своей летописи. Они рассказывают, что когда в Нижнем после речи Минина пошел толк о выборе воеводы, какого человека выбрать, то положены были такие условия: выбрать ‘мужа честного, кому заобычно ратное дело, который в таком деле искусен и который в измене не явился…’ Последнее условие для нижегородцев было важно не менее первого. Они сами ни разу не являлись в измене и потому дружились только с людьми, подобными себе, с людьми крепкими и неизменными. Они присягнули Шуйскому и, ввиду даже общей измены, стояли за него крепко, не вертели душой, как другие, туда и сюда. Их преданность все-таки законно избранному государю была известна всем, и когда Шуйского сводили с престола, то ему было предложено, чтобы вместо государства взял себе в удел Нижний Новгород. Это была преданность не личности Шуйского, а преданность чему-нибудь одному, одной мысли, одному какому порядку. В этом случае нижегородцы мыслили заодно с главой духовенства, с крепким тоже человеком, патриархом Гермогеном. Так точно мыслил, как увидим, и Пожарский, и вот чем объясняется его нравственная связь и, быть может, настоящая дружба с нижегородцами. Затем Пожарский всем известен был как храбрый и искусный во бранях воевода, даже и поляки называли его искусным воином. Вольно об этом не знать его новому биографу.
Первое записанное летописью дело Пожарского, еще при Шуйском, в 1608 г., было под Коломной. Пришла в Москву весть, что от Владимира идут под Коломну литовские полки и русские воры. Царь послал туда первым воеводой Пожарского, который, не дожидаясь прихода врагов под город, пошел к ним навстречу. Разведав тайно, где находится их стан, придвинулся туда в ночь и на утренней заре внезапно напал на врагов, разбил их наголову, отгромив многую казну и запасы, ‘поби их язвою великою’. В это время воеводе было 30 лет.
На другой год он сел в Москве с царем Шуйским в осаде от Тушинского вора. Известно, каково было сидеть в этой осаде. От голода и всякой нужды, а больше всего от измены, несчастный царь был почти всеми покинут. Еще вначале, после первой боевой неудачи, тотчас многие потянули в Тушино с князьями во главе, известным Трубецким, Сицким, Черкасским-Мастрюком и др. Это двинулся собственно царский двор искать в Тушине боярства и чинов, стольники, стряпчие, жильцы, московские дворяне, подьячие и помещики разных городов, а потом дворяне и дети боярские всех городов разъехались по домам, так что осталось из города человека по два и по три. Одно только дворянство заречных далеких городов осталось крепким царю и, сколько было сил, защищало Москву26.
Великое утеснение Москве в то время делал новоявленный вор, хатунский мужик Сальков: запасы в город приходили по одной Коломенской дороге,— он и ту совсем отнял. Царь послал на Коломну князя Мосальского собрать запасы и доставить бережно в Москву, но Сальков разбил его, отнял все запасы, а чего не мог забрать с собой, все поджег. Москва погибала от голода. Сальков двигался ближе к столице и стал у Николы на Угреше. Послан был новый воевода, Борис Сукин, ходивший тоже без успеха. Царь наконец послал несколько воевод по разным дорогам, из них сошелся с вором на Владимирской дороге, на речке Пехорке, князь Пожарский. Был бой великий на многое время. Сальков был разбит и сам едва успел убежать с 30 человеками, с которыми после и явился к царю с повинной27.
За московское осадное сиденье Шуйский наградил Пожарского вотчиной, на которую грамота утверждена была и царем Михаилом. В ней писано: ‘Пожаловали за его прямую службу, что будучи в Москве в осаде в нужное и в прискорбное время, против врагов он стоял крепко и мужественно и многую службу и дородство показал, голод и во всем оскудение и всякую осадную нужду терпел многое время, а на воровскую прелесть и смуту ни на которую не покусился, стоял в твердости разума своего крепко и непоколебимо, безо всякой шатости…’ Все это, конечно, были дела обыкновенные, рядовые, но только для прямых и честных людей, которых оставалось в то время не совсем много, так что их, пожалуй, можно и по пальцам перечесть.
В 1610 г. с 8 февраля мы находим Пожарского воеводой в Зарайске. И здесь, на воеводстве, он во многом отличается от других воевод. Если бы такие воеводы были рядовыми и дюжинными в то время, то не настала бы и не разошлась бы по всей земле и сама Смута.
Известно, что по смерти Скопина-Шуйского Ляпунов заодно с боярином князем В. В. Голицыным завели бойкую травлю против царя Василия, желая поскорее ссадить его с царства, разумеется для того, чтобы Голицыну же сесть на его место. Ляпунов поднялся было на царя Василия еще в первый год его царствования. Он вместе с Сунбуловым, Пашковым, Болотниковым пришел под Москву. Стали они близ города в Коломенском и в других местах и наделали царю много тревоги. Однако Скопин-Шуйский разбил их всех и рассеял, многие тут же сдались или принесли повинную царю Василию, в том числе Пашков и Ляпунов. Царь на радости все им простил, а Ляпунова пожаловал даже в думные дворяне. Думный дворянин все-таки царя не любил и недолго служил ему прямо. В том же 1610 г. он написал к знаменитому Скопину-Шуй-скому грамотку: аки змея, так и он, льстивый человек, поздравлял князя Скопина на царстве, а царя Василия описал укорными словами, желая возъярить князя на царя, а предложением князю царства — остудить перед царем его самого. Так, по крайней мере, повествует летописец. Скопин, действительно, прибыв в Москву и попировав у дяди Дм. Шуйского, вскоре скончался, говорят, от отравы. Ляпунов воспользовался этим случаем и стал рассылать грамоты по городам, рассказывая, что Скопина уморил царь Василий и что необходимо мстить за его смерть и ссадить царя с престола. С этой целью он стал ссылаться и с Тушинским вором, стоявшим тогда в Калуге. В Зарайск, где воеводствовал Пожарский, Ляпунов послал с грамотой своего племянника. Это одно показывало, что возмутитель хорошо знал мысли и характер Пожарского, и чтобы успешнее склонить его к своему делу, отправил послом человека близкого. Но Пожарский не покривил душой и не согласился вести игру в цари, ибо не мог не видеть, что здесь двигает людьми не общий, земский интерес, а только личные, своекорыстные и честолюбивые замыслы. Посла он отпустил с ответом, что к их делу не пристанет, а грамоту Ляпунова наскоро отослал к царю, требуя на помощь войска. Помощь была тотчас прислана, и Зарайск остался крепок от измены, вследствие чего и Ляпунов перестал ссылаться с Калужским вором.
Но была дума у Ляпунова большая на царя Василия: стали они с князем Голицыным крепко помышлять, как бы ссадить его с царства. Явилось в людях такое мнение, что от Тушинского царика отстать, да чтобы и царь Василий оставил царство. Тушинцы заговорили об этом первые и говорили обманом. Бояре и вся Палата втихомолку были очень рады такой сделке и ссадили своего царя. Но от вора никто не отстал, а, наоборот, потянулись к нему и те, кто и прежде у него не бывал. Как же после и позорили тушинцы московских простаков! Они-то, по их словам, и были настоящие изменники, ибо не только ссадили своего царя, но еще больше опозорились тем, что отдали его своими руками в плен полякам. Бранное, позорное слово изменник, которым обыкновенно укоряли москвичи тушинцев, совсем потеряло свой истинный смысл. Все поголовно сделались изменниками и ворами. Того только и надобно было настоящим ворам.
Однако среди этого всеобщего позора оставались личности чистые, крепкие и прямые.
Когда дело Шуйского клонилось уже совсем к упадку, и разные города стали мало-помалу отдаваться в руки самозванца, город Коломна многое время стоял в правде, ни на какую вражью хитрость не прельщался. Но, наконец, покривились и коломничи и присягнули самозванцу. Ни духовный их владыка, епископ, ни воеводы не в силах были ничего сделать. Воевод-то коломничи заставили присягнуть первых, а потом и сами стали присягать, и послали грамоты в Каширу и Зарайск, требуя и там такой же присяги. Кашира с радостью исполнила их желание. Тамошний воевода князь Ромодановский, стоя за правду, воспротивился было целовать крест вору, но его едва не убили, заставили силой присягнуть, да вдобавок самого же послали к вору с повинной. Дошла очередь и до Зарайска. Здесь, по получении Коломенской грамоты, все градожители стеклись к воеводе Пожарскому, чтоб также целовал крест вору Но Пожарский стал крепко с немногими людьми, которые, без сомнения, потому и не колебались, что видели опору в воеводе. Толпы приходили к нему, хотели тоже убить: но ни на что не поддавался воевода. Сильно укреплял его и соборный протопоп Дмитрий, благословляя лучше умереть, чем приставать к злому совету. Воевода, видя, что поборников за правду мало, заперся с ними в кремле в осаду. Впрочем, сильным его союзником в этом случае было то обстоятельство, что из-за смутного времени в кремль свезено было все имущество и все кормовые запасы горожан, так что, оставшись за стенами, они остались и без денег, и без продовольствия. Это принудило мятежников покориться, они прислали к воеводе с повинной и с речами, что целуют крест тому, кто будет Московскому государству царь. Пожарский отвечал, что и теперь есть царь,— для чего требуете другого? Пожалуй, говорили горожане, мы согласны: если царь Василий будет по-старому, будем и ему служить, а будет кто иной, и тому будем служить. Все дело, следовательно, состояло в том, чтоб служить избранному царю, а не вору, этого добивался Пожарский, на чем и укрепился с народом крестным целованием. После того начало быть в Зарайском городе без колебания, все утвердились меж себя, и на воровских людей начали ходить и их побивать, и вскоре обратили на свой путь и город Коломну. Таким образом, Пожарский умел быть храбрым, умел и пользоваться обстоятельствами, способными дать храбрости прочное положение. Воеводою в Зарайске он оставался и во время междуцарствия.
Царя Василия ссадили с царства (17 июля 1610 г.) и даже постригли, с той, конечно, целью, чтоб совсем исчезла в народе мысль воротить его снова на престол. Приняли власть Русского государства семь московских бояринов, но ничтожна была для них власть управления, насмешливо замечает летописец. Только два месяца насладились властью! Очень многие из них, во главе с Мих. Салтыковым, давно тянули к Польше и, наконец, избрали себе в цари польского королевича Владислава, из боязни будто бы перед Тушинским вором и думая утишить тем Смуту, а главное получить от нового царя новые вотчины и почести. Другие пошли дальше, задумали отдаться самому польскому королю, отцу королевича, и с этой целью поспешили отдать полякам и самый Кремль. Поляки вошли в Москву 17 сентября (Русск. Истор. Библ. I, 211), как в свою вотчину, и зажили припеваючи. ‘Седмочисленные бояры’, продолжает свою насмешку летописец, отдали всю власть Русской земли в руки литовских воевод: ‘Оскудеша убо премудрые старцы и изнемогоша чудные советники!’ Правду писал к народу и патриарх Гермоген: ‘Солгалось про старых [старших, больших] то слово, что красота граду старые мужи, а те старые и молодому беду доспели!’
Сохраним имена этих бояр, как они подписывали свои распорядительные грамоты в разные города:
1. Кн. Фед. Ив. Мстиславской.
2. Кн. Ив. Сем. Куракин.
3. Ив. Никит. Романов.
4. Фед. Ив. Шереметев.
5. Мих. Александр. Нагово.
6. Борис Мих. Лыков.
7. Кн. Андр. Вас. Трубецкой. (С. Г. Г. II, 582).
Бояре, как следовало, составили крестоцеловальную запись, присяжный лист, в котором говорилось следующее: ‘Мы, дворяне (и все прочие дворовые и другие чины и всякие люди всего Московского государства), били мы челом боярам, чтоб пожаловали приняли Московское государство докуды нам даст Бог государя, и крест нам на том целовати, что нам во всем их слушати и суд их всякой любити, что они приговорят, и за Московское государство и за них стояти и с изменники битись до смерти, а вора не хотети… А выбрати государя им боярам и всяким людям всею землею… сослався с городами, кого Бог даст…’ (А. И. II, 349).
Боярский подвиг отдать Русскую землю во власть поляков в тот же день был осужден московской чернью (посадом, мелкими людьми), которая взволновалась, невзирая на исполненную присягу, поднялась на бояр и требовала перемены государя. Зло, однако, утихло до времени, замечает Маскевич. Но, конечно, семибоярский подвиг вскоре должен был встретить сильный отпор и негодование и по всей земле. Коварство врагов тотчас было почувствовано и понято вполне, и земля стала собираться на свою защиту. Первое слово было произнесено патриархом Гермогеном. Оно было сказано в самом Кремле, посреди врагов, оттуда сначала прокрадывалось в города таинственно, раздавалось в городах все громче и громче и затем охватило все умы одним торжественным кликом: стать всем заодно и очистить землю от врагов. Но более ярким двигателем и здесь явился тот же Прокопий Ляпунов. Первые же и независимо от него поднялись нижегородцы (в начале февраля 1611 г. А. Э. II, 296).
На той же неделе, как только поляки вошли в Кремль под начальством Гонсевского и вместе с боярами составили правительство, стольник Вас. Ив. Бутурлин, отпросясь у бояр в свое поместье, съехался в Рязани с Пр. Ляпуновым, и положили они тайно на слове: поляков в Москве побить и стоять войной против короля и королевича. Можно с большой вероятностью предполагать, что поездка Бутурлина была справлена по мысли патриарха Гермогена. Поляки впоследствии утверждали, что Бутурлин во все время сносился с Ляпуновым и отписывал ему обо всем, что происходило в Москве. Однако случилось, что посланец от Ляпунова был пойман и на пытке объяснил дела Бутурлина, вследствие чего бояре приказали при себе пытать и самого Бутурлина, который повинился, что еще в то время, как только поцеловали крест королевичу (17 августа), он начал с Ляпуновым заводить смуту, чтоб, подговоря немцев, ночью ударить на поляков и побить их, т. е. очистить от них Москву Посланец Ляпунова за свою вину был посажен на кол по приговору бояр.
Такими и всеми другими способами чудные советники бояре под рукой Гонсевского употребляли все меры, чтобы остановить движение. Зная, что первый его стремитель — патриарх Гермоген, они требовали от него новых грамот к Прокопию и в города, чтобы в Москве не собирались. Салтыков с ножом даже приставал к святителю. Но патриарх, не колеблясь, благословлял всеобщий поход к Москве, разрешал самую присягу королевичу, ставя неизменным условием его крещение в Православие и очищение государства от литовских полков.
Когда патриарх остался непоколебимым в своем решении, правящая изменная власть, чтобы расстроить поход Ляпунова, подозвала воевать на Рязанские места так называемых черкас, малороссийских казаков, с которыми, конечно, тотчас соединились и толпы русских воров под предводительством Исая (или Исака) Сунбулова. Повоевав многие места, они, между прочим, захватили город Пронск. Ляпунов выбил их из этого города, затем сам был загнан в него в тесную осаду. Тогда не дремал зарайский воевода Пожарский. Собравшись с рязанцами и коломничами, он двинулся к Пронску и освободил Прокопия. Черкасы отступили к Михайлову. Проводив Ляпунова к Рязани, он поспешил в свой Зарайск, ибо ожидал и туда врагов. Действительно, следом за ним явились черкасы и Сунбулов и в ночь взяли Зарайский острог — городовое укрепление вокруг кремля. Пожарский с малыми людьми вышел против них из кремля, выбил их вон из острога и гнал далече, без пощады побивая. Сунбулов утек к Москве, а черкасы побежали на Украину. Подвиг был чуден и потому приписан чудотворению Николы Зарайского.
Вот дела Пожарского до прибытия его в Москву, описанные современниками, следовательно, всем известные28.
Мы видим, что он теперь усердно помогает Ляпунову, выручает его из беды, того именно Ляпунова, с которым за несколько времени не хотел соединиться против царя Василия, которого грамоту отослал тотчас к царю, как явное свидетельство его изменных замыслов, и что требуется скорая ратная помощь. Теперь он с Ляпуновым заодно, вместе идут в родной Ляпунову рязанский Переяславль, где Пожарский принимает от архиепископа Феодорита благословение и возвращается защищать Зарайск. Теперь у обоих одна мысль — очистить землю от литвы и поляков. И благословение Феодорита, очень вероятно, еще больше освящало и укрепляло эту мысль, ибо не частный же случай это благословение, записанное летописцем в ряду разных событий. Нет сомнения, что архиепископ благословлял их на задуманный поход.
Когда победой Пожарского Рязанская земля была очищена от казаков и всяких воров, воеводы изо всех городов собрались и двинулись к Москве.
Пожарский пришел первый. Как он пришел, нам неизвестно. Был ли он передовым всей рязанской рати, которой предводительствовал Ляпунов, или по общему совету пришел независимо от Ляпунова, как независимый воевода Зарайский,— летописцы не упоминают об этом. Они утверждают только, что к Москве пошли всех городов воеводы. Само собою разумеется, что сам по себе, одним лицом, Пожарский не мог явиться в Москве. Не мог он самовольно оставить воеводство, да и очень небезопасно было ездить тогда без ратных людей. Как бы ни было, но Пожарский был уже в Москве, и выпала ему завидная доля первому же и начать борьбу с ляхами для очищения Москвы и государства.
Это первое, чудовищное действие драмы прозывалось потом Московским разореньем, ‘Московскоюразрухою’. Послушаем, что рассказывает об этой разрухе самовидец и участник в действии, поляк Маскевич.
‘Мы были осторожны, везде имели лазутчиков. Москвитяне, доброжелательные нам, часто советовали не дремать, а лазутчики извещали нас, что с трех сторон идут многочисленные войска к столице. Это было в Великий пост, в самую распутицу… Во вторник(на Страстной 19 марта 1611 г.) по утру в Китай-городе наши поссорились с русскими. По совести, не умею сказать, кто начал ссору, мы ли, они ли. Кажется, однако, наши подали первый повод к волнению, поспешая очистить московские дома до прихода других: верно, кто-нибудь был увлечен оскорблением, и пошла потеха… Завязалась битва сперва в Китай-городе, где вскоре наши перерезали людей торговых (там одних лавок было до 40 ООО), потом в Белом городе, тут нам управиться было труднее: здесь посад обширнее и народ воинственнее. Русские свезли с башен полевые орудия и, расставив их по улицам, обдавали нас огнем. Мы кинемся на них с копьями, а они тотчас загородят улицу столами, лавками, дровами, мы отступим, чтобы выманить их из-за ограды: они преследуют нас, неся в руках столы и лавки, и лишь только заметят, что мы намереваемся обратиться к бою, немедленно заваливают улицу и под защитой своих загородок стреляют по нас из ружей, а другие с кровель, с заборов, из окон, бьют нас самопалами, камнями, дрекольем… Жестоко поражали нас из пушек со всех сторон, ибо, по тесноте улиц, мы разделились на четыре или на шесть отрядов. Каждому из нас было жарко, мы не могли и не умели придумать, что бы пособить себе в такой беде, как вдруг кто-то закричал: ‘Огня! Огня! Жги дома!..’ Пожар занялся и погнал русских из засад… На другой день отдан был приказ зажечь весь город, где только можно… Пламя охватило дома и, раздуваемое жестоким ветром, гнало русских… Уже вся столица пылала, пожар был так лют, что ночью в Кремле было светло, как в самый ясный день, а горевшие дома имели такой страшный вид и такое испускали зловоние, что Москву можно было уподобить только аду, как его описывают. Мы были тогда безопасны, огонь охранял нас… Мы действовали в сем случае по совету доброжелательных нам бояр, которые признавали необходимым сжечь Москву до основания, чтобы отнять у неприятеля все средства укрепиться… И так (уже и на третий день) мы снова запалили ее, по изречению Псалмопевца: ‘Град Господень измету, да ничтоже в нем останется’. Смело могу сказать,— заключает Маскевич,— что в Москве не осталось ни кола, ни двора’.
Записки Жолкевского прибавляют, что во время общей борьбы ‘в чрезвычайной тесноте людей, происходило великое убийство. Плач, крик женщин и детей представляли нечто подобное дню Страшного Суда, многие из них с женами и детьми сами бросались в огонь, и много было убитых и погоревших… Таким образом столица Московская сгорела с великим кровопролитием и убытком, который и оценить нельзя’.
Согласно рассказывают об этой Московской разрухе и наши летописцы. Они говорят, что на Страстной неделе, во вторник, 19 марта, на рассвете, ляхи начали побивать москвичей сначала в Китай-городе, в торговых рядах, где всех посекли, кого только нашли. Из Китая пошли к Тверским воротам, но там встретили сильный отпор со стороны стрельцов, которые не выпустили их из города. Отсюда они кинулись на Сретенку, прокладывая себе дорогу беспощадным убийством. Здесь их ожидал Пожарский в соединении с пушкарями (поблизости был Пушечный двор). При помощи пушек он отбил врагов, втоптал их обратно в Китай-город и поспешно устроил острожек-крепостцу у церкви Введения Богородицы. Иные польские роты бросились на Кулижки — там запер им выход из города Ив. Бутурлин, стоявший у Яузских ворот. Опустошив Кулижки, враги перебрались за Москву-реку, но и там встретили отпор от Ив. Колтовского. После того занялся пожар. Первый стал поджигать свой же двор начальник всему злу, Михайло Кривой-Салтыков.
На другой день (или в тот же день в ночь на среду) пришел на помощь передовой отряд Ляпунова с воеводой Ив. Плещеевым по Коломенской дороге, а в то же время пришел на помощь полякам полковник Струсь. Плещеев был отбит и прогнан от Москвы. Между тем враги зажгли Деревянный город. Замоскворецкий отряд Ив. Колтовского в ужасе от пожара весь разбежался кто куда. Поляки двинулись снова на Сретенку и на Кулижки. Пожарский с малыми людьми остановил их натиск у своего Введенского острожка. Он бился с ними целый день, не давал им жечь этой местности и не пропустил их за Белый город. Наконец, изнемогши от великих ран, пал на землю, заплакав горько, ‘не терпя ви-дети толикия скорби людям’, и желал лучше умереть, чем жить посреди такого бедствия.
Его отвезли в Сергиев монастырь, в больницу. С падением Пожарского пала и последняя оборона Москвы. Оставшиеся люди, увидев, что нету них помогающего и владеющего, кто бы могуправить оборону, все в отчаянии побежали из Москвы куда глаза глядят. Большая часть, однако, направилась на север по Троицкой дороге, ибо у Троицы по святому завету преподобного Сергия всякому проходящему, особенно скорбному, голодному, больному, раненому, всегда был открыт Троицкий дом и стол со всеми заботами и попечениями о нужде и здоровье каждого. Помогающих действительно ниоткуда не было. Воеводы, шедшие из городов, сами не ускорили своего похода и вперед себя помощи не прислали. Так окончилось начальное дело освобождения Москвы.
Мы видели, что средоточием обороны в это время был поставленный Пожарским Введенский острожек, а средоточием храбрости, нравственной поддержки и влияния был сам Пожарский. Он упал, и все ослабело, распустилось и побежало, кто куда. Он не сделал ничего необыкновенного. Но в его обстоятельствах было и то необыкновенно, чтоб не уйти с поля, как, например, ушел Колтовской, испугавшись пожара. Он, напротив, устоял на месте и долго не давал жечь по крайней мере того, что оставалось еще под его защитой.
В его обстоятельствах было самым обыкновенным делом воспользоваться теми средствами обороны, какие еще оставались в руках. Он сосредоточил свою защиту около пушкарей и Пушечного двора, поставил для пушек же и Введенский острожек. Маскевич засвидетельствовал, как действовали эти пушки. Таким образом, Пожарский не выпустил обыкновенного дела из своих рук и сумел нанести врагу достаточно вреда. Пожарский, израненый, в отчаянии горько плакал, видя неминуемую погибель народа и не видя никаких средств помочь ему. В эту минуту он естественно желал лучше помереть, чем жить. Он не сделал ничего необыкновенного. Он чисто и честно исполнил обыкновенный долг сына родной земли, и только! Точно так же обыкновенно он вел себя и во всех прежних своих делах с врагами, поражая Салькова, черкас, Сунбулова, отказываясь от измены Ляпунова и потом всеми мерами помогая тому же Ляпунову… Не нужно особенно зорких глаз, чтобы рассмотреть, чем именно были всегда исполнены побуждения Пожарского. Не за личные цели он стоял и не целям какой-либо партии он служил, он стоял за общее земское дело и служил ему чисто, прямо и честно. Вот эти-то обыкновенные его дела и действия и придали его личности необыкновенное для того времени значение, которое было хорошо понято в Нижнем и там же обозначено желанием найти воеводу, который бы ‘в измене не явился’, который бы не припадал на всякие стороны, смотря где выгоднее для чести или для корысти, как поступало великое большинство тогдашних князей, бояр и воевод.
Таким образом, нижегородский народ, выбирая Пожарского, поступал со всех сторон очень рассудительно, основательно и самостоятельно, ибо хорошо знал, кого выбирал и вовсе не нуждался в том, чтобы его в этом выборе кто-либо особенно подгонял. Как только было произнесено имя Пожарского, то весь город и остановился на этом лице, не отыскивая другого, и стоял в своей мысли в течение всей зимы. Стояли на той же мысли и съехавшиеся потом в Нижний князья, бояре, воеводы, очень большие перед Пожарским честью своего Отечества. Но историк говорит, что были и другие хорошие люди, ‘не менее Пожарского безупречные и более его заявившие о своих способностях’, и при этом, в подтверждение своих слов, указывает на Федора Шереметева. Если это пожалованный расстригою боярин Федор Иванович Шереметев, то известно, что он при Шуйском безуспешно и долго стоял под Астраханью и потом с большим успехом шел оттуда к Москве, побивая мятежников, очищая от них поволжские, понизовые города вплоть до Касимова, хотя в заключение у Суздаля был с многочисленным войском наголову разбит Лисовским по той причине, что, при движении к Суздалю, того не ведал, что у Суздаля крепкого места нет, где бы было пешим людям укрепиться — все пришли поля. Сам воевода едва утек во Владимир. Он не выходил и на битву Этой неудачей он бесславно покрыл все прежние удачи и так тогда смутил Москву, что она не хотела верить даже и успехам Скопина, победоносно двигавшегося также к Москве с севера. Затем, в междуцарствие, этот Федор Иванович Шереметев находится в том седмочисленном сонме бояр, который поспешил присягнуть королевичу Владиславу и потом отдал правящую власть в руки поляков, о чем так насмешливо рассказывает летописец. Самый договор сЖолкевским об избрании Владислава на царство вел и утвердил тот же Шереметев, как избранный Думой, в числе троих бояр, третьим после Мстиславского и Голицына. Он служил и прямил не только королевичу, но и самому королю Сигизмунду, у которого за это выпросил новую богатую вотчину, именно в то время (4 мая 1611 г.), когда собралось под Москву Ляпунов-ское ополчение. Дальше: в конце января 1612 года, следовательно, когда почувствовано было этими чудными советниками настоящее движение народа, и именно на Низу, тот же Шереметев подписывал вместе с другими, но кроме патриарха, увещательные грамоты в города, например, на Кострому, в Ярославль, наказывая народу, чтоб не собирались идти под Москву (для ее освобождения!), а чтоб верны были присяге Владиславу. Вот чем Шереметев заявлял свою безупречность и свои способности в большей степени, чем Пожарский. Здесь ум Шереметева совсем расходился с умом народа, который совсем не так понимал свои отношения к Русской земле. Все бояре после говаривали, что они подписывали позорные грамоты из-под неволи, из смертной боязни, но перед ними же, перед всеми, стоял неколебимо патриарх и грамот не подписывал. Стало быть, он один только был храбрый человек! Оттого Кривой-Салтыков и забрал себе всю власть, что все остальные были или трусы, или сторонники поляков. Среднее положение было только за патриархом Гермогеном. Но он себе подражателей не нашел. Вообще же историк не заметил главной причины, почему нижегородцы совсем не могли выбрать в воеводы Шереметева. Этот герой находился тогда очень далеко от них. Он сидел в Москве, в Кремле, в руках у поляков, по указке которых, если не по собственной воле, и рассылал грамоты, чтобы нижегородцы и никто из городов под Москву спасать Отечество не собирались. Федор Шереметев занял очень видное место при царе Михаиле, по той особенно причине, что был женат на его двоюродной сестре, княжне Ирине Борисовне Черкасской. Лучшей характеристикой этого боярина, как и многих других тогдашних бояр и сановников, служит существующее (по свидетельству П. И. Мельникова) его письмо к Голицыну, в котором он объявляет: ‘Выберем (на царство) Мишу Романова, он молод и еще глуп’. Смысл этого письма таков, как очень справедливо замечает г-н Костомаров, что бояре склонялись к выбору Романова между прочим потому, что при его молодости и неопытности думали править сами и поступать по своей воле. Так в действительности и было в первое время царствования Михаила, пока не явился деятелем управления (1619 г.) его отец, Филарет, один из крепких людей Смутной эпохи29. Должно заметить, что существование такого письма более чем сомнительно.
На другой и на третий день после московского пожара и разгрома у Москвы показались передовые полки собравшейся рати. Затем, один за другим, стали подходить и воеводы из городов. Первый пришел За-руцкий 24 марта, за ним 25-го — Трубецкой, оба из Калуги с дружиной Тушинского вора. В тот же день пришел Ляпунов с рязанцами, потом пришел князь Репнин с нижегородцами, пришли с воеводами арзамас-цы, муромцы, владимирцы, костромичи, ярославцы, романовцы, угличане, каширяне,— всею землею собрались уже к 1 апреля — и Москву осадили накрепко. Но прежде чем рассказывать, как действовали эти воеводы, летописец тотчас же прямо начинает повесть о том, что была у них под Москвою рознь великая и безо всякого дела стояли многие дни. Ратные люди всех полков сошлись на совет, объяснили, что от множества воевод и от их несогласий только замешательство ратному делу, не знают, кого из них слушать, и порешили выбрать начальников, кого бы одного слушаться. Выбрали Трубецкого, Заруцкого и Ляпунова. Выбор первых двух прямо и показывал, что в войске господствовала партия тушинская, ‘казацкое атаманье’, как выражался патриарх Гермоген. Однако Ляпунов, как настоящий диктатор, забрал всю власть в руки к себе. Ненавидя вообще изменников-бояр, призвав в ополчение их же холопов, с объявлением им свободы, он давал сильно чувствовать свою власть ‘отецким детям’, т. е. тому же боярскому сословию, у которого, однакож, как у сословия помещиков, он все-таки был главным представителем. Приходили к нему на поклонение и стаивали у его избы многое время, дожидаясь, когда примет или когда выйдет. С казаками тушинской дружины он поступал еще хуже. За то была на него ненависть великая. С другой стороны, Заруцкий опирался только на своеволие казаков, понабрал себе в кормление много городов и волостей, и на казацкое насилие и буйство всегда смотрел сквозь пальцы, потому что искренне дружил только с ворами-самозванцами да поляками. За то и на него от всей земли была ненависть великая. Трубецкой во всех случаях держался стороны Заруцкого. Таков был состав этого ополчения.
Очень понятно, что среди таких огней скоро должна была возродиться мысль об избрании какого-либо законного царя, хоть ‘гиршого да ин-шого’, чтобы по крайней мере освободить себя от самоуправства избранных воевод. Еще больше должны были рассуждать об этом сами воеводы, чтобы избавиться друг от друга и именем нового царя завладеть властью вполне. Придумали послать в Новгород просить царя из-за моря, у варягов, шведского королевича Филиппа. У Заруцкого же с казаками и с иными боярами и дворянами была другая мысль, они хотели подойти поближе к цели и думали посадить на царство Калужского воренка, Маринкина сына. Она же в ту пору и жила недалеко от Москвы, в Коломне.
Между тем ратным людям от воеводского управления стало невмочь. Снова они собрались на совет и написали воеводам от всей рати челобитную, в которой просили, чтобы воеводы были между собой в совете и ратных людей жаловали бы по достоинству, а не выбором и не через меру, и себе бы взяли вотчины тоже в меру, а остальные вотчины и всякие земли взять бы во дворец и там кормить и жаловать их, ратных людей. Также между собой всем ратным друг друга не попрекать — кто служил в тушинских таборах и кто служил в Москве царю Василию. А о боярских дворовых людях, которые ушли от бояр-изменников и теперь в казаках, помыслить и сказать им указ, в каком чине им служить… Ясно, что в ратных людях просыпались здравые политические стремления: они хотели порядка, правильного устройства, хотели забыть позорное прошлое, кто, как и где изменно служил или действовал, в Тушине или в Москве, хотели как бы обновиться, начать новую жизнь… Начальники, прочитав челобитную, стали судить о ней розно. Трубецкому и Заруцкому она очень не полюбилась, именно по поводу вотчин, что вполне и обнаруживало, с какими целями и зачем именно они передвинулись от Калуги к Москве. Ради окаянных вотчин передвигались они от одного самозванца к другому, а потом и пришли к Москве, где пока еще мутной воды было много и еще можно было уловить не одну рыбку, а пожалуй и целую рыбищу, как уловил себе Заруцкий богатую область Вагу, а за ним потом и Трубецкой уловил ее же.
Ляпунов, почином которого, вероятно, и челобитная была написана, показал себя другим человеком. Он примкнул к челобитной и, вопреки желанию товарищей-воевод, велел составить приговор, который был написан 30 июня и с большими подробностями распространялся главным образом о правильном распределении поместий и вотчин, грозя отнимать, кто забрал не по своей мере слишком много, взыскивать неправильно собранные доходы и т. п., что все должно было окончательно восстановить против Ляпунова всех воров и грабителей. Трубецкой и Заруцкий, говорит летописец, возненавидели его и стали мыслить, как бы его убить. Замечательно, что в приговоре, наравне с другими, участвовали и дворовые, т. е. боярские холопы. Этот приговор, по новому списку, мы помещаем в Приложении No 1.
Таковы были внутренние, домашние отношения в первой рати, собравшейся на очищение Москвы. С поляками она билась все-таки крепко и храбро, почти каждый день. Три дня дрались с Сапегою и заставили его отойти от Москвы, очистили от врагов весь Белый Город, поделали в нем много укреплений. Но все это строилось радением Ляпунова. Писался он третьим после тушинских бояр, как думный дворянин, но на деле был первым и главным и распоряжался самостоятельно. Однако скоро настал час и для него. Как следовало ожидать, дело вышло из-за казаков. Казаки больше всего воевали по селам и деревням и по большим дорогам, грабя и побивая торговых и всяких запасистых людей. Прокопий много раз в разряде на советах говорил князю Трубецкому, Заруцкому, Просовецкому, чтобы унимали своих казаков, что торговым людям от них нет проезда в Москву, а оттого и всей рати нужда во всем. Атаманье объясняло, что воровать казакам оно не позволяет, а что если кто тайно ездит, тех надо ловить, казнить смертью, а нельзя поймать, так на месте их побивать. Порешив так (о чем Прокопий разослал по городам и грамоты), казаки стали ездить на грабеж уже станицами, человек по 200, по 300 и больше. Как их ловить и как на месте побивать? Однако подобный случай не замедлил. У Николы-на-Угреше Матвей Плещеев поймал таких воров 28 человек и посажал их в реку, потопил. Но трупы были привезены в Москву на зрелище всему казачеству. Тогда оно и поднялось на Прокопия всем казацким кругом. Прокопий было побежал в свою Рязань, но ратные возвратили его и упросили остаться по-прежнему. Тогда принялся за дело соперник его Заруцкий, сговорившись с Гонсевским, польским воеводой Кремля. Была подделана под руку Ляпунова изменная грамотка, что он сносится с поляками. Казаки потребовали его в круг для земского дела. Он было не шел, но атаманье поклялось, что ничего худого ему не сделают. Однако для земского дела ни Трубецкой, ни Заруцкий не вышли в круг, конечно, по той причине, как говорит летописец, что они, начальники казаков, ведали казацкую мысль и подущали их на сие злодейство (Нов. Лет. 139). Начался великий шум, спор, атаман Сергей Карамышев разом все покончил, начав Прокопия сечь саблей. Сказал было прежний великий недруг Прокопия, Иван Ржевский, прямое, смелое слово, что губят Прокопия неповинно, но тут же и погиб заодно с ним. Это случилось 22 июля30.
Смерть Ляпунова произвела потрясающее впечатление на всю рать, особенно на дворянское земство, на прямых служилых людей, которые и поспешили убраться подальше от Москвы. Иные, кто был поворова-тее и похитрее, покупали себе у Заруцкого воеводства и начальства и тоже подобру-поздорову удалялись от злодеев. Как потом неистовствовали казаки над служилым дворянством, об этом летописцы рассказывают следующее. Вскоре, как пришла и казанская рать, принесен был из Казани образ Богородицы, список с чудотворной. Все ратные вышли встречать святыню пешими, а Заруцкий с казаками выехал на конях, непочтительно и невежливо. При этом казаки явили великое самовластие: всех ратных позорили, лаяли и поносили, а многих и били, ратные в великом ужасе и страхе думали, что их всех побьют, как Ляпунова. Затем во время взятия у поляков Девичьего монастыря, на битвах, многие честные люди, стольники, дворяне искали сами себе смерти от казачьего насилия, бесчестия и позору. Особенное гонение и теснение было от понизовых казаков, от волжской вольницы, в которой много было боярских холопов. Они продолжали мстить боярству помещичьи обиды и наказывали его за начатую смуту тем же оружием. Служилые почти все разошлись по домам. Осталась под Москвой рать Тушина и Калуги, рать Тушинского царика под начальством его бояр Трубецкого и Заруцкого, который сделался теперь полным властелином, ибо Трубецкой играл при нем ничтожную роль. Конечно, эта рать приносила Москве весьма двусмысленную помощь. Она и не устояла против Сапеги, который успел спокойно доставить запасы осажденным в Кремле полякам и вместе с тем выбил ее из Белого Города. Потом она отбила Ходкевича, но, вероятно, потому что он пришел прямо на таборы, значит, было уже необходимо за себя постоять, а затем во все время дорога врагам в Кремль и из Кремля была вообще не совсем закрыта, и особенной тесноты им не было. Так вели себя тушинские воеводы потому, что им главным образом нужно было только стоять у Москвы, как они стояли еще в Тушине, ибо это стоять значило пользоваться кормлением и доходами с городов, с дворцовых богатых сел, с вотчин и волостей, раздавать вотчины своим доброхотам и советникам, первенствовать и владычествовать над землею. Вот почему они хотели сначала присягнуть Калужскому воренку, а потом присягнули новому самозванцу, появившемуся во Пскове, но ими же, вероятно, и поставленному. С такими царями можно было очень долго стоять, домогаясь будто бы очистить Москву от польской силы31.

Глава V. Подвиг нижегородцев и сказания Авраамия Палицына. Земцы и казаки под Москвою

Обыкновенно рассказывают (и это стало уже непогрешимой истиной), что нижегородцы поднялись и вошли, так сказать, в разум только с той минуты, как прочитали призывную грамоту из Троицкого монастыря. Дело вообще представляется в таком виде, что нижегородцы до того времени, как будто, по словам легенды, в самом деле спали и слухом не слыхали, что делается в Москве: из этой только грамоты они узнали именно о том, что настоит необходимость помочь Отечеству. Так написал об этом Авраамий Палицын, и ему одному поверили историки предпочтительно пред всеми летописцами, которые о таком действии Троицких грамот и даже о самих грамотах не говорят ни слова.
Но уже доказано довольно основательно, что старец Авраамий в своем ‘Сказании об осаде Троицкого монастыря’ писал в некотором смысле эпическую поэму, даже в иных местах книжно-стихотворным складом, а главное — писал своему монастырю и особенно себе высокопарный панегирик, похвальное слово. Таким образом, сведения, сообщаемые старцем, особенно в тех случаях, где является его личность, история должна принимать с великой осторожностью, ибо это те же легенды. Дабы выставить на вид благочестивому читателю, что все хорошее и доброе делалось и совершалось в то время почином Троицкого монастыря, старец беззастенчиво, например, расписывает, что ляпуновское ополчение было собрано и подвинуто к Москве именно Троицкими же грамотами, которые будто разосланы были тотчас после Московской разрухи, 19 марта, т. е. в то время, когда уже ополчение со всех сторон приближалось к Москве. О том, что поднял это ополчение не кто иной, как патриарх Гермоген, старец Авраамий вовсе не знает, или как бы не хочет знать, между тем как об этом свидетельствует вся тогдашняя переписка городов между собой. Он, напротив, говорит, что ‘те их грамоты от обители Живоначальной Троицы во все российские города достигли, и слух сей в уши всех распространился, и милостью Пребезначальной Троицы по всем городам все бояре и воеводы и все воинство и всенародное множество православных христиан мало-помалу разгорались духом ратным, и вскоре, сославшись между собой, сподвиглись от всех городов к Москве на отмщение крови христианской…’ После рати много храбрых! — говорит старая пословица.
Этих грамот история до сих пор еще не открыла. Ей известны две окружные грамоты от Троицы: одна, писанная в июле, другая 6 октября, обе писаны по просьбе стоявших под Москвой воевод, а не по почину самого монастыря, как свидетельствует и сам Авраамий. Первая писана в Казань еще при жизни Ляпунова и просит помощи ратными людьми и казной, чтобы шли скорее. Сам Ляпунов еще в апреле писал в Казань (где грамота получена 1 го мая) о том же, объявляя и боярским холопам волю, если пойдут к Москве32. Но Казань не двигалась, и потому повторительная просьба пошла от Троицы кроме Казани и в другие города. Однако в том же июле пришла наконец Казанская рать с боярином В. П. Морозовым, но она Ляпунова уже не застала, и на приступах к Девичьему монастырю, вероятно, потерпела тот же позор от казаков, о котором говорено выше. Очень хорошо понимал стремления казаков и чутко следил за ними патриарх Гермоген. Когда после убийства Ляпунова в таборах, по-видимому, разнеслась тушинская мысль посадить царем Маринкина сына, он в августе торопливо и в душевном волнении (это очень заметно во всех его словах) пишет в свой любезный Нижний Новгород грамоту с твердым наказом скорей писать в Казань к митрополиту, чтобы писал в полки (под Москву) к боярам и казацкому войску учительную грамоту, чтобы они стояли крепко в вере, и боярам бы и атаманью говорили (от Казани) бесстрашно, чтобы отнюдь на царство проклятого Маринкина сына не сажали, ‘и на Вологду ко властям пишите, и к Рязанскому [владыке] пишите, да и во все городы пишите [прибавлял патриарх], чтобы отовсюду писали в полки к боярам и атаманье, что отнюдь Маринкин на царство не надобен: проклят от святого Собора и от нас’. Затем патриарх приказывал им все те грамоты собрать к себе в Нижний и прислать в полки к боярам и атаманью, и прислать с прежними же бесстрашными людьми Родионом Мосеевым и Ратманом Пахомовым, которым в полках говорить бесстрашно, что проклятый отнюдь не надобен. ‘А хотя буде и постраждете,— заключал святитель,— и вас в том Бог простит и разрешит в этом веке и в будущем. А в города для грамот посылать их же, а велеть им говорить моим словом’. Эта грамота была получена в Нижнем 25 августа. 30 числа она пошла в Казань и по всем городам. Казанцы переслали ее в Пермь. По всему Поволжью и с притоками все узнали, чего хотят казаки, и все стали единодушно против их мысли. В то же самое время всюду распространилась весть и об убийстве промышленника и поборника по христовой ве-ое, Ляпунова. Казань и об этом шлет поспешно грамоту в Пермь (получена 16 сентября) и уведомляет, что в Москве поборателя Прокопия казаки убили и что она, Казань, сослалась уже с Нижним и со всеми поволжскими городами, что ‘быть всем в совете и соединении, за государство стоять, новых начальств в города не пускать, казаков в города не пускать, если станут они выбирать государя, не сослався со всею землею, того государя не принимать’. Ясно, что вся земля уже отложилась от подмосковного ополчения, от казаков и их воевод, что в ней уже зарождалось дело независимое и самостоятельное. По всей земле только и говору было, что казаки опаснее ляхов, что идти к Москве — значит идти к казакам на позор и на смерть. Пожарский в первой своей окружной грамоте о сборе рати счел необходимым успокоить служилых людей, что если опасаются они от казаков какого налогу или иных каких воровских заводов, чтоб были покойны: ‘Как будут все верховые и понизовые города в сходе, мы всею землею о том совет учиним и дурна никакого ворам делать не дадим’. Это вообще показывает, что казацкие подвиги навели порядочный страх на всю землю. Вся земля теперь знала, что в Москве сидят собственно два врага Отечеству, поляки и казаки, с которыми требуются почти одинаковые счеты33.
Об этом очень мало знали только Троицкие власти со своим келарем Авраамием Палицыным. Впрочем, могло и то случиться, что, живя неподалеку от казаков и казацких воевод, они по необходимости должны были мирволить им и жить с ними в дружбе. Но какое же впечатление и действие могла сделать эта июльская (от 13-го числа) Троицкая грамота, призывавшая ратных спасать Москву и доставлять деньги для собравшегося ополчения, когда следом за нею повсюду приходила возмутительная весть об убийстве Ляпунова (22 июля), а затем (в августе) о намерении казаков присягнуть Маринкину сыну-воренку. Зовут и умоляют идти спасать Москву, а приезжие от Москвы тут же рассказывают всему народу, что они едва спаслись от казацких насилий и злодейств! ‘Разыдоша бо ся тогда вси от насилия казаков’,— пишет сам Палицын.
В сентябре (от 24 числа) стал приближаться к Москве гетман Ход-кевич, всего с 2000 войска. Но так был ослаблен казацкий подмосковный стан, что и этой рати он испугался, действительно или притворно, неизвестно. Боялись, что гетман, заняв хлебные дороги, утеснит казаков голодом. Трубецкой поспешил написать в Троицкий монастырь, прося о свинце и порохе и опять моля, чтобы писали грамоты во все города о помощи. Окружная грамота от 6 октября была послана. В ней вкратце излагалась история Московского разорения и что, ‘видя такое зло и страшное дело, оставшиеся православные христиане, Московского государства бояре и воеводы, Трубецкой и Заруцкий, со многими воеводами и пр. пришли под Москву для избавленья и стоят, а изменников и поляков осадили и тесноту им чинят великую’34. О Ляпунове ни слова, как будто его вовсе и не бывало на свете. О казаках ни слова, как будто стоят под Москвой только одни земские рати. Потом описывается опасность боярам и воеводам и всей рати от теперешнего прихода Ходкевича, с прибавлением, что они стоят крепко и неподвижно, и с просьбою стать с ними обще заодно и помочь, не мешкая, ратными людьми. Все это украшено приличными риторскими фразами о всеобщей гибели и отчаянии. Но опять можно понять, какое впечатление могла произвести эта новая, октябрьская грамота в народе, который знал обстоятельства дела гораздо лучше, чем троицкие власти. Народ в сентябре уже повсюду из грамоты Гермогена знал, что под Москвой хотят присягать воренку, народ в это время, по слову Гермогена, писал под Москву поучение к боярам, чтобы не совершали такого вопиющего позора, а в Троицкой грамоте его зовут, умоляют идти и помогать тем самым боярам!.. Народ с чувством негодования писал о смерти Ляпунова, поминая его добрым словом, а власти не промолвили в его память ни одного слова. Им промолвить этого было нельзя, потому что грамоту они писали по внушению и по просьбе заводчиков его убийства. Народ, как мы говорили, от всякого приезжего из-под Москвы, которых было повсюду очень много, слышал только о неистовстве казаков, о том, что все от их насилия разошлись по домам, что вся подмосковная рать стоит теперь только для грабежей, а троицкие власти зовут, умоляют стать заодно с этими грабителями, да еще и защитить их от Ходкевича. Когда не было опасности, казаки всех позорили и гнали, а когда пришлось туго, зовут на помощь! Неужели в то время потерян был у всех здравый смысл, чтобы пойти на призыв этой, не совсем понятной для народа, грамоты? Если бы троицкие власти изобразили вообще погибельное положение дел взывали бы всех, как патриарх Гермоген, образумиться, покаяться соединившись в одну мысль, спасти государство не от одной беды для озаков, от Ходкевича, а от общей беды, от общей смуты и разорения— тогда бы их грамота имела действительно тот смысл, какой прибывают ей историки, и была бы принята в народе, как принимались грамоты Гермогена, Ляпунова, все грамоты городов. Эта же грамота им содержанием, после множества таких же грамот, пересылавшихся в городах прежде, никого не могла возбудить, а тем менее нижегородцев, которые состояние дел знали гораздо точнее и подробнее, а главное, гораздо истиннее.
Вся земля, еще с январских грамот от москвичей из-под Смоленска35 — от москвичей из-под Москвы, присланных в Нижний патриархом Гермогеном, наизусть знала все эти плачущие, скорбящие речи о погибели и притом в словах истинного чувства, а не в словах книжной витиеватости. Поэтому нового в Троицкой грамоте ни для кого и ничего не было. Шел на Трубецкого и Заруцкого с казаками Ходкевич: что ж тут было нового и особенного, когда и сама Москва еще была в руках поляков?
Все это дает нам основание не верить сказанию Палицына, что нижегородцы возбуждены были Троицкими грамотами. Нет, они давно были возбуждены, с самого начала Смуты, и постоянно поддерживались в своих мыслях патриархом Гермогеном, который еще 25 августа делает их живым средоточием переписки со всеми городами против замысла казаков присягнуть Маринкину сыну, а наступил сентябрь, и нижегородцы уже принялись за дело настоящим образом. Сильнее всего возбудить их к делу могла именно эта грамота патриарха, принесшая им самое возмутительное сведение о намерениях бояр и казацкой атаманьи. Надо же было покончить со всеми подобными воровствами и смутами. Ни один живой человек не мог этого не почувствовать. Пора было возбудить спящих, т. е. указать выход из безвыходного, погибельного положения! Такой живой человек, возбудитель спящих, и явился в лице Минина. Но он поднялся не Ходкевича отбивать, как призывали троицкие власти, прося, чтобы не мешкали, чтобы ‘в долгом времени, гладным утеснением, боярам, и воеводам и всем ратным людям [казакам] какие порухи не учинили’. Минин поднялся с мыслью создать свое независимое, сильное и крепкое ополчение, сильное настолько, чтобы не бояться и казаков с их казацкими воеводами.
Очень понятно, что для такого ополчения нужен был и воевода иной, вовсе не рядовой, с каким можно было отправить полки только против Ходкевича. В этом случае нравственные качества воеводы, быть может, становились несравненно важнее, чем военные качества. Вот почему делается ясным, что Пожарского не один Минин желал и выбирал, а приневолили его к воеводству бояре и вся земля, сильно, т. е. насильно, как он, на глазах у всех, свидетельствовал сам в переговорах с новгородскими послами. Затем, на глазах у всех же, в окружных своих грамотах он свидетельствовал, что посылали за ним многажды ехать в Нижний для земского совета, что по прошению он приехал, и стали к нему в Нижний приезжать бояре, воеводы, стольники, стряпчие, дворяне большие и меньшие, дети боярские, то есть все служилое сословие, которое в выборе воеводы должно было иметь, конечно, сильнейший голос, что, главное, с ними со всеми и с выборным человеком Козьмой и с посадскими людьми на совете он и все дали Богу души свои, то есть поклялись, целовали крест на всем том, на чем стоять порешили. Следовательно, воеводство Пожарского утверждено было всем миром, и служилыми, и посадскими.
Очень видимо, что нижегородцы вовсе и не торопились идти на Ходкевича. Они делали дело поважнее, и делали его осмотрительно, осторожно, не тотчас, как попало, решали свои выборы и свои приговоры. Они работали всю осень и всю зиму до Великого поста, когда в конце февраля и в начале марта и тронулись в поход к Ярославлю, задумав устроить в этом городе, так сказать, главную свою квартиру — ибо он и в самом деле был серединный город для сбора рати.
Между тем прослышали о нижегородском собрании и в Москве. И вот что здесь обнаружилось. И враги, сидевшие в Кремле, на которых поднимались нижегородцы, и свои, которые стояли вокруг Кремля и должны были бы очень обрадоваться такой вести, стали действовать заодно, причем свои-то показали еще больше ловкости и хитрости в замыслах остановить движение. Кремлевские изменники-бояре приступили к патриарху Гермогену, заставляя его писать в Нижний, чтобы не собирались и не ходили под Москву, и когда он остался неколебим, сами написали в Ярославль и Кострому, а вероятно, и в другие значительные города, чтобы народ образумился и оставался верен присяге Владиславу, ибо без того ничего хорошего и сделаться не может.
Заруцкий же послал в Ярославль казаков, за которыми следом пошел с полками Просовецкий, чтобы ускорить и занять Ярославль и все морские города, дабы не соединились с нижегородцами. Трубецкой, конечно, не замечал, что затевает его властелин-товарищ. Вот как было хотели встретить нижегородцев из-под Москвы те именно воеводы, к которым на помощь призывали народ Троицкие грамоты. Правду нижегородцы говорили, отправляясь в поход, что они теперь последние люди. Однако попытка Заруцкого не удалась. Тотчас был послан из Нижнего передовой полк под начальством Пожарского-Лопаты, который ускорил в Ярославль прежде Просовецкого: казаков переловили, посажали в тюрьмы, и Просовецкий, узнав об этом, не пошел к Ярославлю.
Первые шаги ополчения повсюду были для него торжеством. Везде ьстречали его с истинной радостью, доставляя казну на подмогу и соби-эая ратных из окрестных мест. Так оно двигалось из города в город вверх во Волге, прошло Балахну, Юрьевец, Решму, Кинешму, Кострому и пришло в Ярославль еще по зимнему пути. В Решме оно получило из Зладимира недобрую весть. Тамошний воевода, друг Пожарскому, окольничий Артемий Васильевич Измайлов, извещал, что во Пскове проявился ново-старый самозванец, что оному вору и под Москвой целовали крест. В то же время и из-под Москвы от Трубецкого и Заруцкого пришли посланцы с отписками, в которых казацкие воеводы писали, что по грехам под Москвой прельстились и целовали крест Псковскому вору, но что теперь все люди ту вражью прелесть узнали и снова целовали крест на том, что быть всем во единой мысли, и чтобы нижегородцы шли под Москву не опасаясь. Писания были прочтены перед всеми ратными и в Москву послан ответ, что нижегородцы не имеют никакого раз-вратья и ничего не опасаются, всю надежду положили на Бога и собираются придти под Москву вскоре36.
В Костроме случилась небольшая задержка. Там воеводствовал Иван Шереметев, племянник Федора Шереметева, сидевшего у поляков и писавшего грамоты против нижегородской рати. Он не только по-добру не встретил ополчение, но не хотел и в город его пустить, т. е. не хотел быть заодно с нижегородцами, непременно по грамоте от кремлевских бояр. Костромичи тоже разделились надвое: одни остались с воеводой, другие — с честью встретили ополчение и рассказали о воеводском умысле. Пожарский придвинулся к городу и стал на посаде. Тогда верные костромичи поднялись на Шереметева, ссадили его с воеводства и совсем было хотели убить, если бы не спас Пожарский, утишив народное негодование. После Шереметев действовал в полках же Пожарского, но все-таки остался противником нижегородцев и самого Пожарского.
В Ярославле ополчение было встречено с особенной радостью и с большим почетом. Пожарскому и Минину ярославцы принесли даже многие дары, но предводители ничего не приняли. Не затем они шли, чтобы собирать себе дары по городам, хотя это была самая обычная почесть в русском старинном быту при всякой встрече и при всякой радости. Дары-то именно и бывали знаком и выражением радости.
Из Ярославля поход замешкался надолго, и сначала вот по каким причинам: многая рать черкас (малороссийских казаков) прошла в ту пору к Антоньеву монастырю (близ Красного Холма, 30 верст от Бежецка) и там остановилась, на Угличе стояли казаки, Василий Толстой пришел с казаками из-под Москвы и занял Пошехонье, следовательно, в тылу у Ярославля. С новгородской стороны пришли немцы и стали в Тихвине. Как же было поспешать в Москву, когда неприятель отнимал всю правую руку и тотчас мог наступить с затылка? Но больше всего грозил Новгород со своими немцами. Необходимо было до точности разведать, что там делается и куда он смотрит. Если войско есть сила, то знание всех окружающих обстоятельств в военном деле, для того чтобы выиграть это дело, является силой еще более значительной. Ни Пожарский, ни Минин в этом случае не были простаками, да и не были безрассудно-горячими людьми, чтобы великое дело, которое они несли на своих плечах, потерять разом, в угоду случайных, мимоидущих, хотя и храбрых, стремлений. Не в самом же деле они шли только на Ходкевича, только пособлять казацким воеводам. Они собрали совет, начали думать со всей ратью, с духовенством и с посадскими людьми, как бы земскому делу было прибыльнее. Советом решили: в Новгород послать послов, а на черкас и казаков послать ратных людей. Скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается. Так и для сказки-истории нипочем ни время, ни люди, ни их обстоятельства!
Спешить из Ярославля главным образом потому было нельзя, что в Москве держалась еще присяга Псковскому вору Сидорке, представлявшему лицо Тушинского вора, будто не убитого в Калуге. Это была новая ложной лжи ложь, как летопись отзывалась о другом воре, Петрушке. Как видели, Трубецкой и Заруцкий присылали по этому поводу своих посланцев с грамотами еще в Решму, описывая, что прельстившись было, присягнули, а потом опомнились и снова присягнули стоять в правде. Так об этом рассказывают летописцы. Но из переписки Пожарского знаем, что воровская присяга оставалась в своей силе до 6 июня, когда казацкие воеводы прислали настоящую повинную и раскаялись в своей . Стало быть, в Решму (в начале марта) они писали обман, что обратились и отступились от вора. Вероятнее всего, их посланцы ездили з Решму разузнать, что делается в ополчении, каково оно сильно и скоро ли дойдет в Москву. Из Троицкой грамоты к Пожарскому узнаем, что зоровская присяга в полках была затеяна еще 2 марта. Она затеяна, разумеется, с той целью, как мы сказали, чтобы смять и спутать нижегородское движение, которое тогда только что выступило в поход. Но когда нижегородцы стали уже в Ярославле, куда они успели прийти еще по зимнему пути (значит, во второй половине марта), то Трубецкой, узнав, зероятно (иначе его действия нельзя объяснить), что дело выходит нешуточное, которое смять и расстроить уже невозможно, повернул свой воеводский флюгер в эту же сторону и 28 марта послал в Троицкий монастырь объяснение, что присягнул он неволею, как и другие, что он рад соединению с Пожарским, что нельзя ли от монастыря послать о том к Пожарскому грамоту37. Странно только, что он выжидал чуть не целый месяц, доброму воеводе можно было о том же просить тотчас после невольной присяги, а он тотчас посылает к нижегородцам в Решму только один обман, и только тогда дает объяснение своей лжи, когда в ней оставаться становилось уже очень невыгодно. Однако теперь он не пишет прямо в Ярославль, а просит писать туда троицких властей, очень хорошо понимая, что нижегородцы его грамотам не поверят. Грамота, конечно, была написана. В ней троицкие власти просили Пожарского идти под Москву наспех, потому чтобы те люди, которые ныне под Москвой, рознью своею не потеряли большого Каменного города и острогов — укреплений и пушек. Как будто все дело Отечества заключалось в этом Каменном Белом городе, и не было других, важнейших обстоятельств, с которыми требовалось сладить прежде всего! Самое любопытное в грамоте то обстоятельство, что в коротком изложении событий она опять ни слова не говорит о Ляпунове и указывает, что ополчение ляпуновское привел под Москву Трубецкой. Грамота, вероятно, была послана в начале апреля. Но еще 7 апреля Пожарский о ней ничего не знал и писал в Сольвычегодск, к богачам Строгановым, просил подмоги деньгами и раскрывал им всю историю Смуты и особенно дела казаков, как они вождя-первоначальника Прокопия убили и стали совершать вся злая по своему казацкому воровскому обычаю, как оттого служилые люди (помещики) из-под Москвы разъехались по городам и стали совещаться со всеми городами, чтобы быть в совете и в соединении и выбрать государя всей земли (вот, следовательно, где полагалось уже начало и нижегородскому движению), потом, как сатана омрачил их очи — при них Калужский их царь был убит, и про то всем было ведомо, а они присягнули Псковскому вору. Затем воевода просил помыслить общим советом о выборе государя, просил прислать выборных в Ярославль для всемирного совета и заключил желанием: ‘И молити бы нам всем Бога, чтоб быть нам всем в любви и в совете безо всяких сердечных злоб!’ В этих достопамятных словах выразилась вся политика нижегородского ополчения, вся его душа, руководившая постоянно и неизменно его действиями38.
Но все-таки наспех идти к Москве, как того желали Трубецкой и троицкая власть, не совсем было возможно. И в деньгах еще была нужда, и под Москвой недоброе творилось. Быть может, Пожарский и имел уже в руках упомянутую Троицкую грамоту, но мало ей верил, да и никак нельзя было верить сообщению Трубецкого. Чему и кому можно было тогда верить без осторожного и самого осмотрительного испытания?
В другой грамоте, писанной спустя два месяца в Путивль, для возвещения украинным городам и с увещанием, чтобы отстали от Псковского вора, Пожарский прямо говорит, по какой причине он не пошел и не мог идти наспех под Москву.
‘Из Ярославля хотели идти,— пишет воевода,— но тут получили от Трубецкого и Заруцкого весть, что они присягнули вору, и Марине, и сыну ее, и мы, видя это злое начинание, под Москву не пошли, а послали по городам воевод с ратными людьми, во Владимир, в Суздаль, Переяславль, Ростов, на Устюжну, в Кашин, Углич, в Тверь, к Троице, в Касимов и в иные городы, а на гетмана Ходкевича и на черкас послали воеводу князя Черкасского-Мастрюка с огненным боем, и они во многих местах врагов побили (особенно Черкасский), а на достальных черкас пошли за Торжок…’ Таким образом, все ополчение по необходимости было распущено по сторонам, чтобы укрепить города, очистить землю от явных и тайных врагов: иначе похода и предпринимать было невозможно. В той же грамоте Пожарский, для большего убеждения путивлян, объясняет им, что Трубецкой и Заруцкий прислали повинную грамоту (от 6 июня) и от вора совсем отказались: ‘А в их грамоте написано с великим молением, что они своровали, целовали крест вору, а ныне узнали, что то прямой вор и теперь крест целовали, что и впредь вора не затевать и быть с нами со всеми во всемирном совете и соединении против врагов… И вам бы, господа [прибавляет воевода], от вора теперь отстать и быть с нами и со всею землею в неподвижной правде и в соединении’39.
Таким образом, только в половине июня нижегородцы узнали, что под Москвой, по крайней мере хоть с виду, воровство утихло. Но они очень желали, чтобы оно утихло и за Москвой, в украинных городах, к югу, и для того писали грамоту в Путивль.
Уже из этих двух грамот, на север и на юг от Москвы, выясняется, -:то нижегородское ополчение, прежде чем двигаться дальше, стояло на одном, добивалось одного, самого главного, т. е. общего соединения всех городов в одной мысли. С этой целью отовсюду оно постоянно требовало присылки выборных, человека по два и по три, для общего Земского совета, т. е. неутомимо, на походе же, собирало этот совет и всеми силами старалось образумить города, привлечь их на путь неподвижной правды. Оно очень хорошо понимало, что победить врага не было возможности, когда была еще рознь по земле, хорошо понимало, что в этой розни зарождаются всякие воровские замыслы и в стане Трубецкого и Заруцкого, что только ‘всемирное соединение’ может положить конец криводушию этих воевод. Действуя из Ярославля по этому направлению с лишком два месяца, оно добилось, наконец, того, что тушинские бояре прислали повинную даже с великим молением. По мере того как росла в Ярославле нижегородская, не военная только, а именно нравственная сила, как все виднее и виднее восходило это солнце общего избавления от всяких врагов, чужих и домашних, так все больше и рассеивался туман всякого лукавства и криводушия в людях. Но для того, чтобы достигнуть единения мыслей в городах, очень удаленных друг от друга, потребно было время и время. Не поминаем о состоянии тогдашних путей и о многих других препонах, какие всегда являются в военное и притом в смутное время. Очень много героизма и отваги требовалось и для того, чтобы доставить, например, куда следует надобную грамотку. Сколько же было в то время таких бесстрашных людей, как Мосеев и Пахомов, когда по всей земле между городами шла самая оживленная переписка из самых противоположных и враждебных лагерей. Ни почт, ни телеграфов не было, и все это делали нарочные, успевавшие служить своим целям с истинной отвагой и преданностью. Сколько героев, которых имена один Бог ведает!
Но вообще, осмотревшись хорошенько в среде тогдашних обстоятельств, мы можем утвердительно сказать, что нижегородское ополчение,
оставаясь так долго в Ярославле, не потеряло для главной своей цели ни одной минуты. Оно неисчислимо больше завоеваний сделало без меча, одним своим поведением, привлечением всех к неподвижной правде. И это самое важное из того, что можно ставить ему в заслугу. Дело меча, после успехов этого мирного дела, стало уже делом второстепенным и не столько затруднительным. Прежде всего надо было осадить со всех сторон, взять приступом свою собственную Смуту, и эта осада была несравненно мудренее осады Китай-города или Кремля, к которой так настойчиво призывали Пожарского троицкие власти. Что, если бы Пожарский, послушавшись апрельской Троицкой грамоты, поскакал бы с ополчением наспех спасать московский Белый город с его укреплениями, оставив за собой и около себя по разным городам воровские и вражеские дружины со знаменем Псковского вора или с готовностью поднять это знамя? Что вышло бы тогда? Вышла бы та же самая история, если еще не похуже, какая случилась с первым ополчением, с Ляпуновым. Хорошо изучив эту уже случившуюся историю, нижегородцы употребили весь свой разум, чтобы она не повторилась.
Нет, спешить было не только невозможно, но и не было разумно. Кто особенно хлопотал о том, чтобы нижегородцы пришли под Москву как можно скорее? Очень хлопотали об этом явные враги нижегородского движения, Заруцкий со своей атаманьею и весьма двусмысленный Трубецкой, оправдывавший свою вину своей же трусостью, что его все приневоливали к воровским затеям, вроде присяги Псковскому вору. Они народного, собственно земского, движения, боялись как правдивого суда над своими поступками, ибо эти посадские мужики непременно сосчитали бы, сколько забрано вотчин и всяких доходов и куда все это пошло, кто пользовался? Поэтому тушинским боярам нужно было оторвать ополчение от остальных городов, оторвать от его корней, от земли, а там под Москвой легко снова его развеять в разные стороны. Летописец прямо и утвердительно говорит, что Заруцкий хотел ‘оное собрание, стоящее в Ярославле, рассыпать’.
Была еще немалая причина долгого стояния в Ярославле — это переговоры с Новгородом, который являлся как бы особым государством для ярославской рати. Необходимо было привести и его в соединение, ибо здешние немцы были столь же опасный огонь, как московские поляки и казаки, и нижегородцам в действительности приходилось двигаться между двух огней. Наконец, 26 июля утвержден был договор, что нижегородское ополчение готово заодно с Новгородом избрать в цари шведского королевича, если только он примет православную веру, т. е., в сущности утверждено было единение с Новгородской областью, добрый совет и любовь. На том необходимо было порешить, прибавляет летописец, для того, чтобы немцы не помешали идти под Москву — а того и в мысли не было, замечает он, чтобы взять на государство иноземца: все желали из московских родов государя.
Только после окончательного укрепления с Новгородом, т. е. только i июля, ополчение могло без помехи двинуться в Москву40.
И оно не помедлило. Но в это время Заруцкий употребил последнее средство: он подослал к Пожарскому убийц. Неизвестно, для чего ему так нужен был этот дюжинный, по воззрению наших историков, человек! Однажды воевода в съезжей избе (так назывались тогда братские сборные советные избы) стоял у дверей и смотрел пушечный наряд, который готовились везти к Москве… Была теснота от многого народа. Казак Роман поддерживал князя под руку (верно, князь за ранами не мог еще выходить без подмоги). Вдруг толпа раздалась, казак Роман повалился и застонал. Пожарский подумал, что толпа его притиснула, и хотел выйти вон. Но люди с криком: ‘Тебя, князь, хотят убить!’ не пустили его из избы и, осмотрев место, нашли окровавленный нож. Оказалось, что подосланный Заруцким казак Стенька хотел пырнуть ножем Пожарского и попал по ноге казаку Роману. Вся рать и все посадские зашумели, поймали Стеньку и стали пытать. Он повинился, указал товарищей, которых тоже похватали и разослали в города по тюрьмам, а иных взяли с собой в Москву для обличения злодейства. Там они пред всей ратью вину свою объявили и были все отпущены на свободу. ‘А убить ни единого не дал князь Дмитрий Михайлович’,— прибавляет летопись. Конечно, толпа не пощадила бы по крайней мере главных злодеев. Но не кровь начинать шел Пожарский. Так он защитил и воеводу Шереметева41.
Итак, вот к каким товарищам в союз должно было спешить нижегородское ополчение по призыву Троицких грамот, вовсе не ведавших, что творится на белом свете за стенами их монастыря, получавших сведения из одного лишь источника, от тушинского боярина Трубецкого, и только с его точки зрения смотревших на все тогдашние дела.
Нижегородцы видели дальше и знали все обстоятельства дела основательнее и глубже. Им надо было хорошо поразмыслить, каким способом прийти к Москве, чтобы не загубить все свое начинание. В то же время Трубецкой с Заруцким прислали послов (официальных) и просили идти под Москву не мешкая, из-за того, что идет близко Ходкевич. Пожарский тотчас отправил передовой отряд под начальством Михаила Самсоновича Дмитриева, велел спешить, но, пришед в Москву, в таборы казацкие не входить, а стать особо, укрепив свой собственный острожек у Петровских ворот. Затем послал еще отряд под начальством Пожарского-Лопаты, велел тоже спешить, но стать также особо, у Тверских ворот. Первый пришел в Москву 24 июля, второй — 2 августа. Полагая на проход от Ярославля до Москвы неделю, можем заключить, что первый вышел из Ярославля 17 июля, второй — 26 июля.
Между тем в Москву пришли и ратные из украинских городов, вероятно, по призывным грамотам Пожарского, из которых с Путивльской мы уже знакомы. Они стали тоже особо, у Никитских ворот, вероятно, по соглашению с Пожарским же. И было им от Заруцкого и от казаков великое утеснение, так что всей ратью они отправили посольство в Ярославль с просьбой идти, не медля, и избавить их от казацкого насилия. И вот здесь в ярком свете обнаружилось различие полков подмосковных (собранных без должного руководительства и попечения и без всякого хозяйства) — от тех, которые шли из-под Нижнего с Козьмой Мининым. Пришли посланцы в Ярославль и увидели милость Божию: ратных людей пожалованных и во всем устроенных. Помянули свое утеснение от казаков и горько заплакали. От многих слез не могли и слова вымолвить. Воевода и многие ратные, которым всем они прежде были знакомы, теперь едва их узнавали и сами плакали, видя их скорбь и нужду. Бедняков одарили жалованьем (деньгами) и сукнами на одежду и отпустили с вестью, что идут скоро. Всяких послов, особенно из-под Москвы, Пожарский с Мининым всегда принимали и отпускали по русскому обычаю гостеприимно, с подарками и с выдачей служащим земского жалованья. Это, конечно, действовало очень миротворно и привлекало людей к ополчению. Когда послы возвратились и рассказали всем, каково хорошо в Ярославле, то Заруцкий хотел их побить, они едва спаслись в передовой полк Пожарского, другие ратные от насилий Заруцкого тоже спешили уйти кто куда, а украинные люди, не ожидая добра, побежали все по своим городам.
Должно полагать, что Пожарский поднялся из Ярославля 27 июля, на другой день по укреплении с Новгородом, и ночевал, отойдя 7 верст. Июля 29-го он уже стоял в 29 верстах от города42. Отсюда, отправив в путь со всей ратью князя Хованского и Козьму, сам с малой дружиной удалился в Суздаль, в монастырь Спасо-Евфимиевский, поклониться гробам родителей. Рать успела сделать один переход и остановилась в Ростове, куда прибыл и Пожарский. Поклонение родителям в таких важных случаях было коренным и крепким русским обычаем во все время нашей истории. Отчее благословение утверждало домы чад. Благословиться у покойных родителей, поклонившись их гробам, и ходил Пожарский в свой любезный монастырь. Вот для чего он сворачивал с дороги на один переход. А историк представляет, как будто он постоянно захаживал по сторонам ‘как бы для прохлады’.
На походе из Ростова Пожарский все-таки должен был послать отрад на Белоозеро для береженья от немцев, потому что была весть об их движении из Новгорода. Между тем Заруцкий, услышав, что ополчение уже двинулось из Ярославля, собрался с казаками, мало не с половиной иска, и 28 июля побежал с Москвы к Маринке на Коломну, а потом в Рязанские места, чем и доказал как нельзя лучше, с какими целями он стоял с лишком год под Москвой. От оставшегося войска с Трубецким несколько атаманов и казаков явились к Пожарскому еще в Ростове с просьбой идти под Москву не мешкая — а пришли вовсе не для того, прибавляет летописец, пришли разведать, нет ли какого умышления над ними, потому что, по пословице ‘на воре шапка горит’, они ожидали от нижегородской силы расправы за свое воровство. Князь Дмитрий и Козьма, по своему обычаю, пожаловали послов деньгами и сукнами и отпустили с честью. Имени Трубецкого при этом посольстве летопись не упоминает, но, конечно, посольство отправлено с его ведома. Он, где было нужно, всегда прятался за других, как и здесь спрятался за все войско. При других случаях, именно в последующих отношениях к Пожарскому, он, напротив, резко выставляется вперед.
Ополчение, наконец, августа 14-го пришло под Троицкий монастырь, было встречено с великой честью и хотело тут стоять некоторое время, желая, по своему обычаю, укрепиться с подмосковными казачьими таборами, чтобы друг на друга никакого зла не умышлять. Но скоро из Москвы явились дворяне и казаки с вестью, что Ходкевич приближается и скоро будет в Москве. Пожарскому было уже не до уговору с казаками. Отпели молебны и с благословением архимандрита Дионисия и всей братии тронулись в поход, но шли с большим опасением, были ‘в великой ужасти, как на такое великое дело идти!’ Это значит, что ополчение до последней минуты сомневалось в своем успехе и боялось особенно казаков, с которыми в одной мысли не успело укрепиться никаким уговором. Опасения были не напрасны. Однако в это же самое время Пожарский отказался от предлагаемой немцами помощи, говоря, что теперь, даст Бог, ополчение управится с поляками и само, без чужой помощи, что до этого времени сильны были поляки по той причине, что Московское государство было в розни, следовательно, ополчение уже сознавало, сколько завоеваний оно сделало, не обнажая меча43.
Пожарский пришел в Москву 20 августа. Таким образом, поход его из Нижнего продолжался без малого 6 месяцев, из которых почти четыре месяца он стоял в Ярославле. Поход медленный.
Мы рассказали о нем по указанию летописей и грамот. Те и другие тоже отмечают, что поход позамешкался, но нигде не обвиняют в том воеводу, а тут же объясняют и причины, отчего шло замедление. Объясняет эти причины, согласно с летописцами, и сам Пожарский во всенародных своих грамотах, следовательно, гласно и без всякого намерения оправдать себя, а описывает просто, как шло дело.
Обвиняет Пожарского (и не в одной медленности) один только человек, троицкий келарь старец Авраамий Палицын, легендам которого, к сожалению, историки верят без разбора. По всему видно, что он держался ближе к Трубецкому, чем к Пожарскому, ближе к казацкому ополчению, чем к нижегородскому. Это и естественно, ибо к первому он был ближе и по соседству. Он здесь, под Москвой, был знакомее, был свой человек. Отсюда ему часто кланялись и просили то о том, то о другом, то написать грамоту в города, то прислать свинцу и зелья. Там же, в Ярославле или вообще у нижегородцев, его просьб, наставлений и поучений не слушали и делали по-своему. Вот одна из причин, почему старец горой стоит за подмосковные таборы, хлопочет помочь им во всем, соединяя довольно близоруко в своем понятии, что это казацкое ополчение — главная сила для спасения Отечества, и потому нисколько не размышляя о том, какое значение имеет ополчение земское, нижегородское, и вовсе не заботясь об его участи. Вообще в своем ‘Сказании’ он обнаруживает по этому делу очень тесный и узкий, ограниченный, старческий взгляд на события и положение вещей. Ему бы только все скорее шли под Москву, к Трубецкому, выручать его из тесноты или от голода… Что творится вокруг, какая господствует рознь в городах, какое насилие в подмосковных таборах, он этому не придает никакого значения и упоминает об этом как бы только к слову, по той необходимости, что нельзя же этого не записать в историю событий. Казацкие дела он правильно чертит только по случаю смерти Ляпунова. Затем, будто все миновалось, будто исчезли и все казацкие затеи! Он все проповедует только, чтобы были все в единении, и свои слова почитает делом. Но кто же в то время об этом не говорил? Все, и друзья, и враги Отечества, толковали о соединении, каждый на свой лад. Это было первым и последним словом всех разговоров, всех грамот, из какого бы лагеря они не выходили. Привести все города и стороны к одной мысли могли бы после Ляпунова, легче и вернее, стоявшие под Москвой воеводы Трубецкой и Заруцкий. Они стояли здесь с лишком целый год, постоянно сносились с Троицким монастырем, который, по их же просьбам, стал писать свои грамоты о собрании ратных и денег. А между тем, в то же время земская рать уходила из-под Москвы именно от насилия казаков. Это было известно всей земле, это повторялось до самого почти прихода нижегородцев. Но об этом Троицкие грамоты не говорят ни слова.
За кого, следовательно, стоял старец Авраамий? Не иначе, как за свои личные связи, или приятельство, или короткое знакомство с Трубецким, которому в сказании он дает такое видное место. А если кому особенно нужна была учительная грамота, так именно этому Трубецкому. Его лукавое или трусливое, а вернее, прямо лукавое поведение еще со времени Ляпунова постоянно усиливало и совсем усилило злодея Заруцкого. Отчего троицкие власти, отказавшись от Псковского вора и грамоту его оплевав, и узнав, что в таборах ему присягнули, отчего они тотчас же не написали туда учительной грамоты об отвержении самозванца? Ведь, по словам же Авраамия, и Трубецкой и очень многие ратные присягнули неволею: стало быть, существовала достаточная почва для всеяния правды и, конечно, против назидательных поучений от Божественных Писаний не поднялась бы и дерзость казаков. Ведь сумели же казаки сами собой потом отказаться от вора, т. е. тогда, когда ярославская стоянка Пожарского сделала это орудие Смуты совсем уже бесполезным и когда поддержкой его можно было совсем уже проиграть все свои замыслы. Ведь сумел же потом старец Авраамий поучить как следует казаков, чтобы они помогли наконец Пожарскому отогнать совсем Ходкевича44.
Вообще отношения Авраамия и с этой стороны требуют правильной и правдивой оценки. Совокупные деяния Гермогена и Ляпунова старец Авраамий отнес к деяниям своего монастыря, на похвалу ему, и совсем скрыл правду. Медленный поход Пожарского дает ему еще больше повода написать уже самому себе беззастенчивый панегирик. Послушать этого старца, так придется и в самом деле поверить, что не будь его, ничего бы хорошего и не случилось, как, впрочем, историки ему и поверили. Они уже утвердительно говорят, что ‘в таковом Москвы избавлении
первым, можно сказать, действующим был Авраамий Палицын… великий по всем деяниям муж… который тогда в осажденной Москве находился, яко душа, движущая и оживляющая все…’ Или: ‘Имена Сергиевских архимандритов Иоасафа и Дионисия и келаря Авраамия Палицына, возбудивших тогда всеобщий патриотизм в сынах России, должны иметь первое место пред именами Мининых и Пожарских, которых Россия без них тогда, может быть, и не видала бы’. Понятно, что, со своей точки зрения, так могли говорить церковные и монастырские историки, но то же подтверждает и история гражданская. О победе над Ходкевичем она замечает: ‘Так, если доверять сказанию, которое передается самим тем, кто здесь играет столь блестящую роль, один человек (Палицын) нравственной силой своей личности и своего слова спас тогда русское дело’45. В том-то и дело, что Авраамию никак нельзя верить на слово, а потому и нельзя его панегирик самому себе вносить в историю, тем паче, если мы хотим ее очистить, как авгиеву конюшню, по замечанию г. Костомарова.
В чем же и как обвиняет Пожарского этот старец, а за ним и легковерная легенда-история? Первую грамоту троицкие власти писали к Пожарскому в апреле, объясняя, что 2 марта Трубецкой и Заруцкий со своим войском присягнули Псковскому вору, а 28 марта Трубецкой писал, что присягнул неволей и хочет соединения с Пожарским, чтобы он скорее шел под Москву спасать Белый город, остроги, пушечный наряд. Князь же Дмитрий, говорит старец, ‘писание от обители в презрение положи, пребысть в Ярославле многое время…’ Мы думаем, что эта грамота даже изумила Пожарского и всех нижегородцев. Их призывали сражаться заодно с людьми, которые присягнули даже и не настоящему, а подделанному вору, в то время когда им всем было очень памятно заклятие Гермогена не присягать Марине и ее воренку. С того заклятия прошло всего полгода. И к тому же сама грамота писана не от одних властей, но еще от Василия Сукина, изменившего нашему посольству в Литве со старцем келарем Авраамием. Получив награды и откупившись у канцлера Сапеги, они уехали от послов с тем, чтобы завести и распространить в Москве присягу самому королю Сигизмунду46. Как было верить таким людям? В глазах нижегородцев это были люди кривые. Затем и вообще Пожарский не настолько был дюжинный простак, чтобы полезть самому в ловушку, чтобы не понять, что Трубецкой, пожалуй, хитрит, зовет скорее ополчение на погибель, пока оно слабо и рассеять его легко. Старец мог ошибаться в Трубецком, но Пожарский тем отличался, что всегда был очень осторожен. Он мог сообразить вот что: Странно! Трубецкой присягнул вору неволею, из трусости, и молчал почти целый месяц. Мог бы он и раньше рассказать свой грех старцу и отписать к нижегородцам о соединении. Нет, он прозревает тогда, когда нижегородцы являются в Ярославле действительной силой, способной положить конец всякому воровству. Стало быть, дело может поворотить на правду — надо заранее проложить и к ней хотя окольный путь’.
Вот что мог Пожарский думать о Трубецком. В своей грамоте, писанной в то же время, он прямо и выражается, что Трубецкой с Заруцким своровали, следовательно, он прямо и думает о них одинаково, что люди они криводушные.
Таким образом, Троицкая грамота приносила нижегородцам не более, как только весьма ненадежное и двусмысленное сведение о намерениях подмосковных воевод, и Пожарский был вправе положить ее в презрение.
Но старец Авраамий делал свое дело. Он, по крайней мере на словах, спасал Отечество. Вот почему снова из монастыря отправляют к Пожарскому двух старцев, умоляя поскорее идти к Москве и помощь учинить, ‘пишуще то с молением, то с устрашением, потому-де, что начал дело доброе и о нем не радит, а мыслит неправильно, думает о сладком, что оно горько [идти скорей под Москву], а о горьком, что оно сладко и это сладкое полагает во вседневном насыщении, и прочая от Божественных Писаний довольно писаше’. Князь старцев отпустил, ‘сам же косно и медленно о шествии промышляше, некоих ради междоусобных смутных словес… в Ярославле же стояше и войско учреждающе [угощая], под Москвою же вси от глада изнемогающе’. Действительно, под Москвой бедствовали. Но кто же был в том виноват, что в Ярославле были сыты, а под Москвою голодны! В течение зимы не поляки теснили подмосковные таборы, а они осаждали поляков и могли бы точно так же соединить в одну мысль все города, как в то же время успел их соединить Нижний. В соединении было бы и хлеба вдоволь. Между тем таборы сочиняли нового вора и занимались целованием ему креста. Старцу ведь все это было хорошо известно.
Только от 6 июня Пожарский получил уверение, повинную грамоту от Трубецкого и Заруцкого, что они и их таборы отстали от вора. Но и тут благоразумие и осторожность настоятельно требовали выждать время и разузнать повернее, так ли это было на самом деле. Затем союз с Новгородом утвержден был только 26 июля. Раньше этих чисел
Пожарский никак идти не мог, если желал совершить свой подвиг основательно и без оглядок. Новгород с немцами грозил бедой и был, как и Москва, очень сомнителен. Первый посол туда из Ярославля, возвра-тясь, привез такую мысль, что в Новгороде отнюдь добра ждать нечего. Понадобилось же и после утвержденного союза послать с похода, из Ростова, отряд на Белоозеродля береженья от немцев47.
Впрочем, не один Троицкий монастырь старался охрабрить Пожарского и нижегородское ополчение к исполнению их подвига. В то время в Ростове, в Борисоглебском монастыре на Устье, подвизался затворник Иринарх, который, услышав, что Пожарский с Мининым стоят в Ярославле и, на призыв Трубецкого, боятся, не смеют идти под Москву, помышляя об убийстве от Заруцкого,— послал к ним челобитье и просвиру, повелевая идти без боязни, что узрят они славу Божию и Заруцкого в Москве не застанут. Обрадовался Пожарский такому слову и тронулся из Ярославля. В Ростове они с Мининым пришли за благословением к подвижнику сами. Он их укрепил и дал им в помощь свой подвижнический знаменитый крест, с которым Пожарский и довершил свой подвиг в Москве. Это сказание по своей простоте, конечно, несравненно достовернее сочинений и легенд Палицына48.
Мы уже заметили, что главные победы Пожарского, главные его завоевания в том и заключались, что он мирными переговорами, договорами, уговорами привлекал всех к одной мысли: очистить государство от поляков и своих всяких воров и выбрать государя по общему совету. Служа этой мысли, он и Новгороду сделал уступку, согласившись на его выбор королевича Филиппа, он и с цесарским послом завел переговоры о выборе царя из цесарского дома, почитая очень выгодным на это время иметь приятелем такого монарха, который мог пособить против поляков.
Убедившись, наконец, что дело со всех сторон пока улажено, он тогда только и мог спокойно двинуться к Москве, не раньше 27 июля. Но старец Авраамий не вытерпел. Он 28 июля (не то 28 июня, следовательно, месяцем раньше) самолично отправился к Пожарскому в Ярославль, куда мог прибыть, конечно, уже не раньше 29-го или даже 30-го числа, если это было в июле, когда ополчение стояло уже в 29 верстах от города. И вот старец приходит в Ярославль и что же там находит: ‘мятежников и ласкателей, и трапезолюбителей, а не боголюбцев, воздвигающих гнев велик и свар между воевод и во всем воинстве… Рассмотрел все сие старец и князя Дмитрия и Козьму, и все воинство довольно получил от Божественных Писаний… много молил их поспешить…’ Князь и Козьма и все воинство послушали молящего и поучающего старца и выслали свои передовые полки, так что если бы не пришел старец, то они все еще продолжали бы учреждать свои трапезы, а передовые, сак видели, посланы еще 17-го и 24 июля были уже в Москве49.
В некоторых, довольно исправных, списках Авраамиева Сказания число его похода в Ярославль обозначено не 28, а 25 июня. Если старец отправился в это число, следовательно, прибыл в Ярославль 27-го или 28-го, то посылка первого передового отряда произошла все-таки недели три спустя после его поучения, то есть в такое время, не тотчас, а когда по устройству обстоятельств настала возможность двинуть эти отряды. Второй отряд пошел почти через месяц после старцева поучения.
Однако перед этими числами и в эти числа никаких свар и мятежного гнева в ополчении не было, а случилось единодушное восстание всей рати на подосланных из-под Москвы убийц, полки посланы вскоре, как отпущены послы от Трубецкого и Заруцкого, принесшие весть о скором приходе Ходкевича, может быть, и сам старец был тут в это же самое время и потом забыл числа и обстоятельства.
Видимо, что старец в своей памяти очень многое перепутал и перезабыл, не забывая только при всяком случае восхвалять самого себя. В ополчении, когда оно стояло в Ярославле, действительно были смуты, но не в это время. Первую смуту завел возвратившийся из Казани Иван Биркин, домогаясь начальства, из-за чего едва не случилось кровопролития. Биркина отринули, но после него, вероятно, остался хвост. Честолюбцев было немало, особенно из знатных родов. Вождей они не слушались, следовательно, примирить их в несогласиях и рассудить их было некому. Пожарский держал себя не так, как Ляпунов. Не из слабости характера, а из убеждения, что ополчение должно держаться советом и любовью, устраняя всякие сердечные злобы, он не поступал самовластно, по-диктаторски. Вообще насилием утишать вражду он не был способен, не таковы были его отношения к земле. Вот по какой причине он отдал и самого себя на суд третьего, как в подобных обстоятельствах всегда и водилось в старину. Общим советом этого третьего избрали в лице бывшего Ростовского митрополита Кирилла, который жил на покое в Троицкой Лавре. Святитель приехал в Ярославль, и тишина восстановилась. Людей Божьих он укреплял: как учинится ссора у начальников, они шли к нему и докладывали ему обо всем. Таким образом, ополчение и здесь показало себя, насколько оно верно крепкому земскому смыслу, призывая в свою среду миротворное рассуждение святителя и устраняя тем самым всякие диктаторские попытки для устроения порядка. Таким началом власти земля жила искони веков, им же держались и междукняжеские отношения в древний период нашей истории.
Митрополит Кирилл сопровождал ополчение и в Москву, где потом, во время избрания Михаила, занял первое место между собравшимся духовенством и первенствовал во всех распоряжениях Земской Думы, которая, кстати надо заметить, была уже наполовину собрана нижегородским же ополчением и шла вместе с ним очищать Москву50.
Мы упомянули, что Пожарский хотел стать на время у Троицы, дабы уговориться с подмосковными казацкими таборами, однако, получив весть о приближении полков Ходкевича, по необходимости должен был и сам поспешить. Но нет, все это сделалось лишь поучением старца Авраамия, который рассказывает, что много молил о сем воеводу и все воинство, что было у них много разнствия и нестроение великое: одни хотели идти, другие не хотели, говорили, что Пожарского манят под Москву казаки, хотят его убить, как Прокопия убили. Старец, и именно он, даже и не архимандрит Дионисий, много поучал всех, особенно Пожарского, чтобы он, по слову Господню, не страшился смерти: если и постраждет, то мученик будет Господу. Тогда только воевода оставил все свои размышления, страх вменил ни во что и двинулся в поход. Само собой разумеется, что такие благословения Церкви были необходимы ратным и всегда их сопровождали на битву, как обычное церковное слово. Но старец из обычного поучения Церкви устраивает похвальбу для своего личного подвига, высовывая и здесь свою фигуру всем на глаза. Однако, по его же словам, Пожарский взял с собой и старца. С какой целью? Без сомнения, для сношений с Трубецким и с казаками, с которыми старец был очень знаком. Так потом и случилось, как увидим. Летописцы рассказывают о походе от Троицы правдивее, и о старце, конечно, ни слова, а описывают, как архимандрит Дионисий благословил войско, провожая, как в то время дувший до тех пор сильный ветер от Москвы переменился и стал дуть попутно на Москву, что произвело в полках особую радость51. Старец об этом обстоятельстве ничего не говорит, а оно для целей его сказания было бы очень важно. Можно сомневаться, был ли он тогда в монастыре, при отправлении войска? Не ездил ли он в Москву для уговора с казаками, конечно, по поручению Пожарского?
Наконец, ополчение придвинулось к Москве. Оно пришло уже вечером и расположилось ночевать на Яузе, за 5 верст от города. Между тем
были посланы разъездные осмотреть места, где бы стать правильным станом. Трубецкой беспрестанно присылал к нижегородцам, звал к себе стоять в таборы, т. е. у Яузских ворот, с восточной стороны города, между тем как Ходкевич двигался с западной стороны. Нижегородцы всей ратью отказались: отнюдь тому не быть, чтобы стать вместе с казаками, опять они начнут враждовать с земскими. Всей ратью, следовательно, выражено старое и полное недоверие к таборам и к их воеводе. На это она имела множество причин, и в числе их весьма недавнюю и яркую причину со стороны только что бежавшего Заруцкого. Сам же старец пишет в своем Сказании, что когда пришел в Москву передовой полк нижегородцев с воеводой Пожарским-Лопатою и стал у Тверских ворот в укреплении, то Заруцкий заслал множество казаков, да убьют воеводу и войско его разобьют, и много бились, но трудились напрасно, ничего не успели и со срамом отошли, а Заруцкий вскоре, и притом в ночь, побежал. Теперь Заруцкого не было, но был его неизменный товарищ Трубецкой, у которого прямого лица рассмотреть было еще нельзя. Вот почему нижегородцы вели себя очень осторожно.
Наутро, 20 августа, от Яузы ополчение вступало в город. Трубецкой со всем полком встретил его и снова звал Пожарского стоять к себе, в свои укрепления. Пожарский снова ему отказал, что отнюдь ему вместе с казаками не стаивать, и стал у Арбатских ворот, отняв у поляков весь Белый город от Никитских ворот до Москвы-реки, откуда и ожидали нападения Ходкевича.
Трубецкой с казаками начали на князя Дмитрия и на Козьму и на всю их рать злобу держать и замыслили учинить им препону за то, что к ним в таборы не пошли. С какой целью Трубецкой звал ополчение стоять в своих таборах у Яузских ворот, с восточной стороны города, когда было всем известно, что Ходкевич идет с запасами по Можайской дороге, с запада, и следовательно, легко может пробраться прямо в Кремль, куда назначались запасы? Явно, что здесь крылась измена, доброжелательство к полякам. Таким образом, не Трубецкой, а Пожарский становится врагу поперек дороги, устроив свой лагерь у Арбатских ворот и заняв еще прежде передовым отрядом всю сторону ворот Пречистенских, с запада от Кремля. Уже в одном этом размещении воевод в виду наступающего врага очень ясно обнаруживается, как различны были цели одного и цели другого. Видимо, что Трубецкой все еще думал о королевиче или о короле и вовсе не думал очищать государство от поляков.
Ходкевич стоял уже на Поклонной горе и скоро (августа 21 -го) перелез Москву-реку у Новодевичьего монастыря. С ним, кроме поляков, были венгры и черкасы, малороссийские казаки под предводительством Наливайки. Он придвинулся именно к той местности, где стояли полки Пожарского. Первому Пожарскому и выпала боевая честь встретить врагов. Трубецкой со своими стал подальше, по другую сторону Москвы-реки, за Крымским бродом, оберегая от Ходкевича обход в Кремль по Замоскворечью. Вдобавок он прислал к Пожарскому просить конных сотен себе на подмогу, чтобы промыслить над Ходкевичем со стороны, с боку. Пожарский, надеясь правде быть, отпустил к нему пять сотен, выбрав лучших из своих полков. Между тем Ходкевич наступал только с одними конными, а Пожарскому самому конные были бы очень надобны.
Началась битва и продолжалась с первого часа до восьмого. По рассказу Польского Дневника, в этот день силы были неравные. У гетмана конницы было несколько сот человек, а у русских несколько десятков тысяч — так хвастал поляк, чтобы показать, как были храбры его соотчичи. ‘Наши сломали громадные силы русских,— продолжает он,— и втоптали их в реку Москву…’ ‘Кремлевские сидельцы, желая разделить русское войско, сделали вылазку против Алексеевской башни [у берега Москвы-реки] и против Чертольских ворот [т. е. в тыл русской рати, бившейся против гетмана], но русские хорошо укрепили эти места и отразили осажденных [кремлевских] поляков. В то время несчастные [кремлевские] понесли такой урон, как никогда. Русские, наевшись хлеба, были сильнее наших, которые шатались от дуновения ветра. Только шляхетное благородство могло побудить их решиться на эту вылазку…’
Что же в это время делал Трубецкой со своими казаками? ‘А боярин князь Д. Т. Трубецкой,— говорит сам Авраамий (269),— со всеми своими полки тогда стоял за Москвою-рекою у Пречистыя Богородицы Донския…’ Для чего же он туда забрался, когда оттуда же должен был видеть горячую битву Пожарского с гетманскими полками и очень легко мог ударить в тыл этим полкам от Крымского брода, так как битва кипела у Пречистенских ворот. Но не у Донского монастыря, как погрешает старец, а именно за рекой у Крымского Двора перед Крымским бродом и стоял Трубецкой. В том-то и дело, что он с казаками очень любил все стоять да помогать врагам. Старец Авраамий тут же свидетельствует, что в туже ночь от гетмана прошли свободно в Кремль 600 человек (по рукописи Филарета даже 700) гайдуков и наутро у церкви Георгия в Ендове острог взяли и знамя свое поставили на церкви. Как же это случилось, что Трубецкой пропустил не 6, а 600 человек врагов. Явно, что казаки сносились с гетманом и играли на его руку.
Итак, бился Пожарский одними своими конными. От Трубецкого ни :дин не вышел на помощь. Казаки только, как псы, лаяли и поносили нижегородцев, приговаривая: ‘Богаты и сыты пришли из Ярославля и одни могут отбиться от гетмана!’ Трубецкой не выпускал в бой даже и присланных сотен. Не ясен ли был его умысел обессилить Пожарского и именно конным войском, когда у Ходкевича только конные и были! Нижегородцы бились до последних сил, а гетман наступал жестоко. Могли ли они стоять против польской, венгерской, малороссийской конницы, неизмеримо более опытной и искусной? Решено было слезть с коней и биться пешими. ‘И был бой зело крепок’, хватались за руки с врагами и секли друг друга без пощады. Отосланные к Трубецкому конные сотни не могли вытерпеть и бросились на помощь без его приказания. Он было не пускал, но головы не послушали, ринулись и помогли своим. За ними также самовольно ринулись и прямые люди из казацкой атама-ньи: Филат Межаков, Афанасий Коломна, Дружина Романов, Марко Козлов, крикнув Трубецкому: ‘Для чего не помогаешь погибающим? Из вашей [воеводской] вражды только пагуба творится и государству и ратным!’ Да будет вовеки благословенна память этих истинных сынов своей земли52.
Гетман был отбит, воротился в свой стан у Девичьего монастыря (на Поклонную гору, ошибочно отмечает летописец, т. е., собственно, к Воробьевой горе) и наутро оттуда перебрался к Донскому монастырю на казацкую сторону Трубецкого, ибо не мог не заметить, если не знал достоверно, что действия Трубецкого были двусмысленны и, следовательно, могли быть ему очень полезны.
Так повествует и Польский Дневник, говоря, что ‘гетман, видя, что с этой стороны [со стороны Пожарского] трудно подать осажденным помощь и доставить продовольствие , потому что русские хорошо укрепили Белый город и заслонили [проход к Кремлю] своим табором [станом], передвинулся на другую сторону реки-Москвы, где русские [казаки] не столь хорошо укрепились и имели лишь два городка…’
День прошел в этом передвижении гетманских полков и его обоза. Битвы не было. На следующий день (24 августа) гетман бодро пошел на проход к Кремлю по Заречью, куда Пожарский из своего лагеря у Ильи Обыденного отправил против гетмана многие сотни, а воевод, пришедших
из Ярославля, поставил по рву, где был замоскворецкий Деревянный город, сожженный. Трубецкой, со своей стороны, вышел и стал от Москвы-реки, от Лужников, т.е. у Троицы в Лужниках, где Кожевники, стало быть, на таком месте, которое оставалось вдали от дороги, где должен был идти гетман, направляясь от Донского монастыря. Трубецкому следовало встретить его от Серпуховских ворот, а он стал в версте от них. Таким образом, гетман все-таки должен был разделить свое войско на две части. Прежде всего он напал с одной половиной войска на полки Пожарского. Долго продолжалась ожесточенная битва: от первого часа дня до шестого. Ни на одну сторону победа не склонялась. Тогда гетман собрал всех лучших людей и всеми людьми учинил напуск, стало быть — всей своей ратью, следовательно, и той половиной ее, которая стояла против Трубецкого. Он смял полки Пожарского и гнал их до самой реки. Если бы не устоял сам Пожарский со своим полком, побил бы многих, замечает летописец, и вслед за тем говорит, что Трубецкой и казаки, ‘отшедше в таборы своя, а гетман, видев сие, пришед, ста у Екатерининской церкви и таборы своя устрой тут и острожек у церкви Климента и казаков, в нем сидящих, взят [не побил, а взял] и посади в него королевских людей’.
Другая часть (половина) войска гетмана делала тоже свое дело, говорит Польский Дневник: ‘Идя подле обоза, она гнала русских [т. е. казаков Трубецкого] с поля битвы. Однако, когда гетманский табор пришел в Деревянный город, ему случилась большая препона. Казаков здесь не было, а во рвах сидели ярославские ратные с двумя орудиями. По этому случаю конные гетмана спешились и вместе со своими казаками храбро кинулись на русских с саблями. Русские стрельцы не могли сдержать натиск, стали разбегаться, поляки рубили их, кого только заставали на месте. Тем не менее, дело было трудное. Гетману очень мешали поделанные русскими (ярославцами) частые рвы, ямы и печи, и потому его войско стало отдыхать, заставив купцов (посадских) равнять рвы. Так рассказывает Дневник. Это был последний отдых для гетманского войска, во время которого старец Авраамий обращал уже на истинный путь своих любезных казаков.
Гетманские полки со своими обозами отдыхали, надеясь свободно пройти и провезти запасы в Кремль, следовательно, Замоскворецкое поле было чисто для его движений, супротивников на нем нигде не было видно. Казаки ушли в свои таборы, как только увидали, что нижегородцы были смяты и загнаны за реку к своему лагерю.
Польский Дневник при этом не без иронии замечает: ‘Удалившись реку, русские [нижегородцы] опустили руки и смотрели, скоро ли гетман введет в крепость продовольствие’. Дневник наполнен подобными ироническими остроумными замечаниями.
Нижегородцы опустили руки, т. е. онемели от ужаса и негодования, видя, как свободно, даже с отдыхом гетман проходит к Кремлю на соединение со своими поляками. Это горестное положение — опустили руки, отмечено и старцем Авраамием: Пожарский и Минин ‘в недоумении быша’, говорит он. Отмечено с большей правдой и летописцами: ‘Людие же сташа в великой ужасти… и посылаху к казакам, чтоб сообща промышляти над гетманом. Они же отнюдь не помогаша… ратнии же вси в страсе быша велицем. Воеводы же вси посылаху к казакам, чтоб за едино стояти против гетмана. Они же не хотяху’.
Вот отчего нижегородцы опустили руки. А г. Кедров, всеми усилиями притягивающий всякое обстоятельство в оправдание казацких подвигов по отношению к нижегородской рати и в похвалу своему герою, старцу Авраамию, толкует именно это обстоятельство столь же превратно, как и многие другие. Он в обширном празднословном рассуждении усиливается доказать, что ‘нижегородцы, удалившись за реку, стояли в бездействии, опустя руки и [праздно] смотрели и пр.’ ‘Что мешало Пожарскому в это время,— говорит автор,— вывести все свои войска [смятые, разбитые] из-за реки на позицию, оставленную правобережным лагерем [т. е. казаками],— мы не знаем. Что ему не было нужды сохранять свою позицию — не подлежит сомнению. Вся сила гетмана, весь обоз лежал теперь на правом берегу реки, на позиции Трубецкого [ушедшего в свои таборы], и здесь нужны были войска. Как бы то ни было, но нижегородцы не вышли из своего лагеря. Минута была критическая!..’ — заключает автор. И в эту-то минуту Пожарский не вышел против гетмана на места ушедших казаков, спокойно пивших и игравших зернью в своих таборах. Он опустил руки и любовался свободными движениями гетманской рати с ее обозами. Вот до чего можно договориться с задачей во что бы ни стало написать хрию в защиту казаков и старца Авраамия под видом защиты деяний монастыря.
Пожарский собрал бы и разбитую свою рать и бросился бы на гетмана, если бы увидал, что в поле работают и казаки, как это и случилось, когда казаки поднялись. Но одной своей ратью, выпустив ее на конечную погибель, он ничего полезного сделать не мог. Силы были неравны. Ему оставалось только пребывать в ужасе, когда и на самом
деле руки опускаются. И по физиологическим законам руки опускаются, когда человек от ужаса ли, или в отчаянии упадает в немощь. Напротив, когда он смотрит на дело безучастно, то обыкновенно хладнокровно складывает руки.
Старец Авраамий обстоятельства прихода под Москву гетмана Ходкевича расположил в двух главах своего Сказания, в 76 и 77, дабы выставить свою особу в 76 главе, как он казаков поучал, и в 77 главе, как он с казаками побеждал. О первом дне побоища он говорит то же, что и другие свидетели, ошибочно сказывает при этом, что Трубецкой стоял у Донского монастыря, но не вспоминает, что князь стоял в бездействии и не помог Пожарскому, зато тут же старец продолжает, что в ту ночь пришли к самому Кремлю (под носом у Трубецкого) гайдуки 600 человек. Далее старец говорит, что в понедельник (24 августа) на рассвете гетман двинулся на проход и начался бой, что русские полки не выдержали, устремились в бегство, и пешие все ров покинули и острогу церкви Климента покинули (казаки), что поляки из Кремля острог заняли и запасы многие от гетмана в него ввезли, яко никому же им возбраняющу (значит, казаки на своей стороне не оказывали никакого сопротивления). После того те же климентовские казаки, воззрев на свой острог, видя литовские знамена на нем и запасов много в него вшедших, зело умилились и вздохнули, что мало их числом, однако единодушно устремились к острогу и взяли его приступом, людей побили, запасы захватили и так храбро гнали врагов, побивая, что сами удивлялись силе Божи-ей. Однако в ту же минуту позавидовал дьявол славе Божией, ‘яко змий мечтался, вложи мысль лукав у’ тем казакам, которые так побивали литовских людей, стали они размышлять… ‘видеша многих стоящих и не помогающих им, исполнишася гнева, возвращахуся в жилища своя, укоряюще дворян многими имениями боготящихся, себя же нагих и гладных нарицающе и извет [завет] дающе, яко к тому им на брань ко врагам не исходити николиже…’
Так объясняет старец изменный уход казаков с поля битвы в свои таборы, сам же отмечая, что эта мысль была лукавая, как она является и в его рассказе. Победители разгневались за то, что им нижегородцы (отбитые к своему лагерю за реку) не помогли взять приступом небольшое Климентовское укрепление, взятое ими без особого труда.
‘И сия видевше, что отступили казаки, враги велико дерзновение приняли и поставили обоз свой у церкви Екатерины… Видев же, что происходит, Пожарский и Минин, в недоумении быша, опустили руки, не сложили, как люди складывают руки, не желая ничего делать и опустивши руки, они все-таки стали делать дело — послали за старцем Авраамием, единственным человеком, который дружил с казаками и казаки с ним дружили. По поводу этого случая старец и выставляет свою особу в самом почтенном и похвальном виде.
Послом к старцу Пожарский отправил своего брата Дмитрия Петровича Пожарского-Лопату. Старец в то время совершал молебны о победе над врагом на месте сгоревшей церкви Ильи Обыденного (на Стоженке). Старец не помедлил и скоро пошел в полки, где увидал Пожарского и Козьму и многих дворян плачущихся и сказывавших, что без казаков бороться с врагами не могут, и умолиша старца, чтобы шел в казачьи станы молить и просить, чтобы шли казаки скоро и немедленно против врага. Слышав все это, келарь и сам слез исполнился и, забыв старость, скоро пошел к казакам, прямо к острожку Климента, где увидал множество побитых литовских людей и казаков, стоящих с оружием. Так как именно здесь проявилась лукавая мысль не помогать нижегородцам, то старец к этой казачьей толпе и обратился с должным увещанием, сказал им льстивую речь, что от них началось доброе дело (разорение государства!), что стали они крепко за истинную православную христианскую веру, раны многие принимая, голод и наготу претерпевая, прославившись во многих дальних государствах своей храбростью и мужеством. ‘Теперь ли, братие,— говорил старец,— все доброе начало в один час погубить хотите!’ И многое иное говорил им со слезами, моля их, утешая и понуждая идти на врага. Казаки зело умилились и просили, дабы ехал и к прочим казакам в их жилища и умолил бы и их идти на врагов, а сами обещали умереть, а не отступить, не победив врагов. Старец еще больше укрепил их и повелел звать ясак (возглас), имя чудотворца Сергия: ‘В узрите,— сказал,— славу Божию!’
Отсюда старец отправился в таборы (станы), которые были расположены на Кремлевском берегу Москвы-реки вблизи устья Яузы, где обыкновенно сосредоточивался хлебный караван. Над этим местом на Вшивой горке высилась церковь Никиты мученика.
Приближаясь к Москве-реке против этой церкви, старец застал здесь великие толпы казаков, уходивших еще в свои таборы и теснившихся и медливших на переходе через реку. Он со слезами и здесь стал умолять их, чтобы возвратились и шли обратно на врага. Многочисленное воинство внезапно умилилось, внидоша в страх Божий, и скоро устремилось на бой, не дошедши и своих таборов.
Ни один не остался, все побежали, понуждая друг друга и восклицая: ‘Поскорим, братие, пострадати за имя Божие и за православную веру’.
Прочие казаки, стоявшие за рекой у таборов, увидавши, что братья их быстро возвращались на бой, не дождались и прихода старца, высыпали против него, идя через реку, одни вброд, другие по лавам. Келарь и тех, умолив, поучил от Божественного Писания, и они с радостью скоро также побежали на бой, единогласно кличуще ясаком: ‘Сергиев! Сергиев!’ Когда же старец пришел в самые таборы, то нашел их (казаков) многое множество, которых пьющих, а иных играющих зернью (вот отчего они были наги и голодны). Келарь сильнее, чем других, поучил и этих развратников. Все таборы поднялись, ударили в набат, кликнули ясак: ‘Сергиев! Сергиев!’ и с оружием побежали на бой. Тем и оканчивается 76-я глава старцева Сказания.
Само собой, при этом Сказании старца возникает вопрос, почему он, как свой казакам человек, видя их изменное поведение, не устремился к ним с таким благодеятельным поучением в самом начале казацких раздоров, а дождался самой критической минуты, когда его самого вразумили уже плачущие Пожарский и Минин, заставившие его сейчас же идти и поучать казаков.
Старец, вопреки летописцам и Симону Азарьину, не поминает, что в это время он поднял казаков обещанием многой монастырской казны, ‘обещая всю Сергиеву казну дати’, говорит Симон Азарьин… При постоянных жалобах на наготу и голод, казакам, кроме духовного красноречия от Божественных Писаний, конечно, требовалось и что-либо вещественное, и было очень естественно и вполне необходимо предложить им и достойную уплату за труд. Должно полагать, что употребить в дело такое обещание было предложено старцу со стороны Пожарского и Минина.
Но старец уменьшил бы значение своего учительного подвига, если бы упомянул о предложенной казне. Он рассказывает, что казаки поднялись от одного только его поучения. В следующей главе 77 он описывает, как общими силами в жестоком побоище Ходкевич был прогнан с занятых им мест, и как старец после победы возвратился к Пожарскому как будто сам победитель. Эту победу он главным образом приписывает казакам, упоминая, что они дрались даже совсем голые, имея в руках одно оружие и мечи при бедре, и поминая только вскользь о приспевших воеводах нижегородского ополчения.
О подвиге Минина, который, можно сказать, порешил дело, он не говорит ни слова. Летописцы, однако, не записали описанного победительного подвига старца Авраамия, а иные приписывают даже самое примирение казаков с войском Пожарского тому же Минину53, что согласуется и с показанием Симона Азарьина.
Однако старцу невозможно было умолчать об обещанной казне, и потому он отдалил это обстоятельство от настоящего места, то есть от времени своих поучений, и рассказывает как бы новый случай, что после победы над Ходкевичем паки дьявол возмущение велие в воинстве сотвори, все казаки, восставая на дворян и на детей боярских полку Д. М. Пожарского, хотели разойтись от Москвы, а иные хотели дворян побить и имения их разграбить. Услыхав об этом, троицкие власти, чтобы остановить казаков, за неимением денег порешили послать к ним все церковные сокровища из монастыря в заклад в тысячу рублей не на долгое время. Казаки, умиленные к тому же и монастырским писанием с похвальными им глаголами, пришли в разум и в страх Божий, отказались принять присланные сокровища и возвратили их назад в монастырь, обещая все перетерпеть, но от Москвы не отойти до тех пор, пока не одолеют врагов.
Так описывает сам себя старец Авраамий, умаляя для красоты своего портрета заслуги Пожарского и Минина, увеличивая для той же красоты заслуги казаков, заставляя верить себе легковерных историков, которые его беззастенчивый панегирик самому себе предпочитают правдивым сказаниям правдивых летописцев.
Другой троицкий келарь, современник событий и ученик архимандрита Дионисия, упомянутый Симон Азарьин, не менее, если не более Авраамия любивший свой монастырь, но не столько, как Авраамий, любивший свою особу, рассказывает о тех же обстоятельствах гораздо правдивее. Он пишет, что воинство христианское обоих полков несогласно было, друг другу не помогали, но действовали каждый полк особо и именно казаки не только не помогали, но и похвалялись разорить дворянские полки. Слыша это, архимандрит Дионисий и келарь Авраамий поспешили в Москву и вместе с Козьмой стали умолять казаков и многим челобитьем привели их в смирение, утешая при этом оба полка пищей и питием, и таким образом привели их в братолюбие. А главное, обещали казакам всю Сергиеву казну отдать, если постоят и поможет им Господь, указывая, что если не постоят и враги одолеют, то и все будет разграблено. Казаки за это с радостью обещали за веру Христову стоять и головы свои положить. Кликнули казаки чудотворцевым ясаком: ‘Сергиев! Сергиев!’ и устремились оба полка, дворяне и казаки, единодушно. Враг был побежден.
Троицкие власти не помедлили и привезли из монастыря из казны и их ризницы все драгие вещи, сосуды златые и серебряные, шапки архимандричьи, золотые и серебряные ризы, пелены саженые жемчугом с драгим каменьем, привезли все это в таборы и положили перед казаками. Как не были жадны и суровы на восхищение, с радостью намереваясь принять обещанную казну, казаки, увидав, из каких вещей состояла эта казна, пришли в зазор, устыдились и все отослали обратно в монастырь54.
Об отбое гетмана Ходкевича с его обозами летописцы рассказывают с иными подробностями.
Склонившись на обещание казны, казаки поднялись и, согласившись с полками Пожарского, двинулись против гетмана вместе с обеих сторон. Первым делом был взят острожок Климентовский, причем одних венгров было побито 700 человек. Потом пешие засели по рвам, ямам и крапивам, где только можно было попрятаться, чтобы не пропустить в город польских запасов. Однако большой надежды на успех не было ни в ком. Все крепко молились, полагаясь лишь на милость Божию, и вкупе все дали обещание построить храм, да поможет Господь одолеть врага.
День склонялся к вечеру. Господь услышал вопль призывающих Его с верою, говорит летописец, и послал свыше помощь вот какую: слабого и к ратному делу неискусного, Господь охрабрил нижегородца Козьму Минина Сухорука, от него же первого началось и собрание этого ополчения на спасение и очищение государства. При этом летописец как бы с радостью восклицает: ‘Да не похвалятся сильные своею силою и не говорят, что так это мы совершили! Не в крепкой силе пребывает Господь, но в творящих Его волю’. Тот Козьма задумал сам ударить на врагов, пришел к князю Пожарскому и стал просить людей. ‘Бери, кого хочешь!’ — ответил князь. Козьма взял роту Хмелевского да дворян три сотни. На том берегу, у Крымского двора (церковь Иоанна Воина), стояли две гетманские роты, конная и пешая. Козьма, переправясь за реку, с великой прыткостью ударил впрямь на эти роты. Они, не дождавшись еще дела, дрогнули и побежали, конные потоптали пеших. Козьма еще прытче погнал за ними. Тогда засевшие в ямах и крапивах наши ратные, услыша крики битвы и увидя, что Козьма с великим стремлением гонит поляков, все в один час, от всех мест, где скрывались, повскакали, как один человек, и ринулись натиском на гетманские таборы. Следом за ними напустили конные полки. Гетман не выдержал этого натиска — дрогнул и побежал со всем войском, оставив храбрым в добычу свои таборы со всеми запасами, к которым, конечно, бросились первые казаки, запасы отняли, а таборы разграбили дочиста. В таких делах казаки были первые мастера. Но нельзя говорить, вопреки летописям, как говорит г. Костомаров, что запасы отбиты одним казацким войском. Здесь участвовала поголовно вся рать, и начал первый Минин. Чтобы отбить запасы, надо было отогнать из таборов гетмана, а это совершено общим натиском всей рати, а не одними казаками. И Польский Дневник свидетельствует, что ‘русские, выбив из таборов всех своих, кто только был там, всею силою стали налегать на табор гетмана, который, видя беду, приказал обозу потихоньку отступать назад и сам с войском больше часу сдерживал нападение и затем ушел к Донскому монастырю. Русские дальше своих ям не вышли,— заключает Дневник,— они там торжествовали свою победу’. Наши летописцы продолжают: все ратные так охрабрились, что порывались идти следом за врагами, гнать гетмана дальше. Но воеводы остановили храбрых. ‘Довольно нынче одной радости,— сказали они,— чтобы после скорбь не приключилась! Это ведь Божиею помощию прогнаны наши враги!’ Однако, расположив казаков и стрельцов по городскому рву, они велели всю ночь держать неумолкаемую стрельбу из ружей. Такая была стрельба, что не было слышно, кто что говорит, а огонь и дым стояли как от великого пожара. Гетман, отодвинувшись к Донскому монастырю, всю ночь стоял на конях, ожидая нового нападения, и на рассвете побежал совсем от Москвы55 через Воробьевы горы.
Казалось, ввиду такого славного и радостного дела должна была смолкнуть всякая сердечная злоба, всякий раздор. Но корень Смуты не исчезал. Он, как огонек, тлел под пеплом общего разгрома и тотчас загорался более или менее ярким пламенем, как скоро находил себе случай и средство проявиться. Этот корень заключался в самовластных боярских притязаниях, во всяких притязаниях великородства и владычества, какими была исполнена боярская среда снизу и доверху. И вот, как только приобретен был успех над врагами и стало всем легче и свободнее, боярское великородство и владычество тотчас первые заговорили о своих правах. Начальники между собой стали не в совете. Тушинский боярин, Трубецкой, стал величаться своим боярством и потребовал от нижегородской рати, от Пожарского и Минина и ото всех, чтобы приезжали к нему на совет, как к честнейшему, в его таборы. Но к нему никто не ехал, не потому, что не хотели ему честь воздавать, а боялись от казаков убийства.
Была всем очень памятна смерть Ляпунова, к которому на защиту не вышел Трубецкой, не заступился за него, как заступился было и враг Ляпунова, Иван Ржевский. Все это было у всех на глазах и в крепкой памяти. Всей ратью порешили устроить советные съезды на Трубе, почти на средине между таборами и нижегородским станом. Здесь воеводы с выборным человеком Козьмой установили одно правительство: перенесли сюда разряд и другие приказы и всякие дела стали делать заодно, о чем и написали в города грамоты, присовокупив, что если которые грамоты будут приходить к ним от кого-либо одного из воевод, то тем грамотам не верить и свои грамоты писать тоже на имя обоих воевод. О том же соединении правящей власти были посланы грамоты и особо, от всей рати, для уверения.
Это происходило в начале ноября. Для нижегородцев и для друзей Отечества это было тоже своего рода немалое завоевание и победа над врагом, ибо всякое соединение в одну мысль об истинном добре и благе Отечества было исключительной задачей нижегородского ополчения. Но прежде чем так устроилось, боярская и боярствующая среда употребила свои заветные попытки расстроить всякий союз в подмосковной рати и поворотить дело на прежний путь. Видимо, приверженцы поляков, Сигизмунда и Владислава, до последней минуты не теряли надежды на поворот дела в их сторону. Видимо, что нижегородцы для них были великой помехой, и они все силы употребляли рассеять это ополчение, в котором преобладал исключительно дух земства, посадский, мужичий дух, стоявший крепко и прямо на правде, раскрывавший без ужимок всякую ложь и неправду, сводивший очень правильно земские счеты, кто что забрал и чем завладел незаконно.
Мы упоминали, что Пожарский в Костроме спас от народной ярости воеводу Ивана Шереметева. Этот Шереметев с братом Василием потом идут под Москву в полках же Пожарского. Но вовремя они не пришли и не являлись в ополчение до 5 сентября. В этот день они приехали и стали в полках князя Трубецкого, что, конечно, удивило нижегородцев. ‘И учали Иван Шереметев с старыми заводчиками всякого зла, с князем Григорьем Шаховским, Иваном Плещеевым, князем Ив. Засекиным с товарищами научать атаманов и казаков на всякое зло, чтоб развратье и ссору в земле учинить. И по Иванову Шереметева наученью атаманы и казаки учинили в полках и по дорогам грабежи и убийства великие и собирались уже идти в Ярославль и на Вологду и в иные города, чтоб их засесть и православных христиан разорять’. Так об этом 9 сентября писало нижегородское ополчение в Вологду, предостерегая жить с великим опасением. Оно затем извещало, что ‘Шереметев с князем Шаховским и товарищами научают атаманов и казаков, чтоб у нас начальника князя Дмитрия Михайловича убить, что и Прокопия Ляпунова убили (а Прокопий убит от Иванова ж заводу Шереметева), а нас бы всех ратных людей переграбить и от Москвы отогнать. А то у Ивана Шереметева с товарищи, и у атаманов и казаков, умышляют, чтоб литва в Москве сидела, а им бы по своему таборскому воровскому начинанию вся совершати и государство разоряти и православных христиан побивати’56.
Опять мы можем спросить, зачем так надобен был всяким заводчикам Смуты этот дюжинный человек Пожарский? Обнаруживается здесь также и то обстоятельство, что Шереметевы действовали так по науке от сидевших в Кремле бояр, ибо Иван Шереметев по их же грамоте действовал против нижегородцев и в Костроме. Обнаруживается вообще, что боярствующие интересы в большинстве их представителей были против всякого земского движения, а Пожарского по справедливости почитали самым крепким и сильным орудием этого движения. Вот чего легковерные историки, к сожалению, до сих пор не понимают.
К этому же времени, по всей вероятности, относится и послание (Троицкое) к двум князьям Дмитриям, Трубецкому и Пожарскому, о соединении и о любви. Пожарский, конечно, очень хорошо знал цену всем подобным увещаниям и поучениям. Хорошо и легко было писать и посылать поучительные послания, ибо в этом заключалась прямая служебная и нравственная обязанность духовенства, но каково было исполнять добрые советы и моления именно тем людям, которые заботились не о своей боярской цели (как Трубецкой), а впереди всего о том, чтобы спасти Отечество и не расстроить собранное для него и созданное великим трудом ополчение. С головою Пожарского непременно рухнуло бы и все дело, им устроенное, как рухнуло такое же дело от погибели Ляпунова. Трубецкой не был способен поддержать никакое дело, как это обнаруживалось и после, при царе Михаиле. Пожарский спас свое великое дело, не столько храбростью, сколько великой осторожностью, в чем, несомненно, очень ему помогал Козьма.
С большим сочувствием к Пожарскому летописцы описывают его поведение при сдаче поляками Кремля. Эти сказания дороги, как свидетельства, что и для людей XVII в. вовсе не чужды были симпатии к поступкам человечным, вполне гуманным, в чем иные друзья русской истории весьма сомневаются.
Кремлевские сидельцы в осаде испытывали в это время страшный, неизобразимый голод. Поляки, чтобы освободить себя от бесполезных ртов, стали мало-помалу выпроваживать голодных вон из Кремля. Таким образом дошла очередь до боярских жен и детей. Великородные бояре, продававшие постоянно Отечество, очень опечалились, боясь бесчестия и всякого насилия своим женам со стороны осаждавшего их войска. К кому было обратиться, кто бы их защитил от позора, сохранил, взял на свои руки? Бояре послали просить об этом прямо к Пожарскому и к Козьме. Здесь они надеялись найти добрых людей. Пожарский не только обещал исполнить их просьбу, но во время выхода боярынь из Кремля сам выехал к ним, встретил и принял честно, с почетом, проводил каждую в безопасное место к их знакомым и велел обеспечить их содержание. Казаки за это хотели убить нижегородского воеводу: они собирались грабить боярынь-изменниц.
Скоро сдались и поляки. В переговорах о сдаче они просили за себя и за бояр-изменников не погубить их и ставили условием, чтобы приняли их в полки Пожарского, а к Трубецкому отнюдь не хотели идти, боясь казаков. Действительно, и в этом случае Пожарский явился защитником несчастных и беззащитных. Принять бояр он пришел со своим полком. Это было на Каменном мосту, у Троицких ворот Кремля. Как только завидели выходящих бояр казаки, то поднялись тоже всем полком, вооружились, распустили знамена и хотели постоять за ожидаемую добычу. Едва-едва прошло без кровавой ссоры, и дело, вероятно, уладилось какими-либо обещаниями. Казаки отошли в свои таборы, и Пожарский принял бояр с великим почетом. Из поляков полк Струся взял Трубецкой. Казаки весь полк побили, так что немногие остались. Другой полк, Будилов, взял князь Пожарский: ни единого не убили и не ограбили, и разослали всех по городам. Об этом Будиле можно прибавить, что когда Пожарский, еще вскоре после удаления от Москвы Ходкевича, предложил осажденным в Кремле полякам сдаться, изображая им весьма толково и справедливо, без малейшего высокомерия, безвыходное их положение, то Будило ответил бранью и польским хвастовством, уподоблял русских по мужеству и доблести ослам и байбакам, говоря, что в рыцарских делах русские хуже и ниже всех других народов. ‘Лучше ты, Пожарский,— писал он,— отпусти к сохам своих людей. Пусть хлоп по-прежнему возделывает землю, поп пусть знает церковь, Кузьмы пусть занимаются своей торговлей,— царству тогда лучше будет, чем теперь, при твоем управлении’ и т. д.57
22—28 октября 1612 г. Китай-Город, Кремль и вся Москва были очищены, по крайней мере, от явных врагов58. Трубецкой по своему ве-ликородству стал в Кремле на Царяборисовском дворе. Пожарский не коснулся царских палат и стал в Воздвиженском монастыре, поближе к своим нижегородцам. Казаки, однако, готовили эпилог своего стояния под Москвой. Они беспрестанно стали просить у воевод жалования, а того не помня (замечает летопись), что всю казну во многих городах выграбили, теперь же едва и последней казны у начальников силой не отняли. Они пришли однажды в Кремль толпой с прямым намерением побить начальников и захватить казну. Но собрались дворяне и не дали совершить убийства: много вражды было, и едва без крови прошло.
Дабы изобразить в подлинном виде, каковы на самом деле были эти подмосковные стоятели, воспользуемся словами того же Палицына, их поучателя и предводителя, описывающего их подвиги, как они прославляли себя именно после очищения от врагов Москвы, когда все радовались, что Смута наконец окончилась: ‘Казацкого же чина воинство,— говорит старец, — многочисленно тогда бысть, в прелесть велику горши прежняго впадоша, вдавшися в блуд, и питию, и зерни, и пропивше и проигравше вся своя имения, грабяху, насилующе многим в воинстве, паче же православному крестьянству, и исходяще из царствующаго града во вся грады и села, и деревни, и на пути грабяще и мучаще не милостивно, сугубейши перваго десятерицею. И кто может изглаголати тоя тогда беды сотворшияся от них! Ни един бо от неверных сотвори толико зла, еже они творяху православным христианом, различно мучаще. И бысть во всей России мятеж велик и нестроение злейши перваго [прежнего]. Бояре же и воеводы не ведуще, что сотворити…’

Глава VI. Признание заслуг князя Пожарского от народа и от царя. Служба Пожарского при царе Михаиле. Общее мнение современников о личности князя Пожарского

Пожарский окончил свой подвиг и не получил от современников достойной награды или соответственной его заслугам признательности!
Вот убеждение, какое необходимо является, когда перечитываем историю Смутного времени с ее конечным делом, избранием на царство Михаила. Но мы забываем, что в руках у нас только официальная сторона этой истории, сторона внешних дел и событий, что домашней ее стороны мы вовсе не знаем, да и не обращаем на эту сторону никакого внимания и вовсе не пытаемся разрабатывать ее. Между тем, без познания и понимания разных бытовых условий тогдашней жизни, совсем нельзя объяснить очень многие случаи этой истории. Действительно, рядового стольника Пожарского мы снова видим в рядовых боярах — и только! Как будто лишь один чин боярский вполне соответствовал заслугам избавителя и успокоителя Отечества! Мало того, его вскоре, по поводу местнических счетов, выдают головою Салтыкову, племяннику известного злодея Салтыкова, имя которого позорно разносилось по всей земле. Не говорим о том, что честная и прямая личность Пожарского, так сказать, совсем была затерта в толпе бояр и других чинов, отличавшихся в Смутное время, в большинстве, делами более пли менее кривыми.
Объясняя себе это, не совсем понятное, на наш взгляд, отношение к Пожарскому его современников, иные (Полевой) прямо говорили: ‘Не награды, но гонение постигло всех отличившихся при спасении Москвы!’ Другие (г. Костомаров) стараются доказать, что именно Пожарского-то не за что было и награждать, что современники вовсе не считали его тем, чем почитаем мы, потомки, что он был один из многих, что личность его не возвышалась над уровнем дюжинных личностей, что, пожалуй, Минин и выбрал-то его за малоспособность и т. д., подтверждая все это теми фактами, что, например, Трубецкой получил большую признательность даже от Земского Собора, что Пожарский стоит всегда вторым, после Трубецкого, что не был он в числе послов к царю Михаилу, что при Михаиле он исправлял все второстепенные поручения и т. д.
Все эти соображения главным образом основываются на том обстоятельстве, что современное Пожарскому общество и само правительство никак особенно не выразило ему своей признательности. Но как и чем оно должно было выразить эту признательность? Все, что возможно требовать от тогдашнего общества и что оно во власти было сделать, это — дать Пожарскому такую же награду вотчиной, какая была дана Трубецкому, который, как известно, получил в собственность знаменитую область Вагу с земской грамотой на это пожалование. Есть, сомнительное пока, свидетельство, что и Пожарский, тем же путем, получил подобную же награду. Спиридов в своем ‘Описании служеб благородных Российских дворян’ говорит, что ‘Пожарский получил от своих соотечественников живейшие и чистейшие знаки благодарности и признательности, кои [соотечественники], признавая его орудием Божия милосердия, назвали его своим избавителем и спасителем, а в засвидетельствование сего, все власти и государственные чины, согласно и единодушно приговоря пожаловать его в бояре и дать ему из казенных волостей отчины, вручили ему на сие жалованную грамоту, духовными властями, боярами и другими чиновниками подписанную, что все после и царь Михаил Феодорович утвердил таковой же своей грамотой’59.
Нельзя вполне доверять этому свидетельству, надо видеть саму грамоту. Но если существует грамота Трубецкому, то весьма могла существовать и грамота Пожарскому. Это нисколько не противоречит истине, а напротив, представляется весьма естественным делом, если Трубецкой пожелал себе награды или пожелало его наградить все его ополчение, то и ополчение Пожарского, даже против его собственного желания, могло и должно было, ввиду справедливости, определить награду и своему полководцу. Точно так должен был действовать и общий Земский Совет, если он когда-либо занимался раздачей наград. Спиридов пользовался архивными бумагами еще до 1812 года и мог, действительно, иметь в руках грамоту Пожарского с пожалованием его в бояре, ибо в 1812 году очень многое из старины погорело. Его книга показывает довольно тщательное и добросовестное отношение к делу и не дает причин полагать, чтобы он, сочиняя в иных местах красноречивые фразы, сочинял и сами факты.
Впрочем, о награждении Пожарского грамотой свидетельствует более старый источник, ‘Ядро Российской Истории’ Манкиева (изд. 2-е, стр. 322), говоря, что ‘Пожарскому за службу и очищение Москвы от всех государственных чинов честь, боярство и великие вотчины из государевых волостей даны и на то жалованная грамота от всего государства бояр руками подписанная, которую такожде царь Михаил Феодорович подтвердил’. Если это самое сведение послужило основанием для рассказа у Спиридова, то во всяком случае остается одно несомненным, что грамота Пожарскому также существовала. Как бы ни было, но если обе грамоты были выданы в одно время, то, судя по наличной грамоте Трубецкого, они обе все-таки не могли иметь должного значения, ибо выданы они не общим Земским Собором, который собрался со всех областей для избрания царя, а выданы только собранием двух ополчений, освободивших Москву от поляков, и некоторыми духовными властями, находившимися тогда в Москве. Грамоту Трубецкого подписали 15 лиц из духовенства и только 12 светских лиц — все воеводы ополчения: ни одного выборного из городов, ни одного посадского, но зато здесь есть знаменитый Иван Биркин. Все это лучше всего и обнаруживает, что воеводы, по крайней мере Трубецкой, сами себя наградили еще до съезда Земского Собора, и вообще помимо его решения, дабы не встретить с этой стороны препятствий и пререканий. И нет никакого сомнения, что первая мысль о награде, вся форма ее исполнения принадлежит тушинскому боярину Трубецкому, таким же способом получившему и боярство и привыкшему вслед за Салтыковым и Заруцким самовольно награждать и себя, и своих близких. Могут заметить: как же подписали эту грамоту и митр. Кирилл во главе, и сам Пожарский с некоторыми своими же воеводами? А как же не подписать, если была выдана грамота и Пожарскому? Но, главное, все участники этого дела очень хорошо знали, что их грамотами оно еще не решается, что грамоты все-таки должны быть утверждены новым царем, как всегда подобные жалованные грамоты и утверждались, и о чем говорилось и в грамоте Трубецкого, что подписавшие обязывались бить челом о таком утверждении и просить о новой, уже царской грамоте за красной печатью. Известно, что грамота Трубецкому утверждена не была. По крайней мере, область Вага по-прежнему находилась в числе дворцовых волостей, а не в вотчине Трубецкого. Известно также, что собравшийся Земский Совет (Собор) отписывал обратно захваченные разными лигами дворцовые волости, следовательно, грамота Трубецкого могла быть отменена еще Земским Советом, по приговору всей собравшейся земли, ибо он зацепил очень лакомый кус из дворцового хозяйства, тотчас понадобившийся для нового царя при общем расстройстве этого хозяйства.
Как награждал себя Трубецкой, а за ним, по естественному ходу дела и Пожарский, об этом сохранились записи так названного Земляного списка, т. е. росписи земельных владений старых и вновь приобретенных каждым лицом, которую составил упомянутый Земский Совет по приговору всей земли вскоре, как только совершилось избрание царя. В этом списке значится: ‘Князь Дм. Тим. Трубецкой: вотчины за ним старые отца его в Трубческу да на Резани 1996 четьи, да поместье в Козельске 1093 четьи. И обоего 3089 четьи. Да новые дачи, что дано под Москвой, в Стародубе Вотцком, да на Резани, да в Мещере 12 596 четьи. Да за ним же в Муроме Замотренская волость, а четвертная пашня в ней неведома, сыскать не почему. Да за ним же город Вага с волостями’. Таким образом, к 3089 четвертям старого владенья Трубецкой не посовестился приспособить себе 12 596 четвертей, кроме целой области Ваги и Муромской волости, где также существовали тысячи четвертей. Четверть пашни составляла половину десятины.
‘Князь Дм. Мих. Пожарский: вотчин за ним старых и с тем, что ему дано при царе Василии, 1445 чет., да поместья за ним с матерью да с сестрой старого 405 четьи с осминой. Обоего 1850 четьи с осминой. Да новые дачи, что ему дали бояре и всею землею, как Москву взяли, в Суздале вотчины из дворцовых сел 1600 четьи, да поместья 900 чет., и обоего новые дачи 2500 чети. А и с старыми всего за ним 4350 чети60′.
Для обоих портретов это самое живописное свидетельство. Одному дано слишком 12 1/2 тысяч, другому 2 1/2 тысячи.
Итак, грамота Трубецкого, как мы упомянули, могла быть отменена еще Земским Советом.
Зато грамота Пожарского, если таковая действительно существовала, утвердилась при новом царе пожалованием его в бояре 11 июля, пред самым выходом царя к коронации, и укреплением за ним вотчины (30 июля), хотя и старой, пожалованной еще царем Василием. Пожарский, как видно из сведения о его грамоте, награждал себя очень умеренно, боярским саном, который ему принадлежал уже по праву воеводства над боярами же, и вотчиной без имени и без количества земли, не захватывая себе целой области. Оттого и новому царю исполнить его желание или желание всего его ополчения было очень нетрудно.
Нам неизвестно, был ли чем награжден от царя в это же время Трубецкой, и были ли ему какие жалованные грамоты и впоследствии. Известно только, что он в 1625 г. был удален на воеводство в Тобольск. Это попросту значило — был сослан, ибо Сибирское воеводство такому родовитому боярину давалось не иначе, как вместо ссылки. Оно много значило для малых людей, но для больших ничего другого значить не могло. Между тем, сами же источники говорят, что Пожарский существеннейшие награды получил уже после, по возвращении Филарета, т. е. тогда, прибавим мы, когда управление от олигархов-бояр, всех приятелей Трубецкому, перешло в твердые и справедливые руки. Филарет очень многое исправил, запущенное молодостью и слабостью своего сына Михаила. По поводу грабительских захватов поместий и денежных окладов по пожалованию владевших бояр, королем Сигизмундом и королевичем Владиславом, Филарет в 1622 г. возбудил большой Сыск, которым и привел в порядок эту важнейшую статью государственного строительства.
Вообще на поверку выходит, что Пожарский был награжден больше, чем Трубецкой, и, следовательно, больше всех своих товарищей по освобождению Москвы. Минин пожалован в думные дворяне на другой день, 12 июля, в именины царя. После он был пожалован вотчиной из государевых сел, нижегородским селом Богородицким с деревнями61. По существу дела, Трубецкой был обижен, если взамен лакомого куса, любезной Ваги, ему не было дано никакой вотчины. Нам кажется, что люди и тогда обладали здравым умом и не совсем были чужды понятий о справедливости. Несмотря на связи Трубецкого со многими сторонниками Михаила и близость его ко двору даже по родству, несмотря на его великородство, он все-таки в общем мнении правительства оставался тушинским боярином, между тем как Пожарский, совсем чуждый двору, и в Михайловой грамоте на вотчину был восхвален пред всеми, что ‘при царе Василии стоял в твердости разума своего крепко и непоколебимо безо всякой шатости, и на воровскую прелесть и смуту ни на которую не покусился’. Ведь такие слова должны были очень больно резать глаза многим боярам и особенно Трубецкому.
Ничего нет удивительного, что, сослужив народную службу по избранию всей земли, он, с избранием царя, с установлением старого царского порядка службы, очутился снова рядовым стольником, а потом и рядовым боярином, из Дмитрия пред народным собранием и советом стал холопом Митькой пред царем, как тотчас была написана им вместе С Митькой же Трубецким челобитная к царю Михаилу, в которой они, напоминая о своей службе, что очистили государство от врагов, просили повеления, где на радости прикажет им выехать к нему навстречу, увидеть его пресветлые очи62.
Надо хорошо запомнить, что Смутное время не было временем революции, перетасовки и перестановки старых порядков. Оно было только, как мы уже заметили, всесторонним банкротством правительства, полным банкротством его нравственной силы. Правительство было нечисто, оно изолгалось, оно ознаменовало себя целым рядом возмутительных подлогов. Народ это видел хорошо и поднялся на восстановление правды в своем правительстве, на восстановление государственной власти, избранной правдой всей земли, а не подлогами и ‘воровством’ каких-либо городов и партий. Пожарский с Мининым сделались руководителями и предводителями этой всенародной правды. Они шли с нижегородцами не для того, чтобы перестроить государство на новый лад, а напротив, шли с одной мыслью и с одним желанием восстановить прежний порядок, расшатавшийся от неправды правительства. Повторим также, что Смутное время тем особенно и замечательно, что в нем роли правительства и народа переставились. В это время не народ бунтовал и безобразничал, не подвластная среда шумела и шаталась, а безобразничала и шаталась вся правящая владеющая среда. Народ, измученный, растерзанный даже на части буйством этой среды, поднялся и унял ее, водворил тишину и спокойствие в государстве. Тем его подвиг и окончился. О другом ни о чем он не думал, ибо тут же вполне убедился, что безгосударное время совсем может погубить всю землю, что множество властей есть собственно боярская игра и прямое зло государству, он доказал только на опыте, что государственное устройство неизмеримо крепче и правдивее держится общим Земским Советом (без которого нижегородцы шагу не делали), а не единичной волей разных самовластцев, вроде даже Ляпунова, и не указами избранного кружка таких самовластцев вроде боярской Думы. Земский Совет нижегородцев на некоторое время был руководителем государственного устройства даже и в первые годы царствования Михаила. Но, конечно, матерые жернова старого порядка смололи и это доброе зерно: оно не дало никакого роста. И все-таки подвиг Минина и Пожарского есть великое из великих народных дел нашей истории. Он пред ее лицем с полной очевидностью раскрыл глубину той премудрости, что и народ независимо, сам собой, с великим и в полном смысле государственным умением, может делать свое политическое земское дело.
При этом необходимо еще запомнить, что с восстановлением старого порядка само собой последовало никем не провозглашенное, но всеми глубоко сознанное всепрощение для всех и всяческих воров и негодяев, которые, как скоро Смута утихла и излюбленный царь был избран, все тут же оказались людьми честными, и в нравственном, и в служебном смысле. Блудные сыны, постигнутые тьмой неразумия, образумились, все люди в бедах поискусились и в чувство и в правду пришли!.. Все смутное воровство было забыто навсегда: кривые Тушинцы смешались с прямыми нижегородцами, и старые жернова стали молоть по-старому, как было прежде, как было при прежних государях. А потому весьма понятно, когда прежние порядки установились на своих прежних местах, то и люди, восстановлявшие эти порядки, должны были остаться тоже на своих прежних местах, с прежним своим значением и положением в обществе, а особенно в службе. Дмитрий стал Митькой. Если бы Смута была перестройкой и переделкой государства, тогда явились бы и новые места для людей, в числе которых одно из главных и первых мест принадлежало бы и Пожарскому. Тогда с ним, как и с Мининым, никто бы и спорить не стал из-за места, и не могло бы быть позорного случая выдачи его головою Салтыковым. Общее мнение, всенародное избрание указало бы им настоящие, бесспорные их места. Но так как все дело заключалось в восстановлении прежних порядков, а стало быть, и прежних мест, то наши герои из предводителей тотчас попали в рядовые, какими были прежде. Ни для кого из современников это не было и удивительно. С избранием царя потянулся в царстве-государстве прежний царский порядок и жизни, и отношений, и службы.
В Царской Думе и даже еще прежде в Земской Соборной Думе сел на первое место князь Мстиславский, ибо на том месте он сидел и прежде, и никакая, даже царская власть пересадить его пониже не могла, потому что крепок он был на этом месте своими счетами о боярских местах. Это место хранил за ним его род. Царь мог жаловать в бояре, но в сыны честного великородного отца он не мог жаловать. Это было выше его власти, во всем другом безграничной и самовольной. Стало быть, на самом-то деле царем и повелителем был старый порядок жизни и всего быта, который тотчас же и стал все перемалывать по-своему. Царь Михаил правом пожалования в бояре воспользовался в первый же час своего царствования. В день коронования, при всеобщей радости, что после Смуты нового в царском быту не произошло ничего. Молодой царь на радости своего коронования прежде всего пожаловал в бояре не стольника Пожарского и не Козьму, а своего двоюродного брата, князя Ивана Борисовича Черкасского, только в эту минуту сделавшегося особенно известным народному множеству. Какая была его служба, никто не знал, да и сам он, вероятно, был еще очень молод. Но это было дело собственное царское, личное дело царя. Этот его поступок был руководим всесильной в то время мыслью о чести своего рода. Опять, стало быть, не что другое, а род управляет мыслями и делами людей. А говорят, что родового быта у нас вовсе не было! Но необходимо согласиться, что община, конечно, пожаловала бы в бояре прежде всего своего избранника Пожарского или своего выборного человека Минина, а не своего двоюродного брата Черкасского.
Вслед затем царь уступил и общине. Вторым он пожаловал в бояре стольника Пожарского. Потом, на другой день, третьим пожалованным в думные дворяне был Минин. Это и было торжеством справедливости и великой почестью для пожалованных. Царю в тогдашней системе понятий и порядков ничего больше сделать было невозможно. О пожаловании вотчинами подробности нам неизвестны. За Пожарским через три недели была утверждена новой грамотой старая его вотчина, пожалованная ему Шуйским несправчиво, без отдачи в полное владение и в потомство, причем были сказаны вышепомянутые слова, вполне засвидетельствовавшие значение заслуг и подвигов Пожарского. Затем царской власти, тогда молодой и слабой, находившейся в руках бояр, соперников Пожарского, идти дальше не позволял устав царского быта. Наперекор желаниям даже самого государя, и Трубецкой, и очень многие другие бояре везде должны были первенствовать пред Пожарским. Однако и то было великим делом, что на коронации он держал по чину третью регалию, весьма знаменательную, державу, яблоко владомое, великодержавное. Первую регалию — корону, держал дядя царя, Иван Никитич Романов, с которым было заспорил о месте Трубецкой, но был остановлен царем, который ему сказал, что действительно Романов меньше тебя, Трубецкого, но он мне по родству дядя, и потому быть вам без места. Опять все тот же род указывает и руководит даже и при царском венчании. Трубецкой держал вторую регалию — скипетр. Спор Трубецкого о месте очень ясно свидетельствует, что здесь люди занимали между собой свои почетные места не по личным заслугам и достоинствам, а по заслугам и достоинству своего рода. Если б Пожарский был великороднее Трубецкого, он занял бы и место почетнее. И не один Трубецкой первенствовал в это время перед Пожарским. Выше его стоял и подручный, его воевода по ополчению, боярин Василий Петрович Морозов. Впрочем, несмотря на тесноту от этих пресловутых отеческих мест, смысл подвига Пожарского во время коронации избранного царя выдавался очень наглядно. Во время церемонии Пожарский предварительно был послан за царским саном на Казенный Двор, откуда торжественно Благовещенский протопоп нес на блюде Крест, Диадему и Мономахову шапку, за ним Пожарский нес Скипетр, а затем дьяк, будущий казначей, Траханиотов нес Яблоко — Державу Впереди для чести сана шел боярин Василий Петрович Морозов, что было почетнее, чем несение скипетра, но знаменательный почет оставался на стороне Пожарского. Любопытно и то, что этот царский сан первыми выносили на торжество люди нижегородского ополчения. Когда регалии были тем же порядком отнесены в собор и поставлены посреди храма на аналое, тот же Пожарский оставался при них все время для почетного предстояния и оберегания. Таким образом, и на символическом ‘действе’ коронования Пожарский, и он один, первый торжественно поднял давно оставленный скипетр Русского Царства, первый принес его к священному торжеству царского постановления, один оберегал царский сан до времени коронования, а потом ему же, не без знаменательного смысла, досталось при священнодействии хранить в своих руках державу того же царства, которая своим символом и обозначала это самое царство. Нет сомнения, что в этом назначении для Пожарского церемониальных мест руководила царским повелением духовная власть, собравшиеся митрополиты и архиепископы, в числе которых вторым был Ростовский святитель Кирилл, миротворец нижегородской рати от Ярославля до Москвы63. Современники, стало быть, очень хорошо понимали значение заслуг Пожарского и искренне выражали ему свою признательность во всех случаях, где этому не служили помехой чины (обряды) и места (теперешние чины).
Вот здесь Пожарский становился уже в ряды людей, которых царь должен был жаловать и беречь не иначе, как по их отечеству, как учила его сама Церковь, торжественно провозгласившая этот стародавний русский завет тут же в соборе, во время его коронования. В этом заключался непреложный устав старой русской жизни, и порушить этот устав мог только Петр — преобразователь этой жизни в ее корнях, а до того времени этот устав стоял так твердо и нерушимо, что всегда бывал сильнее самой сильной самодержавной власти, ибо эта власть никогда не касалась его корней, а напротив, сама же ими существовала и питалась.
Поэтому все рассуждения и глубокие соображения о том, почему Пожарский писался в грамотах вторым после Трубецкого, почему он не играл значительной роли в правительстве Михаила, почему был в то время вообще не особенно заметен, такие рассуждения по меньшей мере бесполезны.
Не только государь в официальной среде жаловал и берег людей по их отечеству, но так всегда относилось к людям и все общество, среда неофициальная, на всех ее ступенях. В этом состояло даже ‘вежество’ общественной жизни, т. е. то, что мы называем обыкновенным приличием. Пожарский был стольник и потому с боярином писался вторым, ибо был младший по отечеству. Земство выбрало его в воеводы, поручило ему главное начальство, в его полки собрались вскоре бояре, окольничие, большие дворяне, поэтому, быв главным воеводой, он все-таки, если и от их имени шла грамота, никогда не писал себя первым, а писал так: ‘бояре и окольничие и Дмитрий Пожарский, бояре и воеводы и Д. П., бояре и воеводы и стольник и воевода Д. Пожарский’, прибавляя в надобных случаях: ‘и по избранию всех чинов людей у ратных и земских дел стольник и воевода Д. П.’ Однако при этом сохранении старинного вежества сохранялось и первенство воеводы, именно тем, что прописывалось его имя, тогда как все прочие обозначались общими чинами. Так писал свои грамоты и Ляпунов. В официальных бумагах имя значило то же, что и место, а потому, хотя бы оно и стояло ниже общих названий, вроде бояр и воевод, оно все-таки обозначало первое место, так как оно было одно.
Своим отечеством Пожарский, хотя и князь, был не очень велик. Он начал службу при царе Федоре Ивановиче и в год избрания на царство Годунова числился в ‘стряпчих с платьем’, следовательно, носил, подавал, принимал у царя, дома и на выходах, когда было надобно, различные предметы царской одежды. Без сомнения, на эту должность он был назначен по выбору же Годунова, у которого и остался в службе, как у нового царя. Должность эта была немаловажна по особому приближению к царской особе, но обыкновенно в нее поступали, конечно, люди способные, по царскому личному выбору, но не по отечеству, а потому не из знатного боярского круга, а из рядовых дворян, из родов захудавших. Род Пожарского в местнических счетах именно отличался своей худобой. Непосредственные ближние его предки и родичи, опричь городничих и губных старост, нигде не бывали, а городничие везде во всех городах бывали меньше всех меньших воевод в росписи по разряду. Губным старостой был именно дед Пожарского. Таким образом, и в ряду стряпчих Пожарский занимал последнее место. Очень естественно, что его служба (ему было тогда, в 1598 году, только 20 лет) должна была сопровождаться бесчисленным рядом местнических стычек и следовавших за ними счетов. Малейшее его движение по местам службы тотчас поднимало шум и спор со стороны товарищей или сверстников, которые, как и сам Пожарский, разумеется, не хотели, да в интересах своего рода и не могли уступать свободного шествия по местнической лестнице кому бы то ни было. Между прочим в 1602 г. сентября 20-го, последовала именно такая стычка, любопытная, по некоторым подробностям для биографии Пожарского. Царь Борис велел тогда быть в боярынях у своей царицы княгине Марье Лыковой, а у дочери своей, царевны Ксении,— княгине Марье Пожарской, матери Дмитрия Михайловича, который тотчас и стал бить челом, что на таком месте его матери быть невместно, а можно быть ей больше княгини Лыковой многими местами и просил дать ему в отечестве суд и счет. Царь велел судить и по разрядам сыскать, кто из них больше. Пожарский на суде подал множество случаев, в которых доказывал, что ему можно быть больше даже Лыкова-отца, в ином случае 4, 5, 6, 7, в ином 10, 11 и 12-ю местами. Тем же способом отвечал и Лыков-сын, с которым и стоял на суде Пожарский. Суд, однако, не был вершен, т. е. покончен, а потом скоро и царство Бориса миновалось. Но когда суд никаким решением не оканчивался, то в местничестве это значило, что спорившие были равны, что дело не перевесило ни на ту, ни на другую сторону. Для тех, кто был похуже родом, это составляло немалую находку, и Пожарский стал ею пользоваться. В 1609 году, при Шуйском, он побранился за отечество с Иваном Пушкиным и в доказательство приводил, что он равен и Лыкову, что для этого равенства и суду него с ним не вершен. Но Лыков постарался объяснить, что суд не был окончен вовсе не по случаю его равенства с Пожарским, а по прихоти Царя Бориса.
Это объяснение очень любопытно. Лыков говорит, что в 1602 — 1603 гг. князь Дмитрий ‘доводил на него царю Борису многие затейные доводы, что будто он, Лыков, сходясь с Голицыными да с князем Татезым, про него царя Бориса рассуждал и умышлял всякое зло, а его мать, Дмитриева, княгиня Марья, в ту же пору доводила царице Марье на мать его, Лыкова, что будто она, Лыкова, съезжаючись с княгиней Оленой, женой князя Василья Федора Шуйского-Скопина, и будтося разсуждали про нее царицу и про царевну Оксенью злыми словесы… И за те затейные доводы и иные многия лганья царь Борис и царица на мать его, Лыкова, и на него положили опалу и стали в том гнев держать, без сыску, и матери его не велели без указу со своего дворишка съезжать [выезжать]. И в те поры тот Пожарский, не по своему отечеству и не по стычке, теша его, царя Бориса, бить челом на него, Лыкова, в отечестве о суде, а царь Борис его, князя Дмитрия, за те затейные доводы и за многия лганья жалуючи, а его, Лыкова, по своему тайному гневу, позоря и казня, вместо смертной казни, велел ему, Лыкову, в неволю отвечать ему, князю Дмитрию, в отечестве’, Лыков, стало быть, почитал как бы смертной казнью спорить об отечестве с Пожарским: так он низменно смотрел на родовую худобу князя Дмитрия64.
Дело в том, что Пожарский тягался с Лыковым разрядами князей Стародубских и Ряполовских, своих далеких, но знатных предков, которые бывали больше Лыковых. На это до разрешения дела он имел полное право. Но Лыков этого права ни за что не хотел признавать и требовал счета ближними родителями Пожарского, колено которых не было велико в разрядах, всегда бывало меньше Лыковых. Чтобы объяснить пред царем Василием Шуйским, почему возник такой неправильный суд и почему он не был вершен, Лыков и прибег к сплетне, по которой выходило, что царь Борис не жаловал его, Лыкова, только за затейные доводы и лганье Пожарского, почему и суда вершить не велел, и его, Лыкова, за челобитье и докуку о суде послал на службу в Белгород, отчего суд так и не был покончен.
Мы не знаем, что отвечал на эту сплетню Пожарский, а потому, не выслушав обеих сторон, ничего не может сказать, где здесь правда. Озлобленному человеку всегда надобны бывают всяческие объяснения своей злобы, и немудрено, что Лыков иначе и не мог себе разъяснить своего дела, как ябедничеством Пожарского. Точно так при царе Михаиле Борис Пушкин жаловался на какое-то умышление Пожарского по счетам же о местах, но по суду был обвинен перед Пожарским и за бесчестье его посажен в тюрьму
Как бы ни было, но из сплетни Лыкова видно, что Пожарский с матерью был в приближении у царя Бориса, впрочем наряду с Лыковым, с которым он и завел спор о старшинстве мест в этом приближении. Однако царская опала достигала и самого Пожарского. Еще раньше этого времени, в 1599 г., и на него, и на матушку его пришла государева опала. О деде своем Пожарский писал, что при Грозном он в опале сослан был на Низ (так назывался иногда и Нижний Новгород), что в то время предки его много лет были в государевой опале.
При расстриге, за торжественными столами, на приеме послов и в день венчания на царство, Пожарский сидит у Сендомирского за ествою, т. е. исполняет должность дворецкого за посольским столом. При Шуйском его уже не видно в придворной близости. С этого времени он воеводствует в полках. Судя по жалобе Лыкова, можно полагать, что Шуйскому он совсем был посторонний человек, рядовой со всеми другими стольниками. Но он крепко стоит подле Шуйского в Москве в осаде от воров, и в то время, как другие, например, князь Трубецкой, бегут в Тушино и всюду к знаемым ворам, он не колеблется, выдерживает всякую нужду и голод, но стоит в правде и душой не кривит. Затем, с той же твердостью в правде, он служит царю и воеводой в городах, а потом общим выбором земства становится во главе самого здорового, правдивого и крепкого народного движения на защиту и спасение Отечества. В земской службе у него не могло быть споров о местах, но как скоро восстановлен был царский порядок службы, тотчас возникли и счеты о местах, ибо по существу дела здесь опять возвратилась служба холопов государю и государству, а не свободных сирот своей земли, и оценка людей была уже не земская, по общему мирскому выбору, а дворовая, кто каков велик был во дворе государя, на лавках его думной и советной, а также и столовой избы.
Земское уважение к личным достоинствам и заслугам здесь не играло ни малейшей роли. Не прошло пяти месяцев после коронования избранного государя и пожалования в бояре самого Пожарского, как произошла его известная стычка с Салтыковым. Велено ему было сказать Салтыкову пожалованное боярство. Пожарский уперся своими счетами, что он больше Салтыкова, но тут же было ему доказываемо, против его счетов, что можно ему быть меньше. Он ничего не отвечал, и государь повторил свой указ. Пожарский все-таки не послушался и уехал из дворца, сказав, что болен.
Однако царь Михаил, поговорив с боярами, не без уважения отнесся к личности Пожарского. Его не воротили во дворец, а решили, что скажет Салтыкову боярство думный дьяк, а в разрядной книге запишут, что сказывал князь Пожарский. Вот все, что царю возможно было сделать в этом случае, щадя Пожарского65. Но и это добродушное отношение к его личности было побеждено двумя неотступными просьбами Салтыкова, чтоб государь дал оборону. Тогда государь обязан был, ввиду и в исполнение уставов местничества, выдать виновного головою. Тем не менее, этот самый обычный в местничестве случай ни в какую строку для личных достоинств боярина ставить никак нельзя. Он смущает нас потому только, что на старый русский быт мы смотрим или иноземными, или новоцивилизованными нашими глазами и очень многое в этом быту совсем не понимаем, как не понимали в нем многое иностранцы XVI и XVII столетий.
Очень понятно после того, что в службе царю Михаилу Пожарский должен был занимать только свои места, какие указывало ему его отечество, и что точно так же к умалению его личного достоинства и значения ни в какую строку идти не должно. В иных случаях он бывал первым, чаще всего вторым, а в общем составе боярства двенадцатым из 16, десятым из 14, восьмым из 11, восьмым из 16, и т. п., смотря по отношению его отечества к другим боярам. Но из этих цифр мы уже видим, что отечество его не первенствовало, и в этом виноваты были разве только его предки, но ни он сам, ни царь, ни все общество бояр, и это же в глазах современников нисколько не умаляло его земского и, так сказать, исторического значения.
Вопреки сказаниям неразборчивых историков, у царя Михаила он пользовался немалым почетом и исполнял поручения столь же важные, как и другие ближние бояре. Надо заметить, что большие и ближние бояре Михаила были все его же родственники или состояли с ним в родстве по женам, каковы: Романовы, Черкасские, Шереметевы, Сицкие, Салтыковы и пр., даже князь Трубецкой был в родстве с царем. Пожарский был сторона царскому родству, но постоянно в важных для государя поручениях становился рядом с самыми первыми и доверенными людьми этого родства. Так он нередко во время государева отсутствия бережет Москву с Федором, а потом с Иваном Шереметевыми, и в 1620 году бережет ее с подручным когда-то своим воеводой, а теперь по отечеству первым перед ним боярином, Иваном Никитичем Одоевским, бережет во время далекого государева похода к Макарию на Унжу, что дает еще больше значения царской и общей от Думы доверенности к его лицу в отношении этого бережения. В 1632 г. ему поручают собирать ‘пятую деньгу’ с торговых людей, а с бояр, и служилых, и с духовенства, кто что даст, на жалованье ратным во время Польской войны. Можно вопросить: почему такого важного поручения не дали Федору Шереметеву или другим из первенствовавших и более близких к царю бояр, а дали его малоспособному и малозаметному Пожарскому? В другой раз, в 1634 году, когда Пожарский был в Польском походе, это поручение дано было Лыкову, его сопернику по местничеству, но человеку тоже вовсе недюжинному.
И тот, и другой род поручений указывает только, что Пожарский пользовался очень большой доверенностью от царя и от царской Думы, а заслужил он эту доверенность еще прежде, у всего народа.
В домашних отношениях государя мы видим Пожарского в равном приближении со всеми большими и родственными царю боярами, хотя, как мы сказали, в родстве с царем он не был. За праздничными и другими чиновными столами он бывал если не чаще, то и не реже тех же самых первых бояр. Впрочем, обычное, так сказать, рядовое приглашение к царскому столу бояр вовсе не указывает того, что царь соразмерял эти приглашения с их боярскими заслугами. За столами государя чаще больших бояр бывали люди не очень известные, например, Мезецкий, Головин. Да и по разрядам самое большое число таких столов бывало в год около 28, причем Пожарский был 7 раз, в другое время из 23 столов в год он бывал 9 и 10 раз, а иной год 5 и 3 раза, или из 6 столов в год 4 раза и т. п. Нет сомнений, что число приглашений зависело от разных случайностей и со стороны самого Пожарского. Верно только одно, что в этих приглашениях перед большими боярами он меньше не был. На свадьбах царя он тоже наравне с родственными боярами бывал у государя в больших дружках, по отечеству, вторым.
Посольские переговоры он вел по большей части в товариществе с Федором Шереметевым, который был первым дипломатом в то время. В 1617 г. он был в ответе у английского посла, в 1635 — шесть раз, а в 1640 г. три раза у литовских послов, в 1639 г. у крымских послов. В этих посольских случаях Пожарский пользовался титулом наместника Коломенского66. Что он бывал здесь вторым, это опять к умалению его способностей или заслуг ничего доказывать не может. Напротив, поручение посольских дел показывает только, что и царь, и Дума видели необходимость воспользоваться опытностью и способностями Пожарского, как бывалого человека в подобных случаях, а вторые дипломаты очень часто бывали главными, как, например, при царе Алексее Ордин-Нащокин.
Еще больше дорожили современники ратными способностями Поварского, и в трудных случаях (не только государь, но даже и народ) назначали его в воеводы, опять как человека искусного, бывалого и способного вести это дело лучше других. И здесь по своему отечеству он иногда бывал во вторых, а хотя бывал и первым, то обстоятельства этой царской службы совсем уже были не те, какими руководил Пожарский в службе земской. Здесь он всегда был в полной зависимости не от царского общего совета, а от указов и наказов из Москвы, от товарищей воевод, от самого войска, отличавшегося совсем другим характером и уже не имевшего в себе той нравственной силы, с какой шли под Москву нижегородцы.
В 1615 г. в Северскую область вторгнулся Лисовский. Его отчаянные и быстрые в набегах полки хорошо были известны всем еще в Смутное время. Царь Михаил, т. е. боярская Дума, решили послать Пожарского, назначив ему в товарищи воеводу Исленьева. С ним были отправлены московские дворяне, жильцы, городовые дворяне, войско более знатное, чем обычные ратники — дети боярские. Но в этом-то обстоятельстве и заключалась нравственная слабость этого войска. Оно в некотором смысле составляло в то время как бы гвардию и очень любило пребывать в Москве, жить на московских калачах, в покое и довольстве, и потому очень не любило дальних и трудных походов.
Так князь Семен (Харя) Шаховской об этом именно походе записывает следующее: ‘В 123 году послали нас с Пожарским на Северу против Лисовского, и мы о том били челом, что заволочены с службы да на службу, и за то челобитье мимо всех нашей братьи меня сослали на Унжу, и вскоре пожаловал государь, велел взять к Москве’67.
С полком таких-то защитников земли Пожарский должен был выступить в поход против лисовчиков, которые одним своим именем наводили ужас среди бедного и беззащитного населения. Но воевода хорошо знал, с каким врагом имеет дело. Он двинулся с быстротой и настиг Лисовского у Орлова городища (у Орла). В битве наши дрогнули и позорно побежали вместе с воеводой Исленьевым. На месте остался князь Дмитрий, а с ним осталось людей жилецкая сотня да дворянская, да дворян из городов непомногу, да человек 40 стрельцов, всего 600 человек. Лисовский стал наступать со всеми людьми (2000 человек): был бой зело крепок, чуть не хватались за руки, посекая друг друга. Видя, что люди изнемогают, Пожарский обвернулся телегами и засел в этом обозе. Однако ратные стали говорить боярину, чтобы уйти от беды назад к Волхову. Никогда не отступавший с битвы Пожарский остался крепок и в этом случае. Он в ответ сказал ратным старозаветное русское слово, очень известное еще от времен древнего Святослава: ‘Лучше всем здесь погибнуть, чем бежать от врага’. Воодушевленные твердостью воеводы, эти остальные люди бились отчаянно, и успех склонился на их сторону: они не только многих побили, но и живьем взяли в плен 30 человек, отбили знамена, литавры, и ни один из них не попал живым к Лисовскому, который поэтому, вовсе не зная, что большая часть наших в бегах, отошел прочь, за Орел. Между тем воротились и бежавшие. Пожарский погнал за ним по пятам. Лисовский бежал от него, по выражению летописца, как разбойник, перебежал днем да ночью 150 верст, и едва не захватил Волхова внезапным приходом, но там отсиделись. Отсюда он бросился к Белеву, где воевода князь Михаил Долгорукий, заслышав его приход, покинул город, побежал в поле. Так же был покинут Перемышль. Оба города Лисовский сжег и направился к Калуге, но Пожарский предупредил его, послав туда передовой отряд. Пока гонял за ним Пожарский, ратных все убывало: они разбегались с похода по сторонам, по домам и по городам, так что потом не с кем было и преследовать Лисовского. Пришла было казанская рать, князь двинулся снова на врага, но заболел, и его отвезли в Калугу едва жива от лютой болезни. Казанцы побежали в Казань, и рать Пожарского не пошла за Лисовским, говоря, что одной ей гонять, только побитой быть. Лисовскому открылся свободный путь на все стороны, и он быстро прошел, воюя по всей околомосковной стороне вокруг. Едва от него отсиделся во Ржеве и Федор Шереметев, стоявший там с большим войском на пути во Псков. Царь посылал многих воевод на Лисовского, но ни один нигде не мог его настигнуть. За то государь опалу на них положил, а князь Долгорукий и другие воеводы, покинувшие города, были биты кнутом.
Все обстоятельства этого похода, где личность Пожарского, можно сказать, сияет твердостью и искусством воеводским, следовательно, обстоятельства очень дорогие для определения его личности, стерты неразборчивыми историками в следующей фразе: ‘В 1614 г. он воюет с Лисовским и скоро оставляет службу по болезни!’
Точно так же еще более важное событие в жизни Пожарского те же историки затемнили в следующих словах: ‘В 1618 г. мы встречаем его в Боровске против Владислава, он здесь не главное лицо, он пропускает врагов, не делает ничего, выходящего из ряда, хотя и не совершает ничего такого, что бы ему следовало поставить особенно в вину’. А пропуск врагов! Да и будто история все только ищет обвинения исторических личностей, все только играет роль прокурора? Дело, заключенное в этих словах, было если не военным, то нравственным торжеством Пожарского. Оно происходило так. В 1617 г. ожидали прихода королевича Владислава, который еще искал московской себе присяги на царство. Еще в январе, слыша тесноту ратным людям у Смоленска от Гонсевского, царь послал в Дорогобуж воеводу князя Ю. Сулешева и многую рать конную и пешую. Они отбили натиск Гонсевского, и Сулешев без повеления государя отошел с войском к Москве, оставив в Дорогобуже воеводу Ададурова. Узнав об этом и услыхав также о движении королевича на Смоленск, и стоявшие под Смоленском воеводы тоже пошли к Москве. Царь очень разгневался на это и положил на них опалу. Между тем королевич придвинулся к Дорогобужу. Это было в начале октября. Воевода Ададуров изменил, сдал ему город и присягнул со всеми людьми.
Из Вязьмы воеводы, Пронский с товарищами, покинув город, побежали к Москве. Осадный вяземский воевода князь Никита Гагарин хотел было сесть, затвориться в городе на осаду, и остался один-одинехонек: посадские и стрельцы все разбежались по другим городам. Горько заплакав, он и сам пошел в Москву. Затем был взят Мещовск, изменил Козельск, тоже присягнув королевичу. Князя Пронского и князя Белосельского царь, бив кнутом и отняв вотчины, сослал в Сибирь. Но, тем не менее, отступление, бегство, измена воевод произвели на земство впечатление очень нехорошее. Земля снова, по-видимому, стала колебаться, а прошло всего пять лет от общей Смуты. И вот калужские люди, как ближайшие к действию, и народ от других окрестных городов собрались в Москву к царю и стали со слезами просить его, чтобы Калуги литовским людям не выдал, чтобы избавил от разорения и послал бы боярина с войском, и били челом именно, чтобы государь послал к ним князя Пожарского. Мы не знаем, какой еще большей награды от современников мог ожидать Пожарский! Теперь земство калужское, а не руководимое будто бы Мининым нижегородское земство, теперь калужане, покинутые под натиском врагов царскими воеводами, просят, чтобы пришел к ним не кто другой, а именно князь Пожарский. Могло ли бы это случиться, если бы это был человек дюжинный, незамысловатый? Нет, вопреки отрицающим историкам, народ очень хорошо знал, что существует еще крепкий, неизменный человек, которому отдать воеводство — значит выиграть дело. Какой еще большей признательности нужно личным заслугам?
Государь тотчас отпустил Пожарского главным воеводой (18 октября), а в Калуге готов был товарищ ему, тамошний воевода князь Афанасий Гагарин. Пожарский едва пробрался в город между вражьими полками, сейчас же принялся укреплять город, устроил осаду и послал к казакам, которые воровали в Северских местах, приглашая идти в Калугу на помощь, а вины их государь им простил (на это он был уполномочен). Казаки скоро явились с большой радостью и многую службу показали. Два раза враги приступали к городу и оба раза были отбиты. В первый раз битва длилась весь день, с обеих сторон немало побили и разошлись. Во второй раз враги надвинулись в ночь, думая врасплох взять город. Но у боярина были крепкие караулы и засады, пустил он врагов в деревянную ограду, внезапно сделал вылазку и отбил их с большим уроном. Он не давал им покоя и в окрестных местах, где только готовилась опасность, тотчас посылал туда отряды и везде действовал с успехом, так что враги, видя себе тесноту, должны были уйти от Калуги к Вязьме с малыми остатками своего войска. Но в июне Пожарский на воеводстве заболел и уведомил государя, что ‘лежит болен, ожидает смерти с часу’.
Царь послал к нему со своим государевым милостивым словом и о здоровье спросить. И здесь назначенный для этой посылки стольник Юрий Татищев заспорил о местах, что ехать ему к Пожарскому невместно, за что был бит кнутом и выдан Пожарскому головою. Милостивое слово сказывал стряпчий князь Волконский. Когда вскоре королевич затеснил Можайск, царь повелел окольным воеводам придвинуться к этому пункту, из Волока Черкасскому стать в Рузе, из Калуги Пожарскому стать в Боровске. Вот по какому случаю через 8 месяцев воеводства в Калуге он попал в Боровск и занимал и здесь не первое, да и не второе место, ибо сам себе был большой самостоятельный воевода. Потом таким же распоряжением он перешел в Пафнутьев монастырь, а Черкасский — в Можайск, к Борису Лыкову.
В Пафнутьеве Пожарский поставил острог, из которого врагам тесноту делал великую. В Можайске Черкасский с Лыковым укреплялись, но были очень стеснены и голодом, и неприятелем, а Черкасский был даже ранен из пушки, так что едва от раны ожил. Тогда царь двинул к Можайску и Пожарского с повелением вывесть оттуда бояр и ратных людей сохранно, а в городе для обороны оставить только пеших. В Борисове воевода Ивашкин, услышав поход Пожарского, покинул город и пошел со всеми людьми за ним же самовольно. Между тем для действий Пожарского это был пункт очень важный. Князь наскоро послал туда своего голову со стрельцами, который едва захватил городок в виду неприятеля. В Борисове воевода и остановился, чтобы отсюда действовать, охраняя отступление бояр из Можайска. Они прошли к Москве здорово. Пожарский следовал за ними для береженья. Не его была воля в том, чтобы вместо битвы с врагами охранять только бегство от них можайской рати с Лыковым во главе.
Надо сказать, что все это можайское дело положено было по приговору царя с боярами на можайских главных воевод, на Черкасского и Лыкова. Им дано на волю, буде возможно, то остаться в осаде, а если нельзя будет сидеть в осаде, пусть идут к Москве, а Пожарский выйти им поможет, проведет которой дорогой бережнее. Воеводы решили уйти в отход. Царь между прочим прибавлял, обращаясь к ратным людям, чтобы они не усумнялись, что воеводы пойдут в отход, велено-де им идти по его указу, чтобы в осаде не истомить всех ратных людей. Но ратные очень усумнились, и когда вступили в Москву, началось между ними великое волнение, собирались многими толпами, приходили на бояр с великим невежеством и криком, указывали, повелевали делать, чего не следует и чего сами не знали, замечает летопись. Едва Бог спас от кровопролития!
Между тем известно было, что идет из Запорог на помощь королевичу гетман Саадашный с черкасами. Он двигался на Серпухов, потому царь поспешил передвинуть сюда и Пожарского. Но московская смута отразилась и в этих полках, и здесь было волнение великое, никто не хотел идти под Серпухов, быть может, по той причине, что Пожарский шел в поход уже больной. Дойдя в Серпухов, он впал ‘в болезнь лютую и бысть крайне болен’, так что царь приказал ему ехать в Москву, а товарищу его идти с войском на Коломну. Казаки в это время опять заворовали, рассыпались по волостям и начали грабить. Саадашный свободно перелез через Оку и направился к Москве68.
Так окончился поход Пожарского. Очевидно, что все дело было смято и спутано указами из Москвы от бояр, которые оттуда командовали полками и передвигали их по московскому усмотрению. Дело было подозрительное или глупое, и потому естественно, что ратные волновались и указывали боярам, как должно распоряжаться, спрашивали, по какой причине отступили от Можайска и т. д. Но как бы ни было, не Пожарский же пропустил к Москве Владислава. Он должен был под страхом опалы в точности исполнять только московские указы.
Через несколько лет началась опять война с тем же Владиславом и при таких же весьма крамольных и подозрительных действиях боярской Думы.
Еще в июне 1631 года царь решил собираться на службу и послать войска к Дорогобужу и Смоленску. Воеводами были назначены: первым князь Черкасский-Мастрюков, как его называли в народе, и вторым князь Борис Лыков, которому это назначение показалось очень обидным, так что, придя в собор, он говорил патриарху Филарету такие слова, что всякий человек, кто боится Бога и помнит крестное целование, таких слов говорить не станет. Однако в течение целого года оба воеводы мирно наряжались на службу и ратных людей к службе строили. А как время дошло, что идти на службу, Лыков для своей бездельной гордости и упрямства, стал бить челом, что ему на службе с Черкасским быть нельзя: им люди владеют, нрав, обычай у него тяжелый, а главное, что перед ним он, Лыков, стар, служит государю 40 лет и лет с 30 ходит за своим набатом (турецкий барабан), а не за чужим набатом и не в товарищах. Черкасский просил обороны от такого бесчестия, и Лыков был наказан кстати и за то, что в государевой службе учинил многую смуту. С него взяли двойной оклад жалованья Черкасского, 1200 р., и отдали обиженному Между тем обоих же и отставили от воеводства. Вместо Черкасского царь назначил знаменитого Шеина, а вместо Лыкова знаменитого же Пожарского. Это было 23 апреля. Пожарский в то время был, кажется, тоже болен и во дворец не выезжал. 4 июня он был отставлен от воеводства за болезнью (сказал на себя черный недуг). На его место назначен Арт. Измайлов, старый его приятель. Можно было бы заподозрить Пожарского, что он притворно сказывался больным. Но надо знать тогдашние порядки. Притворная болезнь тотчас была бы обнаружена самим Шейным, который счел бы себе бесчестием, что Пожарский ухищреньем не хочет быть у него в товарищах. Затем и царю всегда очень хорошо было известно, кто здоров и кто болен из бояр, ибо каждый день два раза они должны были приезжать во дворец. Мы видели выше, что Пожарский не пользовался особенным здоровьем и часто хворал. Черным недугом обозначалась меланхолиева кручина, также падучая болезнь, перемежающаяся лихорадка, вообще, когда люди бывают в унынии и тягостны умом69. Как не прийти было в кручину и в уныние и не поколебаться умом человеку, способному заболеть душой на общее государственное дело, когда это дело совсем из рук вываливалось по милости боярских крамол и неурядиц.
Таким образом, под Смоленск должен был отправиться Шеин с Измайловым. Если Лыков своей гордостью и сделал смуту в службе, то Шеин своей гордостью сделал смуту в боярской Думе. Он на отпуске выговорил царю и перед всеми боярами такие оскорбления, каких они, конечно, забыть не могли и постарались за то устроить так его положение, что, быть может, именно за свои дерзкие слова он поплатился потом головой. Он на отпуске ‘вычитал государю прежние свои службы с большой гордостью и говорил, что его службы выше всех перед всей его братией, боярами, что его братья, бояре, в то время как он служил, многие по запечью сидели, и сыскать их было нельзя (как, например, Федор Шереметев, Лыков, Романов, и др., сидевшие в Смуту у поляков в Кремле) и поносил свою братию пред государем и пред ними пред всеми с большей укоризной, и службой и отечеством никого себе сверстником не поставил’. Государь на это умолчал, жалуя и щадя воеводу для своего и земского дела, не желая его на путь оскорбить. Бояре на эти грубые и поносные слова тоже умолчали, боясь государя раскручинить, видя к воеводе государеву милость.
Почему Шеин счел уместным в это время напомнить боярам о своей службе, нам неизвестно. Но видим, что в Думе двигалась крамола, шла борьба, разыгрывалась драма, содержание которой мы не знаем и которая окончилась трагедией — казнью Шеина, Измайлова и ссылкой других достойных воевод, например, Семена Прозоровского,— все за несчастную сдачу Смоленского лагеря70.
Как бы ни было, но война началась, а денег не было. Тогда осенью соборным определением стали сбирать со всего государства, кто что даст, а с торговых пятую деньгу, и сбор поручили, как упомянуто, Пожарскому. Между тем летом в июне пришли худые вести из Крыма. Москва испугалась нового нашествия и стала укрепляться в осаду. Пожарский был назначен воеводой левого крыла, по Коломенской дороге, Лыков стал в правом крыле, по Серпуховской дороге. К осени и Шеин у Смоленска был так стеснен и Владиславом, и боярскими распоряжениями из Москвы, что необходимо же было помочь ему, хотя для виду. В октябре было решено послать к нему на выручку опять Черкасского-Мастрюка и с ним в товарищах опять того же Пожарского, которого везде выдвигали в сомнительных и трудных случаях. С ними назначен был в поход даже и государев двор,— тогдашняя гвардия, стольники, стряпчие, жильцы и пр. Собираться велено в Можайске. Но сборы длились, а Шеин погибал. Писали воеводам наказы, как идти к Смоленску, а из Можайска их все-таки не двигали.
Они стояли там всю зиму. Только 2 февраля 1634 года послан к ним из Москвы князь Волконский советоваться, как бы поскорее помочь Шеину. Воеводы ему отвечали, что они только того и ждут, как бы помочь и походом не замешкать. В Москве за эти мысли их похвалили и от 8 февраля указали идти под Смоленск, но свестясь с воеводами Ржева и Калуги. Пока пересылались эти грамоты и приказы, Шеин 16 февраля сдался, почему Черкасский с Пожарским так и остались в Можайске и уже в июне или даже в июле возвратились в Москву. Все это объяснить пока нельзя ничем, как заговором бояр не помогать Шеину, оставить его, храброго, на произвол случая и на его гордые силы. Сами воеводы двинуться к нему на помощь без указу никак не могли, да и в Москве тоже собирались сесть в осаду и, быть может, потому боялись удалить войско из Можайска. Как было, неизвестно, но неудачи этой войны были позорным делом московского боярства, которое, распоряжаясь всеми действиями полков, доставлением запасов и всем ходом дела, по-видимому, употребляло всевозможные уловки, чтобы эти полки недошли вовремя до Шеина. Такие боярские дела были в их боярском обычае, и наша старая военная история может представить тому множество примеров.
Пожарский в этом походе остается ни при чем. Он был товарищем и вполне зависел от действия своего товарища, а оба они вполне зависели от наказов и указов из Москвы. Здесь была не земская служба, всегда руководимая общим мирским, хотя бы и военным советом, здесь была служба царская, находившаяся всегда в крепких руках боярской Думы и державшая воевод наказами, как своих холопов-прикащиков. В такой среде мудрено было развернуться каким бы то ни было военным способностям, мудрено было даже и употреблять свои способности с пользой. Мы отчасти видели, как паралично перекрещивались действия воевод. Тот же Мастрюк-Черкасский, воин храбрый и отважный, в ополчении Пожарского делал чудеса, поражая, например, казаков под Угличем, а здесь он целые месяцы стоит без дела, когда дело на носу71.
Все сказанное о деятельности Пожарского при царе Михаиле дает нам одно достоверное свидетельство, что рядовой воевода и рядовой стольник при Шуйском, он при Михаиле, несмотря на незначительную величину своего родословно-служебного отечества, занимает все-таки весьма значительные места между первыми тогдашними воеводами на ратном поле, между первыми и ближними, родственными царю боярами в домашних или городских отношениях. Ясно, что такому возвышению рядового стольника способствовала одна только промежуточная эпоха его службы в междуцарствие или в Смутное время, эпоха службы земской, по общему земскому выбору. За эту службу, которая восстановила порядок в государстве и царскую власть, он от царской же власти (однако, как тоже вероятно, по мысли самого земства) возводится в первый сан государственной службы. По отечеству своему он мог быть пожалован только в окольничие, ибо ближние предки его никогда не бывали даже и в окольничьих, да и сын его Иван Дмитриевич при царе Алексее по обычному порядку службы получил тоже чин окольничего, а не боярина, как бывали жалованы дети родовитых бояр. Но, получив боярский сан, Пожарский по отечеству хотя и занимал в общем составе боярства предпоследние места, однако вовсе не был потерян в толпе этих последних мест, а везде в важных делах службы стоял впереди с передовыми боярами и воеводами, а иной раз и одним лицом бывал первым.
Мы желаем одно сказать, что, вопреки мнению неразборчивых историков, и царь, и боярское общество, не говоря о всей земле, очень хорошо помнили великую земскую заслугу Пожарского и по ее значению уравновешивали к нему свои отношения, избирая его, подобно Земству, к исполнению дел важных и трудных, требовавших полного доверия к личности.
Мы не знаем, какую еще другую, еще большую оценку заслугам Пожарского могли выразить его современники, именно в официальной, служебной среде? Нам кажется, что большего они ничего не могли сделать, не порушив всего порядка службы, всего быта, всех отношений старины.
Вообще, напрасно отрицающие историки думают и даже говорят, что ‘в свое время Пожарского не считали подобно тому, как считают в наше время, главным героем, освободителем и спасителем Руси’. Противное такому мнению заявляли даже паны-поляки, ведя посольские переговоры с русскими уже при царе Михаиле, в 1615 году. Они отчетливо говорили московскому боярству, что оно, это ‘боярство, Пожарского в больших богатырях считает’12, говорили, следовательно, только то, что было тогда ходячей истиной. Вот почему и мы, потомки, почитаем его главным героем и большим богатырем. Эту непреложную и всем тогда очевидную истину современники Пожарского засвидетельствовали во множестве своих сказаний об истории Смутного времени. Его современники, как только касалось их слово освобождения Руси от поляков, никого другого и не поминают, как только двух главных героев этого освобождения, Пожарского и Козьму. Летописные статьи об их делах дошли до нас при помощи хронографов в великом множестве. Они принадлежат не одному, а нескольким летописателям, излагавшим события полнее или короче, при различных даже взглядах, но всегда с одной мыслью, что подвиг спасения Отечества совершен Пожарским и Мининым. В официальных, приказных бумагах, каковы разрядные записки, к этим двум именам не совсем правильно присовокупляли и Трубецкого единственно только за то, что он все стоял под Москвой, числился избавителем официально. Но видно из всех событий, какого рода он был избавитель. Большинство летописных сказаний и не ставит его даже рядом с князем Пожарским и Мининым. Некоторые, еще глубже и точнее понимавшие все дело и все его обстоятельства, ставят впереди Минина как первого основателя и строителя всего подвига, где Пожарский, конечно, является вторым лицом как избранник того же Минина. Но у всех одно общее слово: Минин и Пожарский, Пожарский и Минин, смотря по тому, пишет ли дворянин-помещик, всегда вперед выставляющий воинское дело, а с ним и Пожарского, или пишет посадский человек, придающий столько же значения гражданскому делу, гражданским жертвам на общую пользу, где Минин показал себя на самом деле первым и единственным человеком. Одна легенда даже не упоминает вовсе о воеводстве Пожарского, а ставит Минина и начинателем и воеводой, который довершил дело, заткнувши за пояс боярина Трубецкого. Так о Минине должен был мыслить весь Русский Посад, поднятый им в это время до значения государственной политической силы, управлявший заодно с боярством самым великим делом, какого дотоле не бывало в Русской земле73.
Один летописец, заключая свое повествование о Смутном времени, высказывает мыслью всего народа следующее:
‘Бысть же во всей России радость и веселие, яко очисти Господь Бог Московское царство от безбожныя Литвы, початком боярина Михаила Васильевича Шуйского-Скопина, а совершением и конечным радением и прилежанием боярина князя Дмитрия Михайловича Пожарского и нижегородца Кузьмы Минина и иных бояр и воевод, стольников и дворян и всяких людей. И за то им зде слава, а от Бога мзда и вечная память, а душам их во оном веце неизреченная светлость, яко пострадали за православную христианскую веру и кровь свою проливали мученически. И на память нынешним родом во веки аминь’.
‘С царства Бориса было все в разорении и в кровопролитии, не бывало покоя 13 лет, но всегда плач и слезы!’
Таким образом, держась строго источников, мы должны представить себе Пожарского именно таким лицом, каким привыкли себе его представлять, т. е. главным, если не первым, то вторым подле Минина героем освобождения и спасения Руси от Смуты, от поляков и воров или, в сущности, вообще от воров, ибо и поляки здесь явились такими же ворами без всякой национальной задачи, а с одной целью попользоваться за счет ослабленного смутой государства, поналовить в его мутной воде рыбы.
Держась строго источников, мы не можем согласиться с отрицающими историками, что личность Пожарского принадлежит к тусклым личностям, что это не более, как неясная тень. Напротив: из среды летописных и других сказаний о нем, его личность выдвигается с достаточной ясностью и очертательностью. Она носит в себе черты наиболее гражданские и наименее боярские или дворянские, черты истинного слуги общественному, а не своему личному делу, черты, более приближающие его к Минину, к этому Зоровавелю Смутного времени, чем к Ляпунову и к другим подобным героям, не сумевшим поставить общее Земское дело выше своей личности. Из этого общего очертания фигуры Пожарского вытекают и все частные подробности его характера. Храбрый, мужественный и искусный воевода, никогда не отступавший от опасности в битвах, отличается в одно время не свирепыми, а гуманными качествами характера, которые дороги не для семнадцатого только, а для всякого века, наиболее развитого и цивилизованного. Если бы не числилось за ним, записанных летописцами же, очень храбрых и неустрашимых дел, историки могли бы приписать его гуманные, человечные черты простому благодушию или слабодушию. Но целый ряд твердых, мужественных и, главное, всегда прямых поступков не оставляют сомнения, что гуманные и великодушные его дела составляли лучшее украшение его характера. Одно не могут ему простить его биографы и историки, что нет в его личности ничего театрального: а известно, что без театральных драматических прикрас какая же бывает история! Такую историю или биографию никто и читать не станет. И вот, биографы и историки недовольны таким лицом. За это они и отводят ему место в ряду обыкновенных пошляков, случайно, силою обстоятельств попавших на высоту подвигов героических74. Ляпунов им нравится больше, и в нем они находят неизмеримо больше и талантов перед личностью Пожарского, вовсе забывая, что одной меркой, да притом еще меркой театральности лица, никак нельзя измерять каждую историческую личность. Каждая личность, даже и современная, требует меры более широкой, т. е. меры всестороннего ее изучения, непременно вместе со всей средой, где она действовала, ибо оторванная от своей среды, личность всегда превращается в отвлеченность, а с отвлеченностью, как с математическими знаками, можно приготовлять любые выводы на счет этой личности. Театральное и истинно драматическое в личности Пожарского не поддается только поверхностному изучению истории вообще. Минин и Пожарский — личности в полном и глубоком смысле исторические, и чтобы верно изобразить их, недостаточно знать только одни их личные дела и подвиги и жаловаться по этому поводу на скудость будто бы источников. Их личности сливаются со всем ходом их времени, от правильного понимания и правильного изображения которого вполне зависит и правильное изображение их лиц. Мало того, их личности вросли корнями в предыдущие эпохи, в основы всего русского быта, и чтобы открыть в них высокое и истинное драматическое, необходимо с биографическими же подробностями восстановить пред глазами читателя всю эпоху, которая постепенно готовила русскую Смуту, и потом выдвинула эти чистые и светлые, в историческом смысле, можно сказать, святые образы всенародного движения.
Если о домашних делах Минина, как и самого Пожарского и других исторических лиц, мы вообще очень мало знаем, то разве есть тут какое-либо затруднение для изображения исторической личности? Неужели для истории, в этом именно случае, очень важно знать, как и что Минин кушал, с кем и как ссорился, каким подвергался сплетням и т. д. Нам кажется, что историческое в личности совсем не то что ее домашнее. Нам кажется, что для историка весьма достаточно знать, что Минин заболел душою о страданиях своей земли и воплотил свою энергическую мысль в дело, которое достославно довел до желанного конца. Как в палеонтологии по остаткам кости восстанавливают цельный, полный образ допотопного животного, так и в истории весьма достаточно одного сведения, что человек способен был заболеть душой на общее дело. Здесь все сказано, и можно очень легко восстановить, какой это был человек, потому что достаточно известны нравственные законы, управляющие каждым личным характером. Само же Смутное время до очевидности ясно доказало, что воры во всяких смыслах никогда не бывают способны заболеть душой на общее дело.
Нам кажется, что отрицающие историки, изображая исторические личности, недостаточно уяснили себе, что такое историческое и что такое домашнее в таких изображениях. Они смешивают два совершенно различные обстоятельства при определении исторических, однако, а не других заслуг взятой личности. Оттого их портреты выходят даже не похожими и на людей.
Нам остается сказать несколько слов о любопытном обстоятельстве, как Пожарский и сам Минин относились к избранию царя. Они с самого начала писали, что должно избрать царя всей землей, кого Бог даст из русских родов. Они поставили эту мысль до точности ясно и определенно и отняли всякую возможность избирать царя одной Москвой, одной областью, одной партией. ‘По всемирному совету!’ — твердили они всем городам и всей земле.
В том самом хронографе, в котором, в летописных особых вставках, записанных, по-видимому, с народного голоса, одному Минину присваивается и воеводство над нижегородским ополчением и все победы под Москвой, рассказаны также и обстоятельства избрания на царство Михаила. В них передовое место, подобно Минину, занимает Пожарский и как бы руководит избранием. Рассказ излагает обстоятельства таким образом:
‘И начали между собой совет творить со всем освященным собором всей Русской земли князи и бояре и всяких чинов множество людей, князь Дмитрий Михайлович Пожарский со всеми чинами. А вопрошает [князь Пожарский] их на искус, какой ему ответ подадут, и говорит: ‘Теперь у нас в Москве благодать Божия возсияла, мир и тишину Господь Бог даровал: станем у Всещедрого Бога милости просить, дабы нам дал самодержателя всей России. Подайте нам совет. Есть ли у нас царское прирождение?’ Все умолкли. Помолчав, духовные власти стали говорить: ‘Государь Дмитрий Михайлович! Мы станем собором милости у Бога просить. Дай нам срока до утра’.— Наутро сошлись все председатели собора. Тут некто из дворян города Галича предложил собору выпись о сродстве Цареве, как ‘царь Федор Иванович, отходя сего света, вручил свой скипетр и венец своему братану боярину Федору Никитичу (Романову), как узнал об этом Годунов и заточил боярина в Сийский монастырь и с сыном его Михаилом, дабы самому царством завладеть, что и случилось. Теперь боярин Федор Никитич уже Филарет, митрополит Ростовский, а сын его боярин Михаил в Костромских местах, в Ипацком монастыре пребывает и с матерью своей. А тот Михаил Федорович царю Федору Ивановичу по сродству племянник, по матери царя, Анастасии Романовне, что была супруга царю Ивану Васильевичу. Тот да будет царь, а кроме его никто иной не может быть’. Такова была выпись. Она приходила из костромских же мест, из костромского Галича. Но оставалось еще ехиднино порождение, злоба и противоречие. На соборе раздались клики: ‘Кто это писание принес, кто и откуда?’ Значит, была сторона, которая недоброжелательно встречала эту выпись. Но в то время ускорил славного Дону атаман и предложил на соборе новую выпись, такую же. И вопрошает его князь Дмитрий Михайлович: ‘Атамане! Какое вы писание предложили?’ Отвечает атаман: ‘О природном государе Михаиле Феодоровиче?’ Царского прирождения требовал и Пожарский. Ответ, следовательно, вторил его вопросу, как и ответ галицкого дворянина. И прочли писание атаманское. И все на совете стали согласны и единомысленны’. Дворяне и казаки составляли главную силу на соборе, и выбор, следовательно, по их голосам был решен окончательно. И видимо, что это решение прошло через руки Пожарского уже по той причине, что на соборе он необходимо занимал самое видное место как главный воевода нижегородского ополчения. Старец Авраамий и здесь описал себя так, что избрание проходило только через его руки, что всякие чины, желая подать голос, шли не на собор, а прежде к старцу, моля его, чтобы возвестил собору их голоса и записки. Он и был ходатаем за всех перед собором, разумеется, похваливая всех, что избирают царем Михаила. Могло ли это так происходить, если созванные на собор чины все сами имели прямое право присутствовать на соборе и там подавать свои голоса и предлагать писания?75
Между тем существовала сплетня или слух, что сам Пожарский подкупался на царство, что стало это ему 20 тысяч. В 1635 году межевые судьи на польском рубеже, стольник князь Ромодановский и дворянин Сумин поссорились, все из-за тех же отеческих мест. Ромодановский назвал Сумина страдником и хотел было схватить его за бороду. Сумин схватил его за полу и крикнул: ‘Только ты станешь меня драть за бороду, и я тебя зарежу!’ Их расступили дворяне псковичи и пусторжевцы, соткнуться им не дали. Тогда разобиженный Сумин начал лаять-браниться. ‘Тебе я страдник,— кричал он,— а государю что? Страдником ты меня называешь! Не государь ты мне. Государь у нас один, помазанник
Божий, кого нам Бог дал! Аты не государься и не воцаряйся! И брат твой князь Дмитрий Пожарский воцарялся и докупался государства, хотел на Москве государем быть! Стало ему тысяч в двадцать, да того ему Бог не дал, а дал нам Бог праведного государя, царя и великого князя Михаила Федоровича всея Руси. Тому я и страдник, а не тебе! И другого государя у нас не будет! А я тебе по государеву указу товарищ. Велено нам межевое государево дело делать вместе!’ При розыске Сумин от этого ‘невместимаго слова’ отрекался, но было доказано свидетелями, что он это говорил. Правительству же важно было знать, когда Пожарский докупался царства, в безгосударное время или теперь, при царствовании Михаила? Сумин объяснил потом, что говорил таким образом: ‘Ив безгосударное время, как владели Московским государством бояре, Пожарский и Заруцкий, и в то время страдником они его не называли’76. Нельзя совсем отрицать, что Пожарский вовсе был чужд мысли о выборе на царство и его, наряду с другими кандидатами. В его положении, как уже избранного всеми чинами воеводы земского ополчения, это было как нельзя более естественно и даже соблазнительно. Но пред всенародным множеством, по своему характеру, он, конечно, относился к этому делу кротко и скромно, точно так, как относился и к совершившемуся своему избранию в воеводы. Скромное и застенчивое отношение к своему воеводству лучше всего он сам высказывает по случаю посольских переговоров с новгородцами, которые, между прочим, настаивали, чтобы посланы были в Швецию послы о выборе на царство шведского королевича. Пожарский отвечал, что послать послов нельзя, потому что и к польскому королю за тем же были посланы послы, и какие люди! Князь Василий Голицын с товарищи. И те теперь в чужой земле погибают. Новгородцы заметили, что польский король, задержав тех лучших людей, никакой себе выгоды не сделал. И без них теперь идет дело нехудо. Бояре и воеводы тоже собирались и тоже стоят против общих врагов. Тогда Пожарский сказал им: ‘Очень надобны были такие люди в нынешнее время. Только бы ныне был здесь такой столп, князь Василий Васильевич, им бы все держались. И я за такое великое дело без него не взялся (бы), а то ныне меня к такому делу бояре и вся земля силою приневолили!’77 Если и в действительности, как уверяет г. Костомаров, Пожарский высказывал в этих словах сознание о своей духовной скудости, то он же и в этих же самых словах высказывал сознание о своих достоинствах, говоря именно, что и бояре, и вся земля силою его приневолили быть вождем великого дела. Стало быть, здесь первое положение совсем упраздняется вторым, и остается простое, умное и скромное слово о настоящем значении своей личности. В подобном случае то же бы сказал и Ляпунов, заодно действовавший с Голицыным, высоко ценивший его достоинства, то же бы сказал и сам Голицын, ибо в переговорах нельзя же без особенной глупости выставлять себя первым героем и восхвалять пред другими свою только личность.
Самые эти новгородские переговоры свидетельствуют о тонком политическом уме Пожарского, о его полном сознании истинной меры своих достоинств. Он ставит себя не боярином-воеводой, а простым земским человеком, ищущим того только, чтобы видеть государство в неподвижной правде и соединении, чтобы кровопролитие в крестьянстве перестало, чтобы настали покой и тишина… Другой цели он не имеет. Как вождь собственно посадского, мужицкого движения на защиту Родины, он совсем сливает свою личность с этим движением, совсем пропадает в нем, не высовывается ничем оскорбительным для этого движения, а напротив, вполне точно и верно и очень осторожно несет его истинные всенародные желания к одной цели, чтобы восстановить государственный покой и тишину.
Есть грамота от Пожарского, как от предводителя, и вместе от всего ополчения, написанная на стану у Троицы в августе, следовательно, накануне похода под Москву, гамбургским немцам, которые предлагали свои услуги помочь ополчению военными людьми, от чего Пожарский отказался и писал, между прочим, и о своем всенародном избрании в воеводы, говоря тем немцам, что его ‘избрали всеми государствы Российского Царствия все бояре, и воеводы, и чашники, и стольники и пр., все служилые и неслужилые люди, за разум, и за правду, и за дородство, и за храбрость, к ратным и к земским делам…’ Вот похвала себе, которую Пожарский позволил выставить в сношениях с далекими иноземцами для наилучшего разъяснения им, что помощь их теперь не надобна, что теперь русские люди все собрались воедино и надеются одними своими силами побороть поляков, что русское дело теперь со всех сторон идет благополучно. Грамота писана от имени всего войска, по вопросу, который также непосредственно касался всего войска, следовательно, грамота неотменно была читана пред всем войском, пред всеми боярами и воеводами, которые для русской же чести перед немцами необходимо должны были ярче обозначить заслуги и добрые качества своего излюбленного и всеми избранного воеводы. То была не похвала, а общая молва о добром воеводе78.
Все приведенные обстоятельства дают нам основание к тому убеждению, что если и мог Пожарский думать о своем избрании на царство, то по своему отношению к обществу, ко всей земле, очень умному и скромному, не мог пустить этого вопроса на подкуп деньгами.
Однако, есть и такие обстоятельства, которые дают изобильную пищу для разных вопросов и запросов, т. е., для голых соображений, догадок и домыслов, на чем обыкновенно всегда постраиваются всякие сплетни. Можно думать на все лады. Можно думать, что Пожарский с Мининым, когда начинали дело, условились: первому быть царем, второму — первым у него боярином и начальником всех денежных и хлебных по доходам Приказов. И летопись говорит, что у них еще допрежде было по слову. В первой же своей грамоте из Нижнего они провозгласили, что нижегородцы решили выбрать государя всей землей, кого Бог даст, и утвердили все ополчение в мысли, что выбирать государя из московских родов, что было окончательно решено при переговорах с Новым-Городом, в самый день выступления из Ярославля под Москву. Не явно ли, что они действуют в пользу своего задуманного выбора! Ведь другие бояре, не желавшие или не имевшие уверенности, чтобы быть на царстве, указывали все иноземных королевичей и им присягали. Затем, как осторожно и гуманно наши оба героя вели себя во все время, когда подвигались к Москве, угощали войско обедами, раздавали щедрое жалованье, награды и дары, все силы употребляли на то, чтобы все были довольны, чтобы не было несогласий, ссор, ненависти, чтобы была везде тишина и покой! Не явно ли, что они действовали так с целью всеми мерами задобрить земство, дворян, казаков… Сколько раз Пожарский засылал именно к казакам, сколько раз их послов удобривал подарками. Стоя под Москвой в октябре, он засылал ‘наговаривать’ даже и к казакам Заруцкого, привлекая их служить в его полках. Между тем Минин все сбирал, да сбирал земскую казну и наполнял свои и Пожарского карманы, чтобы, когда начнется избрание в цари, сыпать деньгами направо и налево, как и сделал Пожарский, истратив понапрасну 20 тысяч. Откуда было взять Пожарскому, не совсем богатому вотчиннику, да еще в разоренное Смутное время, эти 20 тысяч, сумму огромную в тогдашних обстоятельствах и по тогдашней цене денег. Ясно, что это были деньги земские, набранные Мининым. Ведь брал же Минин взятки и посулы по делу толоконцевских крестьян! И так далее, и так далее… ‘Множество вопросов готовы явиться к нам на глаза, и на них мы не в состоянии отвечать!’ Но разве это будет история?
Так как Минин и Пожарский составляют в народной памяти и в самой истории как бы одно лицо, один исторический образ, и почти никогда друг от друга не отделяются и своими именами, то к сведению о посулах Минина является сведение и о посулах Пожарского. Нам встретилась записка вятских земских людей о расходах, какие они делывали по случаю доставления своей податной казны в Москву. В 1616 г. июля 28-го они писали: ‘Приехав к Москве [между прочим], ходили во Двор челом ударить князю Дмитрию Михайловичу Пожарскому для отписи, несли ему рыбу-калуш куда белую рыбицу, да колачей, да яблоков на два рубли с гривной, дворянам его дано гривна…’ В 1617 году они пишут, что ‘от Нижнего ехали со княгинею и с стрельцами и с сыном боярским, ходили ко княгини челом ударити и стрельцев и сына боярского почтили, и того стало нам полтина’. Какая это была княгиня, вятчане не упоминают, но нет сомнения, что здесь разумеется мать Пожарского, княгиня Марья Федоровна, жившая в то время в Нижнем и должно быть имевшая в городе и в земстве большое влияние, так что не нужно было и поминать ее фамилии при имени княгини. Она там спасла от позорной смерти пленного из Кремля полковника Будила, которого послал туда на житье Пожарский и с которым озлобленный народ хотел было расправиться по-своему79. Затем вятчане записывают: ‘Приедучи к Москве ходили в Ямской Приказ, кони записывать, и стало нам убытка 2 гривны. Ходили ко князю Дмитрию Михайловичу Пожарскому челом ударити и несли ему рубль’.
В каком же свете и смысле эти рубли рисуют нам личность Пожарского? Мы, конечно, поспешим сделать заключение, что, платя дань веку, он был взяточник, посуловзиматель! Но по старому коренному русскому обычаю подобные приносы именовались и разумелись вообще гостинцами, поклонами, поминками, и без поминка-гостинца нельзя было войти ни в один дом, если люди вели между собой дружбу, знакомство, не говоря о родстве, или нуждались друг в друге. Самое слово ‘гостинец’ показывает, что это был собственно неизбежный знак го-щения, гостьбы, как скоро люди являлись друг у друга гостями, приезжими и заезжими из близка или издалека. Это была непреложная форма привета, радости и радушия при встрече и свидании. Вместе с тем это была вежливая почесть лицу, форма признательности, благодарности, уважения, почтения. В отношении всего служилого, управляющего и владеющего сословия это был стародавний устав обхождения со всякой властью, устав первокняжеских уроков и оброков и всей древней финансовой системы, обозначаемой одним именем: кормления. Таким образом, старозаветный русский гостинец-поминок сам по себе вовсе не то же значит, что взятки или посул. Сам государь земли и вся царская семья собирали и даже золотые подарки от духовенства, вместе с капустой и квасом из монастырей, собирали на всякой царской радости дары от всего народа. Известно, как сам государь смотрел на значение таких подарков. Когда при рождении царских детей в города присылались придворные с радостными грамотами, то власти духовные и воеводы должны были давать обеды и непременно дарить этих вестников царской радости. ‘А как приедут они к Москве,— замечает Котошихин,— и их спрашивают, кто чем дарил,— и будет кто подарил скудно, а место и человек богатые, и о том царь бывает гневен, понеже будто тот человек не рад рождению того царевича’. Таков был стародавний завет русской жизни, по крайней мере в отношениях земства к своей правящей и владеющей власти к своим служилым людям. Очень естественно, что простые обычные поминки-гостинцы незаметно являлись взяткой во всех случаях, когда дело доходило до вымогательства, когда в этом отношении употреблялось насилие, принуждение.
Вот почему всякие приносы к управляющей власти, как скоро начиналась ссора с этой властью, тотчас поступали, в жалобах на власть, в число взяток и посулов. А потому, чтобы отделить взятки от обычных приносов, необходимо знать, насколько такие приносы были последствием вымогательства, прямого, по приказу, или косвенного, из страха насилия и притеснений. Один довольствовался лишь тем, что по обычаю ему приносили в почесть. Это не почиталось ни чем более, как обычным даром, поклоном, поминком, от чего по вежливости века без обиды и отказаться было невозможно, чего, как непременного условия жизни, требовало людское обхождение века. Другой, хорошо зная силу своей власти, сам назначал размер приноса, или же такой размер сам собою вырастал, когда дароприносители тоже очень хорошо понимали, что без увеличенного размера гостинцев никакого толку от власти не добьешься. Ясно, что в этом случае обычный гостинец приобретал уже свойство взятки, и потому различие обычных гостинцев в почесть от гостинцев-взяток может в известных отношениях показать именно размер их количества или ценности. Те же земские люди и в те же почти годы, приехав на Верхотурье, записали: ‘Приходили к Ивану Лаврентьевичу к воеводе с гостинцами, а несли гостинца полоть мяса, да полтора пуда меду, да семь Рублев денег, да несли две белые рыбы, да ковригу хлеба, да сыну его Володимеру несли рубль, да дворяном его полтину. Да тогоже дни несли дьяку Андрею Ермоличу ковригу хлеба, да на грош колачей, да полоть мяса, да пуд меду, да три рубля денег, да дворянину его две гривны’. Здесь тяжесть воеводских отношений видимо увеличивала и тяжесть или объем обычного приноса. Два рубля с гривной, или рубль, поднесенные одному из знатных бояр в Москве, или семь рублей и три рубля, поднесенные, кроме пудов меду и полтей мяса, рядовым воеводе и дьяку на далеком Верхотурье,— гостинцы весьма различного свойства и значения.
Мы вообще полагаем, что для исторических дел личности домашние ее дела не совсем значат именно то, что по теперешним нашим понятиям мы стараемся в них найти. Не говорим о том, что во все века в нравах людей существуют положения, осуждаемые чистотою идеальных нравственных понятий, но, тем не менее, обязательные для жизни, от которых никакая нравственно-высокая личность свободна не бывает.

Глава VII. Пояснения к предыдущему: шаткость научных оснований в истории. Существо бытовых и политических интересов дружинного сословия служилых и крестьянского сословия тяглых. Их отношение к созданному государству. Коренные причины Смуты. Бытовое значение казачества

Достоуважаемый наш историк Н. И. Костомаров почтил наши предыдущие замечания о личностях Минина и Пожарского подробным и внимательным разбором в статье ‘Кто виноват в Смутном времени?’ (Вестник Европы, сентябрь 1872 г.). Это вызывает в нас тем большую и тем живейшую признательность, что история Смутного времени, в действительности, требует всесторонней переверки и самых подробных и точных изысканий, так что всякое новое слово по этому поводу получает вес и силу и неизменно служит спутником к открытию исторической истины. Наши взгляды на эпоху, по выражению уважаемого историка, диаметрально противоположны. Но между ними находится истина, к которой иначе невозможно приблизиться, как после многих и долгих разбирательств, объяснений и пояснений, если и проводимых иногда с обеих сторон с излишней настойчивостью и даже с некоторой запальчивостью (в чем, однако, выражается только неминуемое свойство всякого спора быть живым отголоском живых же людей), зато всегда способных в большей или меньшей степени раскрыть пред читателем, какая из сторон наиболее достигает желанной истины. Вот почему мы почитаем долгом и со своей стороны представить несколько пояснений к тем соображениям и фактам, какими руководились, объясняя Смуту,— этот любопытнейший эпизод нашей истории.
Достоуважаемый историк не находит правильным наш взгляд, что Смута начальных годов XVII столетия порождена и распространена на всю землю боярством и вообще служилым сословием, и что, напротив, неслужилое сословие, коренное земство, народ не только не участвовал в сочинении и распространении Смуты, но, крепкий и здоровый нравственно, в полной мере испытав, что значит государственная безурядица, поднялся наконец, угасил Смуту и спас Отечество, т. е. собственными силами и средствами совершил великий государственный подвиг. Уважаемый историк отмечает, что ‘такой взгляд на служилых и неслужилых преувеличен и как будто показывает, что те и другие были людьми иного племени, языка, словно турки и греки в Оттоманской империи или какие-нибудь ост-готы, либо лангобарды с одной стороны и римляне с другой в Италии. Мы не только сомневаемся (продолжает он) в возможности такого раздвоения в русском народе, при котором служилые и неслужилые казались бы враждебными и как бы разноплеменными лагерями, но считаем это положительно невозможным’. Затем историк тщательно доказывает, что если и были на той и другой стороне свои интересы, то несравненно было более признаков жизни, общих тем и другим, что родовитые и служилые были тоже русские и имели с народом одни нравы, одинаковые понятия, один склад ума, одни добродетели, одни пороки и т. д.
Надеемся, что за чужую фантазию мы не ответчики, и приводимые историком выражения (как будто, как бы) освобождают нас вполне от доказательств, что в нашей статье ничего мы не говорили о воображаемом, как бы разноплеменном, раздвоении служилых и неслужилых.
Надеемся также, что если бы мы стали ‘задаваться мыслию отыскивать везде враждебные отношения дружины к земщине’, если бы, в самом деле, задали себе специальную задачу ‘накладывать как можно более черноты на бояр и служилое сословие, и как можно более в привлекательном виде изображать своего сироту-народ’, как свидетельствует уважаемый историк (стр. 11, 16), то нам вовсе не было бы нужды прибегать к фантастическим преувеличениям. Обставленное надлежащими неоспоримыми фактами, одностороннее разрешение такой задачи постояло бы само за себя. Только стоит попасть на одну какую-либо точку зрения и направить свои соображения в один какой-либо угол, то самый строгий ум, без всякой помощи фантазии, всегда может прийти к самым неожиданным выводам. Из всех наук, история — наука самая гостеприимная и благодарная в этом отношении. Она широко растворяет двери своего храма всякому приходящему, и настолько же тому, кто с великой ученостью усердно изучает и обрабатывает ее необозримый материал, как и тому, кто, с познаниями краткого учебника, вчера только прочел какую-либо историческую статью. В ее гостеприимном храме всем свободно, в нем всякий чувствует себя как дома, всякий и обо всем свободно и беззастенчиво мыслит, обо всем свободно и беззастенчиво судит и рядит по той именно причине, что история занимается расследованием и изображением человеческих дел, а в человеческих делах каждый человек есть полноправный и вполне независимый судья и решитель. От этой же причины история как наука до сих пор не могла выработать себе своей собственной ученой техники, если можно так сказать. Она еще не выработала своих условных знаков и имен для обозначения своих непогрешимых истин, таких знаков и имен, при указании которых все были бы согласны, что обозначают они именно только тот смысл, какой разумеет в них наука. Во всякой другой науке вновь приходящий всегда чувствует тесноту и неловкость, пока не освоится с ее началами и с ее техническим языком. Как я могу рассуждать с толком в физике, химии, астрономии, в науках естественных, юридических, филологических, математических, когда не знаю ни их техники, ни их оснований? С первых же слов я должен буду сознаться в своем неведении и замолчать. Как я могу рассуждать хотя бы о дробях в арифметике, если наперед не узнаю хорошо, что значит числитель и что знаменатель? и т. п. Но зато, приобретая технику такой науки, всякий тотчас убедится, что дознанные в ней истины для всех ясны и точны и никак не могут возбуждать даже и малейших недоразумений и споров. Как скоро скажут: числитель, знаменатель, то эти имена во всех умах изобразят одно и то же бесспорное понятие.
Совсем другое происходит в ученом храме истории, по крайней мере у нас. Здесь нет таких технических имен, которых нельзя было бы с той или с другой стороны подвергнуть спору. Здесь все шатко и валко, и все можно погнуть на сторону. Казалось бы, что такие общие слова как — народ, общество, государство, свобода и т. п., по беспрестанному употреблению в исторических сочинениях, давно уже стали техническими и потому для всех и каждого ясными и понятными, а выходит, что они-то больше всего и возбуждают толки, споры, пререкания и именно о том, какая истина должна в них заключаться. Они-то больше всего и вносят непроходимую путаницу понятий в исторические воззрения на исторические личности и события. Не говорим о словах частного значения и смысла, вроде слов дружина, боярин, казак и т. д. И те еще далеко не уяснены и не определены окончательно и подают нередко повод растягивать их смысл в любую сторону. Вот почему из исторического материала, при известной сноровке, очень легко вырабатывать какие угодно положения и доказательства, и вот почему исторические сочинения всегда могут возбуждать самые разнообразные недоразумения и, следовательно, бесконечные пререкания и споры.
Есть, однако, в истории великая сила, которая настойчиво противится этой собственной же способности и наклонности истории, как искусства, превращаться время от времени в одно лишь приманчивое и заманчивое, нередко даже художественное сплетение фантазии, басен, сказок, легенд и всяческих измышлений. Эта сила называется критикой, не в смысле той критики, какая в обычном понятии ограничивается только значением слова осуждать или охуждать (как еще до сих пор некоторые ее разумеют), а в смысле особой науки или особого искусства правильно и разборчиво сомневаться, правильно и разборчиво расчленять и раздроблять для поверки не только свидетельства, но и сами понятия, заключающиеся в тех или других словах, вообще, в смысле той судительной силы ума, которая верует только в истину, изыскивает только истину, а потому не принимает никаких свидетельств без строгой и самой разборчивой, так сказать, истязательной поверки.
Но, к великому сожалению, должно согласиться, что эта сила истории, составляющая существенно и прямо научное ее основание, не весьма распространена даже и между специалистами, которые точно так же, как и профаны, очень редко прибегают к искусству правильно и разборчиво сомневаться и по большей части добывают свои выводы таким порядком умозаключений, какой употребителен только в обыкновенных житейских так называемых пересудах. Ясно, что и с этой стороны не заперты двери к смелым и решительным упражнениям выделывать из исторического материала самые замысловатые фигуры.
Вовсе не задаваясь специальной мыслью отыскивать везде враждебные отношения дружины к земщине и накладывать как можно более черноты на бояр и служилое сословие, мы старались только восстановить очень простой и естественный факт, что в Смутное время русский материк-народ как политическое целое, в общей бытовой и государственной раздельности, состоял из трех пластов (богомольцы, холопы, сироты), что эти пласты отделялись друг от друга существом и характером своих интересов и задач жизни, что вследствие особого характера дружинных или вообще служилых интересов, дружина искони производила в земле смуты и, затем, хотя и превратившись из друзей в холопов, но нисколько не изменяя своей старине, она же произвела Смуту и в начале XVII столетия. Мы можем сказать больше. Мы скажем, что по тем началам или истокам жизни, какие скрывались в недрах дружинного сословия, это сословие неизменно должно было произвести общую Смуту, точно так, как крестьянское и посадское сословие, согласуясь со своими началами и истоками жизни, тоже неизменно должно было унять Смуту и успокоить государство всемирным избранием государя. И то, и другое обстоятельство являлось только непреложным историческим выводом из множества исторических жизненных посылок. И приводили к этому не враждебные, а лишь противоположные интересы, которые, разумеется, если с какой-либо стороны переходили за свои пределы, то, конечно, очень нередко становились и враждебными.
Если смотреть на историю наших сословных отношении с одной только политической точки зрения, как это делает уважаемый историк, то мы ничего политически-особого там не увидим, кроме сплошной массы одинаковых условий жизни, одинаковых нравов, понятий, добродетелей, пороков и т. д. Но перейдя на точку зрения экономическую, мы тотчас можем разглядеть, пожалуй, нечто вроде турок и греков, ост-готов и римлян. Одной политикой истории народа объяснить невозможно. Она несравненно лучше и точнее объясняется культурой, в которой экономическим интересам принадлежит чуть не первое место.
Наши народные пласты еще точнее можно рассматривать только в двух видах: пласт верхний или служилый, кормовой, который за свою службу, сначала исключительно военную, кормился от земли. Другой пласт — нижний, черный, сирота и в то же время кормилец. Экономической жизненной задачей служилого пласта было право кормить себя за счет земли, стало быть, собирать дани и пошлины, брать кормление за все и про все. Такой же жизненной задачей для сиротского пласта была обязанность давать кормление — дани, дары, уроки, оброки и т. д., давать за все и про все. Брать и давать, конечно, интересы значительно противоположные.
Служилый пласт, имея в руках право, правду суда и защиты внутренней и внешней, правил землей, управлял, что значило также владеть, властвовать, откуда и название волости как определенного места для деятельности этого права. Мы хорошо не знаем, что было до пришествия варягов, но видимо, что варяги, кто бы они ни были, норманны или балтийские славяне, были нарочно выписаны из-за моря, дабы крепче и прочнее утвердить владенье, управленье, чтобы оно не шаталось ни на ту, ни на другую сторону. Сироты усердно давали за все и про все, лишь была бы в земле защита и безопасность. Для того они и призвали новых властителей. С властителями пришла дружина, разные Карлы, Фарло-фы, Веремуды, Вуефасты и пр., которые сели по городам и соединились с русской дружиной, каковая, по всем вероятиям, тоже существовала. Лет через сто они сами сделались совсем русскими и стали прозываться Ратиборами, Остромирами, Радославами, Мирославами, Жирославами и т. д. Уже одно прибавление к личному имени выражения слав, показывает, что это были славные, то есть известные, люди, в смысле отличных, передовых деятелей страны, в смысле архонтов и аристократов. Если дружина и впоследствии пополнялась всякими добрыми и храбрыми людьми, приходившими служить князьям с разных сторон, как от русских, так и от иноземных, то понятно, что ее роды и люди не совсем были браты сиротам-туземцам, у которых они оставались дружинничать и на которых смотрели больше всего как на средство своего кормления, оберегая (в интересе того же кормления) своих и без пощады разоряя (все для того же кормления) чужих. На этом, нам кажется, держалась вся история дружинных отношений.
Однако со стороны дружины никакой вражды к сиротам быть не могло. Кому придет в голову враждовать против своего же хлеба! Она всегда смотрела на них как на лакомый или, вообще, как на питательный кусок, который можно было объедать во всякое время. Другое дело со стороны сирот. Им иной раз приходилось невтерпеж, и они вставали и производили всякие варварства, начиная со времени древлян при Игоре и оканчивая самыми поздними событиями в том же роде. Вражды политической никогда никакой не было, разве в эпоху первого покорения племен. Но вражда экономическая не угасала в течение всей истории. Вот что необходимо различить, и смешение понятий в том и заключается, что, упуская совсем из виду экономические условия быта, мы в каждой избе желаем находить только политику, а в ней, кроме куска хлеба, добытого проливным потом, никогда и никакой политики не было. За этот-то кусок хлеба сирота, доведенный иной раз до зела, и производил неслыханные варварства.
Экономические затруднения народа происходят от различия и противоположности экономических же начал, вошедших в его жизнь. Мы указали, что экономическим началом дружинного быта было право кормиться, а коренное земство стояло на обязанности кормить. Отсюда неизбежная борьба интересов — одному больше взять, другому меньше дать, причем самый суд и защита находились в руках того же, кто больше брал. Вот отчего народи стал прозываться сиротой как лишенный необходимой точки опоры.
Существует также чуть не физиологический закон, что когда человек или целый порядок людей поставлен в условия жить на чужой счет, поставлен в необходимость брать дани, дары и т. п., то в нем, по естественным причинам, развивается мало-помалу безграничная алчность и жадность, с родной их сестрой — завистью к чужим выгодам. Дружина первого Игоря, собравши с древлян обычную дань, затребовала у князя нового похода к ним же, указывая, что ‘вот Свенельдовы отроки разоделись оружием и портами, а мы наги, пойдем с нами опять за данью к древлянам, да и ты добудешь, и мы!’ Этот один пример в полной мере рисует и всю последующую историю дружины, рисует ее отношения к князю — наводить его на новые дани и кормления, и отношения друг к другу, к другой сторонней дружине — не уступать ей в приобретении богатства. ‘Сама князя млада суща, слушая бояр, а бояре учахуть на многая иманья’,— отзывается о действиях дружины даже и XII век.
Здесь нам необходимо сделать пояснение насчет самого слова ‘дружина’. Достоуважаемый историк упрекает нас в смешении понятий, что употребляя слово ‘дружина’, мы не обратили внимания на обширность его значения. ‘Задавшись мыслью отыскивать везде враждебные отношения дружины к земщине,— говорит он,— можно и не обратить внимания на то, что в наших летописях под дружиной разумеется не всегда только военная сила князя, но это слово принималось и в смысле более широком, в значении кружка людей влиятельных или благоприятствующих’, т. е., говоря одним словом, в значении кружка друзей. Следуют доказательства, и между прочим, что у святого Владимира, когда он заседал в Думе с дружиной, находились и епископы, которые, стало быть, тоже принадлежали к дружине. ‘Таким образом [продолжает автор], самое слово ‘дружина’ на нашем старом языке не означало всегда только того, что под этим словом разумеют историки, составившие теорию о противоположности дружины и земщины. Понятно, как следует осторожно приступать к каким бы то ни было выводам по этому вопросу’,— заключает уважаемый историк (стр. 12). Очень понятно также, заметим и мы, что нам вовсе не было никакой надобности вдаваться в особенные разыскания о слове ‘дружина’ и растягивать его смысл до нета, доказывая, что оно и еще имело множество значений, что, например, и монашествующая братия и даже мужняя жена называлась тоже дружиной и т. д. Мы беседовали об историческом значении сословия, и потому для нас достаточно было знать, что летописи в слове дружина, главным образом, разумеют сословие военное, которое заодно с князем владело и управляло землей, кормилось земской данью, что в тесном смысле это слово означало бояр, дружину старшую, а в пространном — всех воинов. Такое значение этого слова в науке русской истории сделалось уже как бы техническим, и потому, не вдаваясь в его археологию, мы остановились только на его специальном, историческом смысле.
Напрасно также достоуважаемый историк находит у нас и другое смешение понятий, относительно слова ‘боярин’. Он говорит: ‘Не следует смешивать дружину княжескую с боярами. В числе дружинников были бояре, но в то же время можно было быть боярином, не будучи дружинником. Бояре в древней Руси принадлежали земле, то были богатые и влиятельные землевладельцы. По крайней мере, в Новгороде и Пскове, бояре являются никак не в значении княжеской дружины: борьба против них черного народа, иногда вспыхивавшая в Новгороде, была борьбой не против княжеских дружинников, а против своей же земской братии, возвысившейся над прочими, против земских аристократов’. О таких земских аристократах мы встречали указания и в статьях г. Беляева, но не придавали этому большого значения, так как мало ли каких фантазий встречается в измышлениях о русской истории. На основании всех летописных свидетельств и всех исследований, чуждых подобным измышлениям, невозможно утверждать, что боярин, оставаясь боярином, мог и не быть дружинником. Такого боярина древняя Русь не видывала, а потому и поздняя Русь никогда не давала этого имени даже и таким земским аристократам, каковы были, например, Строгановы или Вятские и другие богатые земцы. Она именем боярина всегда обозначала только передового дружинника и никого более. Что были бояре в Новгороде, во Пскове и во многих других городах, управлявшихся иногда без князя, это доказывает лишь то, что в городах (и отнюдь не в селах) жила дружина, что города были гнездами дружины, что и строились они собственно для дружины, хотя принимали в себя и торговое и промышленное население, но в коренном значении, относительно этого населения, все-таки больше всего походили на гоголевское губернское правление, обстроенное домами. Поэтому оставался ли князь в городе или уходил из него, с дружиной или без дружины, временно или навсегда, являясь только по призыву,— в городе все-таки оставалась дружина, ибо город без дружины существовать не мог, так как в большинстве случаев и дружина не могла существовать без князя и готова была отыскивать его даже за морем, как новгородцы грозили древнему Святославу и как они верны были этому обычаю в течение всей своей истории. Для чего им нужен был князь? Настоящее земство, вроде Вятки, обходилось же до конца своей истории без князя. Но Новгороду необходим был князь как главный дружинник по той причине, что владеющая среда в Новгороде составилась из дружины, т. е. из военного сословия, пришедшего туда с князем во главе. Князь был надобен по особому мятежному характеру дружинных отношений, ибо, по свидетельству летописи, когда при войске не было князя, то боярина не все слушали. Это вместе с тем указывает и место, какое занимал боярин посреди дружины. Итак, дружина без князя, а город без дружины существовать не мог. Город в древнем смысле означал именно дружину, которая всегда и действовала под именем киевлян, черниговцев, переяславцев и т. д. Город владел своей волостью, своим княжеством, это значит, что владел волостью и княжеством не кто иной, как та же дружина, особенно первая, старшая, бояре. Таким образом, каждый боярин был прежде всего дружинник, но отнюдь не земский аристократ, отнюдь не крупный землевладелец из сельских или посадских мужиков. Такой землевладелец никогда не мог называться боярином по той причине, что в то время пустых титулов еще не существовало и каждое обозначение лица прямо и непосредственно указывало на его деловое специальное значение и назначение, на его род должности или занятия. Боярин был воевода, передовой ратник, водитель ратных, зачинатель битвы и боя, от которого слова, по всему вероятию, произошло и его прозвание, как обозначение боевой специальности лица. Земский мужик, сколько бы ни был он богат, чтобы получить сан и имя боярина, должен был наперед всего приобрести эту честь впереди ратных, на боевом поле. В таком случае он естественно уже становился дружинником, ибо особой земской рати, отдельной от дружины, в древней Руси не существовало. Мы нисколько не отрицаем того, что богатыри бывали и из мужиков и вообще из земских людей, но как скоро они становились впереди рати, прославляли себя дружинными подвигами, ставили военное дело специальностью своей жизни, то неизменно и поступали в состав дружины и неизменно должны были служить ее жизненным целям и задачам. Их интересы неизменно отходили на противоположную сторону от земских, то есть собственно сиротских, мужицких интересов.
Само собой разумеется, что каждое жизненное начало всегда выводит к деятельности и свои особые нравы, т. е. свои особые специальные добродетели и пороки, которые никак не должно смешивать вообще с христианскими или общечеловеческими, так сказать, генеральными добродетелями и пороками. Добрый человек значит одно, добрый князь совсем другое, добрый дружинник — третье и т. д.
Мы сказали, что жизненным началом дружины было право кормить себя за счет земли. Кормить себя можно было хорошо и худо, в довольстве или бедно, только, как говорится, в обрез. Кто добывал себе хорошее кормление, ясно, что, в глазах дружины, тот был хороший человек.
Но что это значило, добывать себе хорошее кормление? Это значило — изыскивать случаи, поводы, средства, дабы овладеть новой данью или новой лучшей волостью, следовательно, за все и про все начинать брань, рать, ходить друг на друга войной, отнимать друг у друга волости, полонить, опустошать, жечь чужую волость, уводить население из чужой волости в плен в свою волость, как, например, Всеслав Полоцкий однажды завел к себе из Новгородской области целый погост, т. е. целый округ населения, вообще грабить не только волостных жителей или горожан, но обдирать и церкви, как тот же Всеслав ободрал новгородскую Софию, как ободрала Киевская дружина Владимирскую Богородицу (1176 г.) и т. д.
Дружинники в этих походах отличались храбростью, отвагой и всякими военными добродетелями, за что им воспевалась слава до веку, а князья чтили их доблести до позднейшего колена. Честь своему роду и доброе имя себе самому приобретались только впереди рати с храбрыми, где всегда и пребывали эти славы, эти славные люди. И конечно, и между дружиной, как и у князя, добрым дружинником бывал тот, кто много пота утирал, добывая князю и себе, то есть и всей дружине, хорошее кормление. А для земли эти дружинные добродетели значили, что она даже и в страшные физические бедствия, желая выразить степень произведенного ими опустошения, уподобляла опустошениям от ратных. ‘Бысть буря велика [1143 г.], ака же не была николиже [говорит в одном месте летописец], разноси хоромы, и товар [имущество], и клети, и жито из гумен и просто рещи, яко рать взяла, и не остася у клетех ничтоже’.
Для земли эта рать, гремевшая по всем ее углам целые столетия, означала напрасное истребление целых поколений, всеобщую бедность, полнейшее отсутствие безопасности, а отсюда полнейшее равнодушие к улучшению своего быта во всех его видах, полнейшее равнодушие даже к жизни, и т. д., все те невзгоды, из которых, как из семени, выросли различные достойные сожаления черты народного характера, над коими -еперь иные весело посмеиваются, другие искренно плачут.
Идеалы дружинных добродетелей, как и начала или задачи самой пружинной жизни, скрывались в деятельности первых князей, собравших или отыскавших с великим трудом землю для нового государства. Этот великий труд очертил и идеальные характеры доброго князя, как доброго дружинника, те характеры, которые остались надолго образцами в жизни целого ряда поколений. Существенной чертой такого характера была беззаветная храбрость и отвага в захвате чужих земель, новых даней, новых кормлений, беззаветная храбрость грабежа в переводе на простое и более сжатое понятие. Герои метались во все стороны, во все углы земли, отвоевывая, примучивая дани, покоряя соседние племена. В интересах создания нового народного общества или государства, это был в действительности героизм, и люди этого великого труда по справедливости именуются героями. Их жизнь была историческим подвигом, имела великий исторический смысл и великое значение для потомства. Но, походу истории и народного развития, сплошь да рядом бывает так, что добродетели и героизм дедов и отцов, оставаясь и во внуках, оказываются никуда не годными и даже положительно вредными, ибо исторические обстоятельства с каждым веком изменяются и требуют новых добродетелей и нового героизма. Однако, по закону нравственной косности и нравственного застоя, которому также всегда подвергается народное развитие, старые добродетели живут очень долго и очень долго заправляют ходом человеческих дел. Так случилось и в нашей истории. После первых двухсот лет крепкого и здорового движения упомянутых добродетелей мы прожили еще четыреста лет с теми же добродетелями, сохраняя их, как непреложный завет дедов и отцов, и вовсе забывая, что исторические обстоятельства совсем уже изменились, что собранная земля была уже христианским обществом и требовала если не государственного, то общественного устройства, а не военных походов по ней вдоль и поперек за прииском волостей и даней.
Но что же нам было делать со старыми добродетелями, которые составляли наш нравственный капитал, нажитый дедами и отцами? Куда было их девать, эти добродетели? Весь служилый отряд народа, начиная с волостного князя, об них только и помнил, на них только и воспитывал себя, да вдобавок, что важнее всего, одними ими только и мог существовать в своем экономическом быту. Как в первые столетия князья и дружина ими и кормились, так и теперь они же одни доставляли кормление, и хорошее и худое. Вот почему по-прежнему и в XI, и в XII, и в XIII, и в XIV столетиях в дружинном отряде народа остается та же задача жизни — доставать всеми способами хорошее кормление, искать волостей, волоститься, т. е. зачинать ссоры, споры, войны из-за волостей, из-за власти над волостями или землями. Первичные идеалы жизни не только не угасают, но даже образуют из себя как бы особую практическую философию, нравственное учение, которому добрые князья, если хотели быть добрыми, должны были неизменно следовать и всегда следовали, получая за то назидательные для потомства загробные похвалы от летописцев. По завету святого Владимира, что дружину должно любить паче золота и серебра, ибо золотом и серебром дружины не добудешь, а лишь дружиной добывается золото и серебро, по этому завету распространяется дружинное учение, которое становится убеждением целых веков, что князь должен дружину любить и беречь выше всего и ничего не должен жалеть для своей дружины, не собирать имения себе, а все отдавать дружине. Это и почитается высотой добрых качеств самого доброго князя, который, любя дружину, ‘злата [себе] не сбирашет, имения [своего] не щадяшет, но даяшет дружине, имеяше дружину, именья не щадяше, не сбираше злата и сребра, но даваше дружине…’ Кто же распространял такое учение и вперял его в ум добрым князьям? Конечно, не сироты-земледельцы и не посадские, проливавшие пот, дабы только доставить и свое зерно, и свою деньгу во многое именье князя. Известный Данила Заточеник в своем молении к посадившему его в заток князю, рисует эти дружинные идеи следующим образом: ‘Как паволока, многими шелками испестренная, красивое лицо являет, так и ты, наш князь, многими человеки [дружинниками] славен и честен явись во всех странах. Как невод не удерживает воды, а забирает только множество рыб, так и ты, наш князь, не удерживай богатства, но раздавай сильным [!], совокупляй храбрых,— злата бо и градов тем добудешь! Так Езекий, царь Израилев, похваляясь перед послами царя Вавилонского, показал им множество своего золота, а послы ответили: наши цари богатее тебя, не множеством золота, но множеством храбрых и мудрых’. Обрисовывая вообще значение дружины для князя, Заточеник говорит, между прочим: ‘Не море топит корабли, но ветры, так и князь не сам впадает во многие злые вещи, но думцы вводят. С добрым думцею князь высока стола додумается, а с лихим думцем думает и малого стола лишен будет!’ В этих немногих словах сказано все для характеристики дружинных отношений. Золото, город, высокий стол, старшая, богатая, могущественная волость или старшее княженье — вот дружинные идеалы, которым служат дружинные поколения целые века. Целые века проходят в искании друг у друга волостей, так что вырабатывается даже особый термин для обозначения такого рода деятельности, упомянутый уже глагол волоститься. Управление землей, ее устройство разнесено было розно, на мелкие части, части терзали, рвали друг друга на новые части, и сильная вначале земля, от которой все соседние страны трепетали, теперь едва-едва справляется с половцами, с немцами, и совсем является бессильной при нашествии татар.
Взваливать весь грех такого порядка на одних лишь князей, как это до сих пор представляется в истории, мы не имеем оснований по той причине, что если летописцы и приписывают поле действий исключительно князьям и только их именами обозначают движения волостных интересов, то те же летописцы объясняют, что князь без дружины ничего предпринять не мог, а если что и начинал без ее думы, то дружина его покидала, оставляла одного. ‘Ты о себе еси, княже, замыслил, а не едем по тобе, мы того не ведали!’ Вообще, сами же летописцы до точности объясняют, что князь без дружины, да и дружина без князя жить не могли, и князь, давая ответ на приведенное возражение дружины, грозит только переменить лица, из детских, т. е. из младшей дружины, сделать тех же бояр, но он не мыслит, чтобы возможно было существовать без дружины. И детские, сделавшись боярами, конечно, стали бы поступать тоже по-боярски, т. е. ограничивать волю князя своей думой. Изучение дружинных отношений во всей их совокупности необходимо приводит к тому заключению, что всеми действиями князей управляла дружинная дума, что в большинстве случаев князь является только козлом-грехоносцем, так как все кровавые дела обозначаются лишь его именем, что, следовательно, грех многовековых смут и усобиц коренился главным образом не в князьях, а именно в дружине. К тому же очень много путает наши понятия и то обстоятельство, что мы смотрим на волостных князей, как на самостоятельных, независимых владетелей, вроде князей первой эпохи, или вроде московских государей, а в сущности это были только первые дружинники: не более, как предводители своих дружин. Вся история междукняжеских дел указывает, что по смерти Ярослава полем действия овладела дружина. Она сделалась водительницей своих князей на добро и на зло. В интересах кормления она вабила, подманивала своих князей, как вабят, подманивают соколов, на хищничество и на многое иманье, и князья стали действительно как бы ловчими птицами, которых дружина носила на руках и спускала при первом случае за добычей.
Таким образом, по меньшей мере, и хорошее, и худое в истории князей принадлежит столько же и дружине, сколько князьям. Она достославно, с безграничной храбростью, теряла свои головы в защите родной земли от хищных соседей, но она же бесславно пред лицом истории терзала свою родную землю княжескими смутами и усобицами, разрознила ее общие интересы на мелкие своекорыстные доли, в которых только по особому смешению понятий можно находить какой-то федеративный строй земли, какую-то федерацию особых народцев или особых племен, когда у одного и того же народца или племени сидело на плечах по нескольку особых княжеств, имевших каждое особую дружину и дававших каждое особое кормление и князю и этой дружине. Это был не более, как широкий разгул над землею княжеского и дружинного самоволия и самовластия, от которого всего больше страдали, конечно, не те, кто искал и находил волости для своего кормления, собирал дани и пошлины, а только те, кто обязан был давать и давать, да сверх того переживать еще периодические разорения и опустошения, испытывать весь точный смысл летописных слов: ‘людей пленующе, секунде и села жгу-ще… села пожгоша и жита попасоша (потравиша)… села взяша и пожгоша и люди изсекоша, а жены и дети и имения взяша, и скоты поймаша…’ Не в облаках, а по земле ходили дружинные полки. Земля-сирота и чувствовала всю тяжесть этих походов. Геройские добродетели князей и дружинников приходились ей очень солоны. Среди этого федеративного устройства не пахарь в поле покрикивал, раздирая землю, чтобы собрать золотое зерно для дара и дани тому же герою-дружиннику, а ворон в поле каркал, раздирая трупы побитых. В княжих крамолах веки человекам сокращались, а княжие крамолы вырастали (как свидетельствует Данила Заточеник) от лихих, как и от хороших, думцев дружинников же.
Это было, по замечанию уважаемого историка, тоже варварство, но варварство европейское, которое ‘шло на пути к идеалу личной свободы человека [только для бояр], к выработке политических и гражданских [т. е. своевольных] прав [тоже для бояр], понятий о чести [боярской] и о долге [дружинника — добывать князю золото и город, доискиваться с князем волостей]’. Но вот пришли татары, началось (по мнению историка) азиатское варварство. Однако добродетели европейского варварства оставались и в эту пору. Во времена европейского варварства для добывания высоких столов и волостей князья-федераты приводили на Русь половцев, теперь они стали приводить татар, стали взапуски друг перед другом, опережая один другого, раболепствовать, холопствовать перед ханом, лишь бы завладеть высоким столом. Дружина работала заодно с князьями, даже без князей, в их отсутствие или при их малолетстве, в Твери при Михаиле, в Москве при Донском, и отстаивала всеми мерами высоту и старшинство своего княжеского стола перед всеми остальными, отстаивала таким образом не одни княжеские интересы, а еще более и собственные свои, ибо дело шло уже о том, кому из князей быть государем всей земли и, следовательно, какой из княжеских дружин быть первой и старшей во всей земле. В Москве она работала точно так же, как в Твери, в Переяславле, в Городце и т. д., работала точно так же, как и в предыдущие столетия, до татар, с той лишь разницей, что тогда кровавые счеты велись по правам родства, а теперь они ведутся по правам сильного. И совершенно справедливо говорит уважаемый историк, что боярство, вообще дружинное служилое сословие было главнейшим органом при образовании государственного единства (стр. 14), что в малолетство Донского ‘бояре успели сохранить за ним великое княжение, преследуя как будто приросшую к Москве идею первенства над Русью’. Сохраняя свое боярское первенство пред остальными княжествами, они иначе и не могли действовать. В этом случае интересы московских бояр далеко разошлись с интересами бояр остальных княжеств и тесно сошлись с интересами будущего государства. Но так шло лишь до тех пор, пока московский государь не заговорил с боярами иным языком, уже не дружинным, а прямо государственным. Тут-то и обнаружилось, что бояре думали вовсе не о государстве, а о своих кормлениях, о своих старозаветных правах ограничивать волю самодержца не общеземской, а только одной своей боярской Думой, вследствие чего сам самодержец (Грозный) первый же стал искать опоры в этой Земской Думе, первый собрал ее и первый же нажаловался ей на тех же бояр. Вот почему знаменитая речь Грозного к народу с Лобного места принадлежит к великим моментам нашей истории. Это было необыкновенно смелое, необыкновенно либеральное слово, когда-либо сказанное народу не кем иным, а именно самим государством. В сущности, это слово представляет действительную жалобу пред сиротой-народом на дружинное сословие и, в особенности, на бояр и вельмож. ‘Я был малолетен, пуст и беспомощен,— говорит государь, как бы устами самого государства.— Сильные мои бояре и вельможи обо мне не радели и были во всем самовластны. Моим именем сами себя награждали высокими чинами, сами себе похищали великие должности и упражнялись только во многих корыстях, в хищениях и в обидах. Возбраняющего им не было! Бессильный своею юностию и пустотою, я был глух и нем, ничего не слышал и не имел слова, дабы обличить их неправды… Они же продолжали властвовать. О, неправедные лихоимцы и хищники и несправедливого суда поборники! Что теперь нам скажете в ответ на эти всенародные слезы, которые повсюду вы на себя воздвигли? Не я в них виновен… Вам должно ожидать за них воздаяния.
Люди Божий и Богом нам врученные! — сказал он затем, обращаясь к народу и поклонясь на все стороны.— Ваших обид, разорений и налогов, наделанных вам неправдами моих бояр и властей, теперь исправить уже невозможно. Умоляю вас вашею верою к Богу и к нам любовью! Оставьте друг другу вражды и тяжбы, насколько это для каждого возможно. Вперед я вам сам буду судия и оборона и неправды буду разорять и хищения возвращать’.
Поистине это было зрелище удивительное, торжественное для народа, как и для истории.
Как было этому не удивиться, что Царское Величество соединяло свои цели с целями всенародного множества и совокупляло царскую душу с интересами народного устроения. ‘И бе чудно видение и всякаго ужаса исполнено’,— замечает Стоглав о том впечатлении, какое произвела та же по содержанию речь Грозного при открытии Стоглавого Собора в 1551 году.
Здесь дружинному сословию устами государя произносился приговор, присужденный самой историей. Но скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается — исполнение этого приговора, т. е. упразднение дружинной стихии в жизни народа, протянулось на целые столетия, чуть не до настоящих дней.
Известно, что, прося у народа забыть все обиды, Грозный и сам простил все прежние вины боярам и заповедал им помириться с крестьянами, назначив для этого особый срок. ‘И бояре мои все, и приказные люди, и кормленщики со всеми землями помирилися’,— извещал он потом Стоглавый Собор и тем объяснял, с кем именно враждовало в его лице государство.
По ходу истории русскому народу, идя от так называемой федеративной, т. е. от степной, кочевой свободы к свободе гражданской, необходимо было пройти сквозь тесные, мрачные, скалистые ущелья государства. Говорят, таков неизбежный закон всего прогрессивного в народном, а не в боярском только развитии (как было, например, в Польше), и сам уважаемый историк свидетельствует, что ‘остатки византийских государственных понятий не дали восточной Руси сделаться совершенною : мою, их влияние вместе с религиею сообщило ей образ государственнаго механизма’ (стр. 14). Вот этими-то остатками государственных идей и воспользовалась Москва, найдя их далеко заброшенными в прапрадедовских сундуках под разным изношенным тряпьем так называемого федеративного строя земли. Она смело и настойчиво повела народ с широкого поля своей воли в тесные, скалистые ущелья воли государевой, как тогда понималась вообще воля государственная, воля интересов, пригодных для всей земли, а не для одного какого-либо отряда его деятелей. Сирота-народ пошел за ней охотно, не обнаружив нигде никакого сопротивления, как напротив того он сопротивлялся постоянно даже грозным татарам. Он хаживал и не по таким трущобам во времена федерации. Но первые уперлись бояре, а за ними все то, что чувствовало потребность жить за чужой счет, за земский счет, всякий человек, который чувствовал себя вольным дружинником или вольным казаком. Бояре, однако ж, не потянули в степь с казаками, а ведь могли бы они на Днепре или на Дону устроить настоящую федерацию свободных, вполне независимых друг от друга общин и наделать государству не таких хлопот, какие делывались одними казацкими общинами. Нет, они потянули к удельным князьям Москвы или в Литву (больше было некуда) все на новые кормления вроде целых городов и княжеств. Совершенно справедливо, что они спасали самих себя от крутой и кровавой воли государя, но мы ничего больше и не имеем в виду, как обнаружить факт, что дружина весь свой век мыслила только о спасении самой себя, переходя своевольно от князя к князю, заводя усобицы и вовсе забывая, что точно так же было необходимо спасать и народ от безобразий власти, от экономических и всяких гражданских неурядиц и напастей. Мы имеем в виду только тот факт, что дружинное сословие, в верхнем его слое, весь свой век заботилось о чечевичной похлебке Исава, из-за которой заводило постоянные смуты везде, во всех княжествах и вольных городах, и в течение всей истории. Оно знало одно, как наивыгоднее кормиться земством. ‘И многие промеж их бяше вражды о корыстех и о племянех [родстве] их, всяк своим печется, а не государским, ни земским’,— отмечает летопись уже XVI века, т. е. говорит то же самое, что говорила в XII веке. Самое понятие о земстве тогда только стало распространяться, когда государь всея Руси сам же стал отделять это понятие от своих личных государских интересов, до чего дружина в течение истории не успела ни разу додуматься. Она до последних дней своей жизни почитала земство все еще обычным материалом своего кормления, вроде всякого хлебного зерна или говяжьих и свиных туш. В этом отношении, от смерти Ярослава Правосуда до смерти Василия Темного миновавшие четыреста лет прошли даром, и история, т. е. Москва, должна была начать историческое дело сызнова. В самом деле, подобно тому как первые князья именем Руси объединяют разноплеменную землю около Киева, так и московские князья тоже именем Руси, всея Руси, объединяют землю около Москвы. Точно так же и Новгород, вследствие тех же внутренних боярских смут и усобиц (вста род на род) призывает себе Рюрика, теперь уже из Москвы. Точно так же дружина московских князей (этих новых Олегов, Владимиров, Ярославов) всеми силами работает заодно с князем, даже с малолетним, с Дмитрием Донским (как при Олеге с Игорем), не выпускает из рук главенства над землей, присоединяет к стольному княжеству разорванные и разрозненные земли. Точно так же, как Ольга, упраздняя независимость и самостоятельность древлянского племени, истребляет его дружину, выводит от него лучших людей, так и Москва, упраздняя самостоятельность вольных городов и земель, тоже казнит их дружину и выводит из них лучших людей. Все происходит так точно, как делали далекие отцы и деды, и история, сделав обширную и неудачную околесицу, в сущности, вступает сызнова на старую колею, дабы повернуть уже прямо, при помощи славного плотника Петра, на путь действительного прогресса и гражданского совершенствования. Но пока можно было достигнуть этого поворота, пришлось еще довольно долго ехать по глубоким и безобразным колеям старозаветных положений жизни, в числе которых дружинные отношения занимали не последнее место. Они и разразились бурей так называемого Смутного времени. Дружинники XI, XII, XIII, XIV веков как будто встали из гробов, потребовали себе особых князей (которые обозначаются теперь царями), стали водить этих князей-царей из стороны в сторону, производя их именем те же опустошения, людей секуще, а города, дома и села жгуще, стали переходить, отъезжать от царя к царю, добывая себе те же волости, те же боярские саны, стали, по-прежнему, отделять от Русской земли целые государства, Новгородское, Казанское, лишь бы занять в этих государствах подобающее место. Словом сказать, дружинный дух в Смутное время встал страшным чудищем и готов был совсем погубить родную землю, собранную великим трудом первых князей. И что особенно замечательно, нового после многих столетий жизни он ничего не принес, нового он ничего не сказал земле, а только безобразно и до конца весь выразился в старых же своих формах и началах. Он не стерпел государственной новизны, единства власти, которое по характеру времени иначе выразиться не могло, как в единодержавии и самодержавии. Он всеми силами отбивался от этого государственного начала по той причине, что оно посягало на уничтожение именно дружинной власти над землей, т. е., в сущности, дружинного самовластия. Из-за того с конца XV до конца XVI столетия шла темная борьба, так сказать, в подпольях государева дворца, законченная упразднением династии.
Припомним кстати, что этот погибельный дружинный дух съел, поглотил славно было начатое государственное развитие Польши, где он сохранялся, как древнезаветная святыня будто бы народной, а на самом деле только одной дружинной, шляхетской, вольности, до последних дней (См. нашу ‘Историю Русской жизни’. Часть II, стр. 456—457).
Что государственное начало земского единства вело с дружинным началом земской розни беспощадную борьбу именно за единодержавие и самодержавие государева лица, это после Карамзина наука раскрыла в достаточной ясности и подробности. Карамзин этого факта усмотреть еще не мог, ибо в его воззрениях на историю на первом месте были лица, а не начала, люди, а не стихии их жизни. Он объяснял историю посредством лиц, а не при помощи жизненных начал, а потому у него всегда и правы, и виноваты были только лица, оттого и всякая борьба, по понятиям такой истории, должна совершаться непременно походом, войском, громом орудий, штурмом крепостей. ‘Где эта беспощадная борьба за единодержавие и самодержавие государя? Пусть нам покажут ее!’ — восклицает г. Костомаров. ‘Покажите нам хотя один пример,— продолжает он,— когда представитель самодержавной власти выходил с войском против полчища врагов самодержавия?’ (стр. 15). Примеры бывали. Но достоуважаемому историку очень хорошо известно, что внутренняя, всегда темная, собственно культурная борьба очень редко ознаменовывается военными походами и собранием полчищ с той и с другой стороны. Культурная борьба, как вытеснение одного жизненного начала другим, совершается по большой части без грома и треска оружий. Она ведется тихо, очень медленно, при всеобщем даже убеждении, что все обстоит благополучно. А между тем люди, как представители известных начал, падают, ряды их с течением лет редеют, остальные слабеют в своей энергии, иные же совсем утекают с поля битвы, никому невидимой. В этой борьбе походы можно делать не с войском и не с полчищем, а например, с наказом или с указом, как и в данном случае, со стороны самодержца, с дополнительными указами к Судебнику, посредством которых боярство обездоливалось относительно владения родовыми вотчинами, можно было делать походы с уставными грамотами Земству, по которым совсем отнималась власть кормленщиков над землей, и т. д., точно так, как с другой стороны, со стороны дружинной, в тишине можно было употреблять всяческие средства, дабы совсем прекратить самое существование династии, такие средства, из-за которых самый дворец государев стал походить на недоступную крепость, можно было заводить такие крамолы, из-за которых сам же государь губил своих родичей, можно было пустить в народ шумиху вроде той, что неродившийся государич именно родился от разведенной супруги (от Соломонии у Василия Ивановича) и готов со временем искать своего права быть прямым наследником престола, можно было пустить в народ другую шумиху, что умерший царевич вовсе не умирал, а жив и со временем придет на царство, как даже и исполнилось, и т. д.
Нашу мысль, что династия в этой борьбе сама истощила силы и должна была угаснуть, уважаемый историк обозначает более чем непонятной, и в опровержение такой нелепости отмечает: ‘У Федора могли быть дети, и Рюриков род преспокойно бы размножился!’ — прибавляя, что ‘факт прекращения династии чисто случайный, зависевший от физических причин и не состоявший в связи с политическими событиями!’ Но у Федора хотя и могли быть дети и в действительности были (дочь Феодосия), но именно по политическим задачам и событиям времени они не должны были быть, так как и его брат, царевич Дмитрий, тоже не должен был существовать, так как не должен был потом существовать и названный ложно Дмитрий, самый Годунов, его сын Федор и даже царь Шуйский. Все эти лица могли остаться живыми, однако не остались. Да и мало ли что могло быть на месте тех событий, которые на самом деле случились. Об этом история рассуждать не имеет досуга. Она знает, что в московском княжеском роде с того времени, как государь стал тягаться за свои новые права с старозаветной дружинной стихией и даже в то время, как государством владели бояре (при Елене Глинской), государевы родичи, кроме случайных утрат по воле Божией, погибали и систематически по воле людей, в темницах, страдальческой смертью. Она знает, что целое столетие ознаменовано такой гибелью людей и с той и с другой стороны. Стоит только сравнить в этом отношении конец XV с концом XVI столетия: в первое время поле битвы полно ратоборцами, а в последнее оно чуть совсем не опустело.
Объясняя историю только побуждениями и деяниями лиц, конечно, ничего больше и нельзя увидать в такой борьбе, как лишь одни подвиги бессмысленного восточного деспотизма, и стало быть, в лице государей — одни лишь верные и точные фотографии ханов Золотой Орды, тогда как в лице бояр — такие же фотографии с раболепных и безмолвных предстоятелей этому деспотизму, как все это и представляется уважаемому историку (стр. 13, 15). Однако здравый смысл не может удовлетвориться таким решением и не может согласиться, чтобы люди оставались глупыми целое столетие. Они, напротив, были очень умны и только с особой горячностью отстаивали свои самые жизненные интересы, за которые действительно требовалось постоять крепко. Государь хотел государства, т. е. безграничной воли в устройстве земли. Он хотел, чтобы государство было сильнее сильных земли, чтобы никакая другая власть по земле не ходила. А дружина-бояре эту-то именно другую власть и отстаивали, они отстаивали свое самовластие над государем и над землей и потому употребляли все ухищрения, дабы государство было слабо, дабы в нем существовали и такие углы, куда можно бы при случае уходить от опалы государства, и затем очень радовались, когда оно попадало в руки малолетнего возрастом или умом, ибо тут наставала своя воля: что хочешь, то и делай! ‘Это явление чересчур общеисторическое,— замечает историк,— и на нем основывать характеристику целого сословия нельзя’. Да мы и не говорили, что это явление исключительно московское, и указывали только, что в этом случае в наибольшей силе разыгрывались дружинные инстинкты, никогда не выраставшие выше личных своекорыстных интересов, как они не выросли выше таких интересов и в Смутное время, когда представилась полная возможность дать земле какое угодно политическое устройство. Мы указывали только, что дружина как была, так и осталась только с одними узкими понятиями о своем кормлении. От этого, с своей точки зрения, она совсем была права, что смотрела на государство как на деспотию, на государя как на хищника, который ради окаянных вотчин истребляет целые поколения. Между тем мы видим, что государство, даже в лице Грозного, шло к общим целям, ставило впереди общеземские интересы. Пусть при Грозном это делали мудрые советники, а не сам государь, но здесь важно, из какой среды бывали эти советники и еще важнее то, что государь всегда бывал на их стороне, следовательно, в его мыслях, как бы ни были они личны и деспотичны, всегда присутствовали и общие цели. Надеемся, что мы, далекие потомки, вовсе не заинтересованные в борьбе, не можем, подобно боярам, смешивать государство с деспотией, и вообще с личностью Ивана III или его внука Ивана Грозного. Как личность, так и всякая форма государства, в сущности, есть только его одежда, которая может быть и худа и хороша, может переменяться, как переменяются костюмы. Но как бы разнообразны и даже безобразны ни были костюмы государственного начала, оно, как начало, всегда носит в себе неизменные общечеловеческие цели, к которым рано ли, поздно ли, всегда также неизменно и приводит свой народ.
Наш сирота-народ, добывавший в поте лица насущный хлеб не концом копья или меча, как добывала дружина, а концом плуга, сохи, косы, топора,— в движении государственного начала и в его борьбе с дружинной стихией очень хорошо чуял эти общечеловеческие цели и охотно, безропотно шел к ним, неся на создание государства всякие поборы и всякие жертвы. Он в иных случаях уходил из государства, но не от развития государственного начала, а от его слабости, от того, что не кто иной, а только старое же дружинное начало было исполнителем и водворителем в земле государственных требований, что старое же дружинное начало, по-старому же продолжало обращать всякое государственное постановление в новый способ кормления землей, и подле государевых указов пристраивало тысячи новых уловок, дабы собрать с земца елико возможно больше своего кормления, дабы затруднить его жизнь со всех сторон, чтобы никаким способом не высвободился он из-под тягла этого кормления. Крестьяне брели розно, кто куда, не от силы, а от слабости государства, не имевшего еще способов защитить их от кормящихся за чужой счет разнообразных служилых дружин, начиная с бояр и приказных и оканчивая боярскими холопами и казаками. По мере того как государство приобретало силу,— приобретал силу, оседлость и относительную независимость и сирота-народ. Вот почему мы совсем уже не можем понять отметки историка, что, ‘если единодержавие и самодержавие вело с кем беспощадную борьбу, то именно с этим сиротою’ (стр. 19). Народ, как живой человек, конечно, не мог выносить гнета, но не от государственных порядков, а именно от государственных беспорядков, и вставал и поднимался иной раз страшными бунтами. Но будем справедливы, разберем хорошенько, из-за чего народ приходил в такое паяние? Всякие великие и малые восстания поднимались из-за того, -,то не было не то что скорого и правого, но и никакого суда, что правящая и судящая власть, в лице своих представителей, делала что хотела, крепостное право, как и взяточничество доводимы были до Геркулесовых столбов в своих притязаниях и поборах, защиты нигде, ни от кого и никакой не являлось, и естественно, возникала необходимость защищать себя собственными средствами, т. е. разрушать беспорядок беспорядком же, выбивать клин клином. Служилое сословие, как и понятно, всякое возмущение, а тем паче бунт, объявляло восстанием против государя и государства, а народ, напротив, в одно только и верил, что государство-то непременно его защитит и спасет от всяких напастей и, в залог этой непоколебимой уверенности, совершал даже с государством рукобитие, ударял по рукам с самим государем, как это случилось в селе Коломенском во время бунта при царе Алексее. Такое отношение к государевой особе красноречивее всего показывает, как вообще народ смотрел на государственную власть. Это рукобитие лучше всего объясняет, что цели и задачи государевой власти по народным понятиям сходились с целями и задачами сироты-народа, в чем его уверил сам же государь Грозный на Лобном месте, при всенародном множестве, пред лицом Церкви, митрополита и духовных властей, после торжественного богослужения. Вот почему уже в XVII столетии народ в своих просьбах твердил государю, чтобы в устройстве земли везде было его государево государство, как говорил московский посад, жалуясь на то, что Москва разделена между многими вотчинниками.
Приведенная выше речь Грозного с необычайной ясностью и простотой раскрывала, что у обоих, у народа и государства, было одно великое неудобство в действиях жизни, именно служилое кормление, на которое временами обе стороны и поднимались, а потом успели и совсем его упразднить, действуя и положительно (как государство), установлениями, и отрицательно (как действовал народ), бунтами и восстаниями, последствием которых являлись и сами установления.
Окончательное закрепощение крестьян произведено государством, но именно в то время, когда государством владели бояре и когда на престоле восседал добрейший из государей, смиренный, богомольный постник царь Федор Иванович. При деспоте Иване Грозном этого произойти никак не могло. Ясно, что здесь установлением руководили дружинные интересы, которые без всяких интриг установили только то, что представлялось решительной необходимостью для их жизни. Государство, как начало, никогда не бывает ответчиком за ту напасть, в какие руки попадает его управление, а в настоящем случае, по своей слабости, оно не видело другого выхода из обстоятельств, созданных дружинной жизнью.
Прикрепление крестьян послужило одной из важнейших причин к распространению в народе всеобщей смуты. Стоит только вообразить известные доселе указы по этому случаю, чтобы понять, каким перекрестным боярским и вообще дружинным ветрам и влияниям подвергалось это дело. По-видимому, оно началось с холопских отношений. В Разрядной книге 1586 г. читаем: ‘Июня 1-го почели кабалы имать служилые на людей и в книги записывать’. Такое распоряжение, стало быть, представляло для служилого сословия особую важность, если оно было занесено, хотя бы как известие, даже в число служебных разрядов. Объяснение этой меры и ее последствий находим у Палицына. В своем Сказании он пишет между прочим ‘о начале разбойничества во всей России’ и говорит, что ‘в то время многие от вельмож многих человек ввели к себе в неволю на службу [в холопы], иных ласканием и дарами в свои домы притянули и не токмо от простых, ради искусного рукоделия или какова хитрого художества, но даже и от честнейших [вероятно, детей боярских] с селами и с вотчинами, а наипаче избранных меченосцев и крепких во оружии, светлых телесами, красных образом и возрастом. Многие другие чины, следуя вельможам, порабощали в неволю кого только можно и написание служилое силою и муками брали’. Таково объяснение приведенной разрядной отметки80.
Припомним кстати указ 1597 г., приводивший вообще в порядок прикрепление слуг и вместе с тем обявлявший очень важное постановление, по коему всякий свободный человек, прослуживший у кого-либо в слугах полгода, становился крепостным холопом и должен был без отговорок дать на себя служилую кабалу, по тому случаю (как говорит указ), что господин кормил, обувал и одевал того холопа. Но ведь холоп за господскую хлеб-соль и одежду тянул холопскую службу и, следовательно, каждую минуту и с избытком уплачивал свои долги. Об этом указ не говорит ни слова и потому вполне обнаруживает свое одностороннее, чисто боярское происхождение. Такая возмутительная мера, конечно, должна была впоследствии явить свои плоды, распространяя в людях обиду и злобу и всякую готовность к смуте81. Таким образом владеющее и правящее сословие наполнило свои дома разнородными рабами, укрепив их за собой служилыми кабалами. Оно здравствовало и высилось множеством холопов, собирая для них с сироты-народа жирное кормление.
Народ, конечно, должен был побежать в разные стороны, по крайней мере туда, где кормления собиралось меньше. Но как тут является указ о воспрещении старого свободного выхода крестьян? Очевидно, что указ, как необходимость, должен был явиться не в то время, когда дела шли обычным порядком, а именно в то время, когда стал происходить беспорядок, т. е. когда крестьяне от особых качеств боярского управления стали с особым напряжением пользоваться своим правом перехода. Сколько помог этот указ, неизвестно, но как будто в возмездие за него разразилась над владомыми физическая гроза. Настал великий голод. Тут только владомые обозрелись до одного все, что невозможно кормить многую челядь, и начали рабов своих на волю отпускать, одни истинно, с заручными отпускными, другие лицемерно, т. е. просто выгоняли из дому, да вдобавок писали, должно быть, тайные явки о них как о беглых ворах, дабы к кому придет на житье такой человек, затребовать от того сносы (уворованное имущество) и всякие убытки. Так мы понимаем не совсем ясное и определенное свидетельство Палицына о сносах и убытках82. Многие и того хуже делали: имея чем пропитать своих домашних, они, ради скопления богатства, тоже отпускали и отгоняли свою челядь и даже сродников и ближних. Было еще и это зло у многих: все лето холопы у них работали (в полях), а на зиму они их прогоняли, и те в зимнее студеное время не знали, где головы подклонить, надеясь только, что на лето снова будут страдать-работать у тех же господ. Кроме того, дома опальных бояр (а опал довольно было по милости Бориса) были распущены, все их многочисленные рабы распущены со строгой при том заповедью никому их не принимать. И вот бродили эти люди, питаясь кто и как чем мог, иные, в негодовании на царя, ‘зле распыхахуся и времени ждуще, которые же на конях обыкше и воинственному делу искусни’, те все валили в украинные города, в казаки. Палицын свидетельствует, что в осадном сидении, в Калуге и в Туле, набралось таких воров больше 20 тысяч, кроме старых воров. Все эти воры, однако, созданы были воровством владомых, и сами по себе сначала вовсе не были ворами.
Самый указ о запрещении крестьянского выхода не в том имеет особую важность, что им крестьяне были навсегда прикреплены к земле. В этом распоряжении не лежало еще никаких оснований сделать их крепостными рабами, и правительство во всякое время могло до точности определить их отношения к кормлению дружины, сохраняя за ними право гражданской свободы и рассматривая прикрепление к земле как особого рода службу тому же государству. Но, конечно, правительство, постоянно находившееся в боярских руках, этого не сделало, и крепостное право впоследствии развилось до полного рабства. Указ о запрещении выхода особенно значителен по тем озлоблениям, крамолам, ябедам, насилиям, бесконечным тяжбам и разорениям, которые охватили все тогдашнее общество и преимущественно его служилую среду, бросившуюся отнимать друг от друга и сидящего, и бегущего крестьянина. По всей земле встала обида и злоба! Если в период княжеских усобиц люди геройски двигались за целыми волостями и княжествами, то и теперь, с той же отвагой в ябеде, крючкотворной крамоле и тяжбе, они двигались, добывая себе на кормление своего ли, чужого ли крестьянина, одного только крестьянина. Такая деятельность обуревала все дружинное, служилое сословие сверху донизу, а наверху, кроме того, двигались интересы более обширные и замысловатые. Характеризуя общими чертами состояние нравов и умов верхнего слоя дружины, летописец рассказывает между прочим: ‘Во время то, Богу попустившу, грех ради наших, во множайших владомых сугубу зависть и гордость и неправды, но и паче же не токмо друг от друга ненавидяще, но койждо един [на един] и на самого государя помышляху смертным убивством, и неправду деяху… Искони диявол, ненавидяй добра роду человеческому… вложи диявол во владомые, но обаче друг под другом чести желаста, ни един единаго [одного только] отческого достоинства хотяху, но един от них [каждый из них] своею мыслию тщахуся самодержство восхитить и старейших хотяху быти в Русском царстве’83.
Вот из каких нравственных стихий образовалась Смута начала XVII столетия. Мы видим, что сирота-народ, или все тяглое Земство было только жертвой этих стихий, исходивших по преимуществу из сословия владомых.
Опровергая наше мнение, что Смута XVII столетия произведена служилым сословием, уважаемый историк утверждает: ‘Из ближайшего рассмотрения событий и обстоятельств той эпохи, о которой идет речь, оказывается не то: напротив, Смуту распространял тот самый сирота-народ, который г. Забелин возводит в идеал, а служилые только отчасти примыкали к нему’. Затем историк продолжает: ‘Мы говорим о казачестве, разумея не особый род войска, известный под этим именем, а вообще ту массу народа, которая искала воли и принимала это название в его первоначальном, более общем, значении вольного человека. Казачество в этом смысле выражало собой протест народа против государственных тягостей’. Охотно соглашаемся, что именно казаки, если и не сочинили Смуту XVII столетия, то значительно ее распространяли. Одно только для нас не совсем понятно — это широкое распространение смысла в слове ‘казачество’. Нам известно, что казаками назывались, особенно в северных пределах, деревенские, волостные жители, равнявшиеся по своему значению бобылям и батракам. Затем казачеством обозначался именно только особый род войска. И потому вся та масса народа, которая, по словам историка, искала воли и принимала имя казака, неизменно становилась в ряды этого войска, становилась казацкой военной силой. Более общее значение вольного человека в старину определялось словом ‘гулящий’ и никогда словом ‘казак’, которое на юге специально обозначало воина. И сам автор, начертивший широкой кистью идеал казака (стр. 17), определяет его тоже воином, днепровским и донским, хотя были и еще такие же воины понизовые, волжские, яицкие (уральские), терские. Все искавшее воли, ерыжное, безыменное, гулящее, разбойное, и по большей части, как видели, боярское холопство, все это примыкало к упомянутым воинам и высилось даже именем казака, стремилось приобрести его себе правительственным указом как особый чин, что Ляпунов в действительности и устроил, как мы говорили выше. Таким образом, как бы ни была велика народная масса, искавшая воли и хотя бы самозванно принявшая имя казака, она все-таки разумела себя в этом случае не чем иным, как особым родом войска, т. е. особым отрядом народной массы, имевшим свое специальное назначение, и потому нам очень трудно понять, каким образом казачество (не более, как только военная сила) может пойти в наших рассуждениях с значением народа. Конечно и оно тоже народ, но лишь в том смысле, в каком, например, и дружина, и помещики, и духовенство, и боярство тоже народ. Надо же согласиться в одном каком-либо смысле употребляемых в историческом языке слов. Вдобавок, мы недаром приставили к слову ‘народ’ и его чин: сирота. Это в действительности был чин в смысле исключительно тяглого отряда или разряда народных единиц. В древности сироты назывались смердами, потом сами князья все чаще и чаще стали их обозначать христианами-крестьянами, в отличие от поганых или иноверных. Есть указание, что в начале XII века им присваивалось имя сирот84. В начале XIII века в Суздальской земле они обозначаются тоже сиротами, как называет их и Новгород в начале XIV и в начале XV в. В последующее время юридически язык утратил это имя, но сами сироты сохраняли его до конца XVII века, постоянно обозначая им все тяглое население государства. Вот этот-то народ и разумеем мы в государстве основным, материковым, почитаем его народом в собственном смысле, ибо на нем всегда, как на прочном фундаменте, основывается и самое государство. Казак, как особый род войска, весьма бы оскорбился, если бы пришлось в юридическом языке обозначить его сиротой. Такого малого чина он не позволял себе писать и в своих челобитных к государству, в которых всегда именовал себя холопом, обозначая тем, что он не тяглый, а служилый человек. Он никогда не причислял себя к этому сиротскому земству, а напротив, чуть не презирал его по случаю весьма очевидной высоты и противоположности своих с ним интересов. Сущностью сиротской жизни было черное тягло, сущностью казацкой жизни было ‘по чисту полю или по синю морю — гулять, зипунов-то доставать’, т. е. эта сущность, попросту и точнее, может именоваться грабежом, или же, благороднее,— добыванием кормления посредством копья и меча. По своим инстинктам и существенным качествам это был древний дружинник, и начертанный автором казацкий идеал в полной мере обрисовывает и идеал дружинника. Казак, по исторической необходимости, принужден был жить, как сам он выражался, на траве (в поле, в степи) и на воде (на реке и на море) и всегда не прочь был послужить государству с травы и с воды, обозначая тем, что у него ничего другого не было, даже и хлеба, и потому следовало обеспечивать его всяким продовольствием. Хлебопашество в жизни казаков являлось элементом развращающим, слишком оседлым, и потому пахать землю, сеять хлеб, например, у донцов, строго воспрещалось: ‘А станут пахать, и того бить до смерти и грабить’,— говорит одна войсковая грамота, разосланная в 1690 г. по хоперским и медведицким городам85. Ясно, таким образом, что казацкое сословие есть сословие служилое. Оно само так себя разумело, и мы не можем, вопреки этому разумению, присваивать ему другое, никогда не существовавшее в действительности значение. Оно сложилось в земство, но в земство особого рода, в земство травы и воды, так как и дети боярские тоже составляли своего рода земство, земство поместное. И оба они были земством дружинным, происходили из дружинного начала и держались в своей жизни тем же началом, т. е. кормлением за счет оседлой, тяглой земли. Казаки прямо и намекают на свою траву и воду как на особый вид поместья, всегда требовавший от государства всякой материальной подмоги. Вообще это был народ, уходивший от государственного тягла, освобождавший себя от внутренней постройки государства, и всегда готовый служить тому же государству, но только на правах старого дружинника.
Уважаемый историк, упрекая нас в идеализации сироты-народа, которая (надеемся) если и оказывается, то идет вовсе не от нашего намерения, а вырастает сама собой из раскрытия связи событий и народных отношений в Смутное время, упрекая нас в том, что мы возводим в идеал этого сироту, сам, как упомянуто, широкой кистью чертит уже настоящий идеал казака, придавая этому, в сущности, разбойному элементу смысл элемента политического, ставя его сильным противником государству именно в политическом отношении, а он, по нашему мнению, в течение всей своей свободной жизни был противником только экономическим, вроде пожара, наводнения, бури, саранчи и всяких подобных физических невзгод. В Малороссии отношения к Польше создали казакам политическое положение, но те же черкасы в отношении к Руси в Смутное время являлись простой физической напастью, как их собраты с Дона и Волги. Все они никогда и ничего политического с собой не несли, а приносили в государство только грабеж, разбой по всем волостям сироты-народа. Историк свидетельствует, что ‘казачество сильно действовало отрицательным способом, разъедая и истощая ненавистное ему государство’ (стр. 18), а несколько выше на той же странице говорит, ‘что только по отношению к самим коронованным особам казаки удерживались от открытой вражды, готовы были помогать им и служить’. Следовательно, возникает вопрос, какое же государство, под каким видом государство они разъедали и истощали? Против каких государственных порядков они творили свои азиатские набеги?
По свидетельству всех памятников, они это ненавистное государство находили в каждой крестьянской клети, сколько-нибудь полной одеждой или хлебом, или деньгами, собранными бережливостью и проливным потом земледельца или промышленника, в каждом помещичьем доме, который с тех же клетей собирал свое добро, в каждой сельской церкви, построенной и украшенной бедной утварью по большей части на мирские же деньги. Вот где изливал казак свою политическую ненависть к государству, без пощады раззоряя и сожигая и клеть, и церковь. С такой политикой именно черкасы, уже по усмирении Смуты, доходили чуть не до Студеного моря, ‘много земли запустошиша и сами все пропадоша’, ибо были побиты народом в заонежских погостах и на Олонце86. Мы не станем приводить тех скорбящих и вопиющих свидетельств, которыми летописцы изображают казацкие войны в ненавистном государстве. Мы скажем одно, что вся эта казацкая политическая ненависть против государства выражалась по преимуществу разорением крестьянина, опустошением земли крестьянской. С коронованными особами казаки враждовали иначе. Они всегда готовы были им служить и помогать. Стало быть, за все и про все отвечал один только сирота-крестьянин.
Известно, что гнездом всяческих смут в эту эпоху была Северская сторона, северские города и волости, лежавшие на юг от истоков Оки и в XVI столетии составлявшие Татарскую украйну. Там гнездилось вольное казачество, и набралось оно туда, по свидетельству историка, следующим образом: ‘Народ, [видите ли] почуял, что сковывающие его государственные цепи ослабели, искал воли, но для него идеал свободного человека был только идеал казака или подобие его [идеал грабителя, разбойника?]. Украинные земли на юг от Оки сильно прониклись казачеством… соседство с казаками увлекало жителей бедных, но отважных’. Так рассказывает историк, но и летописи, и даже старец Авраамий говорят не то. Они свидетельствуют, что по этой Украине, в виду татарских нашествий, само государство постоянно заботилось о заселении мест казаками, т. е. особым родом войска. При Грозном туда, как на опасное место, выводились из государства в казаки лихие люди, именно ябедники, крамольники, составщики крамольных и бунтовых ябед, жа-лобниц, доносов и т. п., из детей боярских, из холопей боярских и из иных чинов. Их наказывали торговой казнью и ссылали именно в казаки, в украинные города, а Палицын прибавляет: ‘Кто от злодействующих, осужденный даже к смертной казни, если уходил в эти города, то тем избывал смерти’. Он прямо называет северское казачество собранием злодеев и говорит, что разумом и жесточью Грозного ‘таковии змиеве’ двигаться не смели, а царь Федор удерживал их, как крепкой связью, своей молитвой. При Федоре и Годунове там, для защиты от татар, снова были укреплены и вновь построены многие города и населены именно казаками и стрельцами. Таким образом, это украинное казачество, дававшее всегда значительную силу смутам, разведено самим правительством в известной доле посредством ссыльных, именно из людей крамольных, отчего становится объяснимым и этот мятежный дух тамошнего населения. Вот какой, искавший воли и свободы от государственных цепей, народ населил тамошние города и волости! К нему Палицын присоединяет и всех обыкших сидеть на коне холопов, прогнанных боярским сословием во время голода, в сущности тоже служилых и сделавшихся казаками не по своей воле, а по насилию боярства. Кроме того, Палицын же свидетельствует, как упомянуто, что, когда при Годунове дома великих бояр зле были распужены и все их холопы распущены, то к этому последовал строгий указ никому тех холопов от опальных бояр не принимать. Все они, конечно, и потянули на ближайшую Северскую украйну к казакам. Важнейшими городами этой украйны были Севск, Курск, Рыльск, Путивль и др., а славнейшим притоном была тамошняя Камарицкая волость. Упомянуто выше, что, по словам Палицына, в тех городах таких уходивших туда воров, кроме старых тамошних воров, накопилось больше 20 тысяч87.
Как бы ни было, остается все-таки верным одно, что казачество, и по народным, и по казацким, и по государственным понятиям, значило не другое что, как только особый род войска, ратных людей особого состава, коих назначение было — служить, брать, а не давать кормление. И если, как и было в действительности, казачество по преимуществу распространяло Смуту, то наше положение, что Смуту завело и распространяло служилое сословие, еще больше укрепляется и с этой стороны. Поэтому мы никак не сумеем понять, о каком именно народе говорит уважаемый историк, излагая следующее: ‘Черный народ, именно тот сирота-народ, который г. Забелин выставляет противником смут, производимых будто бы служилым сословием, был главнейшей стихией тогдашней Смуты. Он-то приставал к Тушинскому вору, он наполнял его казацкие шайки, именем обманщика волновались населенные этим народом посады и волости, этот же сирота-народ давал подмогу и поддержку всем другим ворам той же эпохи. Только тогда, когда для него стало ясно, что желанная воля таким путем не добывается, когда и поляки, и свои удальцы проучили его,— он опомнился, однако все-таки, склоняясь покорно под гнетом властей, сохранил за собой способность, при всяком удобном случае, приставать к воровскому знамени и доставлять из своей массы контингент для разъедания государственного порядка: это и в будущем показали все народные бунты до Пугачева включительно’ (стр. 19). В этом рассуждении понятие о казаке так слито с понятием о народе, что не представляется и малейшей возможности расчленить его на точные и ясные составные части. Заметим только, что такая плачевная характеристика народа всегда жила в умах лишь родовитых и служилых людей, которые, заводя в народе смуты, по пословице ‘поссорь Бог народ, накорми воевод’, всегда и ловили в мутной воде рыбу. Мы вполне согласны, что герои смут выделялись из недостойного меньшинства в этом сословии, и что в большинстве, как утверждает историк, оно всегда составляло консервативный элемент. Но, по нашему мнению, именно это-то почтенное качество прежде всего следовало приписать большинству народа, а не выставлять под именем народа одних только казаков, а главным образом сброд из боярских холопов, и всяких бездомных, гулящих, зернщиков, крамольников, всяких действительных воров и разбойников, которых во всякое время в народе бывает довольно. Да и консерватизм народа с консерватизмом дружины в своих интересах весьма не сходны. Народ охраняет единственно только свой кусок хлеба и работу и потому охраняет в своем устройстве самые вопиющие напасти, лишь бы они не вырывали из рук этот кусок хлеба. Между тем из истории мы видим, что консерватизм дружины никогда не простирался далее ее личных выгод, ибо она охраняет не кусок хлеба, а служебную честь, богатство, свою власть над народом, и даже над государством, и потому как скоро государство выдвигало что-либо новое, ограничивающее личные выгоды дружины, хотя бы очень надобное, совсем необходимое для массы народа, то дружина неопустительно начинала крамолы и смуты, именно смущая государство всякими наветами относительно способности и готовности народа при всяком случае приставать к воровскому знамени.
Впрочем, достоуважаемый историк, раскрыв старательно и другую сторону медали Смутного времени, т. е. ‘взвалив вину смут на черный народ’, не хочет признавать правыми и родовитых и служилых, и в конце концов сам же говорит следующее: ‘Уж если кого обвинять, то прежде всего последних [родовитых и служилых] вместе с верховным правительством, которое они поддерживали и служили его органами, обвинять за то, что они своим неумелым управлением ставили народ в такое положение, что он получил наклонность производить смуты’.
Мы одно то самое и ставили на вид разумному читателю, что в эту эпоху всесторонним банкротом оказалась вся правящая и владеющая среда, сверху донизу, но не народ, что Смута началась в этой среде и распространялась по земле деяниями этой же среды. Народ, если и являл в иных случаях наклонность производить смуты, то всегда действовал под влиянием служилой же среды, возбуждавшей его к смуте или гражданскими насилиями, вроде воеводских и приказных притеснений, или такими сплетениями политических слухов, что у него голова кружилась, в глазах темнело и сам он не знал, куда поднимался и куда шел.
В заключение достоуважаемый историк отмечает, что он обвинять кого-нибудь считает неуместным. ‘Виноваты ли те и другие,— продолжает он,— когда предшествовавшие века и обстоятельства воспитали их поколение за поколениями в известных понятиях, обычаях и привычках?..’
История, конечно, не прокурор и не занимается обвинением. Она старается только во тьме фактов раскрыть свет, найти их смысл и разум, какой в делах человеческих всегда бывает, как бы бестолковы, бессмысленны и нелепы они ни казались. Но история не может белое называть черным, кривое прямым, и наоборот. Как наука, она является только светочем и, внося свет во тьму фактов, вовсе не отвечает за то, какими эти факты кажутся по своей внутренней природе. Раскрывая в бестолковых фактах их разум, она раскрывает собственно начала, истоки, идеи жизни, т. е. начала и идеи всяких человеческих дел. Кто же станет обвинять начала, идеи! Но всякий принужден будет сказать, что вот это начало белое, это черное, это прямое, это кривое, и только. Другое дело, если видеть в истории одни только лица, тогда по необходимости придется утверждать: этот виноват, этот не виноват, этому можно поставить в вину одно, а этому другое.
В частом употреблении этих слов: вина, винить, виноват, лучше всего и обнаруживается, так сказать, личный взгляд на историю, который всегда вносит в нее много страстности и пристрастия. Достоуважаемый историк говорит дальше: ‘Люди действовали сообразно положениям, в которые, мимо их намерений, ставили их обстоятельства, истекавшие из естественного сцепления фактов’. Весьма справедливо. Но отчего же автор, ввиду этой оправдательной теории, одних оправдывает, например, Палицына, других обвиняет, и обвиняет именно тех, например, Минина и особенно Пожарского, деяния которых для их правильной оценки требуют самого обширного приложения этой теории? Вообще же говоря, эта теория надлежащего места в истории иметь не может, ибо по ней можно оправдать все на свете. Истинное призвание истории не оправдывать и не обвинять, а разумно объяснять человеческие дела и события, вносить свет во тьму человеческой борьбы, предоставляя окончательный суд над событиями и людьми совести и разумению каждого.
У истории может существовать лишь одна мера нравственной оценки людских дел и подвигов, а следовательно и событий, эта мера достигаемого теми делами и подвигами всенародного (общечеловеческого) счастья, мера достигаемой не ложной, но истинной и всесторонней свободы для всех, для всего народа и для всего человеческого рода, ибо родовое, но отнюдь не видовое, не сословное, но всенародное общечеловеческое счастье и свобода и составляют прямую, да и единственную цель общечеловеческого всенародного развития. Примирить, уравновесить и объединить потребности родового счастия с потребностями счастия личного, единичного,— вот эта высокая и далекая цель и задача всеобщей человеческой жизни, вот из-за чего происходит неумолкаемая борьба и исторический шум каждый Божий день и до настоящей минуты.
Кто служил и служит этой цели, тот сам собою приобретает в истории славное великое имя спасителя и устроителя человеческого счастья, кто отбивает народное развитие от этой цели, тот сам собой приобретает в истории заслуженное осуждение и даже проклятие потомства. По мере того, насколько известная личность своими деяниями приближается к указанной заветной цели,— такое она и место занимает на страницах истории, занимает его сама собой, как мы упомянули, лишь бы исторические исследования и повествования постоянно и неуклонно озаряли светом здравой критики непроглядную тьму человеческих дел и выставляли на вид пред очами потомства одну правду.

* * *

Уважаемый историк настаивает, что легенда о Минине есть достоверное свидетельство, драгоценное, до чрезвычайности правдоподобное сказание без всякой легендарности. Называя ее летописным рассказом, он говорит, что смысл, к чему относится слово ‘сумняшеся’, чересчур ясен. ‘Перед тем только было сказано, что Минин говорил нижегородцам: ‘Мне являлся святой Сергий и велел разбудить спящих’, затем говорится, что Биркин усомнился. В чем же Биркин мог усомниться, как не в том, что Минин говорит правду, что Минину действительно было видение? Все здесь так ясно, что и толковать-то нечего!’ — заключает автор и вовсе забывает, что затем говорится еще не о сомнении Биркина, а о том, чтобы прочли грамоту в соборе, и прибавляется в заключение: ‘а что Бог велит’. Вот уж затем непосредственно и говорится — сумняшеся. Следовательно, Биркин ближе всего и прямо сомневался не в том, что Минину являлся святой Сергий, а именно в том, ‘что Бог велит’, ибо в этих последних словах заключался весь смысл речи Минина, в них же заключался и самый вопрос о нижегородском подвиге, которого Биркин не желал и вполне доказал это впоследствии своим поведением. Он сомневался и думал, что Бог не велит ничего. Минину соперником он ни -когда не был и быть не мог, ибо был служилый, стряпчий, и если метил на первое место, то скорее всего метил на место Пожарского, а не Минина, хотя и выборного человека от всей земли, но все-таки посадского мужика, место которого вовсе не соответствовало месту воеводы, куда именно и метил Биркин.
В опровержение наших сомнений, что будто бы Минин был диктатором и демагогом, что открыл аукционную продажу бедных богатым, что был взяточником, достоуважаемый историк не приводит никаких новых доказательств, ограничиваясь теми же рассуждениями, какими исполнена его прежняя статья ‘Личности Смутного Времени’. Желая по-прежнему доказать, что Минин был крутым старостой, кулаком в полном смысле, и не имея на то свидетельств, историк отрицает и самое достоинство тогдашнего крестьянского мирского управления, именно с его финансовой стороны, давая понять, что вообще оно не имело той важности и того значения, какое выставляли мы, и что поэтому характер земских старост вообще рисовался качествами насильника и притеснителя или самоуправного диктатора, а следовательно, таков мог быть и Минин. В подтверждение такого общего вывода приводится частный случай, челобитная шуян на своего старосту в том, что он, ‘стакався с воеводою и откупщиком, а воевода стакався с ним, земским старостою, производили людям многие притеснения, продажи и убытки’. Но эта самая челобитная, показывая характер иных старост, вместе с тем показывает и то, что мир всегда был крепок и никак не терпел у себя диктаторов и насильников, отыскивая в таком случае защиту у царя даже против самого воеводы. Несмотря на поддержку сильных лиц, воеводы и откупщика, шуяне просили совсем вывести от них этого старосту, который и диктатором-то мог сделаться не сам собою, а только по случаю стачки с воеводой.
Понятно, что и нижегородский мир, если бы худ был Минин, тотчас бы откинул его, как откинула нижегородская рать и самого Биркина. Тогда и этот мир и эта рать были вполне свободны в своих действиях: царя не было, следовательно, и воеводы были уже не те в своем самоуправстве. Именно такой вес и значение мира заставили Минина очень хлопотать о всеобщем заручном приговоре относительно сбора казны, по которому у иных богатых, не хотевших давать положенного или возможного, и силой отнимали. Это свидетельство приводится вслед за рассказом, как одна вдова отдала возможное, из 12 000 капитала вдруг отдала 10 000, оставив у себя только 2000. Таким поступком она привела в страх многих людей, замечает сказание, именно тех людей, которые прятались со своими капиталами, давая положенное, но не желая дать возможного. Остается только доказать, что Минин отнял у ней и остальные 2000.
Относительно взяточничества Минина по делу толоконцевских бортников, уважаемый историк снова утверждает, что ‘по обыску, бортники, жаловавшиеся на Минина, оказались правы’. Но в чем? В том ли, что Толоконцевский монастырь принадлежал им, а не Печерскому монастырю, или в том, что Минин был взяточник? Документ не издан вполне, и мы покуда уверены, что жалоба была на весь посад с его старостами, а не на одного Минина, ибо старосты без посада подобными делами распоряжаться самолично не могли. Подробнее об этом мы говорим в Примечании 21.
Таким же образом историк не приводит никаких новых доказательств в подтверждение своего невысокого мнения о Пожарском. Он указывает, между прочим, о сплетне Лыкова, что из одного и того же известия мы принимаем то, что не вредит чести Пожарского, а противное отвергаем. Но эту сплетню мы не отвергали, а заметили только, что, не выслушавши обеих сторон (ибо со стороны Пожарского ответа не имеем), ничего не можем сказать, где здесь правда. Мы взяли себе в строку одно только сведение, что и Пожарский был в приближении у царя, и не видели в том ни особой чести, ни бесчестия, а приводили это сведение как голый факт.
По-прежнему историк утверждает, что Пожарский ‘по своим способностям был человеком совершенно рядовым, дюжинным, одним из многих, что случай временно вынес его из ряда, поставил его на видном месте, а ошибки его врагов помогли тому, что его собственные ошибки не принесли вреда’. Историк так, наконец, убежден в ничтожестве Пожарского, что прямо свидетельствует: ‘Избавление Руси от грозивших ей бедствий можно приписывать скорее заступничеству святых московских чудотворцев, чем Пожарскому’. В глубоком, идеальном смысле, это вполне справедливо: ибо святые Московские чудотворцы, начиная со святителя Петра, были основателями и созидателями той великой нравственной и политической силы, которая корнем своей жизни почитала Москву как единственную и истинную представительницу всея Руси, всего русского отечества. В этом смысле они были настоящей причиной, что народ поднялся и спас Москву-отечество от врагов. Но все-таки идеальная сила требовала реального воплощения, все-таки нужны были люди и действия людей. Передовым деятелем спасения был все-таки с Мининым Пожарский. Отрицание его способностей на это великое дело у нашего достопочтенного историка основывается главным образом на том, что ‘Сигизмунд и Владислав не пришли в пору — и Московское государство было избавлено…, что если бы, например, Владислав был коронован, то произошло бы даже коренное перерождение русских, все начало бы полячиться и отвращаться от народности своих предков, тогда наступило бы на самом деле (воображаемое нами) раздвоение народа… Но, конечно, польскому торжеству наступил бы конец… Народ нашел бы готовый элемент для противодействия давлению сверху в казачестве, нашел бы в нем опору и средоточие, поднялось бы страшное народное восстание, произошло бы то же, что происходило через полвека в Южной Руси, только в большем размере… Все это и многое другое произошло бы, если бы Владислав был коронован. Но случай был упущен, дело попорчено, однако еще могло поправиться… Сигизмунд с Владиславом могли приехать в Кремль, казаки не выдержали бы… бояре разослали бы грамоты о прибытии законного царя… Появление царя произвело бы сильное волнение, образовалась бы многочисленная партия в его пользу. Владислав мог бы скоро короноваться… Что же (вообще) было бы, если бы Владислав прибыл вовремя? Что делал бы тогда Пожарский в Ярославле?’ Вот длинный ряд доказательств, объясняющих ничтожество роли Пожарского. В 80 строках подряд (стр. 28—30) историк употребил частицу ‘бы’ 32 раза, кроме слов: мог, могли. Но эта частица в истории, как и в простом употреблении, отличается тем достоинством, что ее с равным успехом можно передвигать и в ту и в другую сторону. Кабы дедушка не дедушка, так бы дедушка был бабушка! Если бы пришел Сигизмунд с Владиславом, то Пожарский тут-то бы и показал свои военные и дипломатические таланты. С ним, разумеется, поголовно пошел бы весь север Руси, и он разбил бы королей в прах, взял бы их в плен и за выкуп отмежевал бы у них к Москве множество старых русских областей. Государство тотчас бы успокоилось, и Пожарского непременно бы всей землей единогласно выбрали бы в цари и т. д., и т. д. Что можно отвечать против таких полновесных доводов!
Достоуважаемый историк, утвердив, что Пожарский — человек совершенно рядовой, дюжинный, присовокупляет между прочим: ‘Тем не менее, однако, по сравнительной скудости источников для уяснения его характера, мы считаем все-таки опрометчивостью произнести о нем такой приговор’. Но тем не менее приговор произнесен, скажет всякий рассудительный читатель, даже поддерживается новыми доводами и, к сожалению, оставляет без оценки существующие налицо и весьма достаточные свидетельства источников. Это тем непонятнее, что старца Авраамия Палицына историк защищает даже против очевидности.
По словам достоуважаемаго историка, мы старца Авраамия обвиняем в следующем: ‘Он беззастенчиво сочинил, что ляпуновское ополчение собрано и подвинуто к Москве именно Троицкими грамотами, которые будто разосланы были тотчас после Московской разрухи’. Это так и есть. Мы сказали только то, что в действительности существует, и объяснили даже мотив, по которому явилась выдумка Авраамия. Уважаемый историк, в опровержение якобы нашего навета на старца, развертывает его Сказание и находит не совсем то. Приводится вся 70-я глава Сказания, из которой видно, что рязанцы с Ляпуновым переслались со всеми приволжскими городами, с Казанью, с татарами, обратили к своей мысли даже и Заруцкого с казаками и северскими городами, и все начали из городов изгонять литву. Только! О грамотах, как и о собрании под Москву, здесь ничего не говорится, и потому свидетельство вовсе не относится к нашему обвинению Палицына. То же подтверждает и уважаемый историк, говоря: ‘До этого времени ни о каких грамотах от Троицкого монастыря в Сказании не говорится. Уже впоследствии, когда Ляпунов был под Москвой и поляки зажгли столицу — разослаша грамоты во все города’. Ниже мы подробнее скажем об этой сказке Палицына.
Совершенно справедливо обозначает уважаемый историк, что сказания Авраамия имеют достоинство произведений чувства и воображения современников. Здесь все сказано для должной характеристики сказаний старца. Это не летопись и не история в нашем смысле, а полная легенда. И сам старец не заявлял претензий написать правдивую летопись с точным хронологическим обозначением дел и событий эпохи, или написать правдивую историю в теперешнем смысле. Он писал ‘историю благодеяний Божиих, которые показала Мати Слова Божия, совершив обещание Свое к преподобному Сергию, что неотступна будет от обители его’. Вот основная мысль его сказаний. Поэтому его история необходимо должна была выйти похвальным словом или эпопеей, где все исторические факты пошли только на подпору этой главной мысли. Оттого же, в иных местах, вместо правдивого описания событий, происходивших в действительности, он старательно изображает события, происходившие в чувстве и воображении современников, а более всего те события, какие, согласно основной мысли сочинения, возникали в собственном его чувстве и воображении. Всякое простое действие и дело он непременно ведет из творчества чудесной стихии и так наполняет повествование изображением чудесного, что все оно является одной сплошной легендой, т. е. исключительно произведением фантазии, хотя и с употреблением надобного исторического материала, где старец достаточно правдив, за исключением только обстоятельств, придуманных им собственно для возвеличения своей личности. Его эпические тезисы или положения таковы: избавление от врагов Лавры и всей России совершилось заступлением Богоматери и предстательством свв. Сергия и Никона, ясно, что и спасение Москвы должно было совершиться заступлением Лавры, ибо здесь был Божий источник всякого спасения. А так как самым энергическим лицом в Лавре был ее келарь, старец Авраамий, то ясно также, что он и должен был являться всюду и во все те моменты, где дело спасения колебалось или было сомнительно и могло устроиться лишь присутствием, поучением и движением этого старца.
Великое событие спасения Лавры, Москвы и Отечества заступлением Богоматери и предстательством преподобных Сергия и Никона было действительным событием, оно совершалось именно в чувстве и воображении народа, совершалось в его религиозном духе и потому должно принадлежать к таким же неоспоримым фактам истории, как и всякий реальный ее факт. Историк имеет обязанность изобразить это событие во всех его более или менее решительных положениях и явлениях. Но историк в этом случае обязан также определить, какое место в фактах религиозного духа занимала личность старца Авраамия, который беззастенчиво выставил себя подвижником на этом поле действий. Мы понимаем, что религиозная мысль народа могла приписать последний важнейший удар врагам в Московской битве с Ходкевичем тому же Минину, рисуя в этом Господню благодать, которая охрабряет слабых и в ратном деле неискусных, дабы показать, что не в крепкой силе пребывает Господь, но в творящих Его волю. Мы понимаем, что если бы такого события в действительности и не было, то, по ходу религиозных идей, оно должно было совершиться непременно. Вот почему народ с особенным чувством и занес подвиг Минина в свои летописи, между тем как о призвании старца Авраамия быть исполнителем религиозной народной думы народ не имел никакого понятия, и старец сам уже постарался внести в свою эпопею подвиги собственного чувства и воображения, что он один с казаками именем святого Сергия нанес решительный удар полкам Ходкевича. Уважаемый историк в своей истории Смутного времени, однако, дал этому личному чувству и воображению первое место пред чувством и воображением народа. Подвиг старца поставил главным, а подвиг Минина придаточным, дополнительным, рядовым действием и, не поминая о значении мининского подвига, возвысил подвиг старца следующей отметкой: ‘Так, если только доверять сказанию, которое передается самим тем, кто здесь играет столь блестящую роль,— один человек (старец Авраамий) нравственной силою своей личности и своего слова спас тогда Русское дело!’ Как будто не было других свидетельств, что все это происходило иначе. Достоуважаемый историк и теперь уверяет, что сказаний старца ‘поверить будто бы нечем и отвергать их также будто бы нет основания, что хотя и чувствуется, что дело происходило не совсем так, как гласит [этот] источник, но нет основания сказать, что оно не могло так происходить, а еще более — нет никаких данных для того, чтобы даже предположить, что оно происходило иначе’. Основания для поверки сказаний Ав-раамия лежат в его же сочинении, а данные, что дело совсем не так происходило, находятся в летописях, где о подвиге Авраамия не говорится ни слова. Мало ли что может написать о себе любая личность! Но и сущую правду из уст самой личности о собственном ее геройстве история принимает всегда с большим сомнением и осторожностью и ни в каком случае не поместит ее в передний угол своего повествования, ввиду свидетельств, отрицающих такую правду или вовсе о ней не ведающих.

Глава VIII. Сказания и дела Авраамия Палицына: новый его восхвалитель. Полиции как член посольства к Сигизмунду. Величие думного дьяка Луговского. Низменность Палицына. Его писания. Историческое значение Троицких грамот

Личность Палицына долго еще будет служить предметом разногласия и спора в исторических исследованиях по той одной причине, что старец, написавший свое Сказание, сумел в нем в некоторых местах так связать и сплести недостойную похвалу самому себе с достойными хвалами своему монастырю, что исследователи и до сих пор никак не могут распутать этого узла и отделить самохвальную личность от исторической знаменитости самого монастыря. Они представляют обстоятельства в таком виде, как будто келарь Палицын есть самый этот монастырь, как будто деяния старца есть те самые те деяния, которыми всегда был славен монастырь. В таком смысле в последнее время написано новое исследование лично о Палицыне. Мы говорим о весьма почтенном, старательном и для своей цели весьма объемистом труде г. Кедрова, напечатанном в Чтениях Общества Истории и Древностей 1880 г., кн. 4, под заглавием ‘Авраамий Палицын’, 202 стр., дополнением к которому появилось еще новое исследование автора под заглавием ‘Авраамий Палицын как писатель’ (Русский Архив. 1886 г. No 8), наполненное относительно личности Палицына повторением тех же стараний оправдать всеми мерами его историческое поведение. В обоих исследованиях сказание старца Авраамия именно в его лживых местах утверждается и оправдывается со всех сторон, всеми предположительными и сообразительными вероятностями, обсуждениями и рассуждениями, которые настолько пространны и превратны относительно неоспоримых фактов, что опровергать их значило бы писать еще целую книгу, едва ли полезную для сущности дела. Так как Палицын вплел свою личность в такие обстоятельства, что при оправдании ложных мест его Сказания неизбежно приходится обвинять других, даже самые летописи, то естественным, логическим путем до этого доходит и усерднейший восхвалитель старца, г. Кедров. Из рассуждений г. Кедрова выясняется, что показания летописцев неверны, пристрастны к нижегородскому ополчению, что события у них перепутаны (стр. 137—147), что Пожарский и все его ополчение во все время показывали трусость. Пожарский из трусости и по случаю обильных трапез медлил в Ярославле (119, 125), у Троицы (122, 123), что его ополчение при отбое Ходкевича в Москве из трусости спряталось по ямам и крапивам (145). Затем Пожарский является лжецом (109) и обидчиком (ПО) против Трубецкого, главным виновником того, что между казаками и земцами возникла ненависть и вражда (130, 131), вследствие чего Трубецкой с казаками и не должны были помогать нижегородцам. Не казаки, а нижегородцы играли в Смуту, не захотев стать в казацких таборах, оставаясь в бездействии, когда казаки храбро работали (133). Пожарский является настолько простоватым, что для пополнения своего разума необходимо должен был взять с собой, идя в Москву, старца Авраамия, (123—124, 126, 129) как дальновидного политика, гораздо лучше всех знавшего, как поступать и как вести дело спасения отечества.
Вообще в сочинении г. Кедрова нижегородское ополчение с его передовыми героями теряет свое значение, сходит на задний план и впереди всех, ярко освещенным, является один Палицын, окруженный таборами храбрых и великодушных казаков, с которыми он так достославно отбил приступ Ходкевича. Вообще Авраамий до того является великим, что, например, распоряжается митрополитом Кириллом как послушником, посылает его в Ярославль на свое место усмирять бунтовщиков (121), и многое другое величавое творит старец, конечно, только в воображении г. Кедрова. Опровергать все рассуждения и заключения автора, как мы сказали, неудобно по объему работы и бесполезно для сущности дела. Его усердная, очень старательная похвала и защита Палицыну представляет в своем роде образец того, как защищаемая неправда сама собой плодит и расплождает в каждой новой строке новую неправду. Автор во многих местах между прочим имел целью обнаружить ошибочность и несостоятельность наших заключений о том же предмете. Это заставило нас снова проверить наши изыскания и заключения, после чего мы только еще больше укрепились в своем прежнем мнении, найдя ему новые подпоры в том же исследовании г. Кедрова. Автор на первой же странице второго своего исследования наивно замечает, что ‘о деятельности Палицына в эпоху Смутного времени никто почти из современников не говорит, Палицын сам о себе рассказывает’. Мы это самое и старались обнаружить в своих замечаниях. Кто в общем деле сам о себе и, главное, в похвалу себе много рассказывает, тот необходимо заслуги других оставляет в тени, забывает о них, о чем в полной мере и свидетельствует Сказание Палицына. В этом отношении г. Кедров не без основания замечает (стр. 508), что ‘на Сказание Палицына надо смотреть, как на оправдательный документ личного поведения автора, как на автобиографию’, которая, по той самой причине, что она автобиография, говорит г. Кедров (стр. 509), и стушевала личности преподобного Дионисия, патриарха Гермогена, Пожарского, Минина, то есть не воздала должного их подвигам, не упоминая о них, конечно, с одной целью, чтобы не заслонить ими своих автобиографических подвигов. Старец Авраамий осторожно умалчивает о важнейших обстоятельствах, касающихся деяний этих лиц, но зато с похвальбой отделяет целую главу, 44-ю, для одного только известия о том, что он послал из Москвы в монастырь троицких рабочих, каменщиков, с грамотами к архимандриту Иоасафу, к государевым воеводам и воинству и ко всем осадным людям, к православному христианству, и в грамотах пишет как бы сам царь или патриарх, чтобы попомнили крестное целованье, стояли бы против иноверных крепко и непоколебимо, жили бы неоплошно, берегли бы себя накрепко от литовских людей,— прямо так и пишет, что грамоты посланы с Москвы от келаря старца Ав-рамия Палицына, и так озаглавливает и главу: ‘О приходе в обитель сход-ников с грамоты от келаря старца Аврамия’, вообще описывает как некое событие приход этих грамот в монастырь, отмечая даже и число, 7 мая. Это важное событие для своей автобиографии старец поставил с явным намерением показать, что его поучение очень подействовало при втором большом Сапегином приступе к монастырю 27 мая, который был со славой отбит. Без царственного поучения старца этого не случилось бы. Так приплетал свою особу старец и к другим тогдашним событиям. Он сам о себе рассказывал, любовно выставляя свое имя и в заглавии, и в тексте небольшой сочиненной им особой главы в 15 строк.

* * *

В пояснение и дополнение коротких наших замечаний о личности старца Авраамия, нам необходимо рассказать несколько обстоятельнее историю его настоящих и измышленных деяний.
Когда семь премудрых бояринов, одни (Салтыков и компания) по давнишнему намерению и желанию, а иные в страхе от Тушинского царика, решили избрать на царство польского королевича Владислава и заключили по этому случаю договор на имя короля Сигизмунда с гетманом Жолкевским, то для исполнения договора к Сигизмунду под Смоленск были отправлены послы: митрополит Ростовский Филарет Романов, князь Вас. Вас. Голицын, несколько думных и выборные от разных чинов.
Всего в посольстве находилось больше тысячи человек. Собственно послов было пятеро из духовного чина и пятеро из светского, а остальные составляли свиту.
Немалое место, третьим в духовном чину, занимал в посольстве и троицкий келарь Авраамий. Надо заметить, что польская партия бояр, руководимая Жолкевским и Салтыковым, избрала послами Романова и Голицына особенно с той целью, дабы вовремя удалить их из Москвы как лиц подозрительных в соперничестве избранному на царство королевичу. Филарет оказывался подозрительным за своего сына Михаила, а Голицына сам Ляпунов прочил в цари. Народ при случае мог поворотить в их сторону. По-видимому, за устройство посольского дела в таком виде Кривой-Салтыков с сыном получили от короля 10 сентября жалованные грамоты на знатные дворцовые волости Вагу, Чаронду, Решму и пр. И в то же время боярин Шереметев со своей стороны также посылал челобитье о деревнишках, уверяя, что его служба и правда к королю и королевичу ведома хорошо гетману Жолкевскому. Таким образом, отправляя послов, бояре уже были на стороне самого Сигизмунда, готовясь целовать крест ему самому88.
Главнейшей статьей посольского наказа было требование, чтобы королевич тотчас крестился в православную веру, а отец его Сигизмунд тотчас бы оставил со всеми поляками не только Смоленск, но вышел бы совсем из Русской земли.
При отпуске послов в Успенском Соборе патриарх, благословляя их, произнес им увещание, чтобы стояли неколебимо за Православие, не прельщались ни на какие королевские прелести и крепко держали бы все статьи договора. Послы отвечали словами Филарета, что готовы и смерть принять, чем учинить что-либо противное.
12 сентября 1610 г. послы выехали из Москвы, а 7 октября прибыли под Смоленск. Король, хорошо зная, по вестям из Кремля же, что к нему высланы не послы собственно, а люди, которых следовало удалить как немаловажную помеху его замыслам, стал поступать с посольством, как подобало самовластцу. Он начал с того, что не давал послам кормов и поставил их в поле, в шатрах, как будто была летняя пора, 12 октября происходил прием посольства, и послы поднесли обычные дары. Митрополит Филарет поднес сорок соболей, князь Голицын 2 сорока соболей, черную лисицу, рысь, два рыбьих зуба. Такие же дары, но в меньшем количестве, поднесли думные и дворяне.
Троицкий келарь, напротив, почтил короля больше других. Он поднес ему кубок серебряный золоченый двойчатый, состоявший собственно из двух кубков, которые накрывались друг на друга, затем атлас золотой и сорок соболей. Почему старец захотел отличиться своими дарами лаже перед первым послом митрополитом Филаретом, перед своей духовной властью,— это раскрывается в его подвигах, о которых будем го-зорить ниже.
С 15 октября начались переговоры, а 16 числа (29-го по новому стилю) первый владеющий боярин в Московском Кремле Ф. И. Мстиславский удостоен первенствующего чина, государева конюшего, за верные и добрые службы к королю и королевичу. Это показывало, как мы заметили, что премудрое кремлевское боярство уже в это время совсем отдавалось в волю короля, вследствие чего на переговорах очень скоро послам выяснилось, что Сигизмунд не только не намерен исполнить московский договор с Жолкевским, но и прямо предлагает небывалую статью, чтобы Москва целовала крест не одному королевичу, но ему самому, чтобы отца с сыном не разделяли, как он выражался. Очень также добивался король, чтобы отдали ему Смоленск. Без того он и дела начинать не хотел. Изумленные послы не поддавались и стояли на своем.
6 декабря они послали гонца в Москву с подробной грамотой о том, что происходило на переговорах, и просили решения от всей земли, что им делать и как поступить с неимоверными требованиями короля относительно сдачи Смоленска, присяги ему самому и т. д.
По-прежнему и в декабрьские морозы послы жили в поле, в шатрах, терпели холод и голод и постоянные угрозы, что за их упрямство они пострадают и еще больше. Однако крепкими, твердыми и прямыми людьми из послов оказались только главнейшие: Филарет Романов, князь Голицын и думный дьяк Томило Луговской да немногие из меньших чинов. Остальные более или менее поколебались. Король и гетман Сапега успели обольстить их наградами, жалованными на поместья грамотами и многими обещаниями. Но так было поступлено только с передовыми лицами, а простым дворянам именем короля прямо было приказано присягать вместе королю и королевичу, если кто не хочет лишиться поместья. Честных людей это так смутило, что они тотчас же поворотили к Москве, по домам, и разнесли эту возмутительную весть по всем городам, о чем пишет сам гетман Жолкевский, встречавший на пути в Смоленск, в конце октября, множество таких озлобленных людей, в особенности смоленских помещиков. Кто остался и не хотел присягать, тот должен был претерпевать всякую тесноту и лишения, а если присягал, то мог получить вотчины и другие награды. Многие так и сделали. Чуть не на другой же день, как только начались переговоры посольств, иные посольств люди, вероятно, ведя особо свои переговоры, стали получать от короля грамоты на пожалованные поместья. 20 октября, значит, на пятый день после начала переговоров, такие грамоты даны окольничему князю Мезецкому, думному дворянину Василию Сукину, стольнику Борису Пушкину, 8 ноября — дворянину Андрею Федоровичу Палицыну, который тут же получил и чин стряпчего, 15 ноября — рязанцу Захарию Ляпунову, брату Прокопия: 24 ноября — дьяку Сыдавному-Васильеву и т. д.
Само собой разумеется, как уже сказано, что получить королевскую милость и жалованную грамоту на желаемую вотчину иначе было невозможно, как согласившись присягнуть в верной службе самому королю, против чего так твердо и неуклонно стояли главные послы.
Таким образом, в то время как главные послы приходили в отчаяние от требований короля и поистине страдали не от одного холода и голода, но и всею душой,— легкие и поворотливые люди из посольства заботились только о себе и успевали устраивать свое благополучие, как нельзя лучше, отдаваясь в полную волю незваного самодержца. Естественно, что король не сдавался ни на что и только распространял и возвышал свои требования и притязания. Он видел, что посольская почва неустойчива, и надеялся совсем поколебать и главных представителей посольства, а то и совсем их переломить, то есть распорядиться с ними по своей воле, как подобало самодержцу. Уверенность короля больше всего утверждалась тем обстоятельством, что в Москве в это же время очень усердно работал для него Кривой-Салтыков. Как мы видели, бояре уже служили не столько королевичу, сколько самому королю, причем еще 21 сентября Москва — Кремль — уже совсем была отдана в руки поляков. Вот почему и посольские изменники, узнавая ход дела, точно так же крепко надеялись, что все устроится в пользу короля, а потому забегали вперед и выпрашивали у него всякие милости.
Члены посольства, думный дворянин Василий Сукин, которого поляки именовали почему-то князем, и дьяк Сыдавной-Васильев уже прямо отдались королю и были посланы им в Москву с грамотами и с тайным поручением, на которое они сами и вызвались, что приведут к присяге на имя короля всю Москву и все Московское государство. Ясное дело, что они хорошо знали, что творилось в Московском Кремле, а потому в том же направлении устраивали и свои отношения к посольству, почитая его настойчивость делом глупым и бесполезным. Был ли заодно с Сукиным отец Авраамий? Сукин за свою присягу королю получил в кормление даже целый город Коломну. Кроме того, изменники постоянно сообщали королю о всех посольских совещаниях и разговорах, так что Сигизмунд все наперед знал, о чем будут говорить послы.
Гетман Сапега очень старался склонить к измене и думного дьяка Томилу Луговского. В нем была существенная сила.
Но это был один из тех немногих, но величавых столпов, как выразился Пожарский о князе Голицыне, которые своей правдой и прямизной неколебимо держали и умели поддержать расшатавшуюся во все стороны Русскую землю.
Когда Сукин и Сыдавной совсем уже отправлялись в Москву (8 декабря), гетман Сапега позвал к себе Луговского за каким-то важным делом. Посоветовавшись с Филаретом и князем Голицыным, думный дьяк явился к гетману. Первое, что ему представилось, были Сукин и Сыдавной, наряженные в богатое платье, которых Сапега вел к королю на прощальный поклон. Гетман попросил Луговского подождать немного:
— Я вот только представлю,— говорил он,— сих господ и других дворян на отпускную аудиенцию, потому что Сукин стар, а прочие, живучи здесь, проелись. Король отпускает их в Москву по домам (‘за наказом касательно Смоленска’, т. е. чтобы кремлевские бояре дали наказ о сдаче Смоленска королю).
Луговской остановил гетмана.
— Лев Иванович! — сказал он.— Не слыхано того нигде, чтобы так послы делывали, как делают Василий и Сыдавной. Покинув государское и земское дело и товарищей своих, с кем посланы, едут к Москве. Как им посмотреть на чудотворный образ Пречистой Богородицы, от которой отпущены! За наш грех ныне у нас такое великое дело началось, какого в Московском государстве не бывало! И кровь христианская беспрестанно льется и вперед не ведаем, как ей уняться. Хотя бы Василия Сукина и прямо постигла болезнь [старость] и ему бы лучше тут умереть, где послан, а от дела не отъехати. И старее его живут, а дел не мечут. А Василию еще можно жить… Также и Сыдавному: хотя бы он и проелся, а еще жить можно. А коли Сыдавной для того отпущен, что он проелся, так и нас всех пора отпустить, все мы так же проелись, как и Сыдавной. Подмога нам всем равна дана… Судит им Бог, что они так делают!
Да и то, государь Лев Иванович, я тебе объявляю,— продолжал Луговской.— Как они к Москве придут, я ожидаю, что во всех людях будет сумнение и скорбь. Да и в городах, как только про то услышат, и там должно надеяться, будет большая шатость. Где это слыхано, чтобы послы так делали, как они делают! Да и митрополиту и князю Василию Васильевичу с товарища вперед нельзя будет ничего делать. Послано с митрополитом духовного чину пять человек, а нас послов с князем Василием Васильевичем также пять человек: и половину отпусти, а другую оставь… И в том волен Бог, да государь Жигимонт король, а нам вперед никакими мерами нельзя ничего делать.
Печалиться об этом нечего,— ответил гетман.— Вы все находитесь в воле государевой! Его величество отпускает их по их просьбе, а вы и одни посольское дело можете справить. И от приезда их в Москву, кроме добра, никакого худа быть не может. Они нашему государю служат верно. Авось, на них глядя, и из вас кто захочет также послужить верой и правдой. Государь и их также пожалует великим своим жалованьем, поместьем и вотчинами. А кто пожелает, и в Москву отпустит.
Луговской твердил свое.
— Надобно, Лев Иванович, просить у Бога и у короля, чтобы кровь христианская литься перестала, чтобы государство успокоилось… А присланы мы к королевскому величеству не о себе бить челом и промышлять, но обо всем Московском государстве.
Так заключил свои речи думный дьяк. Сапега вскоре ушел к королю представлять Сукина и Сыдавного.
Возвратившись к Луговскому, он увел его в особую комнату и стал уговаривать, что желает ему всякого добра и останется всегдашним его другом, только бы он послушал и послужил королю прямым сердцем. ‘А король наградит тебя всем, чего только пожелаешь’,— окончил гетман. Луговской ответил, что всякий себе добра желает, а потому и он принимает за великую честь благосклонность короля и готов все для него сделать, что только возможно.
Гетман тотчас же предложил, чтобы думный дьяк отправился вместе с Сукиным в осажденный Смоленск и уговорил бы Шеина и смолян целовать крест королю и королевичу, а главное, чтобы они пустили з город польское войско.
— Никакими мерами этого мне нельзя сделать,— ответил Луговской.— Без совету послов не только что того делать, и помыслить о том нельзя, Лев Иванович! Как мне такое дело сделать, которым на себя вовеки проклятие навести! Не токмо Господь Бог и люди Московского государства мне не потерпят, и земля меня не понесет! Я прислан от Московского государства в челобитчиках, а мне первому же соблазн в люди положить. Нет, по Христову слову, лучше навязать на себя камень и вринути себя в море, нежели соблазн такой учинить. Да и королевскому делу, Лев Иванович, в том прибыли не будет. Я знаю подлинно, что под Смоленск и лучше меня подъезжали и королевскую милость сказывали, а они и тех не послушали. А если мы пойдем и объявимся ложью, то они вперед и крепче того будут и никого уже не станут слушать.
Гетман настаивал и повторял:
— Ты только съезди и себя им покажи, а говорить с ними будет Василий Сукин. Он ждет тебя и давно готов.
Повторял и Луговской:
— Без митрополита и без князя мне ехать нельзя. Да и Василию ехать не пригоже и от Бога ему не пройдет. Коли хочет, пусть едет, в том его воля.
Надо к этому прибавить, что во время длившихся переговоров послы успели передать в осажденный Смоленск Шеину, чтобы он ни в каком случае не сдавался, хотя бы и от них самих было прислано повеление о сдаче.
На другой день прямые послы призвали своих кривых товарищей-изменников и говорили им, чтобы они попомнили Бога и души свои, да и то, как они отпущены из соборного храма Пречистой Богородицы от чудотворного Ее образа, и как напутствовал их патриарх и весь собор, и бояре и все люди Московского государства, чтобы убоялись Господа и Его праведного Суда и не метали бы государского земского дела, к Москве бы не ездили, промышляли бы о спасении родной земли, ибо обстоятельства безвыходные: сами видят, как государство разоряется, кровь льется беспрестанно, и неведомо, как уймется, что, видя все это, как им ехать к Москве, покинув такое великое дело. ‘А у нас,— прибавляли послы,— не то что кончается, а дело [уговор с королем] еще и не началось’.
— Послал нас король с грамотами, как нам не ехать,— ответили кривые, вовсе не помышляя о том, что король еще не был их государем и не мог, по правам посольства, распоряжаться чужими послами. Но в том-то и дело, что они уже присягнули королю и уже служили ему, как верные подданные. Они теперь хорошо понимали, что прямые послы, сколько бы ни стояли на своем, ничего не достигнут89.
В этом рассказе о раздвоении посольства довольно явственно обозначается тогдашнее раздвоение самой русской мысли или русского общества, где одни легко продавали Отечество по самой дешевой цене всякому встречному и поперечному, а другие, напротив, самое помышление об измене русским интересам почитали величайшим, неискупимым грехом, за который и земля не понесет изменника. Это были немногие остаточные, последние люди, но в них-то и хранилась заветная историческая национальная сила, спасавшая не один раз русскую народность.
Что же во все это время, от 7 октября и до 8 декабря, делал под Смоленском немаловажный член посольства, знаменитый спасатель Отечества троицкий келарь Авраамий Иванович Палицын?
Ровно через месяц по прибытии посольства в стан короля и через три недели после того, как начались посольств переговоры, именно 7 ноября, он получил от его величества, по челобитью, от своего лица и братии, не поминая об архимандрите Дионисии, тарханную утвердительную грамоту на все монастырские вотчины. В двадцатых числах ноября Авраамием получена еще грамота, утверждавшая за монастырем сбор пошлин на Конской площадке в Москве, с освобождением от платы сторублевого откупа. 6 декабря, по его же челобитью, дана монастырю грамота, по которой велено с монастыря взять денежных доходов в полки 200 р., да кормить ратных людей, но велено взять деньги со льготой, по случаю монастырского разоренья, только с живущего, т. е. с наличных данников, кроме пустых вытей, с которых по окладу также сбиралось90.
Стало быть, монастырь, хотя и льготно, но все-таки отдавал не кому другому, а королю 200 р., да кормы ратным, конечно, тем, которые будут служить королю же. Монастырь, стало быть, на основании этой грамоты уже служил королю наравне с Кривым-Салтыковым.
Все это выпрашивалось, конечно, от имени и в пользу родного монастыря. Но настало ли разумное время для подобных челобитий? Посольств переговоры велись в таком характере, что помышлять о каких-либо правах, а тем больше об утверждении разных прав, не представлялось возможности. Какие права и какое утверждение тарханных грамот могло прийти какому-либо честному человеку в голову, когда и самый царь еще не был утвержден на царстве. Послы, действуя разумом и душой и сердцем всей земли, ни за что не хотели присягать Сигизмунду, а он не хотел и сыну королевичу отдать Московское царство, очень желая сам быть царем. Вот в каких обстоятельствах изменные члены Посольства оставляли послов и отъезжали в Москву. Дело еще и не начиналось, говорили прямые послы, а кривые почитали его уже оконченными. И вот среди этих-то безвыходных обстоятельств и при полном отчаянии главных послов, препрославленный представитель знаменитейшего и богатейшего монастыря, всегдашнего заступника и поборателя государству и всей земле в политических напастях, отложился от послов и, следовательно, ото всей пославшей их земли, и ходит по передним — у кого же? — у католиков, у гетмана и короля, выпрашивая себе тарханы и льготы наряду, плечо о плечо с Кривым-Салтыковым, Федькой Андроновым, Михаилом Молчановым и со всякими предателями Отечества. Сигизмунд в своей жалованной тарханной грамоте монастырю 1610 г. ноября 7-го называет Авраамия своим богомольцем и повелевает архимандриту и братии, по случаю пожалования, за него, государя, и за сына его Владислава Бога молшпи. Монастырь, следовательно, по милости своего келаря сделался тоже богомольцем короля Сигизмунда, о чем и речи не было ни в каких договорах с поляками и о чем без оскорбления не мог подумать ни один истинно русский человек.
И для чего понадобились эти жалованные грамоты? Грозила ли монастырю какая опасность, что вотчины его будут отняты и розданы другим? Ведь в московском договоре о присяге королевичу, который так твердо отстаивали послы, а вместе с ними должен был отстаивать и Авраамий, прямо, между прочим, говорилось: ‘А што дано церквам Божьим и в монастыри, отчины или угодьи, и што шло при прежних государех ружного хлеба и денег и всяких угодий, и того данья и всех прежних государей Московских, и боярского, и всяких людей данья, у церквей Божьих и у монастырей не отнимати,— быти всему по-прежнему, ни в чем не нарушаючи’.
Сигизмунд не желал исполнить договор, но не в этих статьях. Он требовал новых прибавок к нему, о присяге себе, о сдаче Смоленска и т. п. Переговоры на этом и остановились. Кроме того, Сигизмунд, стоя у Смоленска, вовсе еще не был так страшен, чтобы вперед просить у него пощады. Было бы честнее и понятнее, если бы первенствующий монастырь выпросил у короля общую грамоту, подтверждающую только вышеприведенную статью договора, а келарь, как Федор Андронов, как Михайло Кривой-Салтыков и пр., выпросил тарханы только одному своему монастырю.
Явное дело, что Палицын, выпрашивая грамоты, действовал так или в полнейшей уверенности, что Сигизмунд будет великим государем Москвы, или для каких-либо себялюбивых целей, и напрасно и недостойным образом впутывал сюда же свой монастырь.
Можем с вероятностью думать, что, как духовный и немаловажный чин, он старался выставиться перед королем, выдвигая свое особое усердие перед будущим Самодержцем Русской земли на всякий случай, для всяких будущих милостей, в числе которых мог представиться даже и патриарший престол. Ведь многие бояре думали же о царском престоле, по словам поляков, и самый Ляпунов начинал свой подвиг с мыслью быть царем и говаривал: ‘Да ведь же Борис Годунов, Василий Шуйский, или Гришка Отрепьев не лучше меня были, а на царстве сидели’. Отчего же одному монаху невозможно было думать о патриаршем престоле, тем более, что в своем Сказании он постоянно выставляет себя учителем и поучителем православного народа, всех бояр, всех казаков, всего воинства, присваивает себе от имени своего монастыря руководящий почин в важнейших событиях и тем самым как бы поставляет себя на патриаршее место, а потому для той же цели скрывает и заслуги патриарха Гермогена. Нельзя также сомневаться, что грамоты были даны Авраамию не иначе, как за принесенную королю присягу, ибо такова была воля Сигизмунда, объявленная всем, кто хотел что-либо получить от него. В этом случае старец ничего особенного не совершал. Он так поступал, взирая на кремлевских владо-мых бояр, которые уже давно присягали королю или готовились присягать. Стоя в рядах польской партии, он, по всему вероятию, вполне надеялся на общий поворот всего русского разума в сторону Сигизмунда. Не совсем ясно, но он сам проговаривается о таком своем воззрении на ход тогдашних дел.
Польские паны на посольских переговорах, видя твердость и настойчивость послов, сказали им, что только они одни бездельничают, настаивая на своем: что вопреки им все Московское государство королю хочет служить и прямить во всем, и показывали послам челобитные за руками, кто что у короля просит. Конечно, тут были челобития и старца Авраамия.
‘Послы, до конца отчаявшася и неведуще, что сотворите’,— говорит сам старец и при этом высказывает свое мнение, что вообще посольство ‘бездельно бысть’, а его усердный защитник, г. Кедров, уже прямо утверждает, что посольство в действительности было бездельно и бесполезно. С точки зрения радетелей поляков и Сигизмунда, оно так и было, и старец этими словами в полной мере обличает свою преданность Сигизмунду, но в то же время существовала и другая точка зрения, вполне русская, на которой Палицын не стоял, а потому не мог ее понять, и, следовательно, не мог отметить в своем Сказании той истины, что посольство вовсе не было бездельно, а напротив, с честью сослужило великую службу для всей Русской земли.
Это хорошо понимали летописцы и все истинно русские люди, заявлявшие о том в своей переписке из городов. Ярославская грамота в Казань такими словами описывает тогдашние обстоятельства: ‘В смертной скорби люди сетуют и плачут и рыдают… а тем и утешаются, Божиим милосердием, что дал Бог за православную веру крепкого стоятеля, святейшего Ермогена патриарха… да премудрого боярина Михаила Борисовича Шеина и всех православных крестьян, смоленских сидельцев, что, узнав они то все,— оманки и ласканья ничьего не послушали и учинили досточудно и достохвально, стали крепко и мужественно насмерть, на память и на славу и на похвалу в роды и в роды. А на Москве смоленские люди тем помочь учинили великую, что король не опростався. И тем [в Москве] утешались и ожидали, что на Резани Прокофей Петрович Ляпунов с заречными городы за православную веру стали, сами собрались и по городам ссылались, и услыша их передовых людей и поход Прокофьев, во всех городах единодушно, и несомненно и безбоязненно собрались и пошли’. Если бы Смоленск отдался Сигизмунду, то вместо ляпуновского ополчения в Москву явился бы с полками поляков сам король. Но Шеин не дал ему опростаться! В этом и заключалась великая его заслуга для русских людей, не желавших продавать Отечества, подобно разным авраамиям.
А кто же поддерживал и укреплял в их доблести самого Шеина и Смоленских сидельцев, как не крепкие стоятели Филарет, Голицын и Луговской? ‘И Московского государства послы,— говорит летописец,— видя королевскую неправду, в Смоленск писали тайно к боярину к Михаилу Борисовичу Шеину, чтоб он сидел в Смоленске накрепко и королю не сдавался. Хотя Москва королевичу крест и целовала, но королевская и гетмана Желковскова неправда, на чем гетман на Москве присягал,— тово [они] не учинили…’ На тайные сношения послов с Шейным очень жаловались и сигизмундовы паны.
Все бедствия послов оттого и происходили, что Сигизмунд настойчиво заставлял их писать Шеину, чтобы сдал Смоленск. Потом он сам послал объявить Шеину, что Москва ему крест целовала, а потому и Смоленск должен быть в его руках. Шеин ответил: ‘Хотя Москва королю и крест целовала, и то на Москве сделалось от изменников. Изменники бояр осилили. А мне Смоленска королю не здавывать, и ему креста не целовать, и биться с королем до тех мест, как воля Божья будет. И кого Бог даст государя, того и будет Смоленск!’
В ответ на эти речи король повелел еще пуще утеснять послов во всем, хорошо понимая, что Шеин так говорит и действует, согласившись с послами. Вот в чем заключалось бездельничанье послов и бездель-ность посольства. А в это самое время, как продолжает летописец, от-купяся у Сапеги, многие члены посольства, Мезецкий, Сукин, Сыдав-ный, Палицын и другие, отъехали к Москве. ‘И того ради послы до конца отчаяшася и не ведуще что сотворите!’ — восклицает сам Палицын, умывая руки во всем этом деле и совсем не поминая, что он сам был одним из усердных и верных слуг Сигизмунда. Недаром уже при царе Михаиле старца прозывали королем вместо келарят.
Когда послы призвали к себе своих кривых товарищей, чтобы остановить их от безбожного дела, то не пришел только старец Авраамий, сказавшись больным. Ему невозможно было прямыми глазами взглянуть на митрополита, на свою духовную власть, которая от Божественных Писаний действительно могла бы его поколебать и остановить. А вслед за тем больной уехал в Москву, получив от короля вместе с Новоспасским архимандритом Евфимием отпускную грамоту, от 12 декабря, к патриарху, в которой очень лукаво обозначено, что они приходили к королю от всего Московского государства с послами бити челом о королевиче, что король их челобитье слушал и отпустил их к Москве. Только! Отъезд этих черных властей и членов посольства подействовал и на остальных очень ободрительно. На них глядя, попы, дьяконы, многие дети боярские, многие дворяне точно так же поспешили убраться от тесноты и напасти, в какой находилось посольство. Многие мелкие люди, не получившие грамот на вотчины, конечно, уехали раздраженные на коварстве поляков: но большие люди и власти, получившие вотчины и тарханы, несомненно все еще надеялись, что ветер будет попутный. ‘Но надобно предварительно уведомить читателя,— говорит добрый Голиков, — что из духовных особ, оставивших послов, троицкий келарь Авраамий Палицын сей поступок свой загладил сугубо. Он такую окажет Отечеству слугу, что не только заслужит сию вину свою, но и удостоится причислен быть к немногому числу избавителей Отечества, как то мы увидим впоследствии’.
Да. Это было бы справедливо, если бы оставленное Палицыным похвальное сказание о самом себе оставалось единственным источником для истории Смутного времени. К сожалению, сохранились более достоверные свидетельства, при сличении которых со Сказанием подвиги старца представляются несколько в ином виде.
О своем участии в посольстве он ни слова не промолвил, ни слова и никакого намека он не оставил и о выпрошенных им грамотах у Сигизмунда. А похвастать было чем при его любви к своей особе. Но в том и дело, что вскоре случилось совсем неожиданное для него. Ветер так переменился, что не только говорить, но и показывать эти грамоты было уже невозможно и даже опасно. Лучше, если бы их не было. С русской точки зрения они составляли, и теперь составляют, неизгладимое пятно в истории монастыря на той странице, где говорится одеяниях келаря Авраамия Палицына. Они возводят недостойную клевету на все поведение монастыря при архимандрите преподобном Дионисии, который в бедственные эти времена строго и неуклонно держал и исполнял святые монастырские заветы первоначальника Лавры, преподобного Сергия, и выразил это уже тем одним, что соделал свой монастырь на все это время больницей и богадельней для ратных людей и всяких страдальцев на весь подмосковный округ.
Итак, 12 декабря старец Авраамий покинул посольство и поспешал, как предводитель многих таких же беглецов, к Москве. Его усерднейший защитник г. Кедров очень пространно, на 10 страницах, обсуждает этот поступок Авраамия и, конечно, приходит к тому заключению, что старец изменил послам потому, что лучше и вернее их понимал задачу посольства, и так как оно было бездельно, то он заблагорассудил уйти, дабы в Москве пропагандировать против поляков, отчего по приезде его в Москву и начинается будто бы повсюдное движение против них. Измена Палицына была ‘официальная, видимая’, прибавляет автор и старается показать, что невидимо, неофициально старец был честнейший человек.
Это правда. Он в действительности честно служит Сигизмунду. Вслед за Сукиным и Сыдавным он поспешал к Москве не иначе, как за тем, чтобы поддерживать и распространять присягу королю Сигизмунду и, вероятно, очень надеялся, как мы заметили, что следом за ним и Сигизмунд скоро прибудет в столицу. Все кривые, получившие вотчины, этого очень желали, а старец уже был богомольцем короля и, следовательно, согласно полученным грамотам должен был, как честный человек, работать всячески о пользах короля и желать, чтобы королевское дело поскорее установилось. Действительно, сводя различные обстоятельства к одному месту, возможно предполагать, что Авраамий ехал в Москву в немалой уверенности, что дело Сигизмунда должно восторжествовать. Сигизмунд в это время (ноябрь, декабрь и начало января) действовал от своего имени как настоящий самодержец, то есть с полной надеждой, что ветер дует в его сторону. Он рассылал по всем городам увещательные грамоты, дабы все обратились к нему, надеялись на его жалованье, что всем он учинит мир, покой и тишину, он распределял начальников по разным ведомствам московского управления, раздал чины: кому оружейничего, кому ясельничего, кому Стрелецкий приказ, кому Пушкарский, Ямской, Посольский, Поместный и т. д., распределил все места, восстановляя порядок. Все это происходило, конечно, по рассуждению кремлевских владеющих бояр, которые и со своей стороны писали такие же увещательные грамоты и крепко надеялись, что их самодержец неотменно прибудет в Москву для установления покоя и тишины. Они писали в города, что с радостью ожидают его прихода в Москву. Так мыслила и надеялась вся преданная Сигизмунду толпа русских изменников, все те люди, которые получали от него вотчины, чины, всякие кормления, всякую его ласку и пожалованье. В этой радостной надежде и старец Авраамий рассудил за благо получить от Сигизмунда утвердительный лист-документ на вотчины своего монастыря. Если бы он не надеялся, что Сигизмунд будет государем Московским, он и не подумал бы, как рассудительный человек, бить ему челом об утвердительной грамоте. Что можно было утверждать в это время, когда вокруг все колебалось? Итак, не только возможно, но и должно предполагать, что старец ехал в Москву с твердыми мыслями служить Сигизмунду заодно со всеми владеющими кремлевскими боярами, не находившими для себя другого выхода из окружающих тяжких смутных обстоятельств. Новый летописец (стр. 125) прямо говорит, что Василий Сукин, Сыдавной, Васильев и прочие присланные с митрополитом духовного чина и дворяне ‘сами назвашася, прошахуся у кроля, чтоб их отпустил к Москве, а они ему хотят привести ко крестному целованию московских людей, чтоб целовать крест самому кролю, а не сыну его. Кроль же словесы похваляя их к себе радение и отпусти к Москве…’
Но отец Авраамий не совсем хорошо знал, что творилось тогда в Москве. Об этом не дает никаких сведений и его защитник.
Сторонники Сигизмунда устраивали все как нельзя лучше, дабы достигнуть своих целей. В те самые дни, когда Авраамий получал свои тарханные грамоты, из королевского стана была послана от 16 ноября увещательная грамота всему посаду Москвы, гостям, торговым и черным всяким слободским посадским людям, в которой король заявлял, что хочет дать на царство своего сына Владислава, чтобы были надежны, смуты бы не делали, что за то он и сын его всех пожалует ‘великим жалованьем, чего у вас и на разуме нет, и велит учинить мир, и покой, и тишину и благоденство такое, как бывало при прежних государях’. Такие же грамоты были отправлены во все важнейшие города. Они писаны не от Владислава, которому присягали, но от самого короля, который являлся главным государем, не отделял себя от сына, ожидая и себе такой же присяги. Это милостивое жалованное обращение к посадским, вызванное, несомненно, их недовольством и озлоблением против поляков, конечно, укрепляло надежду, что они сдадутся и согласятся на ожидаемую присягу. Вслед за тем, как только были получены и прочтены эти грамоты в Москве, приступили к своему делу и радетели Сигизмунда.
30 ноября, в Никольскую пятницу, вечером, пришли на подворье к патриарху Михаил Кривой-Салтыков да Федор Андронов и стали говорить, чтобы патриарх благословил их и всех православных крест целовать королю. А утром на другой день, 1 декабря, с теми же словами и в сопровождении тех же изменников приходил первенствующий боярин Федор Мстиславский. И вечером, и утром они услышали от патриарха решительный отказ. Бояре кричали на него и бранили, а Салтыков даже вынимал нож. Патриарх не устрашился и отказал наотрез, что тому не бывать.
После того он разослал по московским слободам и сотням, к гостям и торговым людям повестку, чтобы все были к нему немедленно в Успенский собор. Собравшийся Посад, выслушав в соборе прискорбную повесть патриарха, одной душой и одним словом отказался целовать крест королю. Посадские, конечно, были безоружны, иначе их не впустили бы в Кремль, а потому поляки на конях во всякой сбруе и вооружении подъехали к собору, намереваясь, может быть, поустрашить народ. Но Посад и им дал отповедь, что королю никто креста целовать не станет. По всей посадской истинно русской неизменной Москве распространилась скорбь, печаль, озлобление, что заставляют целовать крест королю. А именно на эту присягу так рассчитывали все предатели с их соумышленниками, и так надеялся и сам старец Авраамий, скорыми стопами подвигавшийся к Москве. Для прямых людей положение было безвыходное, отчаянное. В Кремле измена и поляки, в Калуге — вор, у Смоленска — другой вор, польский король. Помощи и заступления ниоткуда. В таком отчаянии москвичи встретили Николин день и, несомненно, крепко помолились Николе Заступнику. Прошла еще неделя, и 14 декабря по городу вдруг разнеслась неожиданная и неимоверная весть, что Тушинский царик убит 12 декабря в Калуге князем Петром Урусовым. Радости москвичей нельзя было изобразить. В действительности, целая гора с плеч свалилась. Дышать стало свободнее. Мгновенно во всех умах возродилась одна мысль: от одного врага избавил Бог, теперь всеми силами надо отделаться и от другого. Все меж себя стали говорить, как бы во всей земле всем людям соединиться и стать против поляков, чтобы выгнать их из государства всех до одного.
Вот где и вот в какое время зародилась первая мысль о всеобщем ополчении. Твердой опорой и непоколебимым хранителем этой мысли был патриарх Гермоген. Но и со своей стороны немалую опору он сам находил в московском Посаде, с которым постоянно сносился и советовался и о котором все города вскоре узнали, что ‘москвичи посадские всякие люди, лучшие и мелкие, все принялись с патриархом и хотят стоять’. Едва ли не в тот же день патриарх стал писать и рассылать по всем городам грамоты, и к служилым, и к посадским, призывая и приказывая соединиться и идти не медля на общего врага, чтобы неотменно прийти к Москве по зимнему пути. Особую надежду, как на доброго воеводу, известного всей земле, он полагал на Прокопия Ляпунова, и к нему-то прежде всего и отправлена была грамота. По свидетельству Маскевича, такие грамоты были перехвачены поляками уже 15 декабря, следовательно, на другой же день, как Москва узнала о погибели Тушинского вора.
Этих первых грамот патриарха мы не имеем, но о них очень ясно говорит тотчас же в январе и феврале начавшаяся горячая переписка городов между собою (С. Г. Г II, 507). О них поминает и сам Сигизмунд: единогласно утверждают о том и все его паны, представлявшие впоследствии, что такая грамота от 8-го января была послана в Нижний Новгород (Акт Зап. России IV, 482). Но в тех же во всех случаях никто ни одним словом не поминает о каких-либо грамотах, писанных от Троицкого монастыря.
Когда с половины марта по Москве стала разноситься радостная весть, что собравшиеся из городов полки уже приближаются, московский народ не выдержал, воодушевился и охрабрился и по случайной ссоре тотчас поднялся на поляков, загоняя их внутрь города. Точно так же и поляки, и кремлевские бояре, видя неминуемую беду, озаботились о своей защите и для этого употребили последнее средство — они зажгли город. Таким образом, первой и единственной причиной Московского пожара 19 марта было приближение со всех сторон ляпуновского ополчения. Польский Дневник упоминает, что Ляпунов с полками находился в это время в нескольких милях (у Николы-на-Угреши), хорошо видел зарево пылавшего города и тотчас же послал Просовецкого с Гуляй-городом и несколькими тысячами войска. Но 21 марта этот передовой отряд был отбит паном Струсем в 7 или 8 верстах от Москвы. К этому присовокупляются и русские свидетельства, подтверждаемые и польскими, что в самую ночь того же 19 марта, как говорят поляки, или утром на другой день, в среду, 20 марта, как говорят наши летописцы, у города появился с ляпуновским отрядом Иван Васильевич Плещеев, но в битве с поляками покинул щиты и побежал назад. Затем 24 марта пришел к городу Заруцкий, а 25-го Трубецкой и сам Ляпунов, который после писал в грамотах, что всей землей они собрались в Москве 1 апреля.
Таким ходом дел собралось под Москву первое, ляпуновское ополчение, поднятое прямо и непосредственно грамотами патриарха Гермогена. Но старец Авраамий неукоснительно говорит, что оно было поднято грамотами Троицкого монастыря. Этой басней и начинает он свои подвиги по возвращении от посольства в Москву.
Он говорит, что в самый день сожжения Москвы, 19 марта, к Троице принес эту страшную весть боярский сын Алеханов, что монастырь в тот же день отпустил наспех под Москву на помощь своих слуг 50 человек и стрельцов 200 человек, ‘а в Переяславль-Залесский к воеводам Ивану Волынскому и князю Федору Волконскому и ко всем служивым людям послал весть, прося тоже о помощи’. По этому рассказу, около Москвы пусто, никого не видать, и только один Троицкий монастырь заботится о ее спасении. И г. Кедров (стр. 79) говорит, что ‘первые подали весть о разорении царствующего града Москвы троицкие власти’. ‘По сем же разослаша грамоты во все города Российския державы к боярам и воеводам, пишуще к ним о многоплачевном конечном разорении Московского государства, моляще их от различных Божественных Писаний, и поведающе им в писаниях, како…’ — здесь старец общими книжными местами излагает содержание грамот, призывавших идти немедленно к царствующему граду на богомерзких польских и литовских людей и на русских изменников. ‘Много же и ина от Божественных Писаний пишуще к ним со многим молением о поспешении на иноплеменных’.
‘Сицевым же грамотам от обители Живоначальныя Троицы во вся российские городы достизающим, и слуху сему во ушеса всех распростра-няющуся, и милостию Пребезначальныя Троицы по всем градом вси бояре и воеводы, и все христолюбивое воинство, и всенародное множество православных христиан помале разгорающеся духом ратным, и вскоре сославшеся, сподвигошася от всех градов со всеми своими воинствы, по-идоша к царствующему граду на отмщение крови христианския’.
Первый по росписи старца, конечно, пришел его вероятный милостивец и друг, князь Д. Трубецкой. Вторые из Переяславля Иван Волынский и князь Волконский, за ними ведь посылал монастырь. Третий Ляпунов и т. д.
Если читать одно это Сказание, то как в самом деле не поверить, что ополчение собралось и пришло под Москву неотменно по призыву Троицких грамот и что передовым воеводой в нем красовался не Ляпунов, а Трубецкой, дотоле только тем и известный, что у Тушинского вора он получил боярство и служил ему, как подобало, называясь, конечно, его холопом и перебегая за ним из Тушина в Калугу.
Действительно, одно это Сказание старца Авраамия и служило у многих единственным источником при описании событий Смутного времени. Никто не потрудился хорошенько вникнуть в самый рассказ старца, довольно спутанный, затемненный и противоречивый. Впрочем, сто лет назад, когда стала распространяться Авраамиева слава, по многим причинам и невозможно было подвергать критике его сказки.
Описывая события и дела более или менее известные всем его современникам, старец, конечно, не мог совсем не сказать ни слова ос очевидной для всех истине, что в этом первом ополчении главным деятелем был Ляпунов. Он и говорит об этом, но не так, как следует, и не на том месте, где следовало.
Описав в 69 главе с напускным омерзением погибель Тушинского вора, он в 70 главе сказывает очень коротко, что собственно не Ляпунов, а вообще рязанцы, у них же начальник был Ляпунов, сославшись с другими городами и обратив к себе Заруцкого с казаками, не под Москву направились, куда их призывал патриарх, а начаша изо всех градов литву изгоняти. Но во всех градах в то время литвы не было, а собирались тогда во всех градах и выходили из городов русские люди изгонять литву, засевшую в Москве. Затем следует очень витиеватая и многословная 71 глава, где изображается подвиг, происшедший от Троицких грамот, для чего серединным и исходным обстоятельством ставится пожар Москвы 19 марта.
Старец на стр. 248 ясно говорит, а за ним утверждает то же и г. Кедров, что грамоты были разосланы если не в тот же, то на другой или на третий день, т. е. 20 или 21 марта, и не поминает при этом, что ополчение где-либо собиралось, а дальше, на стр. 251, прямо свидетельствует, что оно стало собираться и духом ратным разгораться по получении сицевых грамот. Но зато прежде, на стр. 246, он довольно отчетливо сказывает, что Салтыков и Андронов, думая о скором приближении многого российского воинства, от Рязани, от Владимира, от Казани и от иных городов, по своему лукавому нраву умыслили злое коварство над царствующим градом Москвой, т. е. совершили побоище москвичей и пожар 19 марта.
Таким темным, если не лукавым способом изложения старец спутывает ложь с правдой и оставляет внимательного читателя в крайнем недоумении. Если Салтыков и Андронов, сидя почти в осаде в Кремле, уже знали о приближении ополчения и потому, спасая себя, запалили город, то как же старец и монастырь ничего об этом не ведали и начали писать о призыве ратных только после пожара?
Они поспешили послать в Переяславль к воеводам Волынскому и Волконскому… Но откуда взялись там эти воеводы? Старец об этом молчит. А всем тогда было известно, что Волынский вел полки ярославские, а князь Волконский — костромские, и 19 марта они должны были стоять не в Переяславле, а где-либо ближе к Троицкому монастырю или к Москве, ибо назначено было прийти к Москве всем в один день, и 8 марта они уже стояли в Ростове, зачем было писать из монастыря грамоты в города, в Ярославль и Кострому, прося и моля скорее идти под Москву, когда полки этих городов уже находились в окрестных от монастыря местах, когда и все полки всех других городов тоже приближались к Москве. Если бы Авраамий сказал, что грамоты писаны в полки, то было бы похоже на правду, но он живописно изображает, как именно в городах услышаны были сицевые грамоты и как все помалу разгорались от них ратным духом. И как быстро, по его описанию, собралось все это ополчение, успевшее и грамоты получить, и уведомить о том соседей, близких и далеких, собрать полки, заготовить кормовой запас и т. д. и прийти к Москве. На это всего потребовалось только каких-нибудь пять дней, ибо 20 марта были посланы грамоты (т. е. в тот самый день, в среду, когда под Москву утром уже пришел ляпуновский воевода Иван Плещеев), а 24 и 25 марта к Москве прибыли уже полки и воеводы из Калуги, Тулы, Владимира, Рязани, из Ярославля и Костромы и проч. Впрочем, защитник старца, г. Кедров (стр. 79), не шутя говорит, что грамоты из Троицкого монастыря расходились с быстротой молнии.
Как ни печальна истина, но должно сказать, что история старца об обстоятельствах собрания первого ополчения под Москву оказывается чистейшей выдумкой, составленной в похвалу своему монастырю, а главное, самому себе, так как старец во всех подобных случаях подле монастыря и его архимандрита преподобного Дионисия всегда ставит и очень выставляет самого себя. Эта печальная истина, конечно, очень неудобна после тех, много и премного раз написанных непомерных похвал старцу как самому деятельному представителю монастыря и как герою Смутного времени, стоящему будто бы даже впереди всех других.
Нам кажется, что историки напрасно пользуются деяниями знаменитого в летописях Отечества старца Авраамия для изображения деяний самого монастыря. Лучше иметь одну строку истинной славы и чести, чем целую большую книгу славы и чести ложной или сомнительной!
Усерднейший защитник старца, г. Кедров, рассуждая о том, почему Палицын ничего не говорит в своем Сказании о личной деятельности преподобного Дионисия, очень верно заметил (стр. 77), что ‘ему [Палицыну] нужно было засвидетельствовать пред современниками и потомством о своих личных подвигах, и совсем не о подвигах Дионисия…’ Это вполне справедливо. И здесь сказана лучшая характеристика для сказаний старца, ибо в них мы постоянно встречаемся с этим авторским притязанием келаря Авраамия. Такими недостойными притязаниями перед глазами легковерного потомства он совсем затемнил светлую личность архимандрита Дионисия, истинного представителя монастыря и истинного героя во всех тех подвигах, какими Авраамий хотел прославить только себя. Но будем продолжать.
Ляпуновское ополчение в весенние три месяца успело загнать врагов в Китай-город и в Кремль и осадило их там. Между тем в обители Троицкой во все дни совершались молитвы о Божьей помощи. Вероятно, 5 июля, на память святого Сергия, в монастыре святили воду и по обычаю с этой освященной водой (как прежде приходили к царю и патриарху) прибыл в Москву келарь старец Авраамий, дабы освятить молебной водой все воинство. ‘Пришед, он паки укрепил от Божественных Писаний все христолюбивое воинство, и милость Господня была с ними’.
После того архимандрит и келарь по совету бояр и воевод писали в Казань, по преждеписанному, к митрополиту Ефрему, и в Нижний, и во все понизовые города, и в Поморье о великом разорении Московского государства и о собрании под Москвой воинства и пр.
По указанию А. В. Горского, эта грамота писана от 13 июля. Она сохранилась. Но укрепление старца воинству оказалось напрасным, потому что спустя неделю по написании грамоты, именно 22 июля, Ляпунов был убит казаками по научению воевод начальников за составленный им 30 июня всеобщий земский приговор, весьма ограничивавший воеводский произвол по случаю раздачи вотчин. Между 30 июня и днем убийства, 22 июля, т. е. в эти три недели и именно после того, как старец паки поучал и укреплял воинство, в этом самом казацком воинстве разгорался заговор против Ляпунова, и происходила вся его борьба с казаками, длившаяся, конечно, не один день. Знал ли и мог ли что-либо узнать об этом старец? Г. Кедров уверяет (стр. 125, 126), что он хорошо знавал все тогдашние секреты.
Посланная в самый разгар упомянутой казацкой смуты и борьбы июльская Троицкая грамота не могла произвести своего впечатления по той причине, что следом за ней, через неделю же, повсюду разносилась изумительная и возмутительная весть об убийстве поборателя Прокопия Ляпунова, а затем, недели через три и не более как через месяц, из грамот патриарха Гермогена стало всем известно, что подмосковные таборы, воеводы и атаманье, хотят присягать воренку Ивашке, Маринкину сыну. Патриарх в отчаянии просил всех, и города и местных владык, писать под Москву поученье, учительную грамоту против этой возмутительной и изумительной мысли. Он отдавал подмосковное казацкое ополчение, так сказать, под суд всей земли. И естественно, что все земство после таких событий под Москвой стало смотреть на казацкое ополчение как на ближайшего врага общему спасению, столько же опасного, как и сами поляки. Но в то время (20 августа) как патриарх торопливо писал в душевном волнении эти грамоты, троицкий келарь Авраамий получал от Трубецкого и Заруцкого утвердительную грамоту на завещанную монастырю вотчину от вдовы Шапкиной на 2 сельца да 8 деревень с пустошами и со всем хозяйством. Других гражданских властей тогда не было, и поневоле приходилось утверждать себе права в казацких таборах92.
Все летописные свидетельства об этом времени, не исключая и Сказания Палицына, одно только и говорят, что неистовство казаков превзошло все меры, что земские ратные люди, в скорби и в страхе, почти все разошлись из-под Москвы, а кто и остался, то все претерпевали насилие, бесчестие и тесноту от казаков и жили в полном отчаянии.
‘Бысть во всем воинстве мятеж велик и скорбь всем православным христианам, врагам же полякам и русским изменникам бысть радость велика. Казаки же начаша в воинстве великое насилие творити, по дорогам грабити и побивати дворян и детей боярских. Потом же начаша и села и деревни грабити и крестьян мучити и побивати. И такова ради от них утеснения мнози разыдошася от Царствующаго града… Разыдоша бо ся тогда вси насилия ради казаков… только остались Трубецкой, Заруцкий, Просовецкий с своими казаками, и тем стали литовские люди сильны’. Они снова захватили в свои руки Белый город, Замоскворечье и в Кремль осажденным провезли запасы. Все это повествует сам старец Авраамий в 72 главе своего Сказания.
Потом пришел Ходкевич, говорит он дальше. Это было уже 25 сентября. А в русском воинстве, то есть у казаков, была скудость и голод великий, недоставало пороху и свинца. Стесненный великой скорбью, боярин Трубецкой с товарищами и со всеми атаманы писали в Троицкий монастырь со многим молением о свинце и порохе и опять моляще, чтобы писали грамоты во все города о помощи на иноплеменных.
Приходила ведь зима, надобны были и хлеб и шубы — вот чего, собственно, желали казаки и их воеводы. На зиму (в первой половине октября с 11 числа) отошли от Москвы и Ходкевич в Рогачев, и Сапега под Суздаль — кормиться. Но Ходкевич, на просторе от казаков, успел хорошо устроить защиту Кремля, доставляя туда не только запасы, но и свежее войско.
Между тем в Троицком монастыре сотворили собор и по просьбе Трубецкого с товарищи решили паки написать грамоты во все города со многим молением о помощи. Одна из этих грамот, в Пермь от 6 октября, сохранилась. Частью дословно она повторяет июльскую грамоту, а затем излагает дело не совсем сходно с обстоятельствами. О том, что говорит Палицын в своем Сказании, т. е. о злодействах казаков, об убийстве Ляпунова, она не поминает ни словом, о том, что от казаков все земские люди разбежались, что остались одни казаки, что поэтому они потеряли и Белый город и Замоскворечье и усилили Кремль, она ничего не говорит. Она, напротив, с достоинством упоминает, что, видя злую напасть, пришли Трубецкой да Заруцкий со многими воеводами (о Ляпунове уже нет слова), что бояре и воеводы и всякие ратные люди, т. е. все ляпуновское ополчение, никак не одни казаки, стоят под Москвой крепко и неподвижно в большом каменном Цареве Белом городе (который 4 августа взят поляками), а изменников и поляков осадили в Китай-городе и в Кремле (в который 5 августа Сапега свободно доставлял продовольствие), над ними промышляют, тесноту им чинят великую, в Китае-городе дворы верховым пушечным боем выжгли (что происходило, по Польскому Дневнику, без особого, впрочем, успеха, 15 сентября) и ожидают на врагов победы, что теперь пришел Ходкевич с двумя тысячами войска, стал по дорогам, откуда идут запасы… Но бояре и воеводы и всякие ратные люди стоят крепко и неподвижно… А каширяне, туляне, калужане и иных замосковных городов дворяне, и дети боярские, и всякие служилые люди к Москве пришли, а из северских городов Юрий Беззубцев со всеми людьми идет к Москве наспех, а по сторону Москвы, многих городов дворяне и дети боярские и всякие служилые и ратные люди собираются ныне в Переяславле-Залесском и хотят идти в сход к Москве ж. А потому и пермичам подобает стати с ними, подмосковными, обще заодно и быть в соединении и безо всякого мешканья поспешить под Москву в сход ко всем боярам и воеводам и всему множеству народа всего православного крестьянства. ‘Смилуйтеся,— оканчивает грамота,— ратными людьми помогите, чтобы ныне под Москвой, скудости ради, утеснением, боярам и воеводам и воинским людям порухи не учинилось…’ Грамота не поминает ни о деньгах, ни о запасах, указывая вообще только на претерпеваемую скудость…
Витиеватое содержание грамоты принадлежало, конечно, троицким писателям, но все деловое ее содержание принадлежало казацким воеводам. Что же они говорили? Они говорили неправду. Они скрывали истинное положение дел. Никто из земцев в это время к ним не приходил, разве новые голодные станицы казаков и бездомных холопов, да и те не могли остаться у голодающей Москвы. Все, напротив, уходили к хлебу в крестьянские волости. В Переяславле также никакого сбора не могло происходить по той причине, что по этой дороге поляки промышляли о запасах и в ноябре овладели уже Ростовом. О приходе, о собрании ратных, шедших будто бы под Москву помогать казакам, о множестве у них народа писалось для того, чтобы отвести далеким людям глаза и скрыть важнейшую истину, что ратные давно уже разбежались от казацких злодейств.
В таком невинном виде хотели изобразить себя казаки. Но в Перми, куда была послана эта грамота, еще 16 сентября, то есть за 3 недели до ее написания, все уже знали полную истину о подмосковных казаках. Пермь в этот день получила грамоту из Казани, а Казань писала, что по-борателя Прокопия казаки убили, что, сославшись с Нижним и со всеми поволжскими городами, Казань порешила и призывает к тому же перми-чей — быть всем в любви и в совете и в соединении, друг друга не побивать, новых воевод и другое начальство в город не пускать, прежних не переменять, казаков в город не пущать, стоять на том крепко до тех мест, пока кого даст Бог государя, а выбрать его всей землей, а если казаки учнут выбирать государя по своему изволенью, одни, не сослався со всей землей, того государя не хотеть, не принимать.
Вслед за тем, 10 октября, пермичи получили новую грамоту из Казани же, в которой, по присылке из Нижнего, уведомляли их, что казаки заводят присягу Маринкину сыну, при чем прилагали и свидетельство об этом, грамоту в Нижний от патриарха Гермогена, чтобы писать отовсюду поученье в казацкие таборы.
Вот какие вести расходились по Волге и по Каме в течение сентября и октября. Можем судить, какое впечатление должна была производить после июльской и эта октябрьская Троицкая грамота.
Люди о троицких властях могли думать только одно, что они, власти, не ведают, где правда. Грамота же по деловому содержанию для всех была очень ясна, что она грамота таборская, казацкая, скрывающая истинное положение дел.
Но старец Авраамий пишет в своем Сказании, глава 74: ‘Грамотам от обители Живоначальныя Троицы дошедшим во вся грады Российския державы, и паки начаша быти во единомыслии}.’ Вот что совершил старец — опять привел всех в единомыслие. Стоило ему только грамоту написать. ‘Паче же в Нижнем в Новеграде крепце яшася [крепко взялись] за сие писание, и множество народа внимающе сему по многи дни. Во един же отдний сшедшеся единодушно’ и пр.
Самым ясным и точным ответом на эти знаменитые Троицкие грамоты, именно по существенному делу, служит первая нижегородская грамота, писанная, по всему вероятно, в начале ноября 1611 года, когда Нижний совсем почти изготовился идти под Москву и начал передовым походом под Суздаль, вероятно, на стоявшие там в Гавриловской волос-m полки Сапеги.
‘Будет, господа вы дворяне и дети боярские и всякие служилые лю-ли.— писал Пожарский к вологжанам,— опасаетесь от казаков какого налогу или иных коих воровских заводов, и вам бы однолично того не опасаться: как будем все верховые и понизовые городы в сходу, и мы всею землею о том совет учиним, и дурна никакова ворам делати не дадим. А самим вам известно, что к дурну ни к какому покровеньем Божи-им посяместа мы не приставали, да и впредь дурна никакого не похотим, а однолично б вам с нами быти в одном совете и ратным людем на польских людей итти вместе, чтобы казаки по-прежнему низовой рати своим воровством, грабежи и иными воровскими заводы и Маринкиным сыном не разгонили. А пишут к нам изо всех городов и ожидают, как пойдут ваши ратные люди, и они с нашими людьми пойдут головами своими, и учиним совет о всяком Земском деле, утвердимся крестным цело-ваньем… которые люди под Москвою или в которых городах похотят какое дурно учинити или Маринкою и сыном ея новую кровь похотят всчать, и мы дурна никакого им учинить не дадим… и стояти бы вам в твердости разума своего крепко и неподвижно… А мы идем [теперь] на польских людей, которые нынче стоят под Суздалем…’93
Вот что мыслили и о чем заботились все истинно русские люди, никогда не припадавшие на польскую, ни на воровскую казацкую сторону, и вот как они смотрели на подмосковные таборы, совсем иначе, как описывали их Троицкие грамоты.
Очевидно, что эти грамоты никого спящего возбудить не могли, потому что на самом деле в городах никто тогда не спал и спать было невозможно.
Из-под Москвы приходили вести одна другой возмутительнее. Все города бодрствовали как один человек, переписывались друг с другом, собирались на веча, на сходки, читали приходившие грамоты, рассуждали и обсуждали писаное и составляли ответы. Бодрствование и напряжение всенародной патриотической мысли по всем городам яснее всего обозначилось и достославно выразилось в обстоятельстве, которому удивлялись и изумлялись и сами современники. Народ без монастырских и церковных поучений, без совета и повеления от каких бы то ни было властей сам собою наложил на себя суровейший пост, не избавляя от него ни младенцев, ни домашнего скота, и исполнил его не только в городах, но и во всех волостях. Три дня, понедельник, вторник и среду ничего не ели и не пили, в четверг и пятницу ели сухо… желая благополучной тишины после толиких волнений, и все решились лучше умереть, чем нарушить этот земский всенародный пост. И действительно, по сказанию летописцев, иные померли, не только младенцы, но и старые, и скотове, ибо, как упомянуто, пост был наложен на всю живущую тварь. ‘Дивно было, откуда сей пост начался!’ — восклицает троицкий же келарь Симон Азарьин. Но пересылались из города в город, из волости в волость, и все во всем государстве пост исправили. В пересылавшихся грамотах так объясняли дело еще 29 мая, когда под Москвой бодрствовало ляпуновское ополчение. В Нижнем Новгороде было Божие откровение некоему благочестивому человеку, именем Григорий. Являлся ему во сне Господь и повелел для спасения земли всем поститься три дня. А в Нижнем Новгороде, прибавляет летописец, об этом никто не ведал. Нижегородцы, слыша такие вести, сами удивлялись. Но после от оных же нижегородцев произыде доброе дело, которым очистилось все Московское государство, заключает летопись. И вот явился в народе неведомо откуда свиток с описанием помянутого явления. Свиток распространялся повсюду, он ходил и в московских таборах. Это были вести Божия откровения. Затем 24 августа, через месяц по смерти Ляпунова и когда патриарх Гермоген писал грамоту о казацкой присяге воренку, в Володимере было видение и тоже составился и распространился свиток. Получая эти свитки во всех городах, все православные народы приговорили, по совету всей земли, не писанному и не сказанному, поститься три дня. Одна сохранившаяся грамота о таком приговоре со списками видений идет из Ярославля в Вологду, оттуда в Устюг, оттуда в Вычегду, оттуда в Пермь с наказом, чтобы пересылали вскоре списки-свитки Божьих откровений дальше, и в Пермский уезд, и в Сибирские города, чтобы во всех городах и уездах всему православному христианству было известно тако сотворити. В Вычегде эти свитки были получены 9 октября. Значит, города пересылали их и налагали на себя пост в то самое время, как у Троицы писали по казацкой просьбе призывные грамоты. Значит, нигде, ни в какой волости народ в это время (в течение сентября и в начале октября) не спал, а сурово постился и непрестанно молился, всей мыслью и всем сердцем призывая благополучную тишину, совет, любовь и единенье всей земли94.
Только в воображении одного старца Авраамия все спало или изнемогало в бесчинии для той, конечно, цели, чтобы ему при всеобщем молчании и неподвижности сказать или написать учительное слово и мгновенно всех поднять на доброе дело. И меньше всего по такому старческому слову мог подняться именно Нижний Новгород.
Баснословие Палицына не выдерживает критики и со стороны дневных чисел, в которые Троицкая грамота могла послужить первой причиной и исходным началом к собранию нижегородского ополчения.
Грамота, посланная 6 октября, едва ли могла прийти в Нижний, 390 верст от Москвы, раньше 11 числа, т. е. в пять дней. В обыкновенное время царские грамоты в Нижний доходили по зимнему пути в 8 дней, а осенью и весной в две недели и больше. Надо заметить, что основой нижегородского ополчения были смольняне, проживавшие в то время понапрасну в Арзамасе, куда их из-под Москвы послали было казацкие воеводы для размещения в дворцовых волостях на поместья, но Заруц-кий при этом тайно вперед написал, чтобы крестьяне отнюдь их не пускали к себе. Так и случилось. Даже и битвы были с мужиками, но ничто не помогло. Смольняне остались как на мели. Когда в Нижнем устроилось доброе дело, был избран воевода и утвержден Земский приговор о сборе ратных, то эта весть тотчас разнеслась по всем окрестным городам, узнали об этом и в Арзамасе, и смольняне, не мешкая, послали в Нижний челобитчиков с просьбой, чтобы и их приняли.
Челобитчики из Нижнего были отправлены к самому воеводе, в его вотчину за 120 верст от города. Там Пожарский и решил принять и звать смольнян, оттуда и послана была к ним повестка, чтобы шли в Нижний. Они тронулись из Арзамаса в Дмитриев день, 26 октября, и пришли в Нижний в одно время с Пожарским, вероятно не позднее 30 числа.
Таким образом, со дня получения в Нижнем Троицкой грамоты, 11 октября, до присыла в Арзамас за смольнянами и до похода их в Нижний, 26 октября, прошло всего две недели. В эти 14 или 15 дней устроилось все. По получении грамоты происходили народные совещания по многи дни, говорит сам Палицын и летописцы. Избран воевода, к которому посылали для уговора многажды, а он жил, как упомянуто, за 120 верст от города. Избран Козьма в распорядители хозяйского дела. Собран и утвержден Земский приговор, конечно, после долгих рассуждений. Приговор послан к воеводе опять за 120 верст, при чем были отправлены к нему и смольняне челобитчики, а от него через Нижний в Арзамас (220 верст) дано знать, чтобы смольняне шли в Нижний. Если исключим время проезда взад и вперед челобитчиков (440 верст в пять или шесть дней), то окажется, что собственно нижегородские совещания и переговоры с воеводой, по многи дни, многажды — все исполнились дней в десять, что невероятно. На один приезд к Пожарскому, взад и вперед, требовалось три дня, а к нему присылали многажды, положим только три, четыре раза, выйдет 9, 12 дней, между которыми проходили дни совещаний, дни ответов и новых вопросов. Мы полагаем, что для устройства такого сложного и со всех сторон обдуманного дела едва ли было достаточно и целого месяца, а потому думаем, что Троицкая грамота была получена в Нижнем уже в самый разгар народного воодушевления, а быть может, она и написана, хотя и по просьбе казацких воевод, но главным образом по слухам, что в Нижнем и вообще на Низу люди собираются.
Другой троицкий келарь, Симон Азарьин, в своих писаниях, хотя и пользуется Сказанием Палицына и заимствует оттуда многое, в том числе говорит об умилении городов от Троицких грамот при собрании ляпуновского ополчения, а потом при собрании и нижегородского ополчения, но в то же время в новоявленных чудесах преподобного Сергия описывает, что Нижний поднялся только по мысли и по слову Козьмы, а Козьма сам был поднят чудесным явлением и благословением святого Сергия, и начал свое дело, как только был выбран в земские судьи, в старосты. Такие выборы бывали годовые и по обычаю происходили около нового года, т. е. около 1 сентября. Можно полагать, что в такое время случился и выбор Минина, а потому нижегородские совещания о помощи государству могли начаться еще в начале сентября, особенно по поводу грамоты от патриарха Гермогена о поучении московских таборов.
Много было грамот писано и от Троицкого монастыря, как свидетельствуют монастырские писатели, и производили эти грамоты должное впечатление и действие, но не такое, о котором говорит старец Авраамий, указывающий при том на грамоты, каких и совсем не было писано. По словам Симона Азарьина, не Авраамий и писал грамоты, а писал (сочинял) их ключарь Иван Наседка, который в свою очередь указывает, что в этом случае особенно много работал некто Алексей Тихонов и что в грамотах болезнования Дионисиева о всем государстве было бесчисленно много. Об Авраамий ни слова. О притязаниях старца Наседка, в одном месте, говоря, как архимандрит Дионисий устроил из монастыря обширнейшую больницу и странноприимницу для всех приходящих, выражается, что все это устроил именно только Дионисий, а не келарь Авраамий Палицын, из чего явствует, что знаменитый старец и здесь вплетал свою личность без всякого зазрения95.
Третья Троицкая грамота, писанная к Пожарскому в Ярославль зскоре после 28 марта, не позже первых чисел апреля, которую Пожарский в презрение положи, также по своему содержанию принадлежит собственно к грамотам казацким. Казацкий воевода Трубецкой и просил написать эту грамоту. Но сверх того она писана, кроме монастырских властей, еще и от имени бывших изменников филаретовского посольства, от Василия Сукина и от Андрея Палицына. Они просят нижегородцев собраться в одно место, когда те, собравшись, уже стояли в Ярославле, просят очень поспешить помочь казацким таборам, когда у этих таборов был уже свой новоизобретенный царь Сидорка, просят идти наспех к себе в монастырь, откуда вкупе и предлагают обвестить всю землю о совете и решении на общее дело, когда такой совет и решение уже были провозглашены из Ярославля.
Сукины и палицыны желали, стало быть, присоединить и свои руки к делу, так успешно поднятому Нижним. Именно успех этого дела, по-видимому, и не давал им покоя. Как оно могло делаться без их участия, когда они и от короля Сигизмунда приезжали в Москву, чтобы не иначе как все Московское государство заставить целовать крест королю. Пожарский положил в презрение голос этих людей, но он в таких случаях всегда действовал по совету со всем своим ополчением, которое, особенно смольняне, хорошо было знакомо с деяниями сукиных и палицы-ных. Нельзя вообще не заметить, что эти три Троицкие грамоты в своем содержании раздваивались, первое — на слова от Божественного Писания, которые были истинны и умильны, и второе — на слова казацкого писания, которые были сомнительны и подозрительны.
Пожарский в грамоте к Строгановым от 7 апреля (значит, в то самое время, как получил эту Троицкую грамоту) писал, что под Москвой еще крепко стоит присяга новоподделанному вору Сидорке. А троицкие власти уведомляют, и молят, и просят, по просьбе Трубецкого, что с 28 марта тот Трубецкой тайно радеет о соединении с нижегородцами, что присягал неволей, чтобы нижегородцы шли к Москве наспех, т. е. троицкие власти умоляют идти, вместо одного, на двух врагов разом и идти, спешить в то самое время, когда одни казаки стояли в Угличе, а другие из-под Москвы из самых таборов под предводительством Василия Толстова уже забрались в тыл Ярославля, в Пошехонье, в чем обнаруживалось явное намерение разогнать из Ярославля нижегородцев.
Вот для какой цели нижегородцы призывались наспех идти под Москву. Справа и с тылу, от Углича и Пошехонья, казаки провожали бы их натиском к Москве, а из Москвы их встретили бы все таборы со знаменем нового самозванца. Тогда охрабрились бы и другие все Василии толстые. Быть может, и Василий Сукин и Андрей Палицын вышли бы из монастыря помогать своим. Дело вообще было крайне сомнительное и крайне подозрительное. Пожарский, однако, в ловушку не пошел и положил сомнительную грамоту в презренье. Если, как постоянно уверяет г. Кедров (104, 113, 125, 126 и др.), троицкие власти, то есть старец Авраамий, знали положение тогдашних дел лучше, правдивее, яснее и определеннее, чем кто-либо другой, то в этом именно обстоятельстве является еще больше подозрений и сомнений относительно содержания грамоты. Наполовину монастырская, наполовину казацкая, грамота призывала нижегородцев на прямую погибель. Таковы на самом деле были окружающие обстоятельства в первых числах апреля. Нам кажется, что сукины и палицыны, составлявшие эту грамоту, действовали по тому же направлению, как действовал, например, Иван Шереметев, то есть в пользу сидевших в Кремле бояр, для которых нижегородцы в Ярославле являлись немалой помехой. Несомненно, что польская партия и до последних дней употребляла, как и следовало, всякие усилия, дабы поворотить дело в свою сторону. А старец Авраамий с Сукиным и другим Палицыным, хотя и не очень явственно, но по-прежнему, как видится, оставались слугами этой партии и непременно ожидали, что ветер может еще перемениться. Недаром же они набрали владомых и тарханных грамот и чин стряпчего у короля Сигизмунда.
Вот где скрываются причины, почему старец Палицын не совсем был доволен нижегородским ополчением и старательно умалял его заслуги, по крайней мере, перед собственными своими заслугами, которые, впрочем, только ему одному и были известны.
В своем сказании старец очень ярко выставляет себя во всех трудных случаях в роли всенародного поучителя, в некотором смысле в роли патриарха, ибо таковым учителем и духовным двигателем прежде являлся патриарх Гермоген, о чем старец мало помнит. Особенно усердно и больше чем других он поучает Пожарского, то есть нижегородское ополчение, очень трусливое, ленивое, предававшееся только насыщению, сладкопитательным трапезам. Потом поучает казаков в таком виде, что одним этим поучением одерживает как бы самолично победу над Ходкевичем.
В этом обстоятельстве, что казаки наконец опомнились, образумились и пошли на дело, хотя бы и за обещанную всю казну преподобного Сергия, находится действительная заслуга Палицына, о чем говорят и летописи. Но монастырские писатели присовокупляют сюда не совсем правильное толкование. Келарь Симон, ни слова не говоря о героическом поучении Палицына, ставит, однако, в особую заслугу троицким властям примирение двух ополчений, казаков и земцев, и их воевод. ‘Явственно же вси видихом,— говорит он,— как под Москвою меж бо-яры и меж дворянским и казаческим войском несогласие бысть в последней гетманской приход Ходкевичем… и в то время архимандрита Дионисия и келаря Авраамия много болезнования было, едва бояр приведоша во смирение и дворянское войско с казаческим в согласие, призывая их к себе изо обеих полков и по вся дни многи сотницы кормя-ще и питием всяко утешающе’. И в другом месте: ‘Бысть между бояры Трубецкого и Пожарского и у их советников зависть и вражда велия, яко вмале кровопролитию междоусобну не бысть’. В приход Ходкевича: ‘Воинство обоих полков [ополчений] несогласно бысть, друг другу не помогаху, на бой с погаными выходили особо каждый полк, казаки себе, а дворяне себе’. Из этих речей выясняется, что и нижегородцы, как точные казаки, тоже играли в Смуту, и что эту обоюдоострую Смуту привели в смирение архимандрит Дионисий и келарь Авраамий, призвав на помощь и Минина, как прибавляет потом Симон. В действительности в это время первыми и главнейшими виновниками всяких задоров от начала и до конца были одни казаки, и примирение ополчений по существу дела заключалось лишь в том, что поучением Авраамия, или обещанием всей Сергиевой казны, казаки унялися, пришли в чувство и помогли нижегородцам, то есть стали работать заодно с ними. Что нижегородцы не помогали будто бы казакам, это была казацкая коварная клевета, о которой и сам Палицын выражается как о лукавой мысли казаков, возникшей между ними по зависти дьявола (Сказ. 273). Напрасный навет на нижегородцев в писании келаря Симона явился сам собою для целей его похвального слова, хотя более правильная точка зрения нисколько не уменьшила бы славы и похвалы для монастырских деяний.
Совершив победу над Ходкевичем, Палицын ставит себя очень важным деятелем и в обстоятельствах избрания на царство Михаила Романова. Через его руки прошли все надобные в этом случае голоса. К нему на подворье, в Богоявленский (Кремлевский Троицкий) монастырь приходили все со своей мыслью о Михаиле и приносили писания о его выборе, моля и прося, чтобы старец похлопотал о том у бояр и воевод. Он, конечно, очень этому радовался, много восхвалял благую мысль приходивших, от радости плакал многими слезами и тотчас представил выбор всему Собору духовенства и боярства. Собор возблагодарил Бога о преславном начинании и наутро избрал в цари Михаила, написав также особое свое писание. Потом старец в числе послов от Собора ходил на Лобное место к вопрошению всего воинства и всенародного множества о, избрании царском. Дивно тогда сотворилось! Народ (собранный именно только для избрания царя) не ведал, для чего его собрали, но еще прежде вопрошения, как из одних уст он возопил: ‘Михаил Федорович да будет царь и государь!’ Так рассказывает Авраамий. Его сказание почти дословно вошло потом в ‘Книгу о избрании на превысочайший престол Царя Михаила Федоровича’, составленную в 1672 г. известным А. С. Матвеевым. Издатель этой книги князь Оболенский в предисловии прямо и обозначает, что ‘пружиной действий (по избранию именно Михаила) был один из главнейших представителей того времени — троицкий келарь Авраамий Палицын, главный руководитель и выразитель’ всего дела. Издатель безотчетно повторял здесь утвердившееся в исторической литературе превратное мнение о великости заслуг старца Авраамия, упуская из виду свидетельства, раскрывающие это дело совсем в ином свете. Важнейшим из таких свидетельств являются Записки самого Жолкевского, где автор прямо указывает, что в народном мнении первым кандидатом-избранником на царство был именно сын Филарета, Михаил Романов, а вторым князь В. В. Голицын. Жолкевский всячески постарался удалить из Москвы соперников Владислава и с этой целью льстиво уговорил князя Голицына отправиться послом к королю и очень сожалел, что невозможно было назначить в посольство и Михаила Романова, потому что был он малолетен, зато вместо него он льстиво же назначил послом его отца, митрополита Филарета, ‘дабы иметь как бы залог’. Все это с большой хитростью устраивалось для того, ‘чтобы соперники по какому-нибудь случаю не приобрели вновь (после присяги королевичу) прежнего расположения в народе’. Стало быть, всенародный избранник Михаил еще за три года до настоящего избрания уже привлекал к себе народную мысль, что по всем правам царство должно принадлежать ему. Выше [стр. 127], мы привели свидетельство, что, по народным преданиям, избранием руководил не старец Авраамий, а князь Пожарский, как и подобало96.
При повести о выборе царя упомянем кстати достойные памяти имена нижегородцев, выборных людей, приезжавших в Москву для царского избрания. Это были: Спасский протопоп Савва, Предтечевский поп Герасим, Мироносицкий поп Марк, Никольский поп Богдан, посадские люди: Федор Марков, Софрон Васильев, Яков Шеин, Третьяк Андреев, Еким Патокин, Богдан Мурзин, Богдан Кожевник, Третьяк Ульянов, Мирослав Степанов, Алексей Маслухин, Иван Бабурин.
Все они потом просили Земскую Соборную Думу, чтобы отпустили их в Кострому к избранному государю видеть его царские очи. Но Дума отпустила только протоп. Савву да старосту Федора Маркова. Другие, сверх поименованных: Григорий Измайлов, дьяк Василий Сомов, таможенный голова Борис Понкратов, кабацкий голова Оникей Васильев посланы в Нижний приводить всех нижегородцев к крестному целованию97.
О самом старце Авраамий должно упомянуть, что он все-таки остается в подозрении даже и относительно недостойного поведения с препод. Дионисием какого-то совладеющего с ним в монастыре эконома, гордого, властолюбивого, величающегося, честь всякую на себя переводящего, отнимавшего волю и власть у преподобного, постоянно из зависти на него клеветавшего, несомненно с целями занять его место. Келарь Симон Азарьин, написавший житие преподобного Дионисия и обрисовавший этого эконома во всей красоте, не сказывает его имени, но изложенная автором характеристика этого лица так приближается к лицу старца Авраамия, что даже и крепкий его защитник г. Кедров соглашается, что ‘в рассказе об экономе есть, по-видимому, черты, которые в полной мере могут быть приложимы к Палицыну’ (176). Он, однако, опровергает одноличность эконома с Палицыным на основании сказаний того же Симона Азарьина, который указывает на этого эконома, жившего и после кончины Дионисия. С течением времени, быть может, откроются новые свидетельства и восстановят правду-истину в этом довольно темном деле.
Известно, что преподобный Дионисий по клеветам и интригам по поводу исправления в печати церковных книг, претерпел неописуемые гонения и сидел даже в заточении в Новоспасском монастыре. Его дело было раскрыто по приезде в Москву Иерусалимского патриарха Феофана и государева отца митрополита Филарета, который в 1619 г. 24 июня и был поставлен в патриархи. Спустя только неделю после этого постав-ления оба патриарха повелели Дионисиево дело представить на обсуждение. Конечно, преподобный был оправдан. Но после этого патриаршего суда не в долгом времени старец Авраамий был прислан в Соловецкий монастырь в 1620 году, когда он окончил и свое Сказание. И здесь может существовать подозрение, не поехал ли старец в Соловки по случаю раскрывшихся на суде его грехов против Дионисия. Старец скончался в Соловках 13 сентября 7135 (1626) года98.

Глава IX. Безвестный герой Смутного времени ростовский Борисоглебский затворник Иринарх. Бытовое и историческое значение его подвига

Бедственное время нашей Смуты в начале XVII столетия выставило множество героев на всех путях и по всем направлениям жизни. Подле знаменитых мужей — заводчиков крови, мужей вероломства и темных интриг, которые жадно отыскивали всякие корысти и почести — блистают люди чистого сердца и высоких помыслов, которые с полным самоотвержением отдавали свою жизнь одному святому делу спасения и очищения Отечества от врагов.
Славный Иван Сусанин, который представляется нам как бы одиночным явлением, совершивший свой русский подвиг по особенной мысли только о спасении своего господина в качестве избранного и излюбленного царя, в сущности представляет рядовой тип многих точно таких же деяний, пропавших без вести для летописцев и для историков по той причине, что подобные подвиги, как обычные и рядовые, летописцы и не почитали за особенно важное событие. Поляк Маскевич, рассказывая об опасностях, каким иногда подвергался в своих походах по подмосковным местам, описывает один случай, в точности изображающий и подвиг Сусанина. Однажды, в марте 1612 г., с небольшим отрядом он пробирался на помощь своим в Московский Кремль. Где-то вблизи Волоколамска, ‘в деревне Вишенце,— говорит он,— мы поймали старого крестьянина и взяли его проводником, чтобы не заблудиться и не набрести на Волок, где стоял сильный неприятель. Он вел нас в одной миле от Волока, ночью же нарочно повернул к сему месту. Уже мы были от него в одной только версте, к счастью, попался нам Руцкий, который в то время, проводив товарищей, вышедших из столицы к пану Гетману, возвращался под самыми стенами Волока на свои квартиры на Рузу, где стоял с казацкой ротой. От него узнали мы, что сами идем в руки неприятелю, и поспешили воротиться. Проводнику отсекли голову, но страха нашего никто не вознаградит99′.
Смутное время тем особенно и любопытно и достопамятно, что оно в полной мере раскрыло русскую жизнь со всех сторон. Оно вполне раскрыло русский общественный нрав, русскую политическую мысль и вместе с тем обнаружило до полной наготы все русские пороки и добродетели, общественные и домашние, все худое и хорошее, сколько того и другого накопилось в течение прожитых веков. Однако подвиг всенародного спасения и очищения земли от политических и общественных бед совершился не руками какой-либо хитрой своекорыстной партии, не подстановкой нового замысла, но только помощью той общественной и нравственной чистоты народных понятий, которая скрывалась глубоко в самом же земстве и которая, после многих удачных и неудачных опытов, наконец восторжествовала, как природная, ничем непобедимая сила самой жизни.
Отечество спас простой посадский человек — Минин. И это не было случайностью. Напротив, здесь история раскрыла только настоящее основание русской жизни, истинную ее середину. В лице Минина народное множество нашло только достойного, истинного выразителя своих сокровенных желаний и всегдашних помышлений о том, как надо жить по правде и делать дело по правде.
Выставив своего подвижника и деятеля праведной общественной жизни, народ в то же время выставил и другого героя, такого же полного и истинного выразителя народных стремлений и помышлений в ином кругу жизни. Подле героя — общественного деятеля, героя — делателя жизни, он выставил героя — созерцателя жизни, героя религиозной мысли и религиозного чувства, который своими подвигами явно обозначил сокровенные народные думы о событиях времени и о той тяжелой исторической доле, какую неповинный народ должен был переживать ради бесчисленных смут и интриг служилого сословия.
Подвижником в этом кругу народных понятий и представлений явился Ростовский затворник преподобный Иринарх.
Старец Иринарх, мирским именем Илья, был сын крестьянина из ростовского села Кондакова. С малых лет Илья говорил матери: ‘Как вырасту большой, постригусь в монахи, буду железа на себе носить, трудиться Богу’. Однажды, вероятно на праздниках, у его отца обедал приходской священник и за столом рассказывал житие Макария Калязинского.
Отрок Илья слушал внимательно и потом сказал: ‘И я буду монахом таким же’. Во время голода в 1566 г., когда ему было 18 лет, он ушел из дома без ведома родителей в Нижний Новгород, где, в подгородном селении, у какого-то благочестивого крестьянина прожил три года. Между тем отец помер. Возвратившись домой и сделавшись после отца полным хозяином, Илья переселился с матерью в Ростовский посад. Там они купили дом и стали промышлять торговлей.
Торги шли очень успешно и выгодно, но барыши не могли победить крепкой мысли будущего подвижника. Он усердно ходил в церковь и делил свои прибытки нищим. Лучшее, что он приобрел торговлей, была горячая дружба с одним из торговых же посадских людей. Преподобный полюбил этого человека особенно за то, что он был грамотный, читал божественные книги и охотно проводил с другом время в беседах о Священном Писании. Того только и искал и желал торговец Илья. Неграмотный невежда и селянин, как называл себя, он отдался этим дружеским книжным беседам с той любовью, какая за редкость встречалась и у грамотных.
Рассуждения и размышления друзей от Божественного Писания не замедлили окончательно укрепить заветную мысль Ильи— что для спасения души необходимо уйти подальше от суетного мира. И вот, в некоторое время, он берет свой родной поклонный крест, благословляется им и уходит с ним в монастырь к Борису и Глебу на Устье помолиться, как он сказал матери, и остаться там навсегда.
Несколько лет он живет на послушании, переходит по разным случаям в другие монастыри, но к концу снова возвращается в свой любимый монастырь Борисоглебский. Теперь он еще усерднее молится и просит Господа указать, как спастись ему грешному и неразумному селянину. Во время одного такого моления пред образом Распятия, в теплоте сердечных слез, его осеняет святое извещение, и он определяет себе жить навсегда в своей келье, в затворе.
Чем же ознаменовалась затворническая жизнь преподобного старца, который вышел искать спасения души из крестьянских клетей, через посадский двор, вообще из простой, рабочей, черной и тяглой среды? Естественно, что мысли, понятия и созерцания этой среды должны были дать затворничеству свой особый облик и свою думу о назначении нового подвига.
Первым помыслом нового затворника было создать себе особый труд, дабы не праздно и не льготно сидеть в затворе. Он сковал железное ужище, то есть цепь, длиной в три сажени, обвился ею и прикрепил себя к большому деревянному стулу (толстый отрубок дерева), который, вероятно, служил и мебелью для преподобного, и добровольной тяжелой ношей при переходе с места на место.
Очень замечательно, что это происходило в 1586 году, в тот самый год, когда в боярской среде последовала первая попытка закрепить за собой вольных слуг — холопов. Ужище затворника служило как бы преобразованием крепостного ужища, наложенного государством на вольных людей.
Вскоре приходит навестить старца другой такой же подвижник и всегдашний его собеседник, ростовский и московский юродивый, Иван Блаженный, по прозванию Большой Колпак, и в беседе советует старцу сделать себе сто крестов медных, чтобы каждый был в полугривенку весом (четверть фунта). Иван Блаженный сам всегда носил множество крестов с железными веригами и со всякими другими трудами, покрываясь большим колпаком, простиравшимся до колен. Старец Иринарх с радостью пожелал исполнить совет Блаженного, но затруднялся тем, что, по бедности, не знал, откуда можно достать столько меди. Блаженный успокоил его, говоря, что Бог поможет, что сказанное им мимо не пройдет. Затем Иван Блаженный стал иносказательно и пророчески говорить старцу: ‘Даст тебе Господь Бог коня. Никто не сможет на том коне сесть, ни ездить, кроме одного тебя. Твоему коню очень будут дивиться даже и иноплеменные. Господь назначил тебе быть наставником и учителем. И от пьянства весь мир отводить… За это беззаконное пьянство наведет Господь на нашу землю иноплеменных. Но и они тебя прославят паче верных’. Надо заметить, что преподобный Иринарх с первых же лет всегда с особой горячностью восставал своим учительным словом против ‘хмельнова’, за что и терпел от братии ненависть, поношения и даже преследования.
Через несколько дней по уходе Ивана Блаженного один из друзей затворника, посадский человек, принес ему совсем неожиданно большой медный крест, из которого, при великой радости, скоро были слиты назначенные сто крестов. Вслед за тем другой посадский приятель, также неожиданно, принес затворнику железную палицу — дубинку, около трех фунтов весом. Это было оружие против лености тела и против невидимых бесов.
Вскоре и число крестов увеличилось до 142, когда один из иноков, поревновавший трудам Иринарха и тоже сковавший себе вериги и кресты, удалился потом в пустыню и те кресты завещал преподобному.
Шесть лет старец Иринарх трудился на трех саженях ужища. В это время смутные дела стали затягиваться сильнее. В Угличе погиб царевич Димитрий. В правительстве ходила мысль о закрепощении всего крестьянского населения. И вот преподобный и себе прибавил еще три сажени железного ужища, которое получил, по замечательному совпадению обстоятельств, от одного христолюбца из того же Углича.
Прошло еще шесть лет, и в 1598 году, когда уже явился прямой указ о закрепощении крестьян, когда с кончиной царя Феодора пресекся на русском престоле царский Рюриков корень и внутренние дела стали запутываться в новые ужища и цепи, у преподобного подвижника тоже прибыло еще три сажени ужища, полученные от некоего брата, также трудившегося в железе. Таким образом, мало-помалу, всего ужища стало девять сажен, в котором Иринарх трудился тринадцать лет, до 1611 года, то есть до самой трудной и по бедствиям государства самой безвыходной минуты тогдашних смутных отношений. В это последнее время в том же Борисоглебском монастыре уже семь лет, то есть еще со времени появления первого самозванца, также трудился в железном ужище иной старец, Тихон, но, убоявшись нашествия панов (ляхов), ушел из монастыря и свое ужище отдал Иринарху.
И стало ужища железного всего двадцать сажен. Преподобный обвивался им еще пять лет, до дня своей кончины в 1616 году, когда и волнения Смуты стали утихать окончательно: усмирены были казаки, взят Заруцкий с Маринкой, успокоен север миром со шведами и т. д.
Но старец Иринарх проходил свой подвиг не в одном этом двадцатисаженном ужище, которое с такой изобразительностью обозначает ход смутной истории. После старца осталось его ‘праведных трудов’ кроме ужища, кроме 142 крестов и железной палицы, еще семеры вериги, плечные или нагрудные, и путо шейное, путы ножные, связни поясные в пуд тяготы, восемнадцать оковцев медных и железных для рук и перстов, камень в 11 фунтов веса, скрепленный железными обручами и с кольцом, тоже для рук, железный обруч для головы, кнут из железной цепи для тела. Во всех сохранившихся и доселе праведных трудах затворника находится весу около 10 пудов (И теперь богомольцы Борисоглебского монастыря, чествуя память преподобного и служа ему молебны, обыкновенно надевают на себя его вериги и другие труды и стоят в них во время молебного пения).
Более тридцати лет он подвизался, обвитый этим железом, отгоняя дремание очей, не давая покоя рукам в непрестанной работе. Для братии он вязал из волоса свитки (одежды) и клобуки. После него самого осталась сорочка из свиного волоса. Он шил всякую одежду нищим, беспрестанно им помогал чем только был богат, обидимых от сильных отнимал, защищал, освобождал. Однажды, еще в начале подвига, в лютый зимний мороз он побежал в Ростов босой, желая избавить от истязаний правежа за долги одного благочестивого жителя, отморозил себе ноги и страдал от этого три года.
Но все это были только домашние, келейные повседневные дела. Старец, сидя даже и в крепком затворе, отнюдь не удалял своих мыслей и от общих дел государства. Он чутко стерег ход народных событий, тем более, что важнейшие из них, почти все, проходили, так сказать, в виду его затвора, по той же Ярославской и Ростовской дороге, с севера на юг в Москву. По северу, от Ярославля и Вологды до Вятки и Нижнего, жила тогда настоящая Русь, откуда только и возможно было ожидать помощи. Мимо старца, прославившегося своими подвигами-трудами, конечно, ни пеший не прохаживал, ни конный не проезживал. Все приходили к нему благословиться на путь и на подвиг и побеседовать об общем горе, облегчить сердце и душу упованием на Божий Промысел.
Весьма естественно, что старец очень хорошо мог знать и понимать, как и какими нитями завязывались смутные узлы и как, какими событиями они будут развязываться.
Однажды, еще в 1608 году, видит он в тонком сне потрясающую картину всеобщего бедствия. Вот царствующий город Москва посечена от Литвы, все царство попленено, разграблено, пожжено. Проснувшись, стал он плакать и сокрушаться о видении. Поплакав довольно, он успокоился. Тогда внезапно озарил его праведный свет и из света послышался глас, повелевавший немедленно идти в Москву и рассказать царю Василию (Шуйскому), что все это непреложно сбудется.
Старец оставляет свой многолетний затвор, поспешает в Москву, по обычаю сначала приходит в Успенский собор, оттуда его зовут во дворец. Представ царю, старец благословляет его своим крестьянским поклонным крестом и возвещает пророчество: ‘Я пришел рассказать тебе правду].. А ты, царь, стой в вере твердо и непоколебимо’,— заключил затворник свою беседу с государем.
Эта правда, конечно, состояла в той народной мысли, что по ходу дел в царствование Шуйского уже невозможно было отвратить грядущих для Отечества бедствий, что беды собирались со всех сторон уже по той одной причине, что царем был Шуйский, и самое пророчество затворника являлось как бы обличением царю, не показавшему достойных сил и талантов в борьбе со смутными обстоятельствами. Однако народная мысль желала злополучному царю, чтобы стоял он в своем злополучии твердо и непоколебимо.
Когда Смута разгорелась и пришли хозяйничать в земле польские полки, то разные паны и воеводы, и в том числе знаменитый Сапега, заходили не раз в келью Иринарха посмотреть и подивиться его праведным трудам. Этот святой затвор, без сомнения, указывала им народная молва. Они повсюду искали русского добра, золота и богатства: люди приводили их к затвору праведника. Здесь хранилось последнее русское сокровище.
Паны, между прочим, любопытствовали узнать, как старец верует, и допрашивали его, за какого царя он молится, почему не молится за Дмитрия [Тушинского]? ‘В русской земле я родился и крестился, за русского царя и молюсь, за Василия [Шуйского],— без боязни ответил старец,— другого царя не знаю’. Сапега примолвил: ‘Велика правда в этом батьке — в какой земле жить, тому и царю служить’.— ‘Воротись-ка и ты в свою землю,— говорит старец Сапеге,— полно тебе воевать на Россию, не выйдешь ты из нее живой’. Сапега расстался с батькой любезно, даже прислал ему в милостыню пять рублей, воспретил своим полкам трогать монастырь и, по преданию, оставил в нем знамя (русское, XVI века), которое сохраняется и теперь.
Полякам затворник всегда говорил одно, чтобы уходили по домам и не воевали русской земли, если хотят остаться живы. ‘А то все вы будете побиты’,— твердил он каждому. Как известно, пророчество его исполнилось и над Сапегой: домой в живых он не воротился. Видимо было, что в это трудное время тесная келья затворника становилась для народа той нравственной надежной опорой, которая помогала людям больше, чем оружие.
По пророческому слову старца Иринарха князь Скопин-Шуйский отбил Сапегу от Калязина. Затем, весь победоносный поход Скопина к Москве и его быстрые поражения польских полков совершились все благословением и укреплением преподобного затворника, при чем он всегда посылал князю благословенную просфору и святые слова: ‘Дерзай, не бойся, Бог тебе поможет!’ Но сильнейшая благодать, укрепившая воеводу, заключалась в кресте затворника, который он послал князю еще в Переяславль. С этим крестом Скопин победоносно дошел до самой Москвы, совсем тогда погибавшей.
Точно так же старец Иринарх укрепляет благословением и нижегородское ополчение и точно так же на одоление врагов вручает свой крест Минину и Пожарскому [см. выше, стр. 82].
Таким образом, этот медный простой крестьянский поклонный крест затворника возвышается своей благодатью именно над теми людьми и над теми событиями, где народ чувствовал, что дело находится в руках истинной преданности Отечеству, что полагается труд и подвиг только за общее, земское дело. Благословение и приснопамятный крест старца Иринарха возносятся до последней минуты Смутного времени и окончательно поборют Смуту уже при царе Михаиле.
Известно, что с избранием на царство Михаила, хотя в Москве и водворилась тишина и всеобщая радость, однако далекие города, особенно на богатом и зажиточном севере, оставались еще долго под ужасом казацкой и именно только казацкой лютости, с которой совладать было не совсем легко. В августе 1614 года из поморских городов воеводы и приказные люди стали писать к государю, что ‘пришли туда воры-казаки во множестве и в уездах по селам, по деревням, и по дорогам, дворян, детей боярских, гостей, всяких торговых людей и крестьян грабят идо смерти побивают, пытают, жгут и мучат разными муками из-за денег и пожитков, села и деревни жгут, к городам приступают, и к Москве ни с чем не пропускают, тесноту Московскому государству учиняют великую’.
По этим вестям в Москве 1 сентября созван был собор, на котором положили, однако, действовать миролюбиво, больше всего увещанием, ибо иначе действовать не было возможности. С такой целью к казакам прежде всего были посланы духовные власти, а за ними уже боярин князь Борис Лыков, который на случай отправился с полками.
И вот благословение и поклонный крест затворника Иринарха снова являются крепкой помощью и в этой беде. С его благословением Лыков отправился в поход. Он гонял казаков из уезда в уезд, из города к городу, так что по необходимости они все должны были потянуть к Москве — другого выхода им не оставалось. Возвращаясь следом за ними к столице, боярин сам побывал у затворника, дабы испросить новое благословение, и взял на помощь благодатный его крест. Под Москвой умными распоряжениями воевод казаки были стеснены со всех сторон и после многих переговоров сдались государю. ‘И Божиею милостию, и слезами и молением и благословением Иринарховым разорился казачий злой совет и пленение и грабеж по дорогам прекратились. И от того времени бысть тишина’.
Таков был подвиг затворника Иринарха воздержителя, крепкого столпа, страдальца, наставника и учителя, как свидетельствует его ‘Житие’.
Слезами, молением, благословением он ратоборствовал против злых советов Смуты, против врагов Отечества. При всяком значительном случае он отдавал воеводам свое единое и неодолимое оружие, родной поклонный крестьянский крест, с которым русские полки всегда неизменно достигали полного успеха в низложении смутной вражды.
Но добрый ратник больше всего боролся со смутой собственного тела и помысла и вооружился против них разнообразными железными трудами, как бы подавая образец и пример, как и чем прежде всего надо было бороться и с политической общественной смутой земли, с тем общественным растлением, которое собственно и подготовило, и подняло всеобщую народную Смуту.
Так, по крайней мере, мыслил об этом сам народ и усердно нес свое сочувствие и благословение всем подобным подвигам, прославляя их и дивясь им, как истинному богатырству первых людей и первых времен.
Вообще, своим житием и подвигами затворник Иринарх вполне запечатлел народную мысль о праведной жизни, как и народную думу о современной истории. В самом деле, все эти старцы — крепкие столпы, обвивающие себя железом, эти плечные вериги, ножные путы, поясные связни, эти многочисленные тяжелые кресты, все эти изумительные труды, разве все это не столько же красноречиво выражает и изображает истинный смысл эпохи, как и писаное слово грамот, сказаний и летописей.
Житие преподобного Иринарха описано его учеником, Александром, который, живя при нем 30 лет, сам был участником в сношениях затворника с людским миром и всегда исполнял важнейшие его поручения. Обыкновенно старец посылал его к воеводам и с благословением, и взять обратно святой свой крест. Житие написано просто, без особых книжных замыслов, а потому отличается полной достоверностью. Исторические события описаны так, как, вероятно, они передавались в рассказах современников, то есть верно в основаниях и с некоторыми разногласиями в подробностях. Мы пользовались рукописями жития, принадлежащими нашей библиотеке, из которых одна писана в 1725 году. Поновленное в слоге и рассказе, оно было издано почтенным архимандритом, впоследствии епископом Угличским (ныне покойным) Амфилохием, по спискам XVIII—XIX столетий, с приложением изображений затворника и его праведных трудов под заглавием: ‘Жизнь преподобного Иринарха Затворника и пр.’. М., 1863.
По свидетельству издателя, один крест затворника, находившийся на его гробнице, был похищен в 1830 г., и неизвестно, тот ли это знаменитый крест, с которым побеждали врагов Скопин-Шуйский, Пожарский, Лыков. Сохранившийся до настоящего времени крест своим устройством вполне отвечает ношению его в походах на груди поверх брони. Он с оборотной стороны вверху и внизу имеет особые скважины для продевания в них тесьмы, чтобы потом надеть святыню на грудь, на рамена, отчего такой крест назывался ‘параманный’, пораменный.

Приложения

I. Приговор Ляпуновского ополчения 30 июня 1611 года

Лета 7119-го году июня в 30-й день, Московского государства разных земель царевичи и бояре и окольничие и чашники и стольники, и дворяне и стряпчие и жильцы и приказные люди и князи и мурзы и дворяне из городов и дети боярские всех городов и атаманы и казаки и всякие служилые люди и дворовые, которые состоят (sic) за Дом Пресвятыя Богородицы и за православную христианскую веру против разорителей веры христианские, польских и литовских людей, под Москвою, приговорили и выбрали всею землею бояр и воевод, князя Дмитрия Тимофеевича Трубецкаго да Ивана Мартыновича Заруцкаго да думнаго дворянина и воеводу Прокофья Петровича Ляпунова, на том, что им, будучи в правительстве, земским и всяким ратным делом промышляти и расправу всякую меж всяких людей чинити в правду, а ратным и земским всяким людям их бояр во всяких земских и в ратных делах слушати всем.
1. А поместьям за бояры быти боярским, а взяти им себе поместья и вотчины боярские, и окольничих и думных дворян, боярину боярское, а окольничему окольническое, примеряся к прежним большим бояром, как было при прежних российских прироженных государех. А которые дворцовые села и черные волости и монастырские села, и боярские и окольничих и думных дворян поместья и вотчины розняли бояре по себе без земскаго приговору и дворяном и детям боярским раздали они ж бояре вновь в додачу к старым их окладам или сверх их окладов,— и те новые поместья у тех у всех отнята и отписати в дворцовые села, а черные волости в дворец, а поместные и вотчинные земли отписав, раздати безпоместным и разоренным детем боярским, которые поместей своих отбыли от литовскаго разоренья. А дворец и большой приход и четверти устроить по-прежнему, как было преж сего на Москве, и доходы хлебные и денежные збирати в дворец и чети.
2. А в дворцовые же села и черные волости, которые розданы боя-
ром и окольничим и стольником и стряпчим и дворяном большим и дво-
рянам же из городов и детем боярским, которые сидели на Москве
и в осаде и по городам за Московское же государство, и которые были
в Тушине и в Калуге и по койным [по иным] северским городом, не по их
мере, оклады и дачи, и их верстать с теми, которым давано на Москве за
осадное сиденье и за раны по их мере, и в поместном окладе и в дачах
и в денежном жалованье учинить их равно. А которым за Московское си-
денье на Москве и в Тушине и в Калуге даны оклады и дачи и денежное
жалованье не по их мере и не за службу, и у тех по сыску окладов и де-
нежнова жалованья убавливать, а оставливать им по их мере, а лишек,
что у них возмут, раздать в раздачу.
А которым бояром же и дворяном и детем боярским и всяким людем поместья даны вновь на королевское и на королевичево Владиславово имя из дворцовых сел и из черных волостей, а старые поместья за ними опроче тех дачь есть,— и у тех ту новую королевскую и королевичеву дачу отнять и роздати безпоместным же и разоренным, а которым новиком безпоместным или малопоместным и при короле и при королевиче дава-ны выморочные или отцовские поместья, а старых поместей за ними, опроче тех дачь, нет, и утех поместей не отымать.
3. А которые воеводы ныне по городам, и здеся в полкех, имали себе поместья самовольством без боярского и всей земли совету из дворцовых сел и из черных волостей и из боярских и из дворянских поместей и из вотчин, или которые взяли, бив челом ложно о сте четвертях, а владеют пятью сты и иные и тысячами,— и в тех лишних землях и в доходах тех помещиков счесть, а по счету с тех лишних земель доходы и владенье на них доправити, а тот лишек, что за ними было поместные и вотчинные земли, раздать в раздачу безпоместным же, малопоместным и разоренным, что кому доведется, а дворцовые села и черные волости отписать во Дворец.
4. А которые чашники и стольники и стряпчие и дворяне большие и жильцы и дворяне же и дети боярские из городов, и всякие служилые люди ныне под Москвою в полках служат, и за Православную Христианскую веру стоят [с] землею вместе без съезду, а поместей за ними нет, или у которых поместья разорены, и поместьями своими не владеют от литовскаго разоренья, и тех для их бедности и разоренья испоместить всех из тех поместий, что по нынешнему боярскому и всей земли приговору отпишут у бояр, и у дворян и у детей боярских, которые ныне на Москве, и что отпишут у бояр же и у всяких людей новых поместий, что кому давано сверх старых поместей или сверх окладов и излишних земель, а будет бедных безпоместных и разоренных дворян и детей боярских теми поместьи не испоместят, и им испоместить, поговоря бояром со всею землею, где пригоже.
5. А которые дворяне и дети боярские разных городов посланы с Москвы с послы под Смоленск, с боярином со князем Васильем Васильевичем Голицыным с товарищи, и ныне засожены [Кар.: заложены] в Литве, и которые сидели в Смоленску в осаде и побиты от Литвы, а у них остались жены и дети, и у тех поместий не отъимать, а велети владети женам их и детем, а у которых жен и детей нет, и те поместья и вотчины отписать и доходы с них всякие сбирать в Дворец, а людей их из поместий и из вотчин не высылать и велети им давать корм, как мочно сытим быти, а ково Бог из Литвы вынесет, и тем поместья их и вотчины поворотить назад.
6. А которые старые вотчины за патриархом и за митрополиты и за владыки и которые села даны в вотчины ж в Дом к Соборной Пречистой Богородицы и к Благовещенью и к Архангелу и к иным соборным церквам и в монастыри блаженныя памяти по государех царех и по их царских родителях, и тех вотчин у патриарха и у всяких властей и у монастырей и у соборных церквей всяких церковных земель не отъимать, и в раздачу не раздавати, а которые розданы до сех мест и те поворотити опять за патриарха и к соборным церквам, и за монастыри, а про ратных людей собирать с них корм во Дворец.
7. А которые дворяне и дети боярские померли и побиты, а после их остались жены и сыновья, и у тех вдов и у сыновей поместей не отымати, а у которых остались жены с дочерьми, а сыновей нет, и тем вдовам давати поместья с дочерьми на прожиток по уложенью, примерясь к прежнему, как преж сего вдовам с дочерьми на прожиток давано, а у которых жен и детей не осталось, и те поместья раздавати в раздачу роду их и племени безпоместным и малопоместным, а мимо родства их не отдавати.
8. А которым дворяном и детям боярским и всяким людям за Московское сиденье, и за ту службу, которые были в походе с боярином и воеводою со князем Михаилом Васильевичем Шуйским, и которые сидели по городам за Московское государство, даваны на Москве вотчины из которых нибудь земель опричь родовых вотчин и старинных поместей, и тех вотчин ни у кого не отымать. А у которых дворян и у детей боярских и у приказных и у всяких людей в разгром, как за грех всего православ-наго христанства литовские люди Московское государство разорили и выжгли, вотчинные жалованные грамоты и людские и всякие крепости погорели, и тем давать новые вотчинные жалованные грамоты и всякие крепости. А которым за Московское осадное сиденье дано и им о том бити челом бояром и всей земле, чтоб им дата вотчины из их из старых и из новых поместей против тех вотчинников, которым давано на Москве, а бояром, поговоря со всею землею, вотчины давати вольно, а давати вотчины против прежняго приговору с окладов со ста четьи по двадцати четвертей,— и прежняго приговору патриарха Ермогена Московскаго и всеа Руссии и ныне пожаловати бояром ни в чем не нарушити.
9. А которые дворяне и дети боярские и всяких чинов люди съезжали с Москвы и были в Тушине и в Калуге и сидели по городам, и тем давати вотчины против Московских сидельцов, как давано на Москве, из старых и из новых их поместей, кто кому в версту, а не против тех окадов, которые им учинены в таборах.
10. А у которых стольников и у стряпчих и у дворян больших и у жильцов и дворян же и у детей боярских из городов поместья в Смоленску, в Дорогобуже, на Белой, в Вязьме, в Можайску, и в иных в порубежных городех от литовские стороны, и в украйных в северских городех от крымские стороны разорены и запустошены от литовских и от крымских людей, а сами они ныне служат с землею вместе, и про тех дворян и детей боярских сыскивать городы и по сыску давать поместья в иных замосковных городех, как им мочно сытим быть, а смольняном и беляном и дурогобужевом и вязмечем и можайчем и всем разоренным городам поместья давати наперед.
11. А которым дворяном даваны вотчины на Москве за Московское осадное сиденье в Смоленску и на Бели, и в Дорогобуже и в Вязьме, а ныне те их вотчины от Литвы разорены, и ими не владеют, и тем дворяном давати вотчины в иных городех из старых и из новых поместей по прежнему уложенью, а дворяном и детем боярским всех городов про разоренье свое и про поместья сказывать и бояром и всей земли бити челом в правду и старых поместей за собою не таити, и поместным безпоместными себя не называти, и неразореных поместей в разоренье ложно не писать, и в четвертях лишку себе не имать. А хто поместной сын боярской назовет себя безпоместным, а поместье старое за собою утаит, или неразореное поместье назовет разореным, а вновь возмет себе поместье ложно, или в четвертях припишет хто себе лишек, а хто на кого скажет в правду, и про то подлинно сыщется, и у тех, хто возмет ложно, те поместья имати назад, и отдавати безпоместным и разореным.
12. А которые бояре и дворяне и дети боярские и дьяки и всякие приказные люди ныне на Москве с Литвою, а братьи их и дядья и дети и племянники ныне в полкех, а поместей за ними нет, а сами служат,— и тем поместья в их оклады давати, как пригоже. А что за их окладом останется и то отдавати разных городов дворянам и детям боярским в раздачу. А которые поймали племяни своего поместья и вотчины до сего приговору и умышленьем для береженья, а поместья за ними старые есть, и у тех поместья и вотчины отнять и в раздачу раздать иным, кому доведется. А которые посямест сидять на Москве с Литвою без жон и без детей, а в полки не едут воровством и тем поместей и вотчин не отдавати.
13. А которые дворяне и дети боярские на Земскую службу под Москву майя по 25-е [у Карамзина по 29-е] число не бывали, а по боярскому и всей земли прежнему приговору велено у них поместья отымать и в раздачу раздати безповоротно, и после того приговору многие на службу приехали и бьют челом бояром и всей земле, что они посяместа не бывали для бедности и разоренья, и про тех сыскать городы и сыски имать за дворянскими руками. Да будет по сыску которые посяместа не бывали для бедности и разоренья, а не ленью и не воровством, и тем по их челобитью для бедности и разоренью поместья поворотить. А которые посяместа июня по 29-й день не бывали и впредь скоро на службу не будут, а в сыску про них дворяне скажут, что они не едут своею ленью и воровством, а не от бедности, или которые, быв на службе, съехали без боярскаго отпуску, а на службе им быти мочно, и у тех поместья отнять, и в раздачу раздать тем, которые служат, безповоротно.
14. А у которых дворян и детей боярских поместья иманы не по не-там, по ложному челобитию, а они были на Москве по неволе или по городом от литовского разоренья, а впредь они сами на службе объявятся, и тем поместья и вотчины поворотити назад, или которые вдовы и недоросли были на Москве, а ныне и с детьми вышли, или которые скитаются по городам у родимцов, и поместьи у них поймали заочно, а впредь они объявятся ж,— и тем вдовам и недорослем поместья отдати, чтоб им до конца в разоренье не быти.
15. А которые дворяне и дети боярские посланы по городом в воеводы, и на всякие посылки в збор, а на службе им быти мочно, и тех из городов и из посылок переменить, и велети им быти в полки тот час, а на их место послать дворян сверстных и раненых, которым на службе быти не мочно. А с которыми воеводы и с дворяны поехали по городом дети их и племянники без отпуску, а поместья за ними есть,— и у тех поместья отъимать и в раздачу раздати безповоротно.
16. А в Поместном приказе для поместных дел посадити дворянина из больших дворян, а с ним дьяков, выбрав всею землею, и велети испо-местити наперед дворян и детей боярских бедных разореных безпомест-ных и малопоместных, которые поместьями своими не владеют от литов-скаго разоренья, а за которыми были в поместьях дворцовыя села и черные волости, ныняшняя боярская новая дача, и тем поместей наперед не отдавати до тех мест, покаместа бедных и разоренных всех не поместят.
17. А которые атаманы и казаки служат старо, а ныне похотят вер-статся поместными и денежными оклады и служить с городы, и тех за их службы поместными и денежными оклады поверстать, смотря по их отечеству и по службе, а которые атаманы и казаки верстаться не похотят, и тем атаманом и казаком и стрельцом давати хлебной корм с Дворца, а деньги из Большова Приходу и из Четвертей во всех полкех равно. А с приставства из городов и из дворцовых сел и из черных волостей атаманов и казаков свесть, и насильства ни котораго по городам и в волостях и на дороге грабежов и убивства чинити не велети, а посылати по городом и в волости для кормов дворян добрых, а с ними для россылки детей боярских и казаков и стрельцов и велети кормы збирать по указу, почему приговорят и укажут бояре, а мимо указу никакого насильства и разоренья крестьяном не чинити.
18. А только на Москве в полкех и под Москвою и по городом и в волостях или по дорогам дети боярские и казаки и стрельцы и холопи боярские, или какие люди ни буди учнут воровать, разбивати и грабите и душегубство чинити и про то сыскивати всякими мерами, и от всякаго воровства унимать и наказанье и смертную казнь чинити, а на то устроить Разбойной, и Земской приказ потому ж, как преж сего на Москве было.
19. А строить землю и всяким земским и ратным делом промышлять бояром, которых изобрали всею землею по сему всее земли приговору. А смертной казнью без земскаго, и всей земли приговору бояром не по вине не казнити, и по городом не ссылати и семьями и заговором ни кому ни кого не побивати и недружбы ни которые ни кому не мстити. А кому до кого какое дело, и о тот о управе бити челом бояром и всей земле. А хто учнет ходити скопом и заговором, и кого кто убьет до смерти по недружбе, или на кого кто скажет какое изменное земское дело,— и про то сыскивать в правду, а по сыску наказанье и смертную казнь над ними чинити бояром, поговоря со всею землею, смотря по вине, а не объявя всей земле, смертные казни ни кому не делать и по городом не ссылать, а кто кого убьет без земского приговору, и того самого казнить смертью.
20. А меньшим воеводам без боярскаго ведома из полков от себя по городам воевод, и приказных людей и в збордля всяких дел, и для денежных доходов не посылать, а у которых воевод в полках кабаки и торги и те кабацкие и таможенные деньги вперед збирати из Большаго приходу верным целовальником, и отдавати в казну в Большой приход. А которые воеводы до сего приговору имали кабацкие и таможенные деньги, и с проезжих телег збирали пошлины на себя, и про то сыскать записными книгами, а по сыску те деньги взяти у них в Большой же приход и вперед со всех городов всякие таможенные и кабацкие деньги и всякие доходы збирати верным целовальником, и отдавати в Большой приход и четверти. А печать к грамотам о всяких делах устроити земскую, и о больших о земских делах у грамот быть руке боярской.
21. А ратные всякие большие дела выдать бояром и разрядным дьяком в Большом в одном разряде и неты дворян и детей боярских изо всех полков присылать в Большой же разряд. А которые дворяне и дети боярские и всякие ратные люди ныне под Москвою за Православную Христианскую Веру от литовских людей будут побиты, или от ран изувечены, и тех убитых и раненых записывать в разряде, а послуги их писать воеводам и головам по полком, и присылать в Большой разряд за руками, как и преж сего было, чтобы впредь всяких ратных людей служба в забвенье не была, а послуги всяким ратным людем писати про себя в правду, как душа Богу и всей земле дана, а не лгать.
22. А поместные и вотчинные всякие дела ведати в одном Поместном приказе, а в иных полкех поместных дел неведати, и грамот поместных и вотчинных не давати, чтоб в поместных делах смуты не было.
23. А которые дворяне и дети боярские в нынешнее смутное время и в разоренье вывозили у своей же братьи у дворян и у детей боярских крестьян и людей, и которые, от них выбежав, живут по городам по посадом и про то по их челобитью сыскивати, а по сыску крестьян и людей отдавать назад старым помещикам.
24. А буде бояря, которых выбрали ныне всею землею для всяких земских и ратных дел в правительство, о земских делах радеть и расправы чинити не учнут во всем в правду, и по сему земскому приговору всяких земских и ратных дел делати не станут, и за ними всякие земские дела постановятся, или которые воеводы бояр во всяких делах слушати не учнут, и нам всею землею вольно бояр и воевод переменити, и в то место выбрати иных, поговоря со всею землею, хто будет болию [так, у Карамз.: бою] и земскому делу пригодится.
На обороте подлинного приговору по склейкам подписано тако: Диок Истома Корташов. Диок Николай Новокрещенов. Диок Марко Поздеев.
На подлинном же приговоре в рукоприкладстве пишут тако: Боярин князь Дмитрий Тимофеевич Трубецкой. Прокофей Ляпунов и в боярина Ивана Мартыновича Заруцкого руку приложил.
Под тем значит рукоприкладство не на русском диалекте. Затем явствует:
Окольничей Артемей Васильевич Измайлов руку приложил.
Князь Иван Князь Андреев сын Голицын.
Мирон Вильяминов руку приложил.
Стольник Тимофей Измайлов руку приложил.
К сему приговору Иван Шереметев руку приложил.
А сверх того значит рукоприкладство ж Кленника [у Карамзина Ключника], Векошника, Жильца, да разных городов, Кашина, Лихвина, Дмитрова, Смоленска, Ростова, Ярославля, Болынаго, Можайска, Калуги, Мурома, Володимира, Юрьева, Нижнева-Новагорода, Пашехонья, Брянска, Романова, Вологды, Галича, Мещерска, Архангельского города, Переяславля Залескаго, Костромы, Воротынска, Юрьева Польскаго, Волхова, Звенигорода. Да разных полков Трубецкаго, боярина Ивана Мартыновича Заруцкого, князь Петра Володимировича Бахтеярова, Прокофья Лепунова, Мирона Вельяминова, атаманов, судей, ясаулов, сотников, и в место своих станиц, и казаков. А сверх вышеписаннаго значит рукоприкладство ж многих, но только в оном окроме имен и фамилий чинов не писано.
Примечание. Встретившийся нам новый список этого приговора писан почерком начала прошлого столетия. Его текст вполне сходен с напечатанным у Карамзина в Примечаниях к XII тому Истории No 793, за исключением некоторых ошибок и разноречий, указанных выше, и небольшого пополнения в обозначении рукоприкладства. Особые статьи приговора мы обозначили последовательными нумерами.

II. Грамота, жалованная боярину и воеводе князю Димитрию Тимофеевичу Трубецкому на вотчину Вагу, данная от собравшихся под Москвою духовных и светских властей в январе 1613 года

Божиею милостию великих государств Российского царствия митрополиты, и архиепископы, и епископы, и архимандриты, и игумены, и весь освященный Собор {Слова, напечатанные курсивом, здесь и ниже, в подлиннике прописаны золотом.}, и цари и царевичи разных земель, которые служат в Московском государстве, и бояре, и околничие, и столники, и стряпчие, и дворяне, и приказные люди, и дворяне из городов, и дети боярские, и всякие служилые, и гости, и торговые и всяких чинов люди Московского государства, приговорили боярину и воеводе князю Дмитрею Тимофеевичу Трубетцкому дати в вотчину Вагу со всеми волостми и з доходы потому же, как была Вага преже сего при великом государе Царе и Великом Князе Федоре Ивановиче всеа Русии за Борисом Федоровичем, а после того при государе Царе и Великом Князе Василье Ивановиче всея Русии за боярином за князем Дмитрем Ивановичем Шуйским. За его боярина князя Дмитрея Тимофеевича к Московскому государству многие службы и за раденье, и за промысл и за дородство, и за храбрство, и за правду, и за кровь, как в прошлом в 7119 [1611] году по вражью действу, и по своему злому умыслу полской и литовской Жигимонт Король, преступив свои многие крестные целованья, и поруша мирное постановленье, прислал под Москву гетмана коруны полские Станислава Желковского, злокозненным коварством умысля, как бы ему Московское государство под себя и под Полшу и под Литву привести, и гетман Станислав, пришед под Москву, московских бояр и всяких чинов людей прельстил да в запис о всем по боярскому хотенью, как было [приписано вверху: ко]ролевичю быти на Московском государстве, и по той договорной записи ни которые статьи не здержали, все нарушил, и советовав Московского государства сызменники, с Михаилом Салтыковым с товарыщи, вошли в Москву, и учали православным христианом тесноту чинити, церкви Божий православные христианские веры греческого закона осквернять и разорять, и вере поруганье чинить, и римские Костелы, и веру римскую заводить, и всякое насильство и тесноту и разоренье православным христьяном чи[ни]ти, и царствующий град Москву по его велению полские и литовские люди выжгли и высекли, и церкви Божьи, в которых из давных лет славилося имя Божие и за весь мир жертва к Богу приносилась, разорили, и чудотворные мощи обругали, и сами в Москве сели. И боярин, и воевода князь Дмитрей Тимофеевич, видя святым Божиим церквам разоренье, и святой православной вере поруганье, и такое многое невинное крестьянское кровопролитие, хотя врагом польским и литовским людем их неправду и крестопреступленье и разоренье святых Божиих церквей, и попранье и поруганье православной христианской вере, и кроворозлитье невинной христианской крови мстити, и царствующий град Москву от них врагов очистити, во все городы к нам бояром и воеводам, которые были по умышленью полских людей и Московского государства изменников разосланы по городам с ратными людьми, и на Дон, и на Яик, и на Волгу, к атаманом и к казаком писал, объявляючи полских и литовских людей неправду и от них разоренье святым Божьим церквам и царствующему граду, чтоб мы все с ним были единомышленно на их вражье мщенье, и мы видя злокозненые умыслы полского Жигимонта Короля, и от него Московскому государству разоренье, и крестьянской крови безчисленное пролитье, и нашей истинной крестьянской вере поругание, а по его князя Дмитрея Тимофеевича богоприятному и премудрому совету и разуму, видя его на их мщенье всем серцем подвижна, собрався к нему, и за его разум и премудрость, и за дородство, и за храбрость, и за правду, и за ревнителство по святых Божиих церквей и православной крестьянской вере по великородству его, в Московском государстве Правителем изобрали и пришед под Москву по милости Всемогущаго в Троицы славимаго Бога нашего и Пречистые Богородицы и великих Чюдотворцов молитвами, болшой каменной Царев город все ворота и башни взятьем взяли. А после того Новый Девичь монастырь: и в том взятье многих полских, и литовских, и неметцких людей побили, и живых поймали. Ах Китаю и х Кремлю многими приступы приступали, и многих полских и литовских, и неметцких людей в приступех и на выласках без числа побили. А как по Божий милости столник и воевода князь Дмитрей Михайловичь Пожарской, собрався с нами, с цари и с царевичи, и з бояры, и воеводы, и столники, и стряпчими, и з дворяны и з детми боярскими верховных и украинных северских и поморских городов и с казанскими князьми и мурзами, и со всякими служилыми людми, пришел к боярину и воеводе ко князю Дмитрею Тимофеевичю в сход под Москву, и положа меж себя они богосоюзной совет, быти истинно по Христе и по истинной нашей православной хрестьанской вере греческого закона крепкие поборники, многим своим доброопасным осмотрением и премудрым разумом Московское государство очищали, с полскими и с литовскими людми, которые сидели в Москве, бились, и многою им тесноту и голод чинили. А как по повелению Жигимонта Короля Гетман Великого Княж-ства литовского Карло Хоткеев, собрався с полскими и с литовскими, и с неметцкими и с венгры, и с угры со многими людми, пришел под Москву, похвалясь, превысочайшею нечестивою гордостию располаяся, аки лев рыкая, хотя всех нас православных крестьян поглатити, а Московское государство и нашу православную христианскую веру до конца разорити, и к московским сидельцом в город запасы пропо(у)стити, и тем их хотя окрепити, а бояр и воевод и все христоимянитое воинство от Москвы отгонить. И милосердый в Троицы славимый Бог наш, по умолению Богоматери своей Пречистой Богородицы, нашей Христианские Надежи и Заступницы, и Московских Чудотворцов Петра, и Алексия, и Ионы, дали боярину и воеводе князю Дмитрею Тимофеивичю Трубетцкому храбрость, и утверженье, и дерзосердие против гетмана: сам бился не щадя головы своея три дни да три нощи, и рать многую Московского государства утвержали, и на бой подвизали безо всякого сумнения и страху. И молитвами Пречистые Богородицы и великих Российских Чудотворцов Господь Бог победу и одоленье на полских и литовских людей подал, гетмана Карлуса Хоткеева побили, и запасов в город не пропустили и от Москвы отогнали, и полские и литовские люди, которые сидели в Москве, стали безнадежны, а после того своим крепким разумом и бодроопасным осмотрением, не дая себе николи покоя, со всяким многим трудом, и тщанием, почали Московского государства доступати и своим раденьем, и промыслом, и счастьем, Московского государства, и святых мест церквей Божиих, которые в целости ещо осталися, доступили, и Еласонского Архиепископа Арсенья, и священноиноческий чин, и пленных, и насилующих бояр, князя Федора Ивановича Мстисловского с товарищи, и околничих и столников, и стряпчих, и дворян, и всяких людей, которые у полских и у литовских лю[дей] в нево[ле] сидели в Москве, и их жон и детей и всех православных крестьян от плен свободили и разорителей Московского государства, и на православную христианскую веру гонителей, полских и литовских людей, в Китае городе во взятье побили, а достолных полковников, и ротмистров, и шляхтичев, и гайдуков, и немец, многих же людей в Кремле городе взяли за щитам, и Московское государство, и святые Божий церкви, которые от полских и от литовских людей были осквернены, очистили. И после того пришол был в Московское государство полской Жигимонт Король со многими людми, похвалясь великое Российское государство под себя, и под Полшу, и под Литву подвратити, и нашу истинную православную христианскую веру до конца разорити, а свою злую католицкую ересь во всем Московском государстве утвердить, и как учинилось ему ведомо, что промыслом и радением и храбростью боярина и воеводы князя Димитрея Тимофеевича Трубетцкого, да столника и воводы князя Дмитрея Михайловича Пожарского, царствующий град Москва у полских и у литовских людей взят, и полские и литовские люди пойманы, а многие бесчисленно побиты, месть над ними Бог по их злым делам воздал, и Король побежал от Волока с великим страхованьем в Полшу, и на побеге у него многих людей полских и литовских побили. И за те боярина и воеводы князя Дмитрея Тимофеевича многие службы и промыслы, и за правду и раденье к Московскому государству, и за дородство, и за храбрость, та его вотчина Вага ему боярину Князю Дмитрею Тимофеевичу в вотчину ему, и его жене, и детем, и внучатам, и правнучатам, и в род его в веки неподвижно: и волно ему та своя вотчина продать и заложить и по душе в монастырь отдать, и роду своему и племени кому похочет дати. А как Бог даст на Московское государство государя Царя и Великого Князя всеа Русии и нам митрополитом, и архиепископом и епископом, и архимаритом, и игуменом, и всему освященному Собору, и царем и царевичем, и князем и мурзам, которые служат Московскому государству, и бояром, и воеводам, и околничим, и чашником и столником, и дворяном болшим, и стряпчим и дворяном из городов, и детем боярским, и всяких чинов людям, государю Царю и Великому Князю бити челом, чтоб государь пожаловал велел боярину и воеводе князю Дмитрею Тимофеевичю на тое его вотчину дати свою царскую грамоту, против сееж грамоты, за красною печатью. А на болшое утвержение дали есмя сее грамоту боярину князю Дмитрею Тимофеевичу в Соборной и Апостольской церкве Пречистые Богородицы честного и славного ея Успения у Чудотворного Ея образа Владимерского, еже написа божественный Евангелист Лука, и у многоцелебных Чудотворных мощей Московских Чудотворец Петра и Ионы. И руки свои есмя к той грамоте приписали, и печать земскую привесили, что быти крепко и стоятелно, и непременно на веки. (Другими чернилами написано:) Дана сия грамота в царствующем граде Москве лета от создания миру 7121 [1613] Генваря месяца. Дьяк Петр Третьяков. [На обороте следуют подписи]:
Смиренный Кирил Митрополит Ростовской и Ярославской. Троицы Сергиева Монастыря Архимарит Денисей. Смиренный Феодорит Архиепископ Резаньский и Муромский. Смиренный Арсений Божиею милостию Архиепископ Архангельский.
Князь Дмитрей Пожарской.
Василей Бутурлин во кня Дмитреево места Моструковичя Черькас-скаво и в свое места руку приложил.
Князь Петр Пронскай руку приложил.
Кнезь Олексей Лвов и во князь Юрьево место Аншеичя (Сулешева) руку приложил.
Михайло Бутурлин руку приложил. Кнезь Федор Борятинской руку приложил. Михаила Пушкин руку приложил. Кнезь Иван Ондреевич Голицын. Иван Биркин руку приложил.
Чудова Монастыря Архимарит Авраамей руку приложил. Спаса Новаго Архимарит Иосиф. Симонова Монастыря Архимарит Павел. Андроникова Монастыря Архимарит Сергей. Троицы Сергеева Монастыря келар Авраамий. Спасской из Ярославля Архимарит Феофил. Колязина Монастыря Игумен Феодосей. Борисоглебского Монастыря из Торжку Архимарит Иона. Богоявлеыья Господня с Коломны Голутвина Монастыря Игумен Авраамей.
Чудова Монастыря Келарь Мисайло руку приложил.
Игнатий Михнев руку приложил.
Из Ярославля Спаской Келарь Перьфирей.
Впервые грамота была напечатана Новиковым в Древней Российской Вивлиофике, изд. 1 -е, часть VIII, стр. 376—388, изд. 2-е, часть XV, стр. 201—211.
Для настоящего издания текст вновь проверен с подлинником. Подлинник хранится в Московском Публичном и Румянцовском Музее. Первый издатель предложил следующее описание подлинника: ‘Подлинная грамота писана старинным чистым почерком на большом парга-миновом листе, а по краям украшена золотыми травами. К сей грамоте привешены четыре восковые печати на снурах, из коих на трех никакого изображения нет, на четвертой же означен нагой человек, держащий в правой руке обнаженный меч, а в левой весы. С правой и левой стороны сего человека есть означении, но их разобрать невозможно. Вкруг всей печати греческая надпись, которую также разобрать невозможно. Подлинная грамота хранится у его сиятельства князя Петра Никитича Трубецкаго’.
Для полноты описания присовокупляем, что грамота писана на пергаменном листе шириной 12 1/2 вершков, длиной 15 1/2 вершков. Вверху травная заставка прописана золотом. По сторонам столбцы из трав писаны также золотом. Слова так называемого богословия: ‘Бо-жиею милостию’ и пр. писаны вязью, буквами почти что в 2 вершка величины. Описанных печатей ныне не сохранилось. Судя по почерку текста, грамоту набело переписывал скрепивший ее своею подписью дьяк Петр Третьяков.

III. Грамота в Переяславль Рязанский о сборе денег и шуб. 1611 год

В Переславль Резанской воеводе господину Ивану Матвеевичю Бутурлину [приписано вверху: да Степану Михайловичу Ушакову] да дьяку Якову Демидову Московского государства бояре Дмитрей Трубецкой, Иван Заруцкой челом бьют. Писали есмя Господине к вам наперед сево многижда, чтоб вам о Московском государстве и о земских делех и о ратных людех, которые стоят с нами под Москвою, порадети, денежные всякие доходы с Переславля с посаду и с уезду и с пригородов и кабацкие доходы служивым людем на жалованье и шубы на одежу собрати, и о запросных денгах в Переславле гостем и посадским людем говорити, чтоб оне ратным людем на жалованье денег дали, что кому мочно, да те зборные и запросные денги и шубы велено прислати к нам к Москве вскоре часа того, да и зборщик господине для того шубново сбору к вам послан, а велено его с шубами выслати к Москве вскореж часа того. И вы господине делаете не гораздо, что о земском и о ратном деле и о служивых людех не радеете, и наших грамот не слушаете, денежных никаких доходов и шуб, что собрано, к Москве не прешлете, а служивые люди о жалованье бьют нам челом безпрестанно, а нам дата нечево, и они от Москвы без жалованья хотят идти прочь. И вам бы господине однолично по прежним и по сей нашим грамотам о Московском государстве порадети, с Переславля с посаду и со всего Переславльского Уезду и с пригородов со всех сох с патреарших и с митрополичьих и со владычних и с боярских и с монастырских сох, и с дворян и детей боярских с вотчин и поместей со всех сох, и с черных волостей, на прошлой 118 годи на 119 год недоборные деньги, а на нынешней на 120 год окладные и неокладные четвертные всякие денежные доходы и кабацкие денги по окладу собрали все сполна без не добору тот час, да те деньги, что с кого сберете, велели писати в книги подлинно поразнь для счету, да те денги и книги тем денгам, с целовалники прислали к нам к Москве вскоре, часа того, и послали за теми денгами провожатых, чтоб им те денги до Москвы довезти здорово и безстрашно, а дати их ратным всяким людем на жалованье, чтоб оне от Москвы с голоду и стужи не разошлися. А которые люди учнут ослушатись, четвертных всяких денежных доходов не учнут давати и выб на тех ослушникех всякие четвертные денежные доходы по книгам и по счету велели доправити нещадно, чтоб им вперед ослушатись было неповадно. А что в Переславле на посаде и в уезде и в пригородех по нашему наказу велено зборщику Григорью Пороватово собрати шубы бороаньи казаком и стрельцом на одежду для подмосковные земские службы, и он тех шуб и по ся места не собрал и к Москве не прислал, и выб того зборщика за непослушанье, что он по ся места шуб не собрал и к Москве не привез, били кнутом, а те шубы, что у него собраны, прислали к Москве с разсыльщики и с целовальники и с провожатыми вскоре, часа того, а достальные шубы на сборщике и на ослушникех доправити нещадно, а доправя денги и шубы прислали к Москве вскореж часа того, чтоб однолично денежному и шубному збору ни зачем мотчанья и земскому и ратному делу порухи не было, однолично никоторыми делы. А что к вам и к гостем и к посадским ко всяким людем посланы наши многиеж грамоты о запросных денгах, им говори-ти, чтоб оне всяким ратным людем для подмосковные земские службы денег дали, сколко кому мочно, чтоб ратные люди без жалованья от Москвы не разошлися, и вы к нам о тех денгах не писывали, что гости и всякие посадские люди вам про те денги сказали, и выб однолично о тех им и о запросных денгах говорили по прежней нашей грамоте, да что оне скажут и выб о том к нам вскоре ж отписали: а хто что тех запросных денег ратным людем даст, и выб те денги и иные всякие денежные доходы и шубы прислали к нам к Москве вскоре ж, часа того, однолично безо всякаго мотчанья, чтоб ни зачем земскому и ратному делу мотчанья и порухи не было, а как тем кабацким и таможенным денгам и иным каким откупным пошлинам срок был и выб у голов и у целовальников и у откупщиков и у посацских людей смотрили грамот за дьячьими при-писми и за печатми да о том к нам отписали имянно, чтоб про то было ведомо. Писан на Москве лета 7120 года Ноября вдень.
(Точно такая же грамота писана 20 Ноября того же года в Володи-мер окольничему и воеводам Артемью Васильевичу Измайлову с товарищи, где сборщиками шуб обозначены Семен Жеребятичев да Шереметь Кубасов. Последний собрал только 70 шуб и тех к Москве не прислал, за что по грамоте обоих велено бить кнутом. Моск. Архив Мин. Юстиции, Столбцы Печатного Приказа No 2, л. 34 и следовательно).

IV. Память М. Злобину по случаю его посылки в Переяславль Залесский, в Ярославль и на Кострому за сбором денег и шуб. 1611 год

Лета 7120 Ноября в 25 день Московского государстви бояря князь Дмитрей Тимофеевич Трубецкой да Иван Мартынович Заруцкой велели Мокею Ивановичю Злобину ехати в Переславль Залеской и в Аргунов-скую и в Круглую волость да в Ярославль да на Кострому и в Костромские пригороды: на Нерехту, в Великую и в Малую Соль, в Кадыев, и в Буй-город, в Судиславль, в Любим, для того: По боярскому и всей земли приговору посланы в те городы к боярам и к воеводам и к дьяком о денежном и о сошном зборе и о запросных денгах и о шубах многие грамоты в Переславль Залеской ко князю Василью Борятинскому да к дьяку к Ивану Булыгину, а в Ярославль к воеводе к Никите Михайловичи) Пушкину да к дьяку к Ивану Болотникову, и на Кострому и в Костромские пригороды к стольнику и к воеводе к Ивану Петровичу Шереметеву да к дьяку к Марку Поздееву, а велено им в тех городех с посадов и с уездов всякие денежные четвертные доходы по книгам и кабатцкие [зач.: и запросные] денги служивым людем на жалованье и шубы на одежу собрати и о запросных денгах гостем и посадцким людем говорити, чтоб оне ратным людем денег дали, что кому мочно, да и зборщики к ним в те городы для тово шубновож збору посланы, в Переславль Залеской и в Аргуновскую и в Круглую волость Иван Осеев, а в Ярославль Григорий Мартемьянов да Неустрой Савастьян Зародской, а на Кострому Иван Варгановской да Агей Федоров, а велено бояром и воеводам и дьяком и сборщиком с тех же городов собрать с сохи по двадцати по семи шуб бараньих, а с черных волостей собрать с трех вытей по шубе, а собрав шубы и денежные сошные всякие доходы и кабатские и запросные денги велено им прислати к Москве с детми боярскими и с зборщики и с целовальники вскоре, часа того. И оне о Московском государстве и о земском и о ратном деле и о служивых людех не радеют и от бояр и воевод грамот не слушают, денежных никаких доходов и запросных денег и шуб к Москве не присылают, а зборщики заворовали, шуб не собралиж и к Москве и по ся места не приваживали, а дворяня и дети боярские и казаки и черкасы и стрельцы и всякие служивые люди, будучи на земской службе под Москвою, бояром бьют челом о жалованье безпрестан-но, а дати им нечево, и оне без жалованья и с стужи от Москвы хотят ит-ти проч. И Мокею, приехав в Переславль Залеской и в Ярославль и на Кострому и на костромские пригороды, на Нерехту, в Великую и в Малую Соль, в Кодыев, в Буй-город, в Судиславль, в Любим, тот час у бояр и воевод и у дьяков взять сошные всякие четвертные доходы и кабацкие и запросные денги и шубы, чте у них и у зборщиков в зборе есть, да те денги и шубы с детьми боярскими и с разсылщики и с целовальники и с провожатыми прислати к Москве, часу не мешкав, и велети им дорогою ехати на спех днем и ночью безо всякого мотчанья, да о том с ними имянно к бояром писати, что каких денег и шуб с ними к Москве пошлет, а достальные сошные четвертные и кабатцкие денги и шубы, в тех городех с бояры и воеводы и с дьяки и сборщики на ослушникех доправити [следует черновое другой грамоты] с посадов и с уездов со всех сох с патриарших и с митрополичьих и со владычних и с боярских и с монастырских сох и с дворян и с детей боярских с вотчин и с поместей и с черных волостей на прошлой 118 и на 119 год недоборные денги, а на нынешней на 120 год окладные и неокладные четвертные всякие денежные доходы и кабатцкие денги и шубы по окладу и по книгам, что с ково не взято, все сполна без недобору тотчас, да те деньги и шубы, что на ком и доправить, велети писати в книги подлинно порознь для спору и счету, да те денги и шубы и книги с розсылщики и целовалники прислати к Москве вскореж часа того и послати за теми денгами и за шубами провожатых, сколько человек пригоже, чтоб те деньги и шубы до Москвы довести здорово и безстрашно, а дати их ратным всяким людем на жалованье, а шубы на одежу, чтоб ратные люди от Москвы с голоду и стужи не разошлися, а которые люди учнут ослушатись, четвертных всяких денежных доходов и шуб не учнуть давати и Мокею на тех ослушникех всякие четвертные денежные доходы и шубы по книгам и по счету доправити нещадно, а на ночь метати их в тюрму, чтоб им вперед ослушатись было неповадно, а что в тех городех на посадех и в уездех по наказом и по сошным же книгам велено сборщиком собрати шубы бараньи казаком и стрельцом на одежу для подмосковные земские службы и оне тех шуб и по ся места не собрали и к Москве не привезли и тех сборщиков за непослушанье, и за нера[денье], что оне тех шуб и по ся места не собрали и к Москве не привезли, бити кнутом нещадно и те шубы на них на зборщикех и на ослушникех на сошных людех доправити нещадно, а доправя шубы и сошные деньги всю сполна со зборщики привести к Москве вскоре, часа того, чтоб однолично денежному и шубному збору ни за чем мотчанья и земскому и ратному делу порухи не было, однолично ни которыми делы. А что в те городы к бояром и к воеводам и к дьяком и к гостем и к посадцким ко всяким людем посланы многиеж грамоты в запросных денгах, велено им гостем и посатцким людем говорити, чтоб оне всяким ратным людем для подмосковные земские службы денег дали, сколько кому мочно, чтоб ратные люди без жалованья от Москвы не разошлися,— и бояре и воеводы и дьяки о тех деньгах не писывали ж, что гости и всякие посадцкие люди им про те запросные денги сказали, и Мокею однолично о тех о запросных денгах гостем и всяким посадцким людем говорити против их воеводских грамот, каковы к ним посланы, да что оне скажут и о том к Москве вскореж отписати, а хто что тех запросных денег ратным людем даст и Мокею те денги и иные всякие денежные доходы и шубы привести к Москве вскоре часа того, однолично безо всякого мотчанья, чтоб ни за чем земскому и ратному делу мотчанья и порухи не былож. А не зберет Мокей в тех городех сошных сборных четвертных и кабатцких денег и шуб всех сполна вскоре, часа того, и к Москве их не пришлет наперед, часа того, и с достальными денгами и с шубами зборщики к Москве не приедут тотчас, и Мокею от бояр и ото всей земли быти в наказанье. Да память Мокеюж: приехав в те во все городы взяти у посадцких людей и у кабатцких откупщиков и у верных целовалников откупным кабаком и баням и таможенным денгам и всяким доходом, за кем в откупу или на вере или в котором годе кабаки отданы на землю посадцким людем, и тем откупным всяким денгам взяти у них грамоты за дьячьими приписьми и за печатми, а что с которово кабака и с бани и с иных доходов откупных денег и какой которым денгам срок минул и с тех грамот списати противни и велети тем людем руки приложити, да те противни привести к Москве и отдати в Ярославской Чети дьяку Григорью Витофтову для кабатцкого денежного сыску и для сроков и кто чем владеет.
(Черновой отпуске помарками. Архив Мин. Юстиции, Столбцы Печатного Приказа No 2, л. 30 и следовательно).

V. Роспись, что взято шуб с помещиков Арзамасского уезда. 1611 год

Лета 7120-го Декабря в 12 день по боярскому указу ведомо арзамас-цу Василию Мотовилову, приехав в Арзамас, а велено ему, приехав в Арзамас, по боярскому указу и по наказу збирати с Арзамаса с посаду с Арзамасково уезда с дворян и детей боярских поместей и с татарских и с мордовских деревень збирати на ратных людей шубы на одежу с сохи по двадцати по семи шуб, а с дворцовых сел и с черных волостей с трех вытей по шубе. И с которых поместей Василий Мотовилов взял шубы на одежу атаманом и казаком и те шубы написаны в книгах.
Взято с Микифоровского поместья Зиновьева с пол-полчети сохи взято сполна.
Взято с Ивановсково поместья Куроедово по отписи с пол-пол-пол-третьи сохи шубы сполна.
Взято с Неустроево поместья Арбузова с пяти четьи. Взято с Федорова поместья Полченинова с братьею с 5 чети взято. Взято с Русиново поместья Бронсково с пол-пол-пол-чети сохи. Взято с Неупокоево поместья Скрябина 8 чети шубы взяты. Взято с Безсоново поместья Кулюпанова 6 чети шубы взяты. (Далее с такими же отметками следует роспись того же взятья). (Архив Мин. Юстиции, по Арзамасу книга Отказная 2-я, No 17).

VI. Челобитная царю-самозванцу (Сидорке) от посадских города Зарайска. 1612 год

Царю государю и Великому Князю Дмитрею Ивановичю всея Руссии бьют челом сироты твои Николы Чудотворца Зараскова пасатцкия лю-дишка и черные слобады крестьянишка Я куш ко Кирилов с товарищи. В нынешнем в 120 году выбрали государь нас посатцкия люди и черные слободы крестьяне к Земскому делу в Зараском городе на кабак в цело-валники девети человек на веру збирати кабацкия прибыли Сентября с перваго числа. И тово ж государь месеца Сентября в 19 день приходили на кабак Петровы люди Кошелева Гаврила Девочкин да Василий Ильин с товарищи и взяли государь ан насильством с кабака Земского питья на Петра Кашелева шеснатцеть ведр меду кислова да пива дватцеть семь ведр, да на племянника его на Родиона на Кашелева взяли ведро вина да полтретья ведра меду безденежна. И мы государь а том били челом воеводе Семену Яковлевичю Беклемишеву да Федору Ивановичу Фомину, что емлют с кабака земское питье Петровы люди насильством безденежна. И воевода Семен Яковлевич Беклемишев да Федор Фомин нам сказали: нам де кабак не приказан и от Петра де нам Кошелева вас не оборонить, бейте де на него челом баяром, и указу государь нам ни коко-во не учинили. А продовали государь в те поры на кабаке земское питье меду ведро по десети олтын, а пиво ведро по полуполтине, а вина ведро по полутора рубли. А были государь у земского дела мы на кабаке всего десеть недель да чатыре дни с Семеня дни на Филипава заговенья, и с тех государь мест по баярскому указу с Филипова заговенья тот кабак отдон в откуп откупщиком, а книги государь у нас кабатцкия и денги, прибыль кабатцкую, что мы собрали в десеть недель и в чатыре дни, взяли у нас воевода Василей Петрович Чевкин да дияк Василей Бормосов. И нынеча государь за то питье, за мед и за пиво и за вино, что имали с кабака насильством, на Петра Кашелева и на племянника ево Родивона, Петровы люди Гаврила Девочкин да Василей Ильин с товарищи, правит дьяк Василей Бормосов денег на нас, почему в те поры мед и пиво и вино продавано, а нам государь бедным взяти не где и мучим государь в том живот свой на провеже не поделно. Милосердый государь Царь и Великий Князь Дмитрий Иванович всеа Русии! Пожалуй нас бедных, не вели государь за то питье, что имали Петровы люди на Петра насилством, денег правити и вели государь нам дати а том свою государеву грамоту к Николе Зараскому к ваеводе ко князю Афанасью Федоровичу Гагарину, что б мы сирота твоя напраснаю смертию на провежи не померли и розна не розбрелись. Государь Царь смилуйся пожалуй!
На обороте помета: Отписать грамота ко государыни, чтоб на Петре велела взять и им отдать.
Затем: 120-го Марта в 13 день диаку Григорью Витофтову. По государеву Цареву и Великого Князя Дмитрея Ивановича всей Русии указу бояре и воеводы Князь Дмитрей Тимофеевич Трубецкой да Иван Мартынович Зарутцкой приговорили послати на Коломну грамоту к государыне Царице и Великой Княгине Марине Юрьевне всеа Русии, а велели на Петры Кошелеве за то питье денги взять и посадцким людем Якушку Кирилову с товарищи отдати. Думной диак Сыдавной Васильев.

VII. Челобитная царице Марине Юрьевне от князя Трубецкого и Заруцкого по поводу предыдущей челобитной. 1612 год

Государыне Царице и Великой Княгине Марине Юрьвне всеа Русии (прибавлено на обороте: и государю Царевичю Ивану Дмитреевичю всеа Русии). [Вместо зачеркнутого:] Московского государства бояре и воеводы Дмитрей Трубецкой, Иван Заруцкой челом [вверху строки написано:] холоп, [поправлено:] холопи, [зачеркнуто:] твой Митка, [вверху строки:] ваши Митка Трубецкой, Ивашко Заруцкой челом бьют. Били челом государю Царю и Великому Князю Дмитрею Ивановичю всеа Русии Николы Зараского с посаду черные слободы крестьяня [поправ.: нин] Якушко Кирилов с товарыщи, а сказали: В нынешнем де в 120-м году выбрали [зачеркн.: де] их Николские посадцкие люди черные слободы крестьяне на кабак в верные целовалники на год, а збирати [зачеркн.: де было вверху строки:] государыни им кабатцкие доходы [вверху: на веру]. И в нынешнем де в 120-м году Сентября в 19 день приходили к ним на кабак Петра Кошелева люди Гаврилка Девочкин да Васка Ильин с товарыщи и взяли у них с кобака насилством вашего государева казенного питья Петру Кошелеву шестнадцать ведр меду кислова да дватцать семь ведр пива, да племяннику его Родиона Кошелева взяли ведро вина да полтретья ведра меду, и за то де государыни питье денег им в вашу государеву казну не платят по ся места. А в те деи государыни поры покупали на кобаке ведро меду по десяти алтын, а пиво ведро по полуполтине, а вина ведро по полутора рубли. И ныне де государыни в тех в ка-батцких денгах [зач.: в том питье которое у них с кобака насилством поймали на Петра Кошелева да на племянника ево Родиона стоят] у Николы Заразского у приказных людей стоять оне на правеже и о том государыни нам холопем своим как укажете [зачеркн.: чтоб Петр Коше-лев вашею государевою казною не корыстовались] и будет так как государю Царю и Великому Князю Дмитрею Ивановичю всеа Русии Николы Зарасково с посаду черные слободы крестьяне Якушко Кирилов с товарыщи били челом, а то будет у них питье с кобака Петровы люди Кошелева имали, а денег им за то питье не платили, и тыб государыня на том Петре Кошелеве за то питье велела денги взяти, а взяв те денги велела отдати Якушку Кирилову с товарищи. Писан в Москве лета 7120-го Марта в день. (Черновой отпуск со многими помарками, которые, по-видимому, сделаны рукою дьяка Сыдавного Васильева, подписавшего помету на предыдущей челобитной. Архив Мин. Юстиции, Столбцы Печатного Приказа No 2, л. 24, 25).

Челобитные царю Михаилу от разных лиц о вспомоществовании по случаю различных обстоятельств (VIII—XVI)

VIII.

Царю государю и великому князю Михаилу Федоровичу всеа Русии бьет челом полку боярина и воеводы князя Дмитрея Тимофеевича Трубецково казак Сергеевой станицы Лонсково Ивашка Костянтинов. В нынешнем государь в 121-м году, как приходили под Москву полские и литовские люди многие со Тьхеевичем с запасы и как государь приступали к острошку у церкви у [в обоих случаях по зачеркнутому из поправлено у] Климента панов захватили и мой, государь, братишко ходил под знамем, Мишка Костянтинов, и в поры, государь, ис церкви паны ранили тово знаменщика, моево братишка родново, из санапала двумя пульками в бок повыше поесницы, и от тое раны посяместо лежал и гнил и умер, и ныне государь мне ево похоронити нечим, лежит третий день не похоранон. Милосердый государь царь, и великий князь Михаило Федорович всеа Русии! Пожалуй меня холопа своего чем мне братишка своего похоронити. Государь царь смилуйся пожалуй!
На обороте: Дать на похороны пол полтины. 121-го Марта в 20 день печатнику Ефиму Григорьевичу Телепневу да дьяку Ивану Мизинову: государь царь и великий князь Михайло Федорович всеа Русии пожаловал велел ему на похороны дать полполтины. Дияк Иван Булыгин.
Полполтины на похороны.
(Там же л. 8).

IX.

Царю государю (так) бьет челом холоп твой государев Якушко Федоров сын Шушерин. Сидел государь я в осаде на Москве при царе Ва-силье и послан государь я от твоих государевых бояр от кнази Федора Ивановича Мстиславского с товарыщи в Смоленск к боярину Михаилу Борисовичу Шеину з грамоты и сидеть в осаде в Смоленске год, и как государь Смоленск взяли и меня холопа твоего взяли в полон в Литву и был в полону полтора годы и вышел государь ис полону з дочеришком и с племянницею и бил челом твоим государевым бояром князю Дмитрею Тимофеевичю Трубецкому да столнику и воеводе князю Дмитрею Михайловичи) Пожарскому, и велено государь мне дать выходу 10 рублев, и мне государь дано выходу пол-осма рубли, а полтретья рубли недано,даяз жа холоп твой бил челом боярину князю Дмитрею Тимофеявичю Трубецкому да столнику и воеводе князю Дмитрею Михаилу (так) Пожарскому што нашему городу смольяном дано большой статье по 20 по 8 рублев, а мне холопу твоему велено дать против тоежа статьи 28 рублев з Большого Приходу, и мне государь тех денег дано 10 руб., а 18 рублев не дано, а которые государь наши сестры, мужни жены и вдовы вышли ис полону и тем государь давали выходу для бедности по 5 руб. и по 10, а дочериш-ки государь моей и племяннице не дано ни одной денги, а поместейца государь за мной нет ни в котором городе ни одной четверти. Милосердый государь (так) Пожалуй меня холопа своево своим царским денежным жалованьем и досталными выходными денгами и вели государь дать до-черишке моей и племяннице свое царскоя жалованья, выход, как тобе государю Бог известит. Государь (так) смилуйся пожалуй!
На обороте: Государь пожаловал велел дать 18 рублев.
121 Апреля в 20 д. Ефиму Григорьевичу Телепневу да дьяку Ивану Мизинову: государь (так) пожаловал, велел дать 18 руб.
Дияк Гаврила Богданов.
(Там же л. 28).

X.

Царю государю (так) бьет челом холоп твой государев полку боярина и воеводы князя Дмитрея Тимофеевича Трубецкова Сергиевой станицы Лонскова есоул Иван Данилов. В нынешнем государь во 121 г. как приступали Китаю-городу и на приступе ранили братишка моево родно-во Завьялка Данилова сына, казака нашиеж станицы ис санапала двемя пюлками в бок в правой, да евож государь ранили ис санапала по стегну по левому, и от тех ран по ся место живот свой мучил летжал и умер и ныне летжит не похаранен. И ты государь (так) пожаловал, велел дать на похороны рубль денег в Разряде казачем боярину Ивану Александровичю Колтовскому, и он государь мне отказал, денег у себя не сказывает. Милосердый государь (так) пожалуй, вели дати где тебе государю Бог известит. Государь царь смилуйся пожалуй.
Зачеркнуто: Государь пожаловал, и бояре приказали имянно дать рубль, дать тотчас.
На обороте: Государь пожаловал, велел дать рубль у Печати. 121 Апреля в 28 день Ефиму Григоревичу Телепневу да дияку Ивану Мизино-ву: государь (т.) пожаловал, велел дать рубль у Печати. Диак Иван Бу-лыгин.
(Там же л. 39).

XI.

Царю государю (так) бьет челом холоп твой Сенка Степанов сын Рогозин. Нынишнего государь 121 году, как приходили литовския люди под Москву, гетман Хаткеевич, и я холоп твой на том бою тебе государю служил и бился явственна, и на том бою меня холопа твоего ранили да подо мной ж холопом твоим убили конь наповал, и за тое мою службиш-ко и за кровь твои государевы бояронь и столник и воеводы князь Дмитрей Тимофеевич Трубецкой да столник и воевода князь Дмитрей Михаилович Пожарской пожаловали, а за лошедь государь пожаловали указали дать твое царьскоя жалованья 10 рублев, и за тое государь лошедь мне холопу твоему дано половина 5 рублев, а другая половина мне холопу твоему 5 рублов не додано. Милосердый государь (так) пожалуй меня, холопа своего, вели государь за тое мою службишко и за лошедь выдать свое царьское жалованья достолную половину 5 рублов, штоб я холоп твой на твоей царьской службе пешь не был и твоей царьской службы вперед не остал. Царь государь смилуйся пожалуй.
На обороте: Как будут денги, дадут. 121 -го Апреля в 30 день Ефиму Григорьевичу Телепневу да дьяку Ивану Мизинову: государь царь (так) пожаловал, как будут деньги в зборе и ему велел дать. Диак Гаврила Богданов.
(Там же л. 42).

XII.

Царю государю (так) бьет челом холоп твой казачей войсковой еса-улишко Фетка Патрекеев. Служил я холоп твой твои царские службы на поле и на Руси и под Москвою стоял третей год бесьезду и с полскими и с литовскими и с неметцкими пешею дракою на приступех и на вылазках и конною дракою на многих тоби государю служил и бился явственно, не щадя головы своей, в прошлом году, во сто в двадцатом году был [бой] после Велика дни за Москвою рекою в Садех с литовскими людми и я на том бою был и подо мной убили на том бою мерина гнед, а тот мерин дан был 7 рублев, да после тово вскоре было дело за рекоюж на Лугу с литвою и я на том бою был и на том бою меня холопа твоего в те поры литовские люди збили меня с лошади и меня ранили, а тот мерин взяли литва, а тот мерин дан был у меня 15 рублев, и за те свои службишка и за убитые лошади я холоп твой и по ся места ни чем не пожалован, и по ся места. Милостивый государь (так) пожалуй меня холопа своего, за мое службишко и за кровь и за убитые лошади своим царским жалованьем, как тебе милосердому государю и царю Бог известит, чтоб я холоп твой в конец не погиб и твоей бы царской службы не отстал. Государь царь смилуйся!
На обороте: Государь пожаловал, велел дать 10 руб. от Печати.
(Там же л. 67).

XIII.

Царю государю (так) бьет челом холоп твой суздалец Якушко Семенов сын Евской, бедной и разореной без остатков от Петра Овдоки-мова. Бил я челом холоп твой тебе государю милосердому царю, чтоб ты милосердый царь мне холопу своему бедному свет дал видеть, что у меня взял князь Дмитрей Михаилович Пожарской перьстень твоей царьской казны, а адан был у меня холопа твоево 10 рублев, и мне холопу твоему твое царьское милостивое жалованное слово было и сказал мне холопу твоему твое царьское жалованье твой государев боярин и ближней приятель Иван Микитичь, что рекся ты милосердый царь меня холопа сво-ево пожаловати, а я бедный разорен без остатков и помираю голодной смертью, день ел, а два не ел. Милостивый государь (так) пожалуй меня холопа своево, вели мне дать денги из своей царьской казны, чтоб я холоп твой, волочась меж двор, голодной смертью не умер, и умер бы на твоей царьской службе. Царь государь (так) смилуйся пожалуй!
На обороте: Дано за перстень 6 рублев.
(Там же л. 68).

XIV.

Государю царю (так) бьет челом холоп твой государев Белого-родцкой казак Парфеньевы станицы Денихина Ивашка Селиверстов сын. Служил я холоп твой тебе государю на Москве третей год под Москвою безсьезду и как государь под Москву приходил Хоткеевичь о Семене дни и я холоп твой на том деле по 3 дни с полскими с литовскими людми бился явственно и у меня холопа твоего на том бою убили конь 12 руб., и ты государь меня холопа своего пожаловал, велел мне за тот конь дати польсшесть рублев, и мне твоего царьского жалованья казначей Ефим Телепнев дал 4 рубля, а дву рублев мне и по ся места не дано, потому что я был посылан за твоим царским кормом. Милосердый государь (так) пожалуй меня холопа своего, вели государь мне свое царь-ское жалованья 2 рубля дати, чтоб я холоп твой впредь твоей царьские службы не остал. Царь государь (так) смилуйся!
На обороте: Будет ему велено дать и те ему денги додать, не волоча. 121 июня в 24 день Ефиму Григорьевичу Телепневу да дьяку Ивану Ми-зинову: государь (так) пожаловал, будет ему велено дать и те денги велел ему додать, не волоча. Дьяк Иван Булыгин.
(Там же л. 81).

XV.

Царю государю (так) бьет челом холоп государев смольянин Якушко Федоров сын Шушерин. Выбрел государь я холоп твой ис полону ис Литвы после Смоленского взятья и бил челом твоим государевым боярам князь Дмитрею Тимофеевичу Трубецкому да князь Дмитрею Михаиловичу Пожарскому о жалованьи и велели мне холопу твоему дать против моей братьи смольян, которым дано твое государево жалованье в Нижнем Новегороде болшой статьи по 20 по 8 рублев, а мне холопу твоему велено дать тужо 28 рублев ис Болшово Приходу, и мне государь холопу твоему дано в Болшом Приходе 10 рублев денег, а осминацети рублев мне холопу твоему не додано, и бил челом тебе государю и твои государевы бояре мне холопу твоему указали ту осмина-цеть рублев на Казенном дворе у Яфима у Телепнева, и Яфим мне холопу твоему твоево государева жалованья 14 рублев дал, а 4-х рублев не додал. Милостивый государь (так) пожалуй меня холопа своего, вели свое государево жалованье ту четыри рубли выдать Яфиму Телепневу. Государь смилуйся пожалуй!
На обороте: 121 июля в 16 день Ефиму Григорьевичю Телепневу да дьяку Ивану Мизинову: государь пожаловал, велел ему досталные денги додать. Дьяк Герасим Мартимьянов.
(Там же л. 85).
Царю государю и великому князю Михаилу Федоровичю всеа Русии бьет челом холоп твой государев Полуехтка Нарышкин. Сидел я холоп твой в темнице от царя Василья в казанских пригородех… м лет да от Никонора от Шулгина живот мучил полтора годы в темнице. И ныняшнего государь 121 году, как тебе государю царю и великому князю Михаилу Федоровичу всеа Русии крест целовали всем Казанским Царством и меня холопа твоего для твоего царьского величества и многолетного здравия ис темницы выпустили. И нынеча я холоп твой прибрел к Москве наг и бос и голоден. И нынеча волочюсь на Москве меж двор, помираю голодною смертью, а поместьишка государь мое и вотчинишка роздано в раздачю. А женишка государь моя и дети, волочась меж двор, померли голодной смертью. Милосердый государь ц. и в. к. М. Ф. всеа Русии! Пожалуй меня холопа своего на одеженка и чему мне холопу твоему кор-митца, как тебе государю Бог известит об моей бедности, чтоб я холоп твой, волочась меж двор, голодною смертью не помер. Государь царь смилуйся пожалуй!
На обороте: Бояре указали дать полтину.
(Там же л. 93).

XVII. Выписка из хронографа об избрании царем Михаила

(Окончание статьи хронографа князя Оболенского, напечатанной нами в Архиве Историко-Юридических Сведений Н. В. Калачева, М., 1850, кн. 1, отд. VI, под заглавием: Об освобождении Москвы от поляков, стр. 35—38, вполне не изданной в свое время по цензурным неудобствам).
‘И начаша между собою [совет творити] со всем освященным собором всея земли Российския, князи и боляре и всяких чинов множество людей, князь Дмитрей Михаилович Пожарской со всеми чины. А вопрошает их на искус, кий ему ответ подадут, и говорит: ‘Днесь у нас в царствующем граде Москве благодать Божия возсия, мир и тишину Господь Бог дарова. Станем у Всещедраго Бога милости просить, дабы нам дал самодержателя всей Росии. Подайте нам совет. Есть ли у нас царское прирождение?’ И тако вси умолчаша. И начаша власти глаголати: ‘Государь Дмитрей Михаилович! Мы станем соборне милости у Бога просить. Дай нам до утрия срока’.
Во утрие же снидошася вси председатели собору и некто дворянска чина Галича града предложи на том соборе выпись о сродстве Цареве, ка-ко благочестивый царь Феодор Иоанновичь, отходя сего света, вручил свой скипетр и венец братану своему, болярину Феодору Никитичю, и уведал то царь Борис, воздвиже злодыхательный свой гнев, поточи его во отоки морския, в Сийской мнстрь, и с сыном его Михаилом Феодоровичем, дабы ему царство самому получить, еже и бысть. А днесь по благодати Божий той преждереченный боярин Феодор Никитичь пресвя-щенный митрополит Ростовский и Ярославский, а сын его боярин Михаил Феодорович в Костромских пределех с материею своею великою старицею Марфою Ивановною в Ипацком монастыре пребывают. А той Михаил Феодорович Царю Феодору Ивановичу по сродству племянник, по матери же его благоверной царице Анастасии Романовне, иже бысть супруга царю Ивану Васильевичу,— той да будет царь, а оп-роче ево никто ин не может быти.
О злобы еще ехиднино порожение остася, испущая своя блевотины, реша: ‘Кто то писание принес, кто и откуда?’ И ускори в то время слав-наго Дону атаман и выпись предложил на соборе таковуж. И вопрошает его князь Дмитрей Михайловичь: ‘Атамане! Какое вы писание предложили?’ Отвеща атаман: ‘О природном государе Михаиле Феодоровиче’. И прочетше писание атаманское и бысть у всех согласен и единомыслен совет… и избраша в путное шествие князь (пробел) и атаманства великаго войска и всяких чинов ратных людей, приидоша на Кострому и начаша у нея милости просити, к честным ея ногам при-падающе и слезы многи изливающе, дабы благословила сына своего на Московское государство на наследие дяди своего Царя Феодора Ивановича. И она отвеща им несумняся: ‘Власти святии отцы и вы Москов-стии правители и вси оруженосцы! Просите вы сына моего на царство, а у вас в боярских сердцах злоба вкоренилася, над царевичем Дмитреем что учинилося! А царю Василью Шуйскому какое поругание сотвориша, насильством постригоша до кроволокателем поляком в руки отдаша. А сыну моему тоже будет. Кая вам от Бога милость, а в иных государствах ведомость учинится. Кая вам честь. А сын мой еще во младых летех, а время днесь обуреваемо, яко море волнами великими покрывается’. И тако начаша власти и князи и бояре и великого Дону атаманство просити милости и поднесоша ей прежереченное писание о избрании сродства Царева за руками всех чинов. И она государыня повеле пред собою прочесть и преклоняется на милость и положи упование на всещедраго Бога и сыну своему дает благословение и вручает его всем оруженосцем. И тако вси внидоша в церковь и молебная совершивше пути касаются к царствующему граду. И тако граждане града Костромы провождение со-твориша со святыми иконами. И егда быша близь царств, града Москвы и тако власти Московстии изыдоша со святыми иконами и с кадилы и со дары, якоже подобает царем. И внидоша в соборную церковь Пресвятыя Богородицы Честнаго и Славнаго Ея Успения, молебная совершивше, и венчан бысть царским венцем в лето 7119 месяца Сентября в 28 день [так вместо 7121 и июля 11] и тако бысть благочестию начало и всемирная радость возсия’.
(Хронограф князя Оболенскаго хранится в библиотеке Моск. Архива Министерства Иностранных Дел, No 101—128).

XVIII. Жалованная грамота царя Михаила Троицкому келарю Авраамию Палицыну с братиею подтвердительная о льготах против грамоты великого князя Дмитрия Донского. 1618 год

Божиею милостию Мы Великий государь Царь и Великий Князь Михаило Федорович всеа Русии Самодержец пожаловали есмя Живоначалные Троицы Сергиева монастыря богомолца своего келаря старца Авраамия Палицына з братьею, что били они нам челом, а сказали: в прошлом де во 126 году Августа в 21 день ехал с Москвы в Троецкой Сергиев монастырь служка Карп Юдин, а вез с собою от троецкого стряпчево от Федора Конищева ящик, а в нем были жаловалные грамоты блаженные памяти Великих Князей и Царей: Грамота Великого Князя Дмитрея Ивановича Донского о податех и о торговых пошлинах и не-судимая и о крестном целованье. Грамота Великого Князя Ивана Васильевича в Нижнем Новгороде в реке Волге на Кресцовскую Заводь и пески и озеро Лунское сыстоки и на пожни. Грамота Царя и Великого Князя Ивана Васильевича всеа Русии всех городов и с из Троецких вотчин со всякими запасы проезжая о пошлинах. Грамота Великого Князя Василья Васильевича на рыбные ловли в Переславском и в Сомине озере и в реках. Да на теж рыбные ловли грамота Царя и в. к. Василья Ивановича всеа Русии подписана на наше Царское имя. Да две грамоты Царя и в. к. Федора Ивановича всеа Русии, одна грамота села Крутца на деревню Омутище да на деревню Крутое с угодьи, да другая на теж деревни. Да и иныеде были жаловалные грамоты иданые и крепости, итого де их служку на дороге у реки Клязмы под селом Черкизовым воры ограбили и тот их ящик с жаловалными грамотами и з даными крепостми у него взяли. И нам бы их пожаловати велети б тех жаловалных грамот с списков дати на наше царское имя новые жаловалные грамоты, чтоб за теми нашими жаловалными грамотами в податех и во всяких пошлинах вперед смуты не было, а Троецкими б селы хто вклепався напрасно не завладел. А в списку с жаловалные грамоты Великого Князя Дмитрея Ивановича Донского, каков список положил в Дворце перед боярином нашим перед Борисом Михайловичем Салтыковым да перед дьяки нашими перед Иваном Болотниковым да перед Патрекеем Насоновым троецкой стряпчей Федор Конищев за рукою троецкого келаря Авраамья Палицына написано: ‘Князь Великий Дмитреи Ивановичь Донской пожаловал святого Сергиев монастырь, где в котором городе Сергиева монастыря вотчина ни будет ино не надобе дан в прок ни ям, ни торговая пошлина, ни посоха, ни которая пошлина во всех городах и которым прародителем его благоволит Бог Сергиевым молением на Московском государстве быти до скончания века и им Сергиева монастыря не порудити их монастырьской вотчины, как ее Бог распространит, всяких податей не имати и торговых пошлин с их купчин, а в разбое и в татбе их бояре наши не судят, будет дело, ино их велит кому Сергеи судити, а продажи им не чинят и судных пошлин с них не емлют. А слугам Сергиевым креста не целовать, сироты их стоят у креста. А которые его прародители тот его обет порушат или что станут с Троецкой вотчины имати какую подать и им будет суд с ним перед Спасом в будущем ве-це, там его с ними Бог разсудит. А хто той его грамоты ослушаетца и тем людем быти в казни’. И мы В. Г. Царь и в. к. Михаило Федорович всеа Русии Самодержец, выслушав с старые жаловалные грамоты списка, для милости Пречистые Живоначалные Троицы и великих Преподобных отец Сергия и Никона Радонежских Чюдотворцов Живоначальные Троицы Сергиева монастыря богомольца своего келаря старца Авраамия Палицына з братьею пожаловали велели им с списка старые жаловалные грамоты великого Князя Дмитрея Ивановича Донского дати нашу новую жаловалную грамоту таковуж, как у них в прежней жаловалной грамоте написано. И сее у них жаловалные ни кому ни чем рудити не велели, а велели есмя о всем ходити по тому как в прежней жаловалной грамоте Великого Князя Дмитрея Донского написано. Дана ся наша царская жаловалная грамота в нашем царствующем граде Москве лета 7127-го Ноября в 2 день. А подписал Великого государя Ц. и В. К. Михаила Федоровича всеа Русии диок Иван Иванов сын Болотников.
На обороте вверху: Царь и Великий Князь Михаило Федорович всеа Русии Самодержец. Внизу: Справил прежние жаловалные грамоты с списком подьячей Сурьянин Тороканов.
При грамоте красносургучная печать на красном снуре поломана, на ней изображены на одной стороне орел двуглавый, на другой Георгий Победоносец.
(Архив Мин. Юстиции: Собрание монастырских грамот Нижегородского Уезда, Архивн. No 90, Хронол. 8031).

XIX. Запись о жалованной грамоте Бориса Бартенева

135 года Марта во 2 день [запечатана] жаловальная вотчинная грамота Бориса Дмитриева сына Бартенева, за его службу, что он после царя и великаго князя Василия Ивановича всеа Русии послан был с послы под Смоленеск к литовскому Жигимонту королю с великим государем преосвященным митрополитом с Филаретом Никитичем Ростовским и Ярославским, а ныне Божиею милостию святейший патриарх Московский и всеа Русии, да с боярином со князем Васильем Васильевичем Голицыным в дворянех, о мирном постановенье, и будучи он там всему Московскому государству служил и прямил во всем в правду, и с великим государем святейшим патриархом Филаретом Никитичем Московским и всеа Русии был безотступно и королю и всем Паном Раде говорил в правду. И как литовский Жигимонт король великаго государя святейшаго патриарха Филарета Никитича Московскаго и всеа Русии, за его крепость и правду, и боярина князя Василья Васильевича Голицына велел сослати в Польшу и в Литву в заточенье в дальние городы, а его Бориса тут же сослали, и он сидел по разным горо[да]м в заточенье девять лет и скорбь и нужу всякую терпел, и за ту ему службу и за великое терпенье дано из черных волостей в вотчину в Галицком уезде, в Калинкинской волости деревня Осеева, на речке на Печекте, с починком и с деревнями, да мельница на реке на Нее, жеребьем в Пустоши Иере-мевой, а пашни в той вотчине паханые и перелогу и лесом поросло 152 чети с осминою. Грамота писана в 135 году февраля в 19ден, за припи-сью дьяка Бажена Степанова.
(Архив Мин. Юстиции. Печатнаго Приказа кн. 5, л. 18—19).

Примечания

1. Домашний быт русских цариц. Изд. 3. С. 270—271. По случаю развода первого царя Василия Ивановича с неплодной супругой Соломонией был распространен слух, что неплодная разрешилась сыном Георгием, которого будто бы тайно скрывала до его возраста, надеясь, когда будет он царем, отомстить свое оскорбление.
2. Там же. С. 189—191.
3. По замыслу Годунова, оно началось крушением Нагих и удалением их с царевичем Димитрием в Углич. Затем вскоре следует крушение Богдана Вельского, о котором распространен был слух, что он ‘извел царя Ивана, хочет побить бояр, хочет искать смерти царю Федору, а по нем быть бы ему самому на царстве’ (или Годунову, по другому свидетельству). Сама собой объявлялась, таким образом, затаенная программа будущих событий. Движением руководят тоже будущие герои: Шуйские, Ляпуновы.
4. Временник Общ. Ист. и Древн. Книга 17. Новый Летописец. С. 78, 83.
5. Новый Летописец. С. 108, 116.
6. Акты, собр. Археогр. Экспед. Т. 2. No 188.
7. Вестник Европы. 1871, июнь. Личности Смутного времени. С. 511—517.
8. Мельников П. Нижний Новгород и нижегородцы в Смутное время. Отечеств. Записки. 1843. Т. XXIX, отд. II. С. 31—32.
9. Мельников П. Нижний Новгород и нижегородцы. С. 23, 32. Москвитянин. 1850. No 21. С. 9. Соловьев. История России. VIII. С. 443.
10. Вестник Европы. 1867, сентябрь. С. 3. 1871, июнь. С. 512, статьи г. Костомарова. Надо заметить, что легенда по списку XVIII столетия, а за нею и все пересказы о явлении Минину преподобного Сергия, по-видимому, идут из одного источника, из сказания троицкого келаря Симона Азарьина, описавшего это обстоятельство в новоявленных чудесах Преподобного. Как известно, благочестивый и усердный панегирист своей обители, Симон дополнил такими сказаниями существовавшее житие Преподобного, по желанию царя Алексея Михайловича приготовил его к печати, но при печатании встретил препирательства и осуждение некоторым статьям своего труда со стороны печатников или типографских справщиков. По тогдашнему это были не только корректоры, но и редакторы книгопечатного дела. Они усомнились в иных писаниях Симона, по его словам, ‘истину бо глаголаху ложь быти, и вменяху в случай, а не в чудеса’, и потому иное напечатали с поправками, а иное совсем выпустили, в каком виде Житие и было издано в 1646 г. Однако рукопись сохранилась и ныне издана С. Ф. Платоновым, см.: Памятники Древней Письменности, No. LXX. СПб. 1888. В ней о явлении преподобного Сергия Минину Симон рассказывает, что оно совершилось во сне, спящему ему. В сокращении митр. Филарета (Житие преподобного Сергия. Изд. 5. М. 1857. С. 70) об этом обстоятельстве не упомянуто. И сам Симон опускает его при описании вторичных явлений. Сравн. у г. Кедрова: Авраамий Палицын. С. 97—98, Чтение О. И. и Д. Р. 1880. Кн. IV.
11. Новый Летописец. С. 146.
12. Борисов Вл. Описание города Шуи. М. 1851. С. 225.
13. Акты Арх. Эксп. Т. 2. No 176.
14. Обыкновенно пишут, что Пожарский в это время жил в селе Пурехе (Юрино) Балахонского уезда, верстах в 50 от Нижнего. Мельников в статье ‘Нижний и нижегородцы’, обозначив это вероятным, сообщает сведения о находящемся там Спасо-Преображенском монастыре и о разных церковных вещах с надписями, пожертвованных в монастырь сыновьями Дмитрия Михайловича. Между тем в числе вотчин Дм. Мих. о селе Пурехе не упоминается. По указанию Погодина Пожарский, израненный, от Троицы был отвезен в село свое Нижний Ландех, расстояние которого от Нижнего действительно равняется указанным в летописи 120 верстам. Но это село по челобитью верноподданного польскому королю и королевичу Григория Орлова, который под носом Трубецкого провел к Кремлю 600 гайдуков, было отнято у Пожарского за его измену и отдано челобитчику 17 августа 1611 г., то есть почти накануне собрания в Нижнем ополчения. Собр. Госуд. Грам. Т. 2, No 267 и No 56.
Мы полагаем, что вероятнее всего Дмитрий Михайлович на излечении от ран проживал в то время в своей родовой отчине и дедине, именно в суздальском селе Мугрееве, которое в писцовых книгах 1630 г. описывается следующим образом: ‘В Суздальском уезде в Стародуборяпо-ловском стану за боярином за князем Дмитрием Михайловичем Пожарским, отца его и деда родовая вотчина село Волосынино, Мугреево тож, а в селе церковь Николы Чудотворца, древяна вверх Шатрова, да в пределах Илья Пророк, да св. вмч. благов. князей русских Бориса и Глеба, да Никита Переславский, да муч. Христов Лупп, да теплая церковь Живоначальной Троицы древяна клетцки, в пределах Алексей митр. Московский да преподобный Сергий Радонежский Чудотворец. А в церквах образы, и свечи, и книги, и ризы, и колокола, и сосуды церковные и всякое церковное строение вотчиниково. А на церковной земле дворы: поп Данило, поп Иван, 2 дьякона, дьячек, пономарь, проскурница, да 6 дворов нищих, питаются от церкви Божией, 2 двора бобыльских. Да в сележдвор вотчинников боярина князя Дмитрия Михайловича Пожарского, да людских 2 двора. В деревне Адашевой служ-них дворов 2. Да в приселке Могучем двор вотчинников да деловых людей 4 двора. В починке, что была пустошь Нестерова, деловые боярские люди 2 двора. И прочие деревни, починки и пустоша, а всего: село, приселок, да 30 деревень, да 2 починка живущих, да 21 пустошь, 2 двора вотчинниковых, 9 дворов людских, служних и деловых, 47 дворов крестьянских, а людей в них 59 челов., 68 дворов бобыльских, а людей в них 70 челов., да 6 дворов пустых.
Да к селуж Мугрееву и приселку Могучеву на Богоявленском озере монастырь, а в нем церковь Сретения Пресвятой Богородицы иконы Владимирския, да предел Иоанна Богослова да Петра митр. Москов. чудотворца, древяна клетцки, а в церкве образа, и свечи, и книги, и ризы, и сосуды церковные, и колокола и всякое церковное строение боярина князя Д. М. Пожарского. А у церкви на монастыре в келье черной поп да братии 14 старцев, питаются от церкви Божией, пашни под монастырем нет, а на питание из порозжих земель даны отхожие пустоша’.
(См. Погодин М. О месте погребения князя Д. М. Пожарского. СПб. 1852. С. 28. Мугреево лежало на древней (верхней) дороге из Суздаля в Нижний, также во 120 верстах.
15. Новый Летописец. С. 145.
16. Акты Арх. Эксп. Т. 2. No 188.
17. Временник Общ. Истории и Древн. Кн. 17. Смесь. С. 1 —2. Архив Историко-юридических сведений. Изд. Н. В. Качаловым, М. 1850. Кн. I, отд. VI, наша статья о хронографе князя Оболенского. С. 36.18. Попов А. Изборник статей, внесенных в хронографы. М. 1869. С. 353. Сравн. также помещаемое выше Приложение XVII.
19. Летопись о многих мятежах. Изд. 2. М. 1788. С. 237.
20. Попов А. Изборник. С. 334.
21. После того как мы выразили сомнение в правильности показаний приведенного обвинения Минину, вышел второй том Русской Исторической Библиотеки, издаваемой Археографической Комиссией (СПб, 1875), где, между прочим, под No 189 и 234 помещены три документа, послужившие, по-видимому, основанием для сообщенного г. Костомарову сведения о взятках Минина. Однако, в напечатанных документах о Минине нет ни единого слова. Из них раскрывается только следующее:
В. К. Василий Иванович за службу и за кровь Толоконцевских бортников устроил им в Толоконцевской волости Спасский монастырь и велел в том монастыре их бортников постригать безо вкладу, давши к монастырю села и деревни и всякие угодья, и кроме того в Нижнем Новгороде в Кремле-городе на приезд велел устроить им особый монастырь (во имя соловецких чудотворцев Зосимы и Савватия). С того времени бортники в своем монастыре постригались безо вкладу и кормились за общей трапезой. Царь Иван Васильевич Грозный утвердил их монастырские вотчины жалованными грамотами. При царе Федоре Ивановиче в том монастыре управлял игумен Каллист, который, по словам бортников, пил и воровал, монастырскую казну всю пропил и про-воровал, а что осталось, и то все, и старинные крепости, жалованные грамоты, отдал Печерского монастыря архимандриту Трифону. С тех пор до 8 сентября 1613 г., почти пятнадцать лет, Толоконцевским монастырем владели печерские архимандриты напрасно, о чем бортники били челом новоизбранному царю Михаилу, присовокупляя, что им, бортникам, от печерских архимандритов теснота и обида великая: ‘Безо вкладу не постригают, попов переменяют по часту, от того люди помирают без Даров и без покаянья, с угодей сбирают деньги и корыстуются, монастырь запустошили до конца. А городской в Кремле монастырь Соловецких чюдотворцев разорили же, и храм не покрыт и дверей нет’.
В 1612 г. Толоконцевский черный поп, старец Авраамий, обо всем этом бил челом под Москву боярам Трубецкому и Заруцкому, которые по его челобитью февраля 22 посылали про тот Толоконцевский монастырь обыскивать. По обыску всем нижегородским посадом оказалось, что монастырь искони государево строенье, а не Печерского монастыря, что его игумены всякими угодьями и доходами владели независимо сами.
Выслушав обыск, бояре велели владеть монастырем черному попу Мар-келу да старцу Авраамию, на что была дана им и владельная грамота. На тех же основаниях бортники просили и царя Михаила Федоровича, чтобы их Толоконцевский монастырь был отделен от Печерского.
Новая владельная грамота была дана 1613 г. сент. 8, из Приказа Большого дворца, причем повелено отобрать у печерского архимандрита Феодосия и все собранные им доходы и запасы и отдать Толоконцевско-му игумену Макарию, а жалованные грамоты прислать в Москву. Так представлялось дело в челобитной самих бортников в 1613 г.
Другие сведения получаем из двух челобитных, 1) от печерского архимандрита Рафаила и 2) от властей и крестьян самой Толоконцевской пустыни. Архимандрит объясняет, что в 1597 г. из Заволожья Толоконцевской пустыни игумен Каллист бил челом царю Федору Ивановичу и просил, чтоб тому Толоконцевскому монастырю быти от всяких обид приписану к Печерскому монастырю. Царь пожаловал: ‘тое пустынку с деревнями и со всяким угодьем’ велел приписать к Печерскому монастырю и велел ею владеть и беречь ее архимандриту Трифону, братию поить и кормить и от сторон оберегать из Печерского монастыря. Архимандрит Трифон тот монастырь строил, Божье милосердие, храм в монастыре и кельи поставил, и братию поил и кормил, и пашни распахал, и от сторон оберегал. Но когда в Смутное время под Нижний пришли воры, то ‘в межьусобную брань нижегородцы, земские старосты, Федор (не Андрей) Марков с товарищи ту Толоконцевскую пустынку у печерских старцев отняли для своей корысти’, а в ту пору в Печерском монастыре и архимандрита не было.
В 1613 г. печерский архимандрит Феодосии стал бить челом царю Михаилу, чтобы пустынку по-прежнему приписать к Печерскому монастырю. Царь пожаловал, дал отводную грамоту, но крестьяне (бортники) учинились сильны и ‘владети пустынкой’ архимандриту Феодосию не дали. Они, как мы видели, успели выправить и для себя грамоту на независимое владение.
Но вот времена переменились. Спустя лет 15 или 20 сами толокон-цевские старцы и их крестьяне уже бьют челом, чтобы по-прежнему снова их приписали к Печерскому монастырю, причем они разъясняют еще подробнее, как было дело. По их словам, толоконцевский игумен Каллист, видя, что ему в той пустыне от сторон случались обиды великие и от патриарших десятильников продажи великие и кормитись было нечем, в 1597 г. бил челом царю Федору Ивановичу и просил, чтобыпустынку приписать к Печерскому монастырю, к архимандриту Трифону. Так и исполнилось. (По грамоте 7105 г. марта 21, которая доныне хранится в Архиве Министерства Юстиции по Нижегородскому уезду, Ар-хивн. No 53, Хронолог. No 7994. В грамоте прописаны и обозначенные выше причины, по коим пустынка была приписана к Печерскому монастырю.) Архимандрит Трифон, по тем же словам, Тол окон невскую пус-тынку-монастырь строил, храм поставил, во храме Божье милосердие — деисус и подстенные образы, и книги в церкви устроил, и кельи поставил Печерского монастыря казной, и пашенку завел и распахал (12 деревень и починок), и братию кормил печерским хлебом, и мельницу на пустом месте на реке на Везломе к тому монастырку печерской же казной поставил. В ‘межьусобную брань’, когда под Нижним стояли воры, толоконцевские старцы сидели в Нижнем в осаде 5 лет, заодно с печер-скими, а потом, в 1612 г., нижегородские земские старосты Петр Григорьев да Федор Марков (совсем не Минин) ту пустынку отняли и приказали ведать ее бражникам, чернцу Маркелу да чернцу Авраамию, для своей корысти, мимо царских грамот, и что в пустынке было в церкви риз и книг и хлеба, то все строенья те чернцы проворовали и пропили, а лесные угодья и мельницу сторонним людям на пустошенье раздали и братию разогнали, и крестьянишек выпродали’. Вот к чему привело самостоятельное независимое владенье. Теперь, спустя 15—20 лет пустынку кроме того стал очень теснить и обижать ее богатый сосед, думный дьяк Иван Грамотин, которому в 1619 г. августа 15 село Толоконцево было пожаловано за службу. Вследствие этого старцы пустынки и крестьяне просили царя и патриарха приписать их по-прежнему к Печерскому монастырю, чтобы им достальным от сторон, от насильства голодной смертью не помереть и розно не разбрестись.
Таковы сведения, сообщаемые напечатанными теперь документами. Других свидетельств, где бы прямо говорилось, что земские старосты Андрей (здесь Федор) Марков и Козьма Минин Сухорук ‘норовя Феодосию архимандриту печерскому по дружбе и посулам’,— таких свидетельств пока не открыто. Да едва ли могло существовать такое свидетельство, ибо оно совсем противоречило бы ходу обстоятельств. Архимандрит Феодосии, как видели, выпросил было монастырь к Печерскому уже в 1613 г., но не получил — бортники воспротивились и оставили монастырь за собой по особой царской грамоте. Минин уже никак не мог норовить в этом случае Феодосию, ибо находился тогда в Москве, судя по времени, или на избрании царя, или же служил избранному царю. При этом и Андрей Марков, староста, тоже вероятно никогда не существовал. Здесь подле Федора Маркова стоит не Минин, а Петр Григорьев, что подтверждается и расходной нижегородской книгой 1612 г. (Временник Общ. Истории и Др. Кн. 17.) Вдобавок эти старосты, по напечатанным актам, отнимают Толоконцевский монастырь у Печерского, а по свидетельству, сообщенному г. Костомаровым, они, напротив, отдают его Печерскому монастырю. Мы не сомневаемся, таким образом, что все свидетельство о взятках Минина сводится к нечаянной, но печальной напраслине.
Нефед Минин в чине стряпчего участвовал при двух свадьбах царя Михаила. Дворц. Разр. I. С. 637, 768. Он скончался осенью 1632 года. Акты Арх. Эксп. III, No 215. Подлинная грамота на пожалованную Минину и его сыну Нефеду вотчину село Богородское с деревнями на 1630 четей за Московское очищение сохраняется в Импер. Публичной Библиотеке. Она писана на пергаменте в 7123 (1615) году января 20 и была запечатана, как значится в записи Печатного Приказа, 23 февраля кормленой красной печатью, которая не сохранилась. Первоначально эта грамота была напечатана в ‘Сыне Отечества’ 1813 года, Ч. 3, No III, по списку не совсем исправному. В недавнее время в ‘Трудах Нижегородской Архивной Комиссии’ напечатан список с подлинной грамоты, доставленный в Комиссию А. Ф. Бычковым. См. Действия Нижегородской Губ. Ученой Архивной Комиссии. Выпуск П. No XVI. Засед. 22 окт. 1891 г.
26. Новый Летописец. С. 80. Попов А. Изборник. С. 342.
27. Новый Летописец. С. 110.
28. Там же. С. 108, 118, 119, 130. Попов А. Изборник. С. 200. Акты Зап. России. IV, No 209.
29. Тогда особенно господствовали Борис и Михайло Салтыковы. Домашний быт русских цариц. Изд. 3. С. 219—230.
30. Чтения Общ. Ист. и Др. 1879. Кн. 2: Описание Сергиевы Лавры А. В. Горского, изданное архим. Леонидом. С. 100. Нов. Лет. С. 139, 159.
31. Соловьев. История России. Т. VIII. С. 434. Собр. Госуд. Грам. Т. 2. С, 594.
32. Акты Арх. Эксп. Т. 2. No 188, 189. С. 327.
33. Там же. No 194, 197.
34. Собр. Госуд. Грам. Т. 2. No 275.
35. Акты Арх. Эксп. Т. 2. No 176. Можно полагать, что грамота от москвичей из-под Смоленска писана или Филаретом, или, всего вернее, думным дьяком Луговским. Акты Западной России. Т. 4. No 209.
36. Новый Летописец. С. 147. Летопись о Мятежах. С. 240.
37. Акты Арх. Эксп. Т. 2. No 202.
38. Там же. No 203.
39. Собр. Госуд. Грам. Т. 2. No 281.
40. Новый Летописец. С. 150. Акты Арх. Эксп. Т. 2. No 210.
41. Новый Летописец. С. 151.
42. Собр. Госуд. Грам. No 283.
43. Там же. No 285.
44. Впрочем, келарь Симон Азарьин прямо так и пишет, что ‘в Троицком монастыре грамоты (самозванца) оплевали и во многие грады о сем писали, такожде и под Москву к боярам и воеводам и ко всем воинским людям с молением, архимандрит Дионисий с братиею, увещевая их отстати от вора. Милостию же Божиею вскоре людие обратишася от таковой прелести на истинный путь’. См.: Кедров. Авраамий Палицын, 105. К сожалению упомянутое вскоре держалось до тех пор, пока под Москвой не проведали вполне, что нижегородцы — большая сила и продолжать игру в смуту ввиду их ополчения уже поздно.
45. Митр. Платон. История Росс. Церкви и История Российской Иерархии. Г. Костомаров: Смутное время, ‘Вестник Европы’, сентябрь 1867. С. 26.
46. Новый Летописец. С. 126.
47. Там же. С. 152. Летопись о Мятежах. С. 244.
48. См. последнюю, IX главу сей книги.
49. Русская Историческая Библиотека. Т. 2. С. 316.
50. Новый Летописец. С. 150. Дворцовые Разряды. Т. I. Приложения No 1 —36.
51. Новый Летописец. С. 153.
52. Там же. С. 156.
53. Полн. Собр. Летописей. Т. 5. С. 62. ‘Той же христолюбец Коз-ма прииде в полк Княж Дмитреев Трубецкого и начат со слезами молити ратных о любви, да помогут друг другу, и обещеваше им великия дары’.
54. Памятники Древней Письменности. LXX. С. 38.
55. Там же. С. 156. Ротмистр пан Хмелевский, изменив своим, в 1612 году вышел из осажденного Кремля и отдался на службу в полки Пожарского. В 1614 он был сослан царем Михаилом за измену в Сибирь. Русский Архив 1863 г., No 10 и 11.
56. Акты Юридического Быта. Изд. Н. В. Калачовым. Т. 2. С. 601.
57. Русская Истор. Библиотека. Т. I. С. 326, 354, 356.
58. Там же, 351. Дневник поляков показывает, что русские вошли в Кремль 28 октября. Русские показания вообще сбивчивы, а в Дворцовых Разрядах указан даже, вместо октября, ноябрь, 27 день (Т. I. С. 9), что повело к неправильной отметке и в ‘Истории’ Соловьева, VIII. С. 455—456, будто поляки после взятия русскими Китай-города держались в Кремле еще целый месяц. Китай взят 22 октября, Кремль — 28 октября. Дневник Польский. С. 353. Новый Летописец. С. 158.
59. Сокращенное Описание Служеб Росс. Дворян. Часть 2. С. 77. Чтения в Общ. Истории и Древн. 1895 г. Кн. I. С. 5.
60. О возвратной отписи захваченных волостей и поместий еще Земским Собором см. Дворцовые Разряды. Т. I. С. 1084. В ноябре 1613 г. Вага принадлежала уже Дворцу, см. Акты Истор. Т. 3. С. 2.— Вага, плодородная и в древнее время очень промышленная область реки Ваги, впадающей в Сев. Двину, особенно примечательна тем обстоятельством, что к ней в Смутное время постоянно тянулись руки всех великих бояр, занимавших сильное и первенствующее положение. Ею владели: при царе Федоре — Борис Годунов, при Годунове — Дмитрий Годунов, при Шуйском — Дмитрий Шуйский и Мих. Вас. Шуйский-Ско-пин. После Шуйских с 10 сент. 1610 г. ею завладел Мих. Кривой-Салтыков с сыном Иваном (Акты Зап. России. Т. 4. No 347), чему очень завидовали сидевшие с ним в Кремле другие бояре (Акты Историч. Т. 2. No 306). Но вскоре Вагою овладел Заруцкий, а после него вероятно Трубецкой, пожелавший укрепить ее за собой навечно особой Земской Грамотой, см. Приложение No II. В этой достопамятной грамоте Трубецкой тщательно описывает свои заслуги, из которых лично ему принадлежит самая важнейшая одна — это призвание под Москву казацких полчище Дона, Яика (Урала) и с Волги (см. с. 270), куда он писал призывные грамоты, неизвестно только, в какое время. Мы полагаем, что он созывал казаков еще к Тушинскому царику, от которого, быть может, за это самое и получил боярство. Самая мысль подозвать казаков могла народиться только в Тушинском лагере. Остальные похвальные подвиги, упоминаемые в грамоте, усвоены от деяний Ляпунова и Пожарского послучаю общей совместной службы наряду с их ополчениями. О добром воеводстве Трубецкого вообще нет прямых свидетельств. Очень плохим воеводой он оказался в первый же год царствования Михаила, когда был послан против немцев под Великий Новгород (см. Новый Летописец. С. 164). Других свидетельств о его воеводских делах, кроме стояния под Москвой, нам не встретилось. Зато он часто бывал у царя на обедах по случаю своей родовитости и родству с государем и нередко горячо и даже дерзко ратоборствовал в местнических стычках. См. Дворцовые Разряды. Т. I. В 1625 г. он помер в Тобольске, куда в тот год был отправлен на воеводство. О забранных им вотчинах см. Чтения Общ. Ист. и Др. 1895 г. Кн. I. С. 1 и 5.
61. Временник Общ. Истории и Древн. кн. 15. С. 73: Обозрение Поместных Прав, II. Иванова. М. 1836. С. 144—149, где подробно описана эта вотчина.
62. Дворц. Разряды. Т. I. С. 1207.
63. Там же. С. 97—100.
64. Рус. Истор. Сборник. Т. 2. С. 267—377.
65. Дворц. Разряды. Т. I. С. 120—123.
66. Там же под означенными годами.
67. Москв. Вестник, 1830. Ч. 5. С. 65.
68. Новый Летописец и Разряды.
69. Старинные рукописные лечебники.
70. Акты Арх. Эксп. Т. 3. No 251. Попов А. Изборник. С. 316— 318.
71. Новый Летописец и Разряды.
72. Акты Зап. России. Т. 4. С. 494.
73. Архив Истор.-Юрид. Сведений. Изд. Калачевым, наша статья о хронографе князя Оболенского. С. 36— 37.
74. Смирнов Г. Биография Пожарского. М., 1852. С. 131, которой указания в полной мере утверждаются г. Костомаровым.
75. См. Приложение No XVII.
76. Чтения Общ. Истории и Древн. 1848 г. Кн. 7. Смесь С. 85—122.
77. Акты Арх. Эксп. Т. 2. No 211.
78. Собр. Госуд. Грамот. Т. 2. No 285.
79. Русская Истор. Библиотека. Т. I. 355.
80. Сказание Палицына. Изд. 2. М., 1822. С. 14, 15.
81. Акты Исторические. Т. I. No 221.
82. Сказание Палицына. С. 15.
83. Летопись о Мятежах. Изд. 2 М., 1788. С. 20 и ее неизданные списки, которые во многом исправнее напечатанного.
84. Русские достопамятности. Изд. Общ. Истории и Древн. Ч. I. С. 68.
85. Материалы для Географии и Статистики России — земля Войска Донского, Г. Краснова. СПб., 1863. С. 245.
86. Летопись о Мятежах. С. 302.
87. Сказание Палицына. С. 14—16. Судебник Царя Иоанна Вас. Изд. Татищевым. М., 1768. С. 118, 121.
88. Акты Зап. России. Т. 4. С. 347, 407. Акты Исторические. Т. 2, No 298.
89. Новый Летописец. С. 126.— Р. И. Б. Т. I. 703, 708.— Голиков: Дополнения к Деяниям Петра Великого. Т. 2. С. 135—146. Из посольской свиты остались верными своему долгу и разделили с митр. Филаретом всякую тесноту и плен дворяне: Борис Ив. Пушкин, Богдан Матв. Глебов, Ив. Гавр. Короблин, Фома Ив. Квашнин, Андрей Ив. Баскаков, Борис Дм. Бартенев, Антон Павл. Загосткин, Вас. Павлов и др.— Попов А. Изборник. С. 366. О Бартеневе см. Приложение XIX.
90. Акты Зап. России. Т. 4. С. 378, 394. Собр. Госуд. Грам. Т. 2. С. 484. Сравн. Приложение XVIII.
91. Кедров Г. Авраамий Палицын. С. 64.
92. Акты Арх. Эксп. Т. 2. No 192.
93. Акты Арх. Эксп. Т. 2. No 201, где ошибочно обозначен год 1612. Сравн. Р. и Б. I, 281.
94. Акты Арх. Эксп. Т. 2, No 199.
95. Житие преподобного Дионисия, М., 1817. С. 46. Заметим кстати, что г. Кедров (Авраамий Палицын. С. 172—176 и 195—202) напрасно присваивает Палицыну утешительное послание, писанное к Дионисию неизвестным автором. Доводы г. Кедрова не совсем достаточны для ‘несомненного’, по его словам, заключения, что послание писано Палицыным. Именно содержание и самый слог послания обнаруживают, что вероятнее всего оно писано тем же Иваном Наседкой.
96. Книга об избрании на царство Михаила Федоровича, в лицах. М., 1856. С. II и III.
97. Дворцовые Разряды. I. С. 1086. Рукопись Жолькевского. М.,
1835. С. 147.
98. Архимандрит Досифей. Описание Соловецкого монастыря. М.,
1836. С. 131, 132. В миру старец Авраамий именовался Аверкий Иванович. В 1588 г. за какое-то деяние его постигла государева опала, все егоимение было отписано в государеву Казну и хранилось на Казенном дворе, что обозначало или немалую ценность имущества, или особую его примечательность, так как для хранения на Казенный двор не поступали опальные вещи рядового значения. Сам Аверкий Иванович в то же время был сослан, но куда, неизвестно. В 1601 г. он является чернецом Свияжского Богородицкого монастыря, а в 1609 г. состоял уже старцем Сергиева монастыря, где потом занимает важную должность келаря. ‘Москвитянин’. 1841 г. No IX. С. 217—235.
99. Сказание Современников о Димитрии Самозванце. V. С. 118. По-видимому, Маскевич ошибкой называет здесь Волок вместо Звенигорода. Между Рузой и Звенигородом по Воскресенской дороге и теперь есть селение Вишенки.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека